Долг

Ссора вспыхнула из-за козырной шестёрки. Серафим Герцык покрыл ею туза, а нож Варлама Неводы, выхваченный из-за голенища, пригвоздил карты к столу. Лезвие вошло между пальцами штабс-капитана, но они не шевельнулись.

— Что-то не так? — равнодушно взглянул он.

— Шулер, — прохрипел раскрасневшийся Варлам.

Его глаза налились кровью, он был пьян и горстями сгрёб ассигнации.

Дело происходило посреди крымской неразберихи, когда белая армия отхлынула к морю, увлекая за собой мошенников, прокопчённых южным солнцем контрабандистов, петербуржских барышень, студентов провинциальных университетов, мужей, годами целовавших жён лишь на фото, и жён, вдовевших с каждым разорвавшимся снарядом. В корчме, битком набитой острыми взглядами и проворными руками, на офицеров не обратили внимания:

миллионы подобных ссор вспыхивали здесь до этого, миллионы — после. Только лупоглазый шарманщик с гвоздикой за ухом вдруг затянул с надрывом: «И улетела вверх душа через дырку от ножа…» В углу два сгорбленных молдаванина, как сумасшедшие, бренчали на гитарах, бледный, исхудавший еврей то и дело убегал из-за рояля в уборную нюхать с зеркальца кокаин, а красная конница сметала всё за Сивашским валом.

Познакомились час назад, но, как это бывает среди беженцев, Варлам успел выложить всё: про аресты в Екатеринодаре, расстрелы «чрезвычайки», про тачанки, косившие его казачий эскадрон, и про бежавшую в Париж невесту, с которой они условились встретиться «У Максима».

Штабс-капитан кивал.

«А у меня никого, — отхаркивал он кровью в платок под орлиным, нерусским носом. — Разве это…» И, криво усмехнувшись, разгладил на гимнастёрке Георгиевский крест.

«Чахотка», — безразлично подумал Варлам. Румяный, кровь с молоком, он перевидал таких в окопах германской, получив от солдат прозвище «Большой есаул», гнул пятаки и за уздцы останавливал скачущую мимо лошадь.

Игра завязалась сама собой, перекинулись по мелочи, больше для того, чтобы забыться, ставили деньги, которые с каждой минутой превращались в бумажки. Штабс-капитану отчаянно везло. Ему приходили дамы и короли, он едва окидывал их рассеянным взором, невпопад бился, но всё равно выигрывал. Его мысли были далеко, он стучал им в такт ногтем по дереву, точно клевала курица, изредка вставал и снова садился, беспричинно обдавая Варлама безумным, едким смехом.

Оскорбив Герцыка, есаул сжал кулаки, ожидая пощёчины, но штабс-капитан отвернулся к окну, точно смотрел вслед своим мыслям. На улице моросил дождь, рыхлый, пузатый кучер, развалившийся на козлах, со скуки хлестал псов, брехавших на коня, пока раскрасневшийся отец семейства загружал тарантас с кривым, пыльным верхом пухлыми чемоданами.

«Надеюсь, мы не станем драться, как мужичьё, — процедил, наконец, штабс-капитан с холодной усмешкой, опять кашлянув кровью. — К тому же у вас преимущество…»

Варлам разжал огромные кулаки.


«Здесь тесно, а на дворе — сыро, — Серафим Герцык зябко передёрнул плечами. — Я не совсем здоров…»

«Струсил», — подумал Варлам.

Вместо ответа штабс-капитан надел фуражку, достал из кобуры шестизарядник, выкатив пять пуль на карты, и, крутанув барабан, прислонил к виску. Раздался сухой щелчок.

«Ваша очередь», — протягивая револьвер рукоятью вперёд, облизал он тонкие губы.

По соседству горланили необстрелянные юнкера в серых от пыли шинелях, широко отставив локти, пили за здравие убиенного царя, по-мальчишески перекрикивая друг друга, били о пол рюмки, и осколки летели в нищего старика, который грел пятки, уперев их в свернувшуюся клубком собаку.

Варлам зажмурился и, как во сне, спустил курок.

— Я начал первым, — едва переведя дух, услышал он, — надеюсь, вы человек чести и уравняете шансы во всех случаях…

Серафим Герцык, не моргая, уставился Варламу в переносицу, перевернув револьвер курком вниз. Так, с открытыми глазами, он и встретил смерть — грохнувшим выстрелом ему снесло пол черепа.

На мгновенье воцарилась тишина, взвизгнули женщины, а потом громче заиграла музыка, и все пустились в пляс, чтобы не видеть, как суетятся половые, счищая тряпками кровь того, кто ещё минуту назад был Серафимом Герцыком.

К вечеру красные были в пяти верстах, и военные торопливо оседлали коней, вонзая шпоры, не жалели плетей.

Самоубийц не отпевают, и вслед за продырявленной фуражкой тело с Георгиевским крестом понесла река. В последний путь Серафима Герцыка провожали зелёные слепни да увядшая гвоздика, которую, вынув из-за уха, швырнул ему вслед лупоглазый шарманщик.

А есаул не сдержал слова. В нём червоточиной поселился страх. В Севастополе он сходил в церковь, исповедовался.

