Одни следуют Библии, другие — Корану. Для Марата Стельбы такой книгой стал отрывной календарь.
Ему уже била седина в бороду, а он всё не знал, как жить: думал больше, чем делал, и ходил, как тень.
Долгими зимними вечерами Марат изучал философию и сравнивал религии, пока однажды за деревьями ни разглядел леса. «Христианину уготована нирвана, а буддист попадёт в Царство Небесное, — произнёс он вслух открывшуюся ему истину. — Главное не чему поклоняться, а как!»
И взял в путеводители ежедневник.
Он предпочитал карманное издание, которое помещалось синицей в руке, обещая журавля в небе. На передней стороне каждого листка значилась дата, фаза луны и заход солнца, а на обратной — указания на день. На самом деле календарь содержал разную смесь — от поваренных рецептов до исторических памяток, — так что его толкование давалось с трудом. Но со временем Марат поднаторел не хуже цыганки. Изо дня в день он слепо подчинялся наставлениям, смысл которых оставался для других туманным.
Он держал численник в отхожем месте и заглядывал в него по утрам, справляя нужду. «Будущее всё равно обманет, лучше узнавать о нём между делом», — ворчал он, мысленно составляя дневной распорядок. И в нём усердствовал. Если читал о беге трусцой — носился, как угорелый, если речь шла о достоинствах вин — напивался.
Марат никогда не забегал вперёд, не позволяя себе листать численник, поэтому каждый день готовил ему сюрприз.
Он жил, что называется, «с листа»: то целый вечер бился над пасьянсом или чинил по инструкции испорченный глобус, то спал сутками напролёт.
Через год, когда численник заканчивался, Марат покупал следующий, первый попавшийся.
Стратилат Цибуль не был похож на человека, родившегося в глубинке. Его мысли были тем более не похожи на мысли человека, закончившего там школу. Он думал не так, как думают имеющие за плечами университет.
И в зеркале был совсем не похож на себя.
Осенью ветер задирал подол листьям, и по деревьям пробегали волны света. Стратилат ловил на даче короткие октябрьские дни, ходил на станцию встречать свою тень и, чтобы не замочить ботинки в медвяной росе, нёс их, привязав шнурки к пальцам. Как-то он сидел на веранде, завернувшись в плед, слушал, как по крыше скребли еловые ветки, и перебирал в мыслях тех, кем бы мог стать, но не стал. Морщины резали ему лоб, он перелистывал на коленях свою ненаписанную книгу, и ему казалось, что с годами он мудреет.
— Это не ты мудреешь, — поправил его незнакомец, опускаясь в шезлонг напротив, — это мир на глазах глупеет…
Стратилат отложил книгу на стол, открыл, было, рот, но тут понял, что незнакомец прав, что он идёт с миром в противоположных направлениях.
Гость забарабанил по подлокотнику.
— Тебе ведь попадались книги в различных переводах?
— облизал он сухие губы и, переломив язык, коснулся нёба. — Кажется, что их написали разные люди, а между тем, автор — один. Так и Господь говорит из века в век одно и то же, только переводчики у него разные…
Стратилат всплеснул руками:
— Да кто Его поймёт? Рождаемся слепыми, умираем глухими… — Растопырив пальцы, он посмотрел на ладонь, пересчитав все линии, но не увидел за ними ничего. — А тот, кто понимает — не в силах перевести…
Он поднял глаза. Веранда была пустой, и только ветер перелистывал растрёпанные страницы.
О крышу ударила еловая шишка, Стратилат вздрогнул — он спал, свернувшись калачиком, подложив вместо подушки стопу книг.
Некоторые страницы содержали советы женщинам.
И тогда Марат красил губы и пудрился. Его секта насчитывала одного человека, но Марат не смущался. «Нет разницы, что исповедовать — главное искренне, — твердил он с упрямством попугая. — Людей, как и псов, можно натаскивать даже на чучелах…»
Постепенно численник стал его молитвой, его десятью заповедями, его богом. Записи в нём, случалось, противоречили друг другу, но Марат и в этом видел символ. «В реке только русло и знает своё место», — крутил он седые усы, поклоняясь самой жизни и её движущей силе — времени.
Сверяясь с руководством, он неделями постился, а в полнолуние разговлялся, соразмеряя аппетиты с луной, с которой они вместе росли и были на ущербе.
Так он и жил в скорлупе «сегодня», полагая, что выбирать будущее — значит гадать на кофейной гуще.
