Феба к закатным вратам[1] росистая Ночь проводила,
спешно исполнив приказ Юпитера: стана пеласгов
он не щадил и тирийских бойцов, но жалел, что погибло
столько отрядов чужих и безвинных народов в сраженье.
Обезобразила кровь изобильная поля просторы.
Там — доспехи лежат, и кони, которыми прежде
чванились, и без костра — тела, без призора — обрубки.
Тут — бесславная рать, чьи стяги побиты, отводит
строй поредевший назад, и врата, для рвавшихся в битву
10 тесные, после боев — широки возвратившимся в город.
Скорбь обоюду равна, однако же Фивам утешно,
что без вождей отошли четыре отряда данайцев[2], —
словно в пучине морской челны, лишенные кормчих,
чьи предводители днесь — божество[3], случайность и буря.
Вот почему тирийцы горят не за городом только,
но и за бегством врагов наблюдать, чтоб случайно в Микены
те не ушли, довольны уж тем, что вернулись. Назначен
жребием стражи черед[4]: предводители ночи дремучей —
Мегес — по жребию, Лик — добровольно. Как должно, оружье,
20 снедь и огонь доставляют, а царь укрепляет идущих:
"Вои, данайских полков победители (утро ведь близко,
не навсегда эта ночь, наступившая, чтобы трусливым
дать передышку), — в груди пусть пыл возгорится, достойный
благоволящих богов! Вся слава лернейцев погибла,
лучшие воины их: Тидей в карающий свергся
Тартар, испугана Смерть нежданною тенью авгура[5],
горд Исмен, захватив доспехи Гиппомедонта;
можно и не причислять аркадца к бранным победам.[6]
В наших добыча руках: крутых предводителей битвы,
30 грозных шеломов в семи уже не осталось отрядах.
Что же нас — старец Адраст, или брат[7], юнец несмышленый,
иль Капаней устрашит своим безрассудством в сраженьях?
Так что — вперед: осажденных огнем обложите дозорным
и не страшитесь врага, — вы храните добро и добычу
вашу уже!" — Так он лабдакидов неистовых полнит
бодростью, — и повторить им сладко исчерпанный подвиг.
В той же пыли и поту, и в пятнах доселе не смытой
крови — бойцы обратили, шаги, встречавшим не молвив
слова, и их не обняв, и длани родных отстраняя.
40 После, на передовой и тыльный отряд разделившись,
и укрепившись с боков, замыкают стан[8] окруженный
грозных огней чередой. — Так сходятся смешанным строем
хищные волки[9] в ночи, которых в полях близлежащих
голод, готовый на всё, истощил вожделением долгим.
К самым жилищам идут, и глотки им сводит надежда
тщетная, блеянья дрожь и густое дыханье овчарен.
Когти — бессмысленный труд! — ломают о крепкие двери
и о пороги и грудь разбивают, и зубы сухие.
А между тем молящийся сонм[10] во храме аргосском —
50 и у домашних своих алтарей пелопидянки всюду —
просят Юнону помочь скиптродержицу, просят возврата
близким своим и, к двери расписной и хладному камню
ликом припав, даже малых детей наставляют склоняться.
Вот уже день в молитвах прошел, не ослабло и ночью
рвенье, и на алтарях раздутое пламя бессонно.
Пеплос в кошнице несут (над чьей удивительной тканью
не ворожила рука ни бездетной, ни брошенной мужем) —
чистой богине наряд, отнюдь не достойный презренья.
Многообразно на нем пурпуровые расцветали
60 изображенья, чей ряд вплетенным вспыхивал златом.
Там с Громовержцем сама обрученная великомощным,
но не супруга еще, робея — сестра перед братом,
взор опустив, простодушно к устам Юпитера юным
никла, досель не вкусив от супружних измен огорченья.
Оным покровом тогда аргосские жены святыню
кости слоновой одев, молили в слезах и печали:
"На ненавистные глянь кадмейской разлучницы[11] стены,
светилоносных небес царица, разрушь непокорный
холм, и Фивы сожги — ты можешь! — молнией новой!"
70 Как поступить ей, знавшей, что рок противится грекам
и что Юпитер — не с ней? Но не хочет, чтоб даром пропали
их и мольбы, и дары. И ей открывается случай
велию помощь принесть. Ей видно с высот занебесных:
стены — в плену, и за рвом расставлена бдящая стража.
Гнев, накатив, ее разъярил, — диадема богини
на волосах затряслась: Юнона пылала не меньше,
чем о зачатье узнав Геркулеса, чем в звездном просторе
с негодованьем узрев обоих сынов Громовержца[12].
И порешила, сморив забытья неуместною негой,
80 смерти предать аонийский отряд. Послушной Ириде
повелевает тотчас заключиться в привычные дуги
и порученье дает, и богиня пресветлая долу
мчится с небес — исполнить приказ — по излучине длинной[13].
Мрачных Ночи жилищ посреди, далеко за спиною
у эфиопов иных, ни единой звезде не доступна,
мертвая роща стоит, и там под огромной скалою
в недра горы пещера ведет, — в ней — лар беззаботный
праздного Сна непоспешливая поместила Природа.
Вход стерегут дремучая Тишь с Беспамятством вялым
90 и коченеющая в постоянном бездействии Леность.
Отдохновенье в сенях и сложившее крылья Немотство
молча сидят и порывы ветров прогоняют от кровель,
и запрещают листве шелестеть, и птичий смиряют
щебет. Не слышится здесь ни прибой (хотя б грохотали
все берега), ни раскаты небес. И даже бегущий
возле пещеры поток, спускаясь в глубокие долы,
на перекатах молчит. С быками темными рядом
всякий покоится скот на лугах, зеленая поросль
дремлет, и травы земля дыханием сонным колеблет.
100 Тысячи образов Сна в покоях изваяны жарким
Мулькибером: тут Страсть прильнула, венками увита,
там повергающее в забытье Утомленье то с Вакхом
общее ложе, а то с Амором Марсорожденным
делит; а дальше еще — в удаленнейших дома покоях —
вместе со смертью лежит, — и ни для кого этот образ
скорбный незрим. Таковы те подобия. Сам же под влажным
сводом на тканях лежит, усыпанных маком снотворным:
пар струят одежды его, под телом ленивым —
пламенно ложе, над ним — тяжелым дыханием пышет
110 черная хмарь; одною рукой он упавшую слева
прядь подбирает, висит, позабыв о роге[14], другая.
Тысячелико вокруг Сновиденья летучие бродят,
с верными лживые в ряд [и с дурными хорошие вместе].
Ночи мрачная рать на столбах и на матице виснет
или лежит на земле. В покое мерцает неверный
неосвещающий свет, и, первые сны навевая,
бледные звезды струят нисходящее долу сиянье.
