Блуждая по царству мёртвых, я пересёк обтекающий его Стикс и оказался в жаркой каменистой пустыне.
«Блаженны нищие духом», — доносилось с холма.
Человек в белой хламиде простирал руки к толпе восточных варваров, которых я узнал по завитым бородам.
«Какого он племени?» — подумал я.
«Блаженны плачущие, ибо они утешатся…»
В тихом голосе сквозила неизбывная грусть. Не разбирая языка, на котором он говорил, я, странным образом, понимал его.
Приблизившись, я смешался с толпой.
«Блаженны жаждущие правды, ибо они насытятся…»
«Когда? — крикнул я. — Пока я знаю только то, что ничего не знаю!»
На меня обратили внимание не более чем на мошку.
Грубые, обожжённые солнцем лица, все пучили глаза на проповедника. Признаться, и я дивился его риторике, прикидывая, у кого из наших он учился.
«Вы — соль земли… Вы — свет мира…»
«Лесть принесёт тебе пальмовый венок!» — скривился я. И тут же обратился в слух: «Не судите, да не судимы будете…»
«Для этого надо лишиться не только языка, но и разума!»
Я открыл, было, рот, но тут вспомнил про цикуту. И почему его сентенциям не следовали мои сограждане?
«Не противься злому, и кто ударит тебя в правую щёку, подставь тому левую…»
Не нарушая молчания, вокруг согласно кивали.
«Твоему закону, — не выдержал я, — должны подчиняться все, иначе он превратится в орудие тиранов!»
На меня зашикали, и, повернувшись, я поспешно удалился.
Под смоковницей ютился постоялый двор, хозяин понимал по-гречески, и мы, черпая из амфоры неразбавленное вино, срывали смоквы, не вставая из-за стола. Хозяин рассказывал о пылающем кусте, из которого вещало божество, я — о храмах с портиками и мраморными богами.
«Храм, как и Бог, один, — нахмурился он. — И Он не терпит Своих изваяний!»
У него отсутствовало сомнение, его речь была цветистой, и метафора заменяла в ней силлогизм. Мы так заговорились, что оборвали все смоквы и не заметили подсевшего иудея. Пряча живот под стол, он сообщил, что пророка с холма давно распяли, а его ученика побили камнями.
«Варвары», — скривился я.
И опять вспомнил про цикуту.
Иудей оказался мытарем, он рассказал, как, собирая подать, увидел на дороге Бога — того, распятого. Я усмехнулся.
— Безумие для эллинов, — зло проворчал он.
Я глубже погрузил язык в вино.
— Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, — гнул своё мытарь, — тогда же лицом к лицу…
— Когда? — покачал я головой.
Пока был жив, я тоже надеялся, что с кончиной откроется свет, но в подземной обители не видно даже вытянутой
руки. И всё же мне было жаль ритора, который сводил жизнь к притчам и размахивал оливковой ветвью, не препоясавшись мечом. «Блаженны миротворцы, — вспомнил я, — их назовут сыновьями Божьими…» Возможно, но прежде убьют.
Пригубив вина, мытарь меж тем шептал о грехопадении, которое нужно искупить. Признаться, я долго не мог его понять, а, поняв, рассмеялся: «Если всемогущий Творец создал нас, как червивое яблоко, то кто же тому виною?»
Но мытарь оказался, как моя Ксантиппа — вылил на меня ведро помоев и заявил, что я — его жало в плоть.
А потом стал хвастать, что понесёт свет греческим невежам.
Глупец, Афины никогда не откроют ворот твоему учению!
И потом, разве ты не знаешь, что мир — только часть царства мёртвых, за пределы которого я так и не вышел?
«Прошлое и будущее одинаково недостижимы, мы ощупываем их, как слепцы, но к чему прикасаемся — загадка…»
От этих мыслей я очнулся в апрельские календы семьсот восемьдесят девятого года от основания Города посреди сырых, пропахших известью катакомб. Был час первого факела, вокруг, как летучие мыши, грудились заговорщики, прячущие лица под масками. Они читали вслух папирусные свитки, из которых я узнал историю их вождя, осуждённого иудейским синедрионом и распятого нашим прокуратором.
— Ты же сам пророчествовал о нём, — показали они четвёртую эклогу «Буколик».
Я разглядел горбатые носы и глаза навыкате.
— После его воскресения каждый может попасть в Царство Небесное! — тронул меня бородач, которого звали «Камень».
— После Лукреция, — поморщился я, — даже блаженство Элизиума сомнительно…
Заговорщики крестили лбы пальцами, как злые духи, называли хлеб плотью, а вино — кровью. Подражая своему вождю, они возвеличивали страдания и участь гонимых.
«Почему синедрион осудил их безумного соотечественника?