И только сны не подчинялись численнику, в них он много раз рождался и столько же умирал.
«Календарь снится к разочарованию, — читал сонник Стратилат Цибуль. — Если во сне вы листаете численник — быть беде, отрывать его — к пустым хлопотам…
»
Зачастую численник содержал расхожие истины, пух от житейской мудрости, и тогда Марат сыпал, как горох, анекдоты и сорил банальности.
«И белая ворона, бывает, сереет», — думал он.
В такие дни он не отличался от окружающих и был счастлив.
Авессалом Люсый был молод и ершист. По этой причине в семье его считали паршивой овцой. «Мать от слова “жрать”, отец от слова “триндец”!» — огрызался он.
Но одной рифмой от близких не отделаешься, и однажды он ушёл из дома.
Марат подобрал его на улице, когда он вместе с кошками мок в подворотне под дождём. Первое время они ладили, но потом Марата стала раздражать его практичность.
Казалось, они поменялись возрастом, и Авессалом был в два раза старше. «Каждому поколению плевать на другие», — молчал Марат. Но Авессалом читал его мысли.
— Вот-вот, бедные-несчастные, — брызгая слюной, скалился он, — проели свой хлеб, промотали, профукали чужое будущее, а нам теперь расхлёбывать!
Марат вскидывал руки, но палача было не остановить.
— Правый сапог от левого не отличаете! — рубил он. — Тогда лапу сосали, думали, хуже вашего времени и быть не может, а вышло — ещё как…
— И в раю, верно, думают, что в аду сидят, — вставлял Марат.
Но Авессалом пропускал мимо ушей:
— А теперь локти кусаете, — гнул он своё, — ваши планы так и остались на бумаге, ваши идейки носились в воздухе, да так никуда и не вылились…
— Откуда ты знаешь? — взывал к милосердию Марат.
— Знаю, — добивали его, — все вы маменькины сынки!
И Марат нёс в ванную свою отрубленную голову.
— Война — тоже диалог, — под капель умывальника успокаивал он себя, опустив щеколду.
Проходил час, другой.
— Ладно, не сердись, — раздавалось, наконец, за дверью.
— Это я так — мне твоя жизнь, в сущности, по барабану…
В юности Стратилат Цибуль был очень деятельным.
Он мечтал летать на работу, как птица, а бегал на неё, как псина. Но с тех пор много воды утекло. Подмечая за ним странности, от него быстро освобождались, и он шёл на улицу вместе со своим креслом. Теперь он кропал статейки, у которых был единственным читателем, и писал в стол романы, от которых ломило зубы. Он говорил:
«Я не продаюсь». Но его не покупали. Он гордился, что не похож на других. Но был интересен только себе.
Так и шла череда его дней, бессмысленная, как численник.
Луна была в Рыбах, ночь пришла вперёд звёзд, которые были бесконечно далеки от своих отражений в воде.
— Хорошо быть приговорённым, — захлёбывался желчью Марат, — знать, что тебя повесят и встретить смерть лицом к лицу. Ночь длинна, можно подвести черту, больше не лгать, не страшиться, не плакать, не надеяться…
— Только не забудь справить нужду, — бурчал Авессалом, беззлобный, как старая крапива, — а то на верёвке обгадишься и сдохнешь под собственную вонь…
Сумрак наслаивался на сумрак, как масло на хлеб, ночь лютовала, и только копеечная свечка храбро сражалась с ней.
С тех пор они не разговаривали, оставляя друг другу записки.
«Ох, до чё ж ты нерьвный, дядя, — рубил Марата размашистый, как сабля, почерк, — чисто муха на стекле…»
«О тебе пекусь!» — оправдывался он. Но его приканчивали грамматикой: «Ой, тока не нада этова другим задвигай эту фишку а мне лутше бабки оставь…»
И Марат чувствовал свою вину. Авессалом был его сыном, который после развода взял фамилию матери.
Первого января Марат приобрёл новый численник.
Заспанный, чернявый продавец долго его расхваливал, горбясь на стуле, выставлял достоинства перечислением недостатков, которых он не содержал. Он мял календарь в руках, словно от этого росла его стоимость, так что, когда назвал цену, чуть было не упал со стула. А провожая, хитро подмигнул. «Все мы заложники чужих хроник», — услышал себе вслед Марат. Обернувшись, он ещё раз окинул взглядом пыльную лавку с покосившимися от книг шкафами и продавца в чёрном платье, скрестившего руки на животе.
