Не помню, когда я стал Акимом Курилёнком. Как паразит, я живу в его теле — слышу его ушами, вижу его глазами и читаю его мысли, как свою ладонь.
Аким коротает свой век в Москве, где рождаются между делом, живут на бегу, а умирают в одиночестве. Мир принадлежит его поколению, но Аким в своём далеко не первый. Когда он проводит ночь с женой, то их ночь не делится пополам, а у каждого своя. «Спят в одной постели, но сны видят разные», — думаю я, когда жена пытается рассказать ему свой. Но Аким её опережает.
«Знаешь, во сне мне предстояла встреча со старинным другом… — уставившись в потолок, произносит он с неприятной хрипотцой. — Казалось, мы будем вспоминать юность, и давние вёсны расцветут в нас. А сейчас я перебираю знакомых — моего друга среди них нет…»
Сглотнув слюну, он отворачивается к стене. «И от этого мне — как в ледяной пустыне…»
Жена прикусила язык. Ей снилось, что она занимается с Акимом любовью, но казалось, будто она делает это с другим. «Люблю, — шепчет она сквозь распущенные на подушке волосы. — Больше жизни…» И вдруг вспоминает про Акима. «Уходи!» — вскочив с постели, распахивает она дверь, подавая любовнику одежду. А потом ревёт, уткнувшись в одеяло. Проснувшись, жена целует Акима в щёку, собираясь рассказать про «другого». Но он опережает. «Выгляни в окно, — сухо советует она, — от уличного шума сны рассыпаются в прах…»
Дни стыкуются костяшками домино. Куда ползёт их чёрная змея? Каждое утро Курилёнок тщательно бреется, потом обрастает щетиной в «пробках», отстукивая на руле мелодию из приёмника, а, опоздав на работу, заглядывает в рот начальству. «Пишите объяснительную!» — барабаня по «ролексу», откусывают ему взгляд. «Заявление об уходе!
» — кричит он про себя так, что у меня лопаются уши.
И побитой собакой плетётся за свой стол. В обед Аким жуёт вместе с котлетой виноватую улыбку, а потом, как дятел, стучит на компьютере. Эхо сводит меня с ума! А зачем тебе всё это? Не слышит! Аким не подозревает о своём расколотом «я», а я молчаливо наблюдаю, как его мозг кружит хожеными тропами, будто стрелки часов, которые скрадывают время, крутясь по растрескавшемуся циферблату.
Раз в неделю Курилёнок навещает мать. Тогда передо мной встаёт его детство. «Мама, мама…» — зовёт он, раздвигая прутиком заросли кусачей крапивы. По шее у него ползёт жук с кровавыми, точно их оставила когтистая пятерня, полосами. Молодая, красивая, мать щелчком сбивает жука и, взяв на руки, несёт Акима на террасу, где пыхтит чайник. «Акимушка, ненаглядный…» — шепчет она, будто с поднебесья. У неё мягкая, тёплая грудь, упёршись в которую, Аким мгновенно засыпает. «И привези лекарства!
» — раздаётся в «мобильном». Голос, скрипучий, как ржавое железо, переходит в гудки. Аким чертыхается, ему кажется, что мать давно умерла, а он говорил с автоответчиком.
Старухи, как маленькие девочки, всех превращают в кукол! Я кричу, забывая, что для него я, как Бог — существо без обратной связи.
Осень, дождливая осень, и дни — как птицы на проводах!
В кафе Аким сидит напротив толстяка с пышными усами, которого считает другом, а тот его — врагом.
— Русскому интеллигенту что было нужно? — разливает он «горькую». — Чёрная икра, пол штофа водки и душевные разговоры. А советскому? Поллитровка, селёдка и те же разговоры…
Они быстро чокаются.
— А сейчас даже пьют молча…
Усатый кашляет, а потом разводит вокруг руками:
— Ну, я бы не сказал…
— А ты прислушайся, — гнёт своё Аким, — болтают о чём попало, и никто не говорит о смерти… Выходит, что каждому близко, всем — далеко?
Усатый медленно жуёт мясо и ещё медленнее слова:
— В церкви давно был?
— Что церковь? — кривится Аким. — Только пугает вечным, а живёт преходящим…
Усатый хлопает по плечу:
— А есть ли, Аким, на свете приличные люди?