К оной обители Сна с лазурных небес соскользнула
Радуга-дева, — и лес засверкал, и темпейские чащи
120 радуются божеству. Дуговидным исполнясь сияньем,
дом пробудился, но сам — ни светочем ясным богини,
ни побужденьем ее, ни призывом не тронут — все так же
спит беспробудно. Тогда всю бросила Тавмантиада
силу лучей и сама под сонные веки проникла.
После же так начала златовласая радуг богиня:
"Повелевает тебе Юнона сморить, о кротчайший
бог, и сидонских вождей, и людей беспощадного Кадма,
кои теперь, возгордясь исходом сраженья, ахейский,
бодрствуя, стан стерегут и твои презирают законы.
130 Просьб не отвергни таких, — не часто дается возможность
милым Юпитеру быть, осеняясь Юнониной дланью".
Молвит и, дланью бия его по изнеженной груди,
да не погибнут слова, еще и еще призывает.
Он же с тем, что гласил богини приказ, согласился,
не изменившись в лице; разморясь, из мрачной пещеры
вышла Ирида и блеск неугасший дождем оживила.
Следом за нею и Сон устремил летучую поступь,
ветром овеял виски и, холодом неба ночного
полня надувшийся плащ, в эфире неслышимым шагом
140 несся и, тяжкий, с высот угрожал аонийским просторам.
Всюду дыханье его по земле простирало пернатых,
скот и зверей, и везде — над какой ни летел он страною —
волны, смиряясь, от скал отступали, ленивей бежали
тучи, и даже леса преклоняли вершины деревьев,
а с разомлевших небес поосыпались многие звезды.
Первым в нахлынувшей мгле ощутило присутствие бога
поле, — и воинов шум и гул голосов неисчетных
угомонился тотчас; когда же налег он крылами
влажными и в темноте, которой смола не чернее,
150 в стан вступил, — закатились глаза, обессилели выи,
с полслова оборвались недоговоренные речи.
Следом начищенные щиты и свирепые дроты
пали из рук[15], и на грудь изнемогшие лица поникли.
Смолкло всё, наконец: уже и самих звонкоступов
ноги не держат, и сам огнь пеплом внезапным покрылся.
Та же дрема не зовет[16] к забытью трепещущих греков:
к ближнему стану свои облака не пустила ночного
бога чаровная мощь, — повсюду стоят при оружье,
на непроглядную ночь и кичливый дозор негодуя.
160 Вдруг — лишь в душу вошло божество — неожиданный трепет
Фиодаманта объял и, страхом исполнив смятенным,
судьбы поведать велел, — Сатурния ль это внушила,
или благой Аполлон взговорил в служителе новом.
Ринулся Фиодамант — ужасен и видом, и речью,
и сокрушен божеством, которого разумом хрупким
он не вмещал. Его затрясло, лицо исказилось
голым безумьем, дрожа, надувались и вновь опадали
щеки и пятнами шли, и бессмысленно взоры блуждали,
и плетеница, свиясь с волосами, на вые металась.
170 Так окровавленного фригийца Идейская Матерь
гонит из страшных пещер, принуждая не видеть, что руки —
нож истерзал; тот бьет сосною священною в перси
и, разметав волоса кровавые, мчится и раны
тем бередит; дрожат и поле, и древо радений
в рдяной росе, а львы колесницу в испуге вздымают.
Люд потянулся в покой размышлений и к чтимому крову
стягов, где долго уже обильем потерь удрученный,
крайности бед вороша, Адраст размышлял понапрасну.
Стала вокруг внезапная знать — из тех, кто погибшим
180 ближе всего, — и туда, где цари могучие прежде
были, глядят, о своем скорбя, а не радуясь взлете.
Так, посредине пути потеряв корабельщика, судно
режет простор: подойдет к сиротливому дышлу кормила
то надзиратель гребцов, то блюститель глядящего в море
носа, — но самый корабль замирает, и движутся туго
весла, и новой руке опекающий бог — не помощник.
Но возбужденный авгур ободряет смятенных ахеян:
"Божий всемощный указ, о вожди, и священную волю
вам доношу: сии не из нашего сердца глаголы,
190 Оный звучит, чью службу служить, увенчавшись повязкой,
ваше доверье — и бог не препятствовал — мне поручило.
Ночь великих трудов, для прекрасной удобную кары,
знаменья божьи несут, споснешница Доблесть торопит,
воинов Счастье зовет. — Окутана мороком сонным,
спит аонийская рать, — се время царей убиенных,
день злополучный отмстить. Хватайте оружье, крушите
сопротивленье ворот, — вот наше соратникам пламя,
вот погребальный обряд! Я это и днем, среди битвы
кровопролитной, когда противники одолевали, —
200 новопреставленный жрец[17] и треножники слову порука! —
видел, и над головой шумели благие вещуньи.
Но подтвердилось — сейчас. Ко мне в молчании ночи
сам — да, сам — из земли, повторно разъявшейся, выйдя,
точно такой же, как был, лишь выкрасил сумрак запряжку,
Амфиарай приходил. Не бесплодной дремы привиденья
и не внушения сна изрекаю: "Ужели, — промолвил, —
Инаха косным сынам — оправдай же венок сей парнасский,
наших богов оправдай! — ночь эту проспать ты позволить,
жалкий? Не я ли тебе и тайны небес, и блужданье
210 птиц изъяснял? Так иди же смелей и ныне железом
мне отплати!" — Сказал и меня сюда устремиться,
мнилось, воздетым копьем подталкивал и колесницей.
Так поспешим, — не упустим богов: враги ведь не рвутся
грудью на нас, война полегла, — свирепствуйте вволю!
Есть ли здесь те, кто не прочь — покамест судьба позволяет —
в громкой молве вознестись? — Вот снова в ночи благосклонной
вестницы-птицы! Им вслед — хотя бы отстали отряды —
двинусь один! — Ибо он — впереди и коней погоняет".
Так вопия, жрец ночь возмущал. И двинулись следом,
220 Столько ж возбуждены, — бог, мнилось, единый
в сердце у всех и порыв не отстать и отважиться вместе.
Он трижды десять бойцов — опору отрядов — покорно
сам отобрал, — а вокруг остальные шумят, негодуя,
что оставаться должны и в стане без дела томиться.
Часть — благородство, часть — доблесть своих, часть свою вспоминает,
прочие — "жребий" кричат, отовсюду доносится "жребий".
Радуясь спорам таким, Адраст распрямлялся душою.
Так с Фолои-горы воспитатель коней окрыленных
скотообильной весной, обновляющей порослью стадо,
230 с радостью зрит, как на кручу хребта молодняк устремился,
или поплыл по реке, иль родителей перегоняет.
Чуткой душою одних он уже намечает для плуга,
добрую стать находит в других, а в третьих — пригодность
к битве, в четвертых же — дар подняться к награде элидской[18].
С ним был схож и седой предводитель ахейских отрядов.
Замыслу был он не чужд: "Откуда сии среди ночи
знаменья? Кто из богов обратился к поверженным Аргам?