А дома не удержался. Изменяя правилу, открыл календарь и прочитал на первой же странице: «Одни следуют Библии, другие — Корану. Для Марата Стельбы такой книгой стал отрывной календарь». И дальше не мог оторваться.
Это был рассказ о его затее, повесть, в которой он действовал, как литературный персонаж.
«Одни закладывают жизнь двуглавому идолу — семье и работе, — читал он, — другие посвящают её Богу, третьи — пускают на самотёк. Перепробовав все рецепты, Марат выбрал самый абсурдный, вручив судьбу календарю. Он доверялся его подсказкам, его тёмным пророчествам, в которых был себе и жрец, и жнец, и на дуде игрец. Он в прямом смысле жил «с листа»: то целый вечер бился над пасьянсом или чинил по инструкции испорченный глобус, то спал сутками напролёт. Жизнь — это бег с препятствиями, а Марат, вместо того, чтобы перепрыгивать, обходил их. Но если раньше он страдал от своего бессилия, то теперь нет».
Марат скрёб ногтем страницу за страницей, натыкаясь, как на иголки, на дни, подчинённые календарю, воскрешая прошлое, которое с каждой строкой приближалось к настоящему.
«Все мы заложники чужих хроник», — подводил черту численник.
Читать дальше Марат не решился: знать будущее — значит уже прожить его.
Схватив календарь, он бросился в лавку.
Продавец уже вешал замок, потянув на себя дверную ручку, доставал из широченного кармана ржавые ключи.
Марат открыл рот, но слова застряли в горле. «Подержите!
» — сунул ему ключи продавец, продолжая возиться с замком. Марат застыл, как вопросительный знак, слушал скрежет железа, и ему хотелось влепить продавцу пощёчину.
Но обе руки были заняты. Наконец, лавочник освободил их, взяв численник, который опустил вместе с ключами в карман.
«И правильно, что не стали дочитывать, — зевнул он, возвращая деньги. — Ничего любопытного — все помрём…»
И повернувшись, застучал каблуками по мостовой.
Каждый брак снаружи ужаснее, чем изнутри. Как город после бомбёжки, он кажется пустым и мёртвым, но под развалинами ещё теплится жизнь, там ползают калеки, которые прилаживают увечья к костылям, пытаясь выдать протезы за живую плоть.
Стратилат Цибуль был женат. «Мир стоит на трёх китах — зависти, похоти и корысти, — задирал он вверх палец, расхаживая по кухне в рваных тапочках. — Он взывает к животу, а одет в пошлость и лицемерие…» Слушая про устройство Вселенной, домашние крутили ему у виска.
Квартирка была тесной, денег Стратилат приносил — кот наплакал, и его сослали в детство — деревню, откуда он был родом.
Бог творил русскую природу со слезами, разводя сырость да слякоть, а Стратилата мучил ревматизм. Осенью он погружал ноги в муравейник, сидел с перекошенным ртом, а после, пугая ворон, носился по лесу — сверкая пятками, разгонял кровь.
«Это юность тратится направо-налево, — приговаривал он в такт шагов, — старости здоровье, ох, как понадобится!»
И молился о том, чтобы умереть в добром здравии.
Стратилат всё чаще разговаривал с собой, доживая на выселках, убеждал себя, что весь мир — окраина, а центр Вселенной находится там, где наше «я». Он ещё надеялся, что его жизнь, как подсолнух, повернётся к солнцу, не в силах смириться с бездействием и словами, от которых ни холодно, ни горячо. Но временами его озаряло.
«Неправильно жил, раз никто не любит… — сморкался он в засаленный платок. — А без любви на свете делать нечего…»
Беседа, что дырявое ведро — много вольёшь, да мало унесёшь. И Марат говорил на языке молчания, переводя на него слова. Но слыл в семье дурным толмачом.
— Путь наверх — всегда по головам, — вздыхал он. — А сегодня одни за демократию, другие — против…
— Как в той пьесе… — безразлично замечал Авессалом, зевая так, что сводило скулы.
— Это в какой-такой пьесе? — настораживался Марат.
А после, навострив уши, слушал пьесу «ЗА ЧТО КТО ЗА»
Кто-то: За образа…
Некто: За оба раза? Или за раз?
— Зараза! Ты был «за»?!
— Я «за» не мог…
— Ты занемог? А он как?