— Есть, только их мнут узловатыми пальцами, а они, чтобы выжить, как букашки, притворяются мёртвыми, — он проводит ладонью по скатерти, сметая крошки. — Может, и правда, от обезьян произошли — также живём, не осознавая, как во сне…
Рюмки давно опустели, но Аким ещё долго ворчит, размахивая руками, пока не замечает, что остался один, а на него недоумённо косятся официанты.
В церковь он всё же пошёл. Стоял со свечой перед тёмноликой иконой, слушал, как батюшка рассказывал детям из воскресной школы про Сотворение, и ловил себя на странной покорности, которая разливалась внутри.
«Страшно и подумать, откуда пошёл мир, — читал я его мысли, — а скажут: «Землю и небо сотворил Бог», делается легко и покойно…» Аким посмотрел на детей: «Может, Бог — это Дед Мороз для взрослых?»
Возвращаясь, он шлёпал по грязи, проходя двором своего дома-колодца, где за грубо струганным столом стучали в домино. Играли парами, и один всё время ругал партнёра.
«Давайте играть по-человечески! — взорвался он после очередного проигрыша. — Каждый за себя!» Обстукивая с ботинок глинистые комья, Аким поднялся по лестнице, повернул ключ в железной двери, и мне сделалось тесно в его черепной коробке — его мысли, как спички, вспыхивая, исчезали где-то на стороне.
Жена у Акима чуть косит и, когда нервничает, ресницы у неё хлопают по носу. «Не проведёшь!» — читается в каждом их взмахе. Она не выглядит на свой возраст, а до сих пор, как девушка, которая кажется старше.
Курилёнки женились, когда Аким ещё боялся мышей и стеснялся женщин. Теперь мыши боятся его, а женщины стесняются.
«И между этим — жизнь», — чешет в затылке Аким.
«Жизнь после жизни», — уточняю я его математику.
Голодный день кидается на приманку другого и виснет, как сушёная рыба. Аким всё больше становится мною.
Для жены он по-прежнему уходит на работу, но вместо этого бродит по городу, заглядывая в лица прохожим.
А я проникаю в их мысли. Они слагаются из вчерашних новостей, обгрызенных, как семечки, и выплюнутых телевизором, из страхов, модных песен, денежных расчётов и эротических фантазий. Слава Богу, Аким ничего не видит!
А передо мной бушуют неподдельные страсти, чужие мысли душат, как запахи, а люди становятся на одно лицо.
Проникая сквозь их скорлупу, я вижу мир их глазами, подыскивая, как вирус, нового хозяина.
И не нахожу.
Дни, как костяшки на счётах — белые чередуются с чёрными. Приходил усатый, за чаем подмигивал жене, похлопав по плечу Акима, рекомендовал своего психиатра.
«Интриган! — видел я его чёрные мысли. — Какой же ты интриган!»
А психиатр уже на другой день, щурясь поверх очков, слушал сбивчивый рассказ жены и думал о гонораре.
— Деньги — зло, — говорю я голосом Акима.
— Когда их мало, — вытирает он очки о манжет. — А почему, голубчик, на работу не ходите?
— Как все?
— Ну да…
— Значит, все родились — и я родился, все умрут — и я тоже?
Он хохочет, а про себя уже ставит диагноз.
— Сколько людей — столько диагнозов, — не разобрав его латыни, чеканю я. — У вас, например, раздвоение — вы ещё здесь, а в мыслях уже далеко…
Он непроницаем.
— У любовницы, которая зовёт вас «бешеным огурцом », когда вы одиннадцатым пальцем измеряете её глубину…
Он краснеет.
— А её муж называет вас «козликом»… Знал бы, с кем ему рога наставляют!
Жена по-своему любит Акима.
— Поедем к морю, — предлагает она. — Лето пролетает — ухватим его за хвост…
А Аким, подбирая слова, думает, что их Вселенная, как разрубленное яйцо, из половинок которого уже не вылупиться птенцу.