Значит, доблесть жива и в беде, и не весь обескровлен
люд, и в несчастьях еще сохраняется храбрости семя?
240 Гордые юноши, вас я хвалю и прекрасною вашей
распрей горжусь, — но теперь мы коварство чиним и неявный
бой: так сокроем поход, — не годятся для вылазки тайной
толпы. Храните свой пыл, — отмщения день супостатам
будет ужо, и тогда мы выступим все и открыто".
Тут, наконец, улеглась усмиренная юношей доблесть.
Так родитель Эол[19] огромной скалой полновластно
буйной пещеры своей врата подпирает и всякий
путь преграждает вот-вот простора чаявшим ветрам.
Также с собою пророк Геркулесова взял Агиллея
250 с Актором: этот горазд на советы, другой похвалялся
силою, равной отцу[20]; за троими, разбит на десятки,
строй — аонийцам на страх даже к бою готовым — стремился.
Сам же, на марсов обман непривычной войны отправляясь,
Фебовы знаки с себя — досточтимую зелень слагает,
дланям старца-вождя вверяет чела украшенье[21]
и облекает себя в броню и шелом — Полиника
великодушного дар. Бременит Капаней неуемный
Актора мощным мечом, не будучи сам удостоен
хитростью биться, богам подчинясь[22]. Агиллею суровый
260 Номий оружие дал, — ибо чем обманчивой ночью
в битве могли бы помочь тетива Геркулеса и стрелы?
После за насыпь поверх высоких зубцов укрепленья
(тяжкого чтоб избежать ворот скрежетания медных)
перелетают прыжком и видят: пред ними добыча
сонною грудой лежит — так, словно уже их лишили
жизни в бою. "Идите, друзья, куда б вас веселье
неистощимой резни ни вело, и будьте достойны
милости неба!" — так жрец громогласно вскричал и продолжил:
"Вот, посмотрите, врагов простерла позорная слабость!
270 Стыд! И эти — к вратам подступиться дерзнули аргосским?
Эти — мужей окружить?" — Изрек и молниеносный
меч[23] обнажил и пошел, поспешно разя, меж отрядов
гибнущих. Сможет ли кто исчислить убийства и павших
по именам перебрать[24]? — По спинам и лицам лежащих,
не разбирая, он шел, за собою шеломами скрытый
стон оставлял и смешивал кровь и смятенные тени.
Он одного поразил на случайной подстилке, другого —
давшего с ходу на щит и едва державшего дротик;
эти простерты, заснув на пиру средь вин и доспехов,
280 те — опершись на щиты, иные же — там, где, осилив,
злая на землю дрема и облак предсмертный повергли.
И не отсутствовало божество: Юнона[25] в доспехах —
светоч, сиявший луной, потрясая в руке устремленной —
путь открывает, и дух — крепит, и тела указует.
Чувствует помощь ее, но безмолвную радость скрывает
Фиодамант. И уж медлит рука, и слабеет железо,
и угасающий гнев от чрезмерных успехов проходит.
Как на каспийском брегу тигрица, задравшая тучных
телок и буйство свое угасив непомерною кровью,
290 пасть утомив и растерзанных туш сочащейся плотью
вымазав шкуру, глядит на деянья свои и жалеет,
что утолилась алчба, — так жрец блуждает, уставший
от аонийских убийств: ему б оказаться сторуким[26],
по сто бы дланей иметь в бою; и его удручает
тщетность угроз, и уже он хотел бы, чтоб ожил противник.
Сонных сидонцев разит Геркулеса могучего отпрыск
рядом, и Актор в ему для резни отведенном пределе
вместе с отрядом своим. Почерневшие травы, набухли
кровью, а кущи дрожат в потоках, убийством текущих.
300 Поле дымится, над ним дух Сна и Смерти слияние
носится, и ни один из лежащих не вскрикнул и даже
взора не поднял, — таким на бедственных бог легкокрылый
мраком налег и одним отверзал умирающим очи.
Эту последнюю ночь, на кифаре играя, Иалмен,
глаз не сомкнув, проводил, но и он не увидел рассвета:
пел он сидонский пеан, но склоненная богом поникла
влево его голова, и безвольная выя лежала,
лиры средину прикрыв. Агиллей поражает железом
грудь певца, пронзив прилаженную к черепахе
310 звонкой[27] десницу его и персты, трепетавшие в струнах.
Страшные струи меж яств разливаются, всюду стекает,
с кровью смешавшись, вино[28], и Вакх кратеры и чаши
переполняет опять. Настигает приникшего к брату
Актор Фамиру, а Таг — Эхекла в венке неувядшем
сзади разит, а Данай отрубает голову Гебра:
тот и не знал, что похищен судьбой, и счастливая к теням
жизнь унеслась, избежав страданий мучительной смерти.
Спавший на хладной земле меж колесами[29] верной запряжки
стонами Кальпет пугал коней аонийских, привычно
320 в поле щипавших траву: хмельные уста бормотали,
и, возбужденный вином, он метался во сне. Прободает
шею ему инахийский пророк, — из раны низверглись
пьяные струи, и кровь захлестнула прервавшийся ропот.
То-то душили его предрекавшие гибель виденья[30]:
черные Фивы во сне и Фиодаманта он видел.
Сон наводящая ночь завершала четвертую стражу:
стали туманы редеть, сиянье светил угасало,
и Волопас исчезал, колесницею большей теснимый[31].
Труд был исчерпан уже, когда проницательный Актор
330 Фиодаманту сказал: "Довольно с пеласгов нежданной
радости сей, — ни один, полагаю, из рати толикой
гибели злой не ушел, разве трусы, которых в кровавом
токе постыдная жизнь заставляет скрываться. В удачах
меру блюди: ведь есть божества и в проклятых Фивах[32],
могут и те отступить, что нас до сих пор опекали".
Выслушал жрец и, воздев к небесам обагренные длани:
"Феб, доспехи тебе и добычу предсказанной ночи —
влагой еще не омыт (ведь тебе свершена эта жертва) —
воин суровый несет и треножников верный блюститель.
340 Если приказы твои и волю я с честью исполнил, —
часто являйся, сей ум удостоивай частым вторженьем.
Днесь чтим грубо тебя оружьем и кровью побитых;
если же отчие нам дома возвратишь и родные
храмы, Ликийский Пеан[33], то требуй, обет мой напомнив,
столько ж даров дорогих и быков для святого порога[34]".
Вымолвил и отозвал отряд из удачливой битвы.
Шли меж бойцов ведомый судьбой Гоплей Калидонский
и Меналийский Димант[35]: отличаемы оба царями,
оба в дружинах царей, со смертью их оба, горюя,
350 жизнь презирали свою. И Гоплей побуждает аркадца:
"Ты ли о манах царя убиенного можешь не думать,
славный Димант? Ведь его, должно быть, и птицы терзают
днесь, и фиванские псы. Так что же вы дома, аркадцы,
скажете, ежели вас — вернувшихся — скорбная матерь
спросит: где тело его? Нет, нас-то Тидей беспрестанно
непогребенный казнит, хотя он и крепче в суставах,
и не такую его век прерванный жалость внушает.