— Да, ну его! «За»…
— Да? Ну, егоза!
— Они не «за»…
— Они не «за»? Весь мир «за»! И сам мирза! А они мерза…
— Зато те «за». И антите «за»…
— А-а… А она как? «За»?
— «За»… но… «за»…
— Заноза! Н-да… А мы? «За»?
— Да. Мы «за»!
— Как? И дамы «за»?! А чумаза?
— И она — чума её! — «за»…
— А он-то? Он-то «за»?
— Он… «за»… Ну, да…
— Да, он зануда… Но — «за». А вы ли «за»?
— Кому… кому мне вылиза…
— А вы ли «за»?!
— О, да! Выли «за»! Но — за глаза…
Авессалом издевательски замолкал.
И Марат чувствовал себя рыбой на крючке.
Поздней весной дни перепутались, и к Стратилату Цибуль вернулась молодость. Её звали Анастасия Федяк, и в деревню она приехала на каникулы — запивать крыжовник козьим молоком.
— У вас есть интернет? — постучала она в его калитку.
— У меня тыр нет, — буркнул он.
Она рассмеялась. Так началось бабье лето Стратилата Цибуль. Анастасии нравились его чудачества, его молчание, серый цвет его карих глаз. «Не хмурься, — разглаживая ему морщины, ворковала она. — Борозда меж бровей — сердце пополам…»
И Стратилата охватывало чувство давно виденного, словно кто-то переставил в календаре недели, месяцы, годы.
— Мы сами разрушаем будущее, — умничал он. — Своими поступками, бездействием, страхами, мыслями, надеждами…
Особенно надеждами! Чем отчаяннее мы хотим чего-то, тем дальше в угол его задвигаем…
— Значит, мне не нужно мечтать о тебе? — улыбалась она.
Стратилат смущался. Никто раньше не думал о нём, он давно привык жить рядом, но быть за тридевять земель.
Был вторник, новолуние, и Марат голодал. Утром он черкал дневник, подводя итоги, стучал костяшками счёт:
«На сандалиях — пыль, а на ранах — соль, на устах — небыль, а на сердце — боль…» В его бухгалтерии дебет расходился с кредитом, как корабли в море, и Марат не выдержал. Сунув карандаш за ухо, он нахлобучил шляпу и, пугая мышей в парадной, выскочил вон. Накрапывал дождь, из тумана гулливерами выступали высотки, а вдалеке чернели трубы котельной, свисавшие на дымах, как на верёвках, с промозглого, серого неба.
Марат бродил по городу целый день, но не помнил, где и зачем. А вечером последняя строка в его дневнике была зачёркнута. «В мозгах — канифоль!» — значилось вместо неё. У Марата защекотало в ухе, и он от рассеянности стал почёсывать шляпу. Он узнал руку сына.
— Да ты поэт! — толкнул он дверь в его комнату носком сапога.
— А ты не знал? — ухмыльнулся Авессалом. — Вот послушай: «Надрывался вокалист, рыжий гомосексуалист, танцевала обезьянка — престарелая лесбиянка…»
Марат передёрнул плечами, но от растерянности его понесло:
— Ты почему школу бросил? — подставил он другой бок.
— Сам знаешь, — врезали ему, — там готовят к одной жизни, а проживать приходиться другую.
Марат хотел, было, съязвить, но тут заметил, что сын лежит голый и курит в постели. А пепельница стоит на груди молоденькой девушки — грудь была плоской, с родинкой под левым соском.
Марат покраснел.
А на другой день переехал на дачу.
Незаметно, как тесто, подошла осень. Огороды уже зияли комьями глинозёма, вывороченными канавками, по которым стекала мутная жижа, а обступавшие их избы чернели трубами, свисая на дымах, как на верёвках, с промозглого серого неба.
— Моя голова изъедена мыслями, как червивое яблоко, — жаловался Стратилат Цибуль, и глаза его делались печальными, как у большой собаки.
— Это потому, — с каменным лицом замечала Анастасия, — что ты живёшь в своих мыслях, как личинка, а пора разорвать кокон…
Однако Стратилату было уже поздно превращаться в бабочку, и ему делалось не по себе.
— А всё-таки странно, что мы вместе, — переводил он разговор.
Но у неё и тут находился ответ.
— Просто молоденькие девушки не смотрят на ровесников, а взрослые мужчины — на ровесниц…
Книги стареют с каждым прочтением. А его — допускала только одно. К вечеру день сгорал вместе со своим листком на свече.