— Поедем позже…
А у самого руки чешутся. «Браки заключаются на небесах — на земле оформляют разводы…» — скрипит он зубами. Решайся, Аким, приговоры выносят на небе, на земле их приводят в исполнение! Но он трус, и знает это. А может, его «я» — это «мы»? Тогда он знает про себя всё. Должно быть, помнит, сколько раз всаживал нож начальнику, когда стоял перед ним, нацепив виноватую улыбку. Как бил в школе дразнивших мальчишек, не смея поднять на них руку. Как терпел унижения, насмешки, как, притворяясь живым, гнил на квадратных метрах с чужой, опостылевшей женщиной, вздыхая: «И все так….» Чем так, может, лучше никак? К чему жизнь через силу?
К чему тоскливое однообразие и радость в дни получки, как выработанный у собаки рефлекс? А сколько в нём забытых обид, точно перевёрнутых рубашкой карт? Я-то помнил! И теперь выложил перед ним всё. Люди видят себя изнутри — Аким увидел со стороны. И он исчерпал собственное «я», как пересохший колодец, на дне которого обнажилась грязь. Желания, от которых другие закрываются, перестали быть для него тайной, а ложь облетела пожелтевшей листвой. Кто признается в том, что мечтает убить жену? А в том, что желает смерти матери?
И Аким стал себе противен.
Мать позвонила жене. Об Акиме говорили, как о двух разных людях, одна ругала мужа, другая — сына, долго искали общий язык, который нашли, всплакнув от жалости к себе.
И когда становятся чужими? Когда заводят другого?
Каждый для себя — чёрный ящик, собственное «я»
для человека — как затылок. Оно отражается в другом, другой — это зеркало, в котором светится правда. Но кому она нужна? Я открыл Акиму глаза, а он покорно выслушал очкарика-психиатра и купил в аптеке таблетки, которые меня убьют! Не глотай их, Аким, они попадут не в желудок, а в то место, где зашита судьба!
Делает вид, что не слышит, до него не докричаться!
И тогда я достаю последний козырь.
Облака пластались, как рёбра на рентгеновском снимке.
У собаки, вертевшейся в подворотне, задранный хвост
качался, как метроном, и Акиму показалось, будто судьба грозит ему пальцем. На улице он окунулся в толпу, знакомясь с локтями прохожих, а я — с лабиринтом их мыслей.
Но может, я и Аким одно? Может, это он, двуликий, читает сердца, как открытую книгу? Прохожие толкались на перекрёстках, а их мысли клевали, как стая хищных птиц, они давили чужеродностью, не давая остаться собой. Опасно видеть мир в его неприкрытой наготе, расставшись с иллюзиями, умирают. А на Акима прозрение обрушилось девятым валом. С ослепительной ясностью он вдруг увидел, что и все живут, будто через силу, увидел, что эгоизм ведёт к одиночеству, а одиночество — к эгоизму, увидел разницу между полами и понял, почему мужчины побеждают в коротких схватках, а женщины, наоборот, в длительных, изнурительных войнах, увидел, что при других, как на фотографиях, люди кажутся счастливыми, а наедине с собой — плачут. Аким увидел также, что от одиночества люди устраивают гонки, которые заменяют им общение, что, ставя подножку, они выказывают любовь, которую не могут проявить иначе, что им страшно, и они требуют от другого то, чего сами не в силах дать.
И его разум едва не помутился.
Он шёл мимо офисов с незримыми вывесками: «Не проси — не дадим, а ноги вытрем!», мимо лиц, зашторенных, как окна, и мимо окон, которые замуровали ни одно лицо.
«Все покинули? — светил посреди толчеи неоновый щит. — Стань себе другом!»
«Стань другим!» — расхохотался я.
Прохожие обтекали, как ручьи, у одних голова звенела пустотой, у других крутились газетные заголовки, популярные мелодии, счёт футбольного матча. «Голова с винца тяжелее свинца…» — долбило у парня, с которым Аким прошёл сотню шагов. От его бессмысленной улыбки Аким свернул в переулок и едва не налетел на платиновую блондинку: «Слишком красивой быть опасно — у мужчин не хватит духу знакомиться…» Развернувшись на каблуках, Аким бросился домой и в изнеможении растянулся на кровати.
Дни, как упавшие листья, раздавленные календарём.
Аким как обычно пришёл на работу. И как обычно, его вызвали к начальству за дубовую, с медной табличкой, дверь. Склонившись к столу, начальник высился над бумагами, и, казалось, что галстук служит ему упором для шеи.