Все-таки нужно идти и повсюду, где только придется,
злую равнину пытать и хоть в самые Фивы ворваться".
360 Внял призыву Димант: "Клянусь сим звездным вращеньем,
тенью вождя, предо мной как дух беспокойный бродящей, —
тот же в несчастном порыв. Давно сопутника ищет
скорбью угашенный ум, — так следуй за мной", — И пустился
в путь, и скорбным лицом к небесам обращаясь, промолвил
так: "Повелительница сокровенной, о Кинфия, ночи!
ежели верно, что ты — божество, чей трижды изменчив
образ[36], и ты же к лесам в ином обличий сходишь, —
сей — недавний еще — сопутник, сей редкий питомец
рощ, сей юноша — твой, о Диана, откликнись же ныне! —
370 нами не найден". — Склонив колесницу, богиня низводит
светоч благой[37] и тела указует направленным рогом.
Явственны стали поля, Киферон высокий и Фивы.
Так, если громом ночной небосвод разрывает Юпитер
гневный, то из облаков разошедшихся, ясно блистая,
звезды глядят и очам окоем открывается тотчас.
Видит сиянье Димант, и Гоплей, направляемый тем же
светом, Тидея узрел. Ликуя, сквозь сумрак друг другу
знаки они подают, и каждый любезное бремя, —
так, словно ожили те и свирепой отпущены смертью, —
380 плечи подставив, несет. Причитать не решаясь и долго
плакать, — поскольку восход, приближаясь, грозил наступленьем
дня, — безмолвно идут в тишине невеселой широким
шагом и только скорбят, что мрак предрассветный бледнеет.
Редко завистливый рок[38] — благочестным, а случай — великим
спутник делам. Уж они завидели стан, и надежда
их приближала, и груз убывал, — вдруг — облако пыли,
и за спиною шаги. — Побуждаем правителем, грозный
конников вел Амфион проверить ночную засаду
и стерегущий отряд. И первым в поле безлюдном
390 издалека — а тогда еще не рассеялись тени —
он замечает: невесть что на взгляд неясно и зыбко
движется, — люди идут. И, внезапно обман заподозрив,
"Стойте, кто б ни были вы!" — кричит, но уже понимает:
это враги. И те всё идут, несчастные, в страхе
не за себя. Пригрозив убить трепетавших, он бросил
дрот, направленный ввысь издалёка бесплодным усильем[39]:
длань не стремилась попасть; — и перед очами Диманта,
первым шагавшего, дрот острием вонзается в землю.
Но велемощный Эпит позаботился, чтоб не напрасны
400 были броски, и в Гоплея попал, пронзив ему спину
и оцарапав плечо свисавшего сзади Тидея.
Рухнув, Гоплей о вожде почитаемом только и помнит
и умирает, обняв (счастливец, как отняли тело,
он не увидел уже), и к ярящимся теням отходит.
Оборотившись, Димант тотчас понимает, что рядом
вражий отряд, — он не знал, к нагонявшим с мольбой иль с оружьем
броситься: гнев — оружье вручал, судьба заставляла
не заноситься — молить; но ничто не сулило спасенья.
В гневе отвергнув мольбы, у ног злополучное тело
410 он положил, совлеченной с плеча тигриною шкурой
шуйцу себе обмотал и стал, изготовясь к сраженью:
меч наголо обнажил, лицом ко всем нападавшим
поворотился, равно и к сече, и к смерти готовый.
Так, если львицу и львят[40] ловцы-нумидийцы на ложе
лютом застигнут, — она, над детенышами подымаясь
и разрываясь душой, исступленно и жалобно воет.
Толпы она бы могла разметать и могла бы резцами
колья сломать, но к потомству любовь побеждает слепую
ярость, и в самом пылу на приплод озирается львица.
420 Вот уже левую длань (хотя Амфион не дозволил
зверствовать) муж потерял, и лицом по земле потащили
юношу за волосы. Тогда лишь поздний молитель
меч опустил и начал просить: "Осторожней влеките —
вас колыбелью молю сожженного молнией Вакха[41],
бегством Ино и младой Палемона вашего жизнью!
Ежели в чьем-то дому есть радость детей, а меж вами
есть и отцы, — то юноше горсть земли уделите
и погребальный огонь! Сам просит вас, просит безмолвный
лик; пусть лучше уж я[42] буду пищею мерзких пернатых,
430 лучше меня отдайте зверью, — я битвы зачинщик".
"Что ж, — говорит Амфион[43], — коли так погребенья царева
жаждешь, то нам обнаружь, в чем трусливых пеласгов надежда,
что обескровленные пораженьем готовят; — поведай,
и уходи, награжден и вождя погребеньем, и жизнью".
Но ужаснулся сему и меч в предсердье аркадец
по рукоять погрузил. "Одного не достало, — промолвил, —
горя — в толикой беде опозорить предательством Арги.
Слишком цена дорога, — так и сам он не примет сожженья".
Так он промолвил и грудь, пронзенную велией раной,
440 к юноше крепко прижал, ему прошептав перед смертью:
"Пусть хоть такого пока не будешь лишен погребенья…".[44]
Вот каковы[45] — у царей в вожделенных объятиях оба —
духа величьем равны, этолиец и славный аркадец
мощные души свои выдыхают и в смерти ликуют.
Память святая о вас (хотя и слабейшая лира
песни возносит мои) течение лет одолеет.
Может быть, рядом с собой дозволит призракам вашим
стать Эвриал, и славою Нис осенит бас Фригийский.
Злобный, ликуя, тогда Амфион к царю отправляет
450 воинов — всё довести, уловку раскрыть и доставить
пленные трупы[46]. А сам над неволей пеласгов глумиться
начал, на лица друзей отрубленные указуя.
Греки же видят меж тем с вершины стены, что вернулся
Фиодамант, и уже вырывающейся не скрывают
радости, а разглядев, что мечи наголо и резнёю
свежею рдеет доспех, подымают до неба новый
крик, — и с края оград свисают отряды, и каждый
жаждет своих различить. Так выводок неоперенный[47]
только завидит, что мать возвращается в воздухе дальнем, —
460 рвется навстречу лететь, у края гнезда, раскрывая
клювы, встает и вот-вот упадет, но кормилица грудью
сдерживает, подлетев, и любовно трепещет крылами.
После же тайный свой труд и добычу безмолвного Марса
перебирая, они своих заключают в объятья,
ищут, где же Гоплей, и бранят за неспешность Диманта.
Тут уже близко совсем подошел торопливый диркейской
конницы вождь Амфион. Он с радостью зрит, что резнёю,
свежей еще, дымится земля, и в поле — без счета
трупов, и целый народ пораженьем погублен единым.