» — гадал я. И вдруг страшная мысль мелькнула у меня. Им пожертвовали, чтобы создать легенду, которая приведёт римлян на крест! Этот миф о торжествующей слабости — коварный ответ нашим легионам! Так восточные черви подточат римского Орла! С экстатическим упоением заговорщики рисовали рай, списанный с Золотого века, и ад мрачнее Эреба. Низкие своды, засиженные слизняками, были подстать этим рассказам. Но я не слушал, размышляя, как предостеречь будущего императора.
И тут снаружи донёсся шум. «Кто с крестом к нам придёт, на кресте и погибнет!» — закричал я, выбегая на улицу под защиту городской стражи.
Кошмар развеялся. Меня снова окружала безмятежная жизнь, налаженная властью божественного Августа, а фонтан во дворе по-прежнему струил воду в бассейн с рыбками. «Мы прикасаемся к прошлому, в котором полыхал Карфаген, — думал я под впечатлением от своего видения, — но как прикоснуться к будущему, в котором будет гореть Рим?» И тогда грозным предупреждением я написал о проклятии Дидоны, о мести её потомков сыновьям Энея.
Кувшин фалернского на вечернем пиру перенёс меня ночью в южную провинцию. Здесь царил вчерашний день — статуи на площадях знаменовали правление умершего императора. «Время на Юге, как и во сне, течёт медленнее», — догадалась я, разглядывая вышедшие из моды одежды.
«Кто смотрит на женщину с вожделением, тот уже прелюбодействовал с нею в сердце своём!» — обращался к толпе человек с измождённым лицом.
— Он что, евнух? — дёрнула я за рукав стоявшего рядом рыбака.
Тот пожал плечами.
— Знаешь его?
— Нет.
— А его? — достала я сестерций с изображением императора.
Он побледнел.
— Кесаря?
— Ну да, Тиберия…
— Божественного Тиберия Клавдия Нерона, принявшего имя Цезаря Августа?
Низкий раб! У черни языки, как помело, а изворотливость в крови!
«Кесарю — кесарево, а Богу — Богово…» — донеслось до меня.
Вокруг зевали, прикрывая рты мозолистыми ладонями.
— Кто это? — обратилась я к красивому юноше с пушком на губах.
— Учитель мира.
— Почему же его не слушают?
Толпа стала расходиться.
— Болтать можно долго, — бросил на ходу почерневший от пыли крестьянин.
— Поля не выкошены, а солнце ещё высоко, — подхватил другой.
Юноша брезгливо поморщился:
— Птицы небесные не сеют, не жнут…
Мне нравился этот смуглый красавец, и, когда он пригласил меня домой, я с трепетом ожидала предложения разделить ложе. Но вместо объятий меня ждал рассказ о непорочном зачатии и любви к ближнему.
— Как может женщина любить ближнего, а зачать непорочно? — упражняясь в софистике, рассмеялась я. И пустила в ход свои чары: — Ты ещё будешь стариком — бесполым, утратившим мужскую силу и не обретшим женской слабости…
Но юноша был непреклонен. Он твердил об искуплении и первородном грехе.
— Наказание несут за нарушение закона, — при этих словах моё лицо непроизвольно зарумянилось, — но с рождения считать себя преступником? Испытывать блаженство от раскаяния? Чудовищно!
Призвав в свидетели римскую гордость, я направилась к выходу. Тогда, опустив голову, юноша поведал, как отказался пойти за Учителем, раздав имение нищим.
— Что бы это изменило? — бросила я в дверях. — Только увеличило бы число голодранцев!
Иерусалим — город маленький, но убивают в нём быстро, пока я объехала его на осле, незадачливого проповедника уже казнили. Он выдавал себя за иудейского царя, а оказался сыном плотника. «Рабы, — задрав голову, смотрела я на крест в лучах заходящего солнца, — мало ли их распяли…» Вокруг скорбно молчали. «Народ никогда не поднимется — поднимется пыль», — подумала я. Женщины поодаль прятали лица под платками, а рядом
стоял на коленях богатый юноша, красота которого померкла от слёз. «Я искуплю свою ошибку, — шептал он. — Мы превратим ваши ночи в дни!» И тут во сне я перенеслась в свои покои. Стояла ночь, но за окном было светло, как днём, — это горел Рим, подожжённый учениками сына плотника.
Зима в Трире выдалась промозглой — за окном падал снег, и в университетской библиотеке Маркс был один. «Откуда известно, как дьявол искушал в пустыне Христа? — листал он Писание. — От Христа? Но в этом есть что-то человеческое, недостойное Бога…»
Прогремел гром, начиналась зимняя гроза.
«Иисус говорил, что послан Отцом, — выводил на полях Маркс, — поначалу его пророчества противоречивы, точно он поперхнулся истиной. Лишь чудеса заставили его поверить, что он — Бог, и взойти на крест, будто на небо.
Однако муки пересилили: «Боже мой, для чего Ты оставил Меня?» Человек остался человеком, Бог покинул земное обличье…»
Маркс продолжил чтение, потом, покачав головой, снова погрузился в записи.
«Царство Небесное — за гробом, значит, его отсрочка неопределённа, значит, вера — это обещание. Но чем оно обеспечено? Писанием четырёх полуграмотных евреев?»