«С людьми жить — по-волчьи выть!» — невидимыми буквами выведено над его креслом. Он щёлкал от одиночества зубами и, как на луну, выл на судьбу. Его жена была убеждена, что браки заключаются в банке, а держатся на привычке. Мужа она давно не понимала. Зато он знал её лучше, чем она сама. Возвращаясь с работы, он запирался в своей комнате и, щёлкая солями в суставах, перескакивал, как канарейка, по телевизионным каналам. За год он старел на два, накрахмаленные воротнички натирали ему мозоли, а седые волосы уже не скрывали лысины.
Аким прочитал в его глазах безмерную усталость, а в голове — то, от чего медленно попятился, толкая спиной тяжёлую дверь.
Дни наступают ночам на пятки и приходят раньше обещанного. В это время календари врут, на разрисованных мелом тротуарах играют в «классики», а лавочки сдаются влюблённым. Около метро кишел муравейник, в котором Аким был, как торчащая соломинка. Замерев со скрещенными руками, он автоматически считывал мысли и думал, что рай может существовать где угодно, кроме ада. И вдруг будто пахнуло: «Люди злы, их города, как чёрные жабы…» Аким поднял голову. Тысячи чужеродных мыслей, как пиявки, набросились на него, они кружили, как ветер, и всё же Аким уловил привлёкший его аромат, как бабочка — цветок. Со спины он разглядел девушку, которая, смешавшись с толпой, уже спускалась в подземку.
«Ила, Ила… — звал её чей-то голос. — Одинокой быть опасно, заведи себе друга…» Аким, словно ищейка, бросился следом, но вскоре сбился.
Эх, Аким, это был твой единственный шанс!
Птицы мелькали в коротких просветах облаков. Задрав голову, Аким шёл за ними, как слепой за поводырём, рискуя угодить под машину и набить шишки о прохожих, пока не упёрся в библиотеку. Она была пустой, и тысячи книжных шкафов, образуя улицы со своими перекрёстками, нависая полками, как небоскрёбы, представали вымершим городом. Листая русско-английский разговорник, который выдернул наугад, Аким думал, что беседа складывается из жестов и взглядов, а мысль передаётся больше, чем в развёрнутых предложениях, в междометьях и восклицаниях, что в книгах мёртвые слова заменяют живые, поэтому чтение — это беседа с трупом.
Книга, как зеркало, в котором можно увидеть только себя…
— Чем могу служить?
Библиотекарь горбился на лестнице, держа в руках пыльную тряпку. Его выцветший нафталинный костюм покрывала перхоть, и он был таким старым, что, казалось, превратился в машину для выживания.
— Скажите, — протянул ему руку Аким, помогая спуститься, — откуда писателям столько знать о героях?
Библиотекарь затрясся от смеха, осыпая перхоть, и стал похож на засохший, свернувшийся лист:
— А чего знать, все несчастны…
«Но каждый по-своему, — добавил про себя я. — Вот ты до сих пор переживаешь ссору с внуком. Горячился, спорил: “Каждый рождается в одной стране и, никуда не выезжая, умирает в другой!” А у самого вот-вот сосуд в голове лопнет! “Будьте как дети”? Так никто и не взрослеет, разве дряхлеет…»
Библиотекарь просвечивал для меня, как лист, изъеденный гусеницей.
— Нашёл, чем удивить! — вдруг всплеснул он руками.
— Я тоже насквозь тебя вижу! — Крючковатый палец упёрся Акиму в грудь. — Такие всегда сомневаются!
«Возлюби ближнего, как самого себя»? Нет, думаешь ты, по-настоящему надо любить больше, чем себя, иначе торг получается. А сам при этом требуешь от другого то, чего не в силах унести….
Библиотекарь вздохнул:
— И ты совсем не умеешь радоваться…
— Чему?
— Хотя бы тому, что не стар и ещё не сирота, что между тобой и могилой пока стоит мать…
Аким захлопнул разговорник, а когда поднял глаза, библиотекарь исчез. Остался лишь запах нафталина, такой же, как в детстве, когда он прятался от родителей в платяном шкафу. И Аким вспомнил умершего отца. Посадив сына на колени, он стучал каблуками о пол: «Иго-го, лошадка!»