470 Дрожь, которая бьет настигнутых вспышкой небесной,
юношу вдруг проняла, и в едином смятении сразу
голос, и взгляд замирает, и кровь; и готового крикнуть
конь увлекает назад самовольно. Мчат, пыль подымая,
всадники. Им еще путь был немал до фиванских запоров,
а уж аргосский отряд, ночной укрепленный победой,
вырвался в поле и там — по доспехам и трупам лежащим,
по оскверненной земле и текущей крови недобитых —
кони и люди летят: удары копыт разбивают
плоть, и кровавый поток заливает и топит колеса.
480 Сладко сей путь мужам совершать, горделивым, как будто
кровли сидонцев в крови и Фивы они попирают.
Тут Капаней закричал: "Довольно скрывать нам, пеласги,
доблесть во мраке! Теперь, теперь победить мне любезно
с ведома дня, — так за мной, крича в нападенье открытом,
следуйте юноши! Есть у меня провидческой длани
знак, и безумство мое ужасает мечом обнаженным[48]".
Молвил; пылавших бойцов разжигал и Адраст окрыленный,
зять арголидский спешил, и авгур догонял помрачневший[49].
Стен достигают уже и — пока о погибели новой
490 вел свой рассказ Амфион — ворвались бы во град злополучный,
но подоспел Мегарей и выкрикнул с башни высокой:
"Страж, запирай! Враги! Запирай отовсюду ворота!"
Силы порою дает и страха избыток[50]: ворота
сходятся вмиг, лишь одни — Огиговы — у Эхиона
не затворились, и к ним удалая спартанская младость
рвется, и вот уже пал, сраженный на самом пороге,
житель тайгетских вершин Панопей, и Эбал, бороздивший
хладный Эврота поток, и ты, во всех состязаньях
славный и давеча лишь на песке победивший немейском,
500 Алкидамант, кого научил кулачному бою
сам Тиндарид, — ты, в небо взглянув, где сиял твой наставник,
гибнешь, и вместе с тобой бог, светоч затмив, закатился,
Лес эбалийский тебя и Девы Лаконской коварный
берег и водная гладь, знаменитая лебедем мнимым,
будет оплакивать, ты амиклейским нимфам Дианы
скорбь причинишь, и тебя наставлявшая грозным уставам
битвы — посетует мать[51], что ты обучился чрезмерно.
Вот как свирепствовал Марс на эхионийском пороге.
Но, наконец, надавивший плечом Акрон и налегший
510 грудью Иалмена сын замкнули медные двери
крепко. — С усильем таким, мыча и шеи напружив,
склон Пангейский быки разрыхляют непаханный долго.
Прибыль потерям равна, поскольку, сдержав супостата,
путь заградили своим[52]. Ормен за стеной погибает —
грек; и Аминтора (он униженно вытянул руки
и умолял) с головой отсеченною катятся вместе
наземь слова и уста; и цепь, украшавшая шею,
через кровавый разрез на вражий песок покатилась.
А между тем разрушается вал, — удержаться не может
520 первый заслон, и уже подступили пешие толпы
к стенам. Но перескочить широкие рвы звонкоступам
страшно[53], — они, трепеща, упираются, кручи пугаясь,
диву даются, что их подстрекают, и то устремятся
к самому краю, а то самовольно назад подадутся.
Тащат одни из земли укрепления, тщатся другие
сопротивленье ворот одолеть, и железных запоров
крепость сломить, и камни с их мест стволами и медью[54]
звонкою выбить; а те, метавшие пламя на кровли,
рады, что огнь занялся, другие ж бойцы донимают
530 снизу, пытая слепой черепахою[55] круглые башни.
Средств не имея других, увенчали тирийцы навершье
стен и на вражий отряд почерневшие колья и дроты
в блеске железном, свинец, раскаленный полетом сквозь небо[56],
даже из кладки самой извлеченные камни метали.
Кровель двускатных венцы извергают губительный ливень,
из защищенных бойниц вылетают свистящие копья.
Как угнездившиеся на Малее иль круче Керавнов
в тучах сидят и меж черных холмов скрываются бури,
после же на паруса прыжком налетают внезапным[57], —
540 так на аргосскую рать оружье Агенора[58] сверху
хлынуло. Грозный сей дождь[59] не заставил мужей отступиться,
не повернул их назад, — вперяясь взорами в стены,
смерть презирают они и свое лишь оружие видят.
На осерпленном возке озиравшего стены Анфея
сверху сразил тяжелый удар огигова древка, —
выпали вожжи из рук, и он, запрокинувшись, рухнул[60],
но на поножах повис, бездыханное тело державших.
Больно смотреть на злодейство войны: влекутся доспехи,
землю режут, дымясь, колеса, а третью проводит
550 борозду древко; пыля, догоняет безвольная выя
и, разметавшись, власы широкую полосу чертят.
Скорбь возвещая, труба бередит призывами город,
голосом громким своим проникая в закрытые двери.
Входы распределены, знаменосец на каждом пороге,
грозный, несет впереди свое наказанье и радость[61].
Город ужасен внутри, — сам Маворс, если б увидел,
был бы не рад: народ, пронизанный страхом безумным,
спорящие меж собой раздирают Стенания, Ярость,
Робости трепет и тьмой непроглядной объятое Бегство.
560 Мнится, что битва — в стенах: кипит набежавшими крепость,
воплей дороги полны, отовсюду огонь и железо
чудятся, и на руках беспощадные чудятся цепи.
Прожил грядущее страх: переполнены кровы и храмы,
и невнимающие алтари облеплены плачем.
Ужас единый равно охватил различные лета:
старцы кончину зовут, а младость горит и бледнеет.
Дрожь потрясает дома, оглашенные воплями женщин.
Дети рыдают, понять не умея причины рыданий,
но, возбудясь, одного материнского стона трепещут.
570 Жен побуждает любовь, и не знает стыда безнадежность:
дротами сами мужей, сами гневом крутым оснащают,
молят и с ними хотят умереть, о дедовых стенах
плачут и малых детей пред очами защитников держат.
Так, если, вытащить пчел из пористых скал вознамерясь,
пасечник их раздражит[62], — гудит рассерженный облак:
поочередно жужжа, ободряют друг друга и скопом
на супостата летят, но следом, поникшими стиснув
крыльями дом золотой, стенают о меде плененном
и прижимают к груди свою восковую работу.
580 Битву друг с другом ведут переменчивой черни сужденья[63],
сея раздоры: одни предлагают вернуть Полиника
(и не шепчась, а открыто кричат и явно крамолят),
царство — ему возвратить, — к царю почтенье погибло
в бедах: "Пусть он придет и условленный год отсчитает,
ларам кадмейским — изгой несчастный — и мраку отцову
низкий отвесит поклон. — Почто мне кровью коварство
и беззаконный обман искупать преступленья царева?"