Сосредоточившись на своих мыслях, Маркс не обращал внимания на громовые раскаты.
«Иерархия — вот камень преткновения, вот что мешает земному счастью! — всё больше воодушевлялся
он. — Но на небе свои классы — серафимы и херувимы возвышаются над святыми и мучениками…» Маркс посадил чернильное пятно, промокнув бумагой, снова взялся за перо. Но тут его отвлекли крики на улице. Он поднял голову: шёл тридцать третий год, солнце клонило пятницу к субботе, и в Иудее стояла необычная для апреля жара.
Перед глазами у Маркса всё поплыло, теперь он видел мир перевёрнутым — босые ноги, пыльные сандалии, родинки, прикрытые подбородком, и летящую с криком гусиную стаю, которая извивалась в небе, как кнут. Маркс превратился в деревянный крест, который, покачивая, несли на Лобное место. Примеряясь, его врыли в сухую землю, скрипевшую, как песок, потом, положив на бок, прибили дощечку с надписями на арамейском, греческом и латыни.
Она обожгла, как терновник, Маркс вздрогнул, будто в него вонзились тысячи колючек. А когда через окровавленные кисти ему стали вколачивать гвозди, он застонал — беззвучно, как Вселенная.
–Зачем ты убил Меня? — услышал я грозный голос. — Я нёс Слово, а ты распял Меня!
Крылатый ангел со строгими глазами подтолкнул меня к престолу из облаков, рядом с песочными часами. Так я понял, что умер и держу ответ перед Всевышним.
На земле я приговаривал к смерти тысячи преступников — от Германии до Иудеи — разве всех упомнишь?
— Ты говоришь, — произнёс я, чтобы не молчать.
На меня зашикали.
— Видишь, тебя обличают!
— Не судите, да не будете судимы… — ввернул я первое, что крутилось на языке.
И уткнулся под ноги. Стало слышно, как в часах сыплется песок.
— Почему ты молчишь, разве не знаешь — от Меня зависит твоя судьба?
— Ты не имел бы надо мной никакой власти, если бы не было дано Тебе свыше, значит, более греха на Том, кто всё устроил. А если это Ты, то при чём здесь я?
Мне влепили пощёчину.
— Оставь, Михаил, пусть оправдывается, как хочет!
Я усмехнулся:
— Ты ждёшь оправданий? Говоришь, весь мир свидетельствует против меня? Но это Твой мир! А римский закон был не от мира сего, — обвёл я вокруг руками.
И взглянул на черневшую внизу бездну: — А на земле всегда осуждали его нарушителей — в Иудее так поступали прокураторы и до меня, и после! Их ставили свидетельствовать о заключённой в законе истине…
— Что есть истина? — перебил Господь со странной смесью презрения и жалости. И, вздохнув, обратился к ангелам: — Я не нахожу на нём вины…
— Но он нарушил Твои законы, — прогремел ключами бородатый старик с лицом, искажённым злобой. — Я не могу принять его!
— О, Пётр, тысячи других распинали людей, а он распял Бога — Я прощаю его, простите и вы…
Вокруг возмущённо закричали:
— Он посягал на Твою власть! Он оскорбил Твоё величие!
— И что? Чем Христос на суде у Пилата отличается от Пилата на суде у Христа? Я повторяю: возлюбите врагов своих!
— Своих — да, Твоих — нет! Он — невиданный злодей, скинь, скинь его в геенну огненную, пусть его пепел падёт на нас!
— Будь по-вашему, — нахмурился Господь. — Однако закон на небе непреложен, как на земле: сегодня Пасха, а у нас ещё подсудимый Варавва — кого отпустить?
— Варавву, Варавву!
Я ужаснулся.
— Они верят искренне и глубоко, — умыл руки Господь, — только сами не знают, во что…
Ангелы мгновенно расступились, а меня с хохотом окружили бесы. Чёрные от копоти, они щёлкали хвостами, как бичом: «Ну что, сын императорский, спасут тебя твои легионы от нашего?» На меня уже накинули багряницу, приладили терновый венок.
И тут в часах упала последняя песчинка.
— Радуйся, Пилат, — улыбнулся Господь, — от Сотворения прошло столько времени, сколько отпущено, так что прощаются все — и живые, и мёртвые!
Вокруг начались танцы, ангелы целовались с демонами, змеи стали как голуби, а небо громовыми раскатами наполнил смех. Все двери распахнулись, и Пётр выбросил бесполезные ключи.
— Дело прошлое, — похлопал он меня по плечу, — но скажи, Пилат, ты бы снова распял праведника, который стучал в железные ставни и кричал: «Проснись!»
— Проснись… — тряс меня за плечо коренастый центурион, пурпурный плащ которого слепил, как багряница.
Был шестой час, но жара в Иудее ещё не спала.
— Что тебе?
— Прокуратор, — поднял ладонь гвардеец, — царь Ирод прислал на суд какого-то галилеянина…