«Гори огнём и синим пламенем», — пританцовывал вокруг Марат.
В другой раз они сидели на веранде, Анастасия красила ногти, кутаясь в простыню, которая то и дело сваливалась, обнажая родинку под левым соском.
— Нужно писать о политике, — дуя на растопыренные пальцы, роняла она.
— Мне интересен человек, но безразлично человечество, — важничал он, помешивая чай. — И потом, — косился он на её руки, — все разные, как пальцы. Одни висят на собственных галстуках, другие — на помочах…
Но он врал. И знал, что врёт. Все одинаковые. И время берёт своё. Когда она уехала, и дни, как солдаты в строю, опять встали по местам, Стратилату будто нож под ребро сунули. Ему было странно, что он не умирает, а продолжает звенеть блюдцем, считать годы под кукушку в часах и топтать землю с вынутым сердцем.
От увиденного глаза в старости пучатся, как у рака, и на них вырастают очки. Поэтому старость видит всё.
Но только не себя. «Мир — один большой парадокс», — бубнил к вечеру Марат, не сумев перешагнуть через очередное препятствие, и, успокоенный, сжигал страницу календаря.
Но он лгал. Это в его жизни царила сплошная неразбериха:
он загораживался абсурдом от абсурда и ждал, когда в его численнике перевернётся последняя страница.
У него была своя вера. А вскоре появилась и икона.
Опускаясь на колени, он вешал на стену треснувшее зеркало и, стараясь не мигать, долго молчал, запуская свою грусть в белый свет, как в копеечку.
«Мощи мои живые, — трогал он в зеркале щетину на подбородке, — да от тебя одни глаза остались!»
Его зрачки сморщились, как сушёные виноградины, и прошлое застряло в их трещинах уродливыми наростами, не пропуская больше ни настоящего, ни будущего. Он сверлил в нём дыры, из которых черпал горстями пустоту, а после шарил слепыми руками, натыкаясь на боль, за которой шёл, как за компасом.
Но он ещё надеялся и старался глядеть на своё отражение свысока.
Вечерами Марат ходил встречать поезда. Начались дожди, капли прожигали ладони, а ветер лез за воротник.
На станции Марат садился на скамейку, уперев руки в колени, сплевывал между длинных, расставленных, как у кузнечика, ног и, выпуская облака табачного дыма, ждал.
Но дожидался лишь тьмы, съедающей тени. Проводив громыхавшие по рельсам вагоны, он тяжело поднимался, качая головой: «Эх, Авессалом, Авессалом…»
«Где тут участок Марата Стельбы?» — обратился к нему одинокий пассажир, сошедший с электрички с букетом чёрных роз. И скосил кошачьи зрачки: «Того, что сегодня умер…» Марат похолодел. Он вдруг представил себя на собственных похоронах среди чужих, равнодушных людей, которые с каменными лицами толпились возле гроба, таинственно перешёптывались, целуя его в лоб.
Но себя Марат не увидел, как ни старался. Он открыл, было, рот, но человек с букетом уже исчез, а его будил свист уходящей электрички.
Сельская библиотека жалась к лесу в избушке на курьих ножках. Смеркалось. Уперев лоб в стекло, Стратилат заглянул в пыльное, освещённое лучиной окно. Заспанный, чернявый библиотекарь сидел, как ворон, на стуле таком высоком, что казался под потолком. Бормоча, он водил по страницам, делая ногтем пометки, и очки сползали на горбатый нос. Протиснувшись в дверь, Стратилат вытянул шею, пытаясь заглянуть ему через плечо. Но у библиотекаря и на затылке были глаза. Он захлопнул книгу, сунув её подмышку.
— Что-то интересное? — как пойманный за руку вор, смутился Стратилат.
— Да так… — неопределённо хмыкнул библиотекарь, повернувшись боком.
«Краткий курс ада» — разглядел обложку Стратилат.
Библиотекарь спрыгнул со стула, как петух с насеста, и забарабанил по нему какую-то польку.
— Что угодно?
И тут Стратилат узнал в нём гостя из сна. «Это мир на глазах глупеет», — вспомнилось ему. Он хотел, было, возразить, но его перебили.
— Есть свежая книжка, — засуетился библиотекарь, увидев, что его узнали. Пошарив по полкам, он извлёк потрёпанную рукопись, а из широченного кармана ржавые ключи. — Извините, мы закрываемся… — подталкивая Стратилата к выходу, задул он свечу. — Берите, не пожалеете…
И, вручив книгу, стал вешать замок.