и вёз его в далёкие страны. «Ис-чо! Ис-чо!» — громко смеялся Аким. Оказавшись за тридевять земель, он чувствовал себя, как дома. А теперь выбирался за квартал, будто за границу.
Аким посмотрел на пылившиеся тома, и библиотека показалась ему кроссвордом, который, разгадав, отправляют в мусорное ведро.
Мысли, как люди, приходят из ниоткуда, уходят в никуда.
Соприкоснувшись со словами, они умирают, их безжизненные останки — всё, что нам остаётся. Но для Акима мысли стали девственно чисты, как слова, ещё не осквернённые произнесением. Проникаясь чужим сознанием,
он погружался в топкую, бесконечную мглу, вселенную, в которой они рождались вспышками «сверхновых». Аким наблюдал их на стадии образов, неясными, бесформенными, ещё не облечёнными в слова. Бывало, вселенная бурлила, и мысли выталкивали из неё друг друга, спеша быть произнесёнными, но многие, так и не найдя своего выражения, исчезали, поглощённые тьмой. Видел Аким и кладбище мыслей, на котором лежат не погребёнными и с которого иногда возвращаются, как привидения. Видел и отражение макрокосма в микрокосме. С рождением, как после Большого взрыва, вселенная расширялась, чтобы потом, как лёгкие, набравшие воздуха, начать сжиматься.
И когда она обращалась в точку, человек умирал.
Люди видят других со стороны — Аким увидел изнутри.
И, перестав быть загадкой, они уже не вызывали сочувствия. Их горизонт был, как щель, сквозь которую, мышами, сновали куцые мысли. Аким видел их страхи, надежды, зависть, одиночество, неразделённую любовь, видел алчность, тщеславие, гнев, видел их мечты, ни на йоту не возвышающиеся над действительностью.
Эх, Аким, все устают оттого, что созерцают мысли вместо идей, отблеск вместо света, эхо вместо крика.
Вокруг много здравого смысла, но нет парадоксов.
А всё дело — в отсутствие желания, потому что идеи, как искры, рождаются от внутреннего трения…
Бушует весна, и дни скользят, как рассыпавшиеся бусы. Аким уже месяц в сумасшедшем доме. А его жена встречается с усатым. Когда она приходит в больницу, раскладывая на тумбочке фрукты, я слышу обрывки их разговора.
— А мой возраст? — щурится она раскосыми глазами.
— Мы же ровесники!..
— Женщины стареют раньше…
«Зато мужчины раньше умирают!» — чуть не вылетает у меня. Но я молчу. Акима Курилёнка для неё уже нет, он стал для неё «другим», тем, кого она предала во сне.
А Аким — тряпка, и совсем не умеет притворяться.
Деланно зевая, я выпроваживаю жену, представляя, как дома она разденется догола, станет накручивать на палец поредевшую косу и, глядя в зеркало на своё немолодое тело, думать, что чувства старше нас, а значит, к ним стоит прислушиваться.
Танцуя у костра, дикари впадают в транс, превращаясь в священных, почитаемых ими зверей, обретая повадки леопардов, орлов или крокодилов. Погружаясь в коллективное бессознательное, которое объединяет всё живое, они чувствуют программы, вложенные в чужую плоть, видят мир глазами льва или пантеры, разговаривая с ними на языке, который древнее всех языков. Я — проснувшийся в Акиме дикарь, мне не нужны слова — чтобы проникнуть в суть вещей, надо отрешиться от их названий. Я вижу мир непосредственно, это Аким, как транслятор, в своём дневнике переводит всё в предложения.
Завтра консилиум врачей вынесет Акиму приговор.
Одни сочтут его шарлатаном, другие — медиумом. Врачи засыплют Акима вопросами, но он не выдаст секрета, не выпустит меня из тени.
И тогда Акима посадят на уколы, которые избавят его от проклятого дара.
Мы облекаем мысли в слова, расшифровав которые, нас понимают. При таком двойном искажении от мысли остается лишь обглоданный скелет. Но Аким Курилёнок подобно бесплотному духу — демону или ангелу — мог войти в любого, проникнув за дверь его сознания, от которой у него была отмычка. Он стал Богом и, как Бог, от одиночества сотворивший человека, заглядывал в чужие души, ища родственную. Слиться, переселиться, возродиться в другом, оставшись собой, сменить тело, имя, судьбу, не расставаясь со своим «я», не это ли значит стать бессмертным?