«Беда-то какая вокруг, — вздохнул батюшка, — а вы…»

«Чёрт возьми, — посоветовал ему знакомый ротмистр, с которым они брали у немцев «языка», — если уж тебе невмоготу, пальни в себя, да и выброси всё из головы…»

Варлам храбрился, обещал не откладывать, пил с ротмистром на брудершафт, но в душе был уверен, что мертвец утащит его за собой, что он обязательно застрелится, если сдержит слово. «Ты пойми, — жаловался он денщику сквозь пьяные слёзы, — мёртвый убьёт живого, разве это справедливо?»

Но по ночам видел гроб, из которого поднимался окровавленный штабс-капитан и требовал долг. Он по-прежнему страшно кашлял и криво усмехался. «Да ты сам искал смерти, — открещивался во сне Варлам, — знал, что до Констанцы не доберёшься…» А иногда вставал на колени: «Христом Богом молю, прости долг, на что он тебе, а я прежде невесте вернуть должен, она-то здесь причём?» Но штабс-капитан был непреклонен. По пробуждении Варламу делалось стыдно, надев мундир, он долго тёр затылок, потом запрокидывал бритую шею, собирая жирные складки, заряжал револьвер.

И каждый раз откладывал в сторону, не в силах преодолеть себя, опять видел закрытую вуалью женщину, которая проводит вечера в ресторане «У Максима», посматривая на дверь, снося пошлые разговоры и липкие взгляды. Вспоминая смуглые, нерусские черты штабс-капитана, Варлам подозревал, что на него напустили порчу, золотил ручку цыганам, которые снимали сглаз, катая по блюдцу яйцо и сжигая на свече пахучие травы.

Но не помогли ни ворожба, ни заговоры.

Пароход пенил воду, перекатываясь на вздыбленных валах, Варлам целыми днями валялся на койке, мучаясь морской болезнью, а когда выходил на палубу, окидывал горизонт мутными, посеревшими глазами.


«Тоже нашёл занозу, — начищая до блеска сапоги, кряхтел рябой, подслеповатый денщик, — одно слово — господа!

»

А в кают-компании философствовали.

— Гордиться надо существованием, чай, люди, а не животные какие, — ковырял в тарелке безусый капитан, одетый с иголочки. — Вот лошадь, она, поди, и не знает, что живёт, ей овса подавай, да жеребца поигривей. А мы жизнь псу под хвост кидаем, точно рубаху сбрасываем, подгуляв в дешёвом кабаке…

Дамы с интересом разглядывали его белоснежный, отутюженный китель, мужчины угрюмо молчали.

— В конце концов, у нас долг перед Всевышним… — начинал он горячиться, обводя всех молодыми, васильковыми глазами.

— Э, бросьте, — не выдерживал, наконец, знакомый Варламу ротмистр, — какой там долг — вши навозные…

— Помолчав, он безнадёжно отмахнулся: — В жизни всё — дело случая, была Россия, присяга, думали на века, а потом убивали братьев, и впереди — чужбина…

«Да-да, — успокаивал себя Варлам, в горле которого стоял комок, — это же недоразумение, глупая случайность — не встреть я его тогда…» И опять видел шляпку со страусовыми перьями, твёрдо решив взять себя в руки и обязательно доплыть.

Низко и жутко висело небо, за кормой короткохвостые, крикливые чайки хватали растерзанную винтами рыбу, и мир представлялся хищным и беспощадным.

«Лукав человек, — вступал в разговор корабельный священник, подоткнув рясу и для убедительности трогая нагрудный крест, — говорит одно, думает другое, делает третье, грешим и словом, и помыслом, и делом, а раскаяния — ни на грош…»

Густели сумерки, море чернело тревожно и страшно, бешено перекатывая крутые валы, и все чувствовали бездну, которая была глубже воды, ниже дна.

«Да мало ли я лгал? — думал есаул. — Иначе не выжить…

— Застыв перед трюмо, он выставлял перед собой ладони, казавшиеся в зеркале ещё огромнее. — Разве на них первая кровь? “Надеюсь, вы человек чести…” А сонных на рассвете резать? А пленных рубить шашками: их благородия казаки в бой летят пьяные — чистые мясники! Что вообразил себе этот покойник?»

Усталый, Варлам падал на кровать, его всё больше окутывала звенящая тишина, но во сне он скрежетал зубами и пронзительно свистел, пугаясь собственных криков, вскакивал, зовя спросонья денщика с пятнистым, как птичье яйцо, лицом.

Среди прислуги было много турок и греков, выросших по левому и правому борту своих рыбачьих баркасов, с дублёной от соли кожей, привыкшие к морскому ветру, они насмешливо косились на русских, при малейшем порыве наглухо застегивающих свои медные пуговицы с двуглавыми орлами. И Варлам шарахался, узнавая то в одном, то в другом штабс-капитана. На впалых щеках у него проступила щетина, резко обозначая выпирающие скулы, заострившийся нос и блеклые, потухшие глаза.

«Подумаешь, слово, — оправдывал он себя, — истина в нём живёт мгновенье и умирает вместе со звуком. Каждый окружён словами, как пасечник пчёлами, надо жить, будто не было этой нелепой дуэли…»

Варлам Невода застрелился в трёх милях от Констанцы.

В его каюте было опрятно, бокалы насухо вытерты, а в шестизаряднике больше не было пуль.

— Этих русских не поймёшь, — ворчал стюард-турок, переваливая за борт потяжелевшее в смерти тело.

— Жизни не любят, — поддакнул помогавший ему грек.


Загрузка...