Им же в ответ: "Запоздалая честь, — уж он побеждает!"
Прочие, слезы лия, Тиресия хором молящим
590 просят, чтоб он — одно угнетенным бедой утешенье —
сведал о будущем. Тот — запирается, не разглашая
божьего рока: "Моим вождь разве поверил советам
и увещаньям, когда запрещал я недолжные битвы?
Но не смогу, — говорит, — о несчастная Фива[64] (и даже —
гиблая, коль промолчу), о твоём разрушенье услышать
и пустотою глазниц ощутить аргосское пламя.
Ты победила, Любовь! — Вздувай же, о дева[65], алтарный
жар: обратимся к богам". — Та выполнила и вещает,
зоркая, что у огней — вершины кровавы, а пламя —
600 надвое разделено, но жертвенники посредине
светятся ясно; теперь окружностью зыбкой прозрачный
всполох (по виду — дракон) взвился и пропал, — объясняла
дева невидящему, темноту просвещая отцову.
Он же давно понимал языки огней венценосных[66],
рокоглаголивый жар горящим лицом ощущая.
В ужасе скорбном власы поднялись и теснящую повязь
буйная грива взнесла; и чудилось, будто отверзлись
очи его, а щекам возвратился угасший румянец.
И, наконец, он облек клокотанье безумия речью:
610 "Внемли, преступный народ, последнему священнодейству!
О лабдакиды, грядет спасенье, но в лютые двери.
Требует марсов дракон поминального дара и страшной
жертвы: должно в змеином роду юнейшее чадо
пасть[67], и только тогда дарована будет победа.
Счастлив оставивший свет за толикое вознагражденье!"
Был вблизи алтарей вещавшего судьбы пророка
скорбный, но в горе досель лишь о родине и о всеобщем
роке, Креонт, — и, удар неожиданной молнии тяжкий,
в грудь поразивший его подобно свистящему дроту,
620 вынеся, он помертвел: пророк разумел Менекея.
Страх постичь научил, — терзаясь, отец цепенеет,
ужас сердце ему леденит, как Тринакрии берег
сушит соленую гладь, отступившую в зное ливийском.
Полного Фебом жреца, запрещавшего медлить, он тут же —
то униженно колен, то уст громогласных касаясь, —
молит молчать[68], но вотще: священному внявшая гласу,
уж разлетелась молва, и кричат о пророчестве Фивы.
Ныне о том, кто внушил прекрасной погибели радость
юноше: сам человек не пришел бы без помощи божьей
630 к мысли подобной, — начни, Клио, блюдущая память, —
ибо тебе подвластны века и древность открыта.
Рядом с Юпитером трон занимающая и оттуда
редко сходящая в мир и с землею несвычная, Доблесть —
то ли отец всемогущий внушил, то ль внедриться решила
в души достойных мужей сама, — как тогда устремилась
в радости с горней она высоты! Пред летящей теснятся
звезды и ею самой вознесенные в небо светила.
Вот уж земля под стопой, но лик — недалёко от неба[69].
Вид свой однако она изменила: Манто прозорливой
640 стала, чтоб ей доверяли вполне, и лик заменила
прежний чужим. Из очей исчезает внушавшая ужас
мощь, частично убор и мирный наряд остаются
теми же, но, отложив оружье, она надевает
жрицы доспех: одежды ее ниспадают, повязка
в жесткие кудри вплелась, где лавр уже был; но богиню
крутость и шага размах выдают. У лидийской царицы
Амфитриониад[70] так вызвал улыбку, сменивши
грозный убор на сидонский наряд: не ладили с платьем
плечи, он прялки смешал и десницею рушил тимпаны.
650 Но обретает тебя не позорящим жертвенной чести,
нет, но достойным ее, Менекей[71]: пред башней Диркейской
ты у огромных ворот распахнутого порога
встав, данайцев сражал, а с тобою — маворсов Гемон[72].
Но — несмотря на общую кровь и братское сходство —
ты — впереди, вкруг тебя взгромождаются груды сраженных.
Каждый впивается дрот, за каждым ударом — убийство,
зорки десница и дух (а ведь Доблесть еще не вмешалась!),
даже непразден убор, и сама свирепствует, мнится,
Сфинга, хранящая шлем[73]: от зрелища крови взъяряясь,
660 изображенье дрожит и медь обагренная блещет.
Воину сжала тогда рукоять и десницу богиня:
"Юноша смелой души, которого самым достойным
Маворс признал из всего оружного племени Кадма, —
битвы земные оставь, ты доблести высшей потребен:
звезды зовут, — направь к небесам отважную душу.
Этим вблизи хмельных алтарей томится родитель,
этого ждет Аполлон: и огонь, и вещие жертвы
требуют сына земли взамен всей крови фиванской.
Знаменья эти Молва разнесла, — ободрились кадмейцы:
670 верят в тебя. Вмести же богов и удел благородный!
Шествуй, молю, и спеши, — а не то упредит тебя Гемон".
Так говорит и могучую грудь замершего гладит
молча десницею, в нем себя самоё оставляя[74].
И не быстрей кипарис, пораженный молнии вспышкой,
впитывает и стволом и вершиною лютое пламя,
нежели юноши дух, подчинившийся знаменьям многим,
грудь распрямляет ему и любовью к погибели полнит.
Но уходящей узрев и поступь, и облик и видя,
как от земли в облака Манто вырастает внезапно, —
680 замер: "Кто б ты ни была, и я за тобою, богиня, —
без промедленья иду", — говорит и, уже отступая,
на стену рвущегося поражает пилосца Агрея.
Оруженосцы ведут утомленного, "мир приносящим"
люд величает его, и "спасителем града", и "богом",
и — ликованья полны — похвалами его разжигают.
Он уже к стенам, спеша в задохнувшемся беге, подходит,
радуясь, что на пути родителей жалких не встретил;
вдруг — отец, — и оба стоят, безмолвствуют оба,
долу ланиты склонив. Наконец, изрекает родитель:
690 "Что приключилось? Куда ты уходишь в разгаре сраженья?
Битвы важнейшие есть? Почто столь взгляды суровы, —
сын, умоляю, ответь. Почто эта лютая бледность,
взоры твои почему в отцовы глаза не посмотрят?
Ах, ты узнал о пророчестве… — Сын, но прошу тебя — ради
лет и твоих, и моих, и во имя сосцов материнских:
нет, не верь, мой мальчик, жрецу! Да может ли небо
старца сего побуждать нечестивого — с ликом незрячим,
взором угасшим? — Ведь он, чудовище, так же наказан,
как и Эдип. А что если сей силок хитроумный
700 выдумал царь? Ему ль не страшна в опасности наша
знатность, а также твоя над вождями стоящая доблесть?
Речи — его, может быть, а мы-то их божьими числим.