«Стратилат Цибуль был не похож на человека, родившегося в глубинке. Его мысли были тем более не похожи на мысли человека, закончившего там школу.
Он думал не так, как думают имеющие за плечами университет. И в зеркале был совсем не похож на себя», — прочитал дома Стратилат в первом абзаце.
И дальше уже не мог остановиться. Это была повесть о его одиночестве и любви.
«Жизнь не рулетка: ставь на чёрное — и не ошибёшься.
У Стратилата уже пучились, как у рака, глаза, и на них вырастали очки. Он знал, как на пальцах сосчитать до тысячи, слышал эхо прежде звучавших слов и видел обратную сторону отражений. Для него больше не было секретов, теперь он видел людей насквозь: они были изворотливы и хитры, пряча звериное “я” за суммой лакированных предложений, — ёрзал в кресле Стратилат, и сердце колотилось у него в пятках. — Вечерами он допоздна засиживался за столом, высекая слова из тишины, пробовал их на вкус, исписывал горы бумаги, которыми заслонялся от себя. Он всё чаще разговаривал с отражением в зеркале, доживая на выселках, уверял себя, что весь мир — окраина, а центр Вселенной находится там же, где наше “я”. Так и шла череда его дней, бессмысленная, как численник…»
Стратилат жёг глазами страницу за страницей, воскрешая в памяти свою историю, читал о том, как бесцеремонно его спровадили домашние, как он сидел с перекошенным ртом у муравейника, как встретил Анастасию Федяк.
С каждой строкой его прошлое приближалось к настоящему.
И вот он уже во второй раз сегодня увидел обложку «Краткой истории ада».
«Берите, не пожалеете…» — предлагала себя книга.
Однако осторожный человек подставляет ветру только одно ухо и знает, на какой булыжник в мостовой не стоит наступать. Знать будущее — значит уже прожить его.
И Стратилат Цибуль не стал читать дальше.
«Какой, однако, навязчивый сон», — подумал он вместо этого, проснувшись за столом с подложенными под щёки кулаками.
Марат оглядывался на свою жизнь, и она представлялась ему нелепой, как песня в сурдопереводе. «Из века в век жизнь одна и та же, — думал он, — только переводчики у неё разные». Теперь он видел себя посреди чужого времени, течение которого было не подвластно его воле, видел людей, родившихся в мир из чемоданов и сундуков, людей, у которых цепкие, крючковатые пальцы растут из локтей и плеч, растут из головы, заменяя волосы, выпавшие ещё до рождения. Он видел, что эти люди стоят на плечах других людей, и оттого, как кроты, слепы. А он не хотел быть слепым и потому выл от одиночества, чувствуя себя тем, кем был на самом деле — выжившим из ума стариком, которого бросили родные и который заслонился от всех религией численника.
В такие минуты Марат Стельба понимал, что он и есть тот человек, про которого сказали, что он умер.
«Смерть во сне длится недолго, — вздыхал Стратилат ночами, чувствуя, как его сердце колотится о подушку, — не то, что наяву…» Просыпаясь, он ворочался до тех пор, пока не сбрасывал одеяло, а потом лежал, вперившись в темноту. Он вспоминал длинные, как саги, ресницы Анастасии с поплывшей при расставании тушью, и его душили слёзы. В такие минуты ему открывалась правда, и он понимал, что Анастасия была той, которой не было — спасательным кругом в море его безумия.
Прислоняя ухо к раковине, мы слышим не шорох прибоя, а собственное ожидание, и он выдумал её от боли и одиночества. Кирпич за кирпичом вокруг его жизни росла глухая стена, а «собачка» на его калитке опущена навечно. Он видел, что уже отслужил, не приступая к службе, и его выбросили, как стоптанный башмак, у которого нет даже пары.
В такие минуты Стратилат Цибуль вскрикивал, будто ему вправили застарелый вывих, и чувствовал себя тем, кем был на самом деле — разбитым ревматизмом стариком.
Не зная, куда деться, он всё чаще дремал, собираясь проспать оставшуюся ему жизнь, а на столе, как гусь крыльями, хлопала на сквозняке рукопись, в которой жил Марат Стельба. Крупными буквами на ней значилось:
СТРАТИЛАТ ЦИБУЛЬ
«ЧИСЛЕННИК»