Такое путешествие осуществляет и Бог, частица которого остаётся в каждом из нас. Но Акима измучили метаморфозы, он больше не хотел быть другими, не хотел, чтобы перед ним грудой перевёрнутых карт лежали чужие воспоминания, убогие надежды и скучные сны.
Аким прикинулся буйным, и его перевели в отдельную палату.
Из коридора с решётчатыми окнами донеслось:
— У полуголых дикарей женщина всегда найдёт себе мужчину, а мы сходим с ума в одиноких постелях и говорим по телефону сами с собой. Как голодная рыба, бросаемся на пустую блесну и, чтобы познакомиться, выставляем в интернете улыбку, с которой в жизни давно простились…
Цоль, а Цоль, если любовь стала виртуальной, зачем всё остальное?
— Чтобы шик превратился в пшик…
Аким встрепенулся — тот же голос, который он слышал тогда у метро.
— Это как?
— А так, поначалу проходят полный курс ШИКа — Школа, Институт, Карьера, а потом приходит ПШИК, когда появляется «Посмертно»…
Шаги удалялись.
Аким бросился к двери, но она крепко заперта, а на окне — ставни.
Дни мелькают, разделённые кляксами ночей. Аким по-прежнему находится в «одиночке», и врачи считают его неизлечимым. Целыми днями он сидит на кровати, как Робинзон на своём острове, погружённый в себя, как головастик в лужу, а ночами слушает, как в углу свистят мыши.
В посещениях ему было отказано, верная долгу, по утрам звонила жена, но разговоры не клеились, и, чтобы успокоить её совесть, Аким отключил «мобильный».
— На что жалуетесь? — рассеянно интересовался врач, перелистывая историю болезни.
— Ни на что, ни на что…
Вокруг грудились студенты-медики, с которыми врач то и дело переглядывался.
— Знаете, где находитесь?
— Знаю, знаю…
— А зачем слова повторяете?
Врач насторожился, за его плечами загалдели студенты.
Как им объяснить, что первый раз говорю за Акима, второй — за себя?
А тут Аким усмехнулся в глаза:
— Бывает, от психологической несовместимости в разных могилах хоронят…
Врач вздёрнул бровь.
— Бывает, живут душа в душу, а жена вдруг развод требует, — приставив ко рту ладонь, зашептал Аким. — Думали, она героиня вашего романа, а оказалось, её жизнь не вмещается и в три…
Врач беспомощно оглянулся.
— Давно вам изменяет! И с кем? С очкариком, которого вы звали «козликом», — поджав ноги, Аким выпрямился на кровати. — Чужие-то рога на виду, а свои как заметить?
Вода капает из проржавевшего умывальника, как кровь из вены. Аким, свернувшись эмбрионом, неподвижен. В полутьме он разглядывает ногти, и ему кажется, что его судьбу подделали, и теперь он ходит между светом и собственной тенью, как между Сциллой и Харибдой. Лампочка мерцает тускло, и Аким думает, что в «глазок» будет не рассмотреть ни разбросанной по полу одежды, ни скопившейся под кроватью липкой, красноватой лужи…
Утром его разбудили слабые, едва различимые звуки, будто с тонущей подводной лодки подавали сигнал SOS.
В палате всё было по-прежнему, и только новая медсестра мыла в углу шприцы. «Илария Собинцоль», — прочитал Аким на нагрудном кармане белого халата, а в мыслях:
«Люди злы, их города, как чёрные жабы…» Илария была высокой, коротко стриженой брюнеткой с лицом таким, которое появляется, когда, попрощавшись, снимают маски, оставаясь наедине с собой.
Аким взял её за руку:
— Душа на земле, будто волосы под расчёской.
— Любовь всегда с препятствиями, — ответила она, выводя его на улицу мимо ощерившейся охраны.
А через час солнце уже скакало по рельсам, и поезд увозил их на край света.
Так Аким нашёл себя в Иларии, незнакомец из его сна оказался незнакомкой. А когда встречаются половинки, третий становится лишним. К Акиму пришла любовь, ко мне — смерть. Но я счастлив. Потому что счастье — это возможность умереть, не причинив боли другому.