Он научил! — Натяни поводья горячего духа,
остановись, помедли хоть миг: порыв не бывает
добрым слугою[75]. Молю, послушайся и не упорствуй.
Зрелость пускай и твои виски сединою пометит,
станешь родителем сам и тогда, мой храбрец, испытаешь
этот же страх… — Так не дай моему сиротствовать дому!
Что же? Тревожат тебя и другие отцы, и чужие
710 родичи? — Но постыдись: над своими сжалься сначала!
Здесь благочестие, здесь почтительность, там же — лишь слава,
и легковесная честь, и хвалы — пустые для мертвых.
И не как робкий отец не пускаю: вмешайся в сраженье,
к ратям данайским ступай и в гущу мечей устремленных, —
я не держу, — я готов омывать ужасные раны
или кровавый поток осушать, несчастный, слезами,
снова и снова тебя отправлять в жестокую сечу.
Это полезней для Фив". — И к нему, раскрывая объятья,
тянется, но — ни слезами его, ни речью не тронут
720 сын, обреченный богам; наученный хитрости ими,
он, подошедши к отцу, рассевает его опасенья;[76]
"Нет, ты ошибся, отец, ты не ведаешь подлинных страхов, —
ни уговоры ничьи, ни вещанья безумных пророков
не побуждают меня и не трогают (пусть хитроумный
это себе Тиресий поет и дочери), — даже
если бы сам Аполлон безумствовал мне из святилищ[77].
В город случайно меня возвратила тяжелая с милым
братом беда: инахийским копьем ужаленный Гемон
стонет, насилу его из самой средины сраженья
730 меж разъяренных рядов, когда уж, казалось, аргосцы… —
впрочем, я медлю. Иди и его поддержи, и прикажешь
людям: пускай осторожней несут; а я за искусным
раны сшивать и поток останавливать крови последней
Аэтионом спешу". — И с тем убежал, не докончив
речи своей. Родителя дух, окутанный мраком,
ясности чувства лишил: в сомненьях любовь заметалась,
страхи — друг с другом в борьбе, но Парки толкают поверить.
А между тем к разбитым вратам спешащие рати
буйный ведет Капаней просторами бранного поля:
740 конников крылья ведет, ведет он и пешие копья,
и колесничный ведет отряд, попирающий трупы;
башни высокие сам колеблет каменным градом,
всадников сам во главе, сам кровопролитьем дымится;
взвихрив летучий свинец, рассеивает всё новые раны,
или, напрягши плечо, копье запускает высоко:
и ни одно, устремясь на кровли домов, не вернулось,
воина не поразив и не обагрившись убийством.
И не Ойнида уже, ни Гиппомедонта не числит
в мертвых пелопова рать, — ни пророк не погиб, ни аркадец:
750 словно их души слились в одну и в едином восстали
теле, — так всё он полнит собой. Его не колеблет
возраст, убор, красота: сколь бьющихся, столь и молящих
он, разъярившись, разит. Ни противостать, ни ответить
он не дает никому, — доспех разъяренного битвой,
грозный шишак и шелома чело[78] страшат издалёка.
А между тем на вершине стены[79] Менекей благочестный —
и боговиден уже, и ликом возвышенно светел,
словно на землю сейчас сошел он с небесного свода —
стал, узнаваем легко, поскольку он был без шелома,
760 и, обозрев человеков ряды, вскричал громогласно,
бранное поле призвал и потребовал битве затишья.
"Боги, владыки боев, и Феб, дозволивший славной
гибелью мне умереть, — благоденствие Фивам даруйте:
я заслужил, я его — не торгуясь — выкупил кровью.
Вспять обратите войну и в пленную Лерну вгоните
войска остатки, и пусть от презренных питомцев, несущих
раны в трусливой спине, сам Инах-отец отвернется.
Смерть восполняя мою, возвратите тирийцам их храмы,
пашни, дома, супругов, детей. И — коль жертва угодна,
770 коли пророка, словам я внял бестрепетным слухом
и подчинился, когда никто еще в Фивах не верил, —
всё это ради меня амфионовым стенам воздайте
и, умоляю, отца обман мой простить убедите".
Рек и блестящим мечом необыкновенную душу,
рано презревшую плоть и давно тосковавшую в теле,
вырвал, ее сокрушив, вожделенную, раной единой.
Башни кровью своей окропил и стены очистил[80],
сам же удал бойцов посреди и всё еще дланью
меч сжимал, а стремился упасть на свирепых ахейцев.
780 Но подхватили его Благочестье и Доблесть и плавно
труп донесли до земли, — а уж юноши дух той порою
перед Юпитером встал и венца среди звезд домогался.
Вот уже, в город забрав беспрепятственно тело героя,
радостный люд проносит его (отступил из почтенья
сам танталидов отряд): многочисленным юношей строем
поднятый, шествует он, и в веселии благоговейном
все величают его Амфиона и Кадма превыше
града зиждителем. Те — венками, другие — красою
вешнею[81] члены его покрывают и в доме отцовом
790 чтимое тело кладут. Хвалы расточив, вспоминают
битвы, и — гнев победив[82] — стенает со всеми родитель
горестный, и, наконец, черед материнским рыданьям:
"В жертву ли Фивам тебя, о славное чадо, жестоким
и на закланье ужель я — как нищая мать — воспитала?[83]
В чем же нечестье мое, и за что я богам ненавистна?
В браке чудовищном я воротившееся порожденье
не допускала к себе, не рожала внуков от сына.
Что же с того? Сыновей Иокаста имеет и видит
их — и вождей, и царей; а мне — за распрю расплата
800 лютая, чтобы — тебе это по сердцу, молний создатель! —
дети Эдипа могли диадемой друг с другом меняться!
Небо винить иль людей? Но ведь ты, Менекей беспощадный,
первым ты поспешил угасить злосчастную матерь!
К смерти откуда любовь и священное это безумье?
Как я смогла понести и настолько несхожий со много
плод на беду породить? — Нет, марсов дракон, без сомненья,
дедова пашня, бойцов породившая новых, виновны:
духа прискорбный порыв, и неистовый Маворс отсюда,
и безразличье ко мне. Собой самочинно загублен,
810 ты против воли Судеб вторгаешься к теням печальным!
Я-то данайцев боюсь и страшусь капанеевых копий, —
этой, вот этой руки опасаться бы мне и оружья,
данного мной же. Смотри, как в горле железо исчезло:
глубже сего ни один и данайский клинок не вошел бы!"
Горькие речи ее продолжались бы, полня округу
пенями, — но увели дышавшую злобой служанки:
в спальне держа, утешали ее, она ж, исцарапав
щеки ногтями, сидит и ни времени дня, ни молящих
не замечает и глаз неподвижных с земли не подъемлет,
820 речи лишась и ума. Удрученная горем тигрица[84]
так — коль похитят ее детенышей — в скифской пещере
ляжет одна и лижет следы неостывшего камня;
гнева как нет, жестоких зубов и ярость, и алчность
выдохлась; мимо идут бестревожно коровы и овцы:
видит она, но лежит, — для кого сосцы насыщать ей,
иль торопиться к кому, добычу обильную выждав?
Битвы, трубы, мечи и увечья — доселе; теперь же —
следует превознести до звездной оси Капанея,[85]
на непривычный мне лад — пророческий — выведя песню.
830 От аонических рощ мне вящее буйство потребно:
все отважьтесь со мной, богини, петь пыл, пробужденный
ночью глубокой, иль то, как вослед капанеевым знакам
против Юпитера брань воздвигли стигийские сестры[86],
или бесчинный порыв отваги, иль славу крутую,
или великой удел погибели, или счастливый
бедствий исток, или ласковый гнев[87] бессмертных на смертных.
Мужу мало уже земли, уже он пресыщен
кровью глубокой: своих истощил он и греческих копий
множество и, утомив десницу, взглядывал в небо.
840 Яростным взором уже он вымеривал кровли крутые,
после, двумя сочетав стволами ступени без счета,
в воздухе путь себе проложил и, страшный, высоко
дуб расщепленный воздев, потрясал огнем запаленным.[88]
Рдели доспехи его, и огонь на щите разгорался.[89]
"Этим, вот этим путем на Фивы велит мне крутая
доблесть идти — на башню, где кровь Менекея струится:
в прок ли жертва была или лгал Аполлон, — испытаю".
Проговорил и, стопы чередуя, на пленную стену
с криком полез. Эфир в облаках поднебесья таких же
850 зрел Алоадов[90], когда земля умножалась бесчинно
и презирала богов, — тогда еще не был воздвигнут
вверх Пелион, но Осса уже Громовержца касалась.
Тут — на изломе судеб, пораженные ужасом, словно
город постиг губительней мор, или с окровавленным
ликом Беллона вошла уравнивать башни с землею, —
все, на кровли взойдя, вперебой огромные камни,
бревна, а также пращи балеарской тугими ремнями
(дротам ли тут доверять и стрелам ли, в небе парящим?)
яростно взвихривают снаряды и скалы сдвигают.
860 Он же — ни бьющими в грудь, ни ударами с тыла нимало
не поколеблен — висит в бесплотном воздушном просторе
и — как по ровной земле — уверенным шагом стремится
вверх и — словно обвал — угрожающей близится глыбой.
Будто поток[91], налегая на мощь вековечного понта,
бьется с набегами волн неустанными, скалы колебля
и вырывая стволы, — так он (но свирепей, поскольку
чувствовал) большей волной разламывает и свергает
шаткую кручу и вот — препоны быстрым теченьем
смыв — на вольном бегу, победитель, вздыхает свободно.
870 После ж, когда, наконец, зубцы вожделенные, гордый,
преодолел и, поднявшись, узрел трепещущий город
сверху и Фивы своей устрашил необъятною тенью, —
так пораженных язвил: "И это — стена Амфиона?
Вот уж позор! И эти сошлись под мирную песню,
эти — как издавна лжет фиванцев предание — стены?
Что же великого в том, чтоб разрушить построенный нежной
лирой заслон?" — И, стремя одновременно шаг и десницу,
противоставшей стены зубцы и настилы, свирепый,
рушит, — опоры летят, и каменные укрепленья
880 кровли тяжелой дрожат; а он развалины вала
в дело пускает и глыб осколки в жилища и храмы
мечет и город теперь сокрушает его же стеною.
А вкруг Юпитера — спор ревновавших о разном тирийских
и арголидских богов. На тех и других равнодушно
смотрит отец, но видит: ему разъяренных великий
гнев противостоит. Под взорами мачехи[92] стонет
Либер и молит, отца косым измеряющий взглядом:
"Где же свирепая длань, где моя колыбель огневая,
молния, о, где же молния днесь?"; Аполлон-основатель[93]
890 стонет о граде своем; размышляет о Лерне и Фивах
скорбный Тиринфий[94] и, лук натянув, пребывает в сомненьях;
материн Аргос крушит окрыленную отрасль Данаи;
плачет Венера, любя Гармонии город, однако,
мужа страшась, на Градива глядит во гневе безмолвном;
на аонийских богов нападает Тритония дерзко[95];
злое немотство в груди разъяренной Юноны клокочет.
Но безмятежен покой Юпитера. — Вдруг приумолкли
ссоры, когда Капаней был в звездных просторах услышан:
"Что же никто из богов за дрожащие Фивы не встанет? —
900 так он кричал. — Не спешат преступного града питомцы —
Вакх и Алкид! А к меньшим взывать, пожалуй, и стыдно.
Нет, лучше ты приходи — не тебе ли пристало сразиться
с нами, кем ныне пленен костер погребальный Семелы?
Ну-ка, скорее, скорей обрушь на меня, не жалея,
пламя, Юпитер! Пугать дев робких громами ужели
доблестней, Кадма дома — а он ведь твой тесть! — разрушая?"
Гнев услыхавших богов застонал; посмеялся безумцу
сам и, священных волос разметав тяжелую гриву,
"Людям на что уповать после битвы у Флегры кичливой[96]?
910 Что ж, и тебя поразить?" — говорит. Неспешного нудит
сонм разъяренных богов и требует мстящих перунов,
и — устрашившись — уже не дерзает супруга перечить.
Не было знака дано, но небесный дворец самочинно
вдруг возгремел, и сами сошлись в безветрии тучи,
и подоспели дожди. — Иапет[97] стигийские цепи,
мнится, порвал, или в горний простор Инарима-остров
взмыл[98], или Этна взнеслась. Угроз человека бояться
стыдно богам, но когда они увидали, что в самом
круговращенье небес воздымается муж и сраженья
920 требует, — молча дивясь, усумнилися в мощи перуна.
А между тем в высоте над зубцами огиговой башни
глухо небесная ось загудела, и свет истребился
мраком. Однако же тот за незримую крепость держался
и, в столкновениях туч полыхавшие молнии видя,
"Фивам в таком, — говорил, — огне полыхать и пристало, —
сызнова я от него разожгу мой дуб поугасший!"
В это мгновенье перун, Юпитером всем устремленный[99],
дал на него, — тотчас занялось оперенье шелома,
рухнул щит, почернев, и вот уже весь осветился
930 муж. — Отступают бойцы, и трепещут противники в страхе:
где упадет, чью рать поразит полыхающей плотью?
[Чувствует он, что уже и власы и лицо под шеломом
тлеют, десницей сорвать доспех раскалившийся тщится
и осязает, что жар подбирается к самому сердцу.]
Всё ж он стоит и, в звезды вперясь, пока еще дышит
и к ненавистной стене прислоняется грудью горящей,
чтоб не упасть. Но с него совлекается бренное тело,
и обнажается дух; — когда б уступили суставы
медленней, он ожидать повторения молнии мог бы.