Трудно ползти с гордо поднятой головой.
«Кто лыка не вяжет, тот и лапти не плетёт!»
– Музыка облагораживает! – выразил я дерзкое предположение.
Директор музыкальной школы Эдуард Зудяков, имеющий в наличии опухшее лицо, свидетельство пренебрежительного отношения к закуске, весело рассмеялся. Потому что я сказал невероятную глупость.
Взгляды на музыку явно расходились.
Интервью не клеилось.
Тогда я сменил пластинку и полюбопытствовал о досуге и самочувствии Зудякова, зная, что он оставляет в ведомости автографов на два с половиной уха.[30] Но не все же двадцать четыре часа в сутки печёт он рубли. Когда-то и отдыхает.
Как?
Утром он мечтательно и мучительно ждёт почту.
Письмо!
Он вожделенно вскрывает послание, пробегает первые строчки и уверенным руководящим шагом ложится на курс преподавателя Дудякова.
– Что делать с тобой, великий ты мой артист подгорелого театра? Ты что вчера залажал?[31] – патетически вскинул руку с конвертом. – Что же это за сольфеджирование? Вот…
Он уставился в письмо, запел угрожающим речитативом:
– «Мы, родители, уведомляем вас, товарищ директор, что нам очень больно видеть Якова Андреевича Дудякова на снегу. Они были выпивши и могли простудиться… У них, поди, в трубочку завернулись уши от холода…» Какая баркарола! Ты что, фигурист,[32] лошадиными дозами?
Дудяков принципиально изучает пол, повинно скребёт свой затылок.
Зудяков – свой.
Наконец Зудяков обрывает паузу.
– Такую фугетту оставлять нельзя. Действуй!.. Ну чего ни с места? Твой нешевелизм меня удручает… Две ноты крестом[33] не можешь изобразить? Ну нульсон![34] Хоть скоммуниздь где на фёдора…[35] Лабай![36] Давай аллегретто![37]
Дудяков готов занять на омовение жалобы хоть у Бога, хоть у учащихся. Кто даст скорее.
Искомая сумма находится.
Бедным родителям вечером снова больно.
«Фигуристов опять разносят по домам».
Непосвящённые могут от умиления расплакаться.
Надо же!
Как в Нежносвирельске почитают отцов музыки.
На руках носят!
А всё куда проще.
Музыкальные отцы хватили лишку и потеряли способность передвигаться по горизонтали. Их так и подмывает пасть трупами на землю. Между близкими и тружениками хитрого домика[38] разгорается конкуренция. Оттого, кто вперёд подоспеет, зависит, где проведёт музыкальная персона ночку. Дома или вне.
Если почта не приносит родительского сигнала, настроение у директора падает ниже некуда.
Тогда он подходит к первому попавшемуся сослуживцу мужского образца и тоскливо предлагает:
– Погрустим…
Это предложение выпить за счёт приглашаемого.
Мне рассказывали на вечере воспоминаний зудяковских странностей, разумеется, не для печати:
– Сидишь с ним по ту сторону столичной и грустишь. Щекотливый переплётишко. Идёшь с ним и дрожишь. Вот такой концертарий! Сам не пьёшь, а отказаться – Боже храни! Ну, если не собираешься больше работать, дело хозяйское… А если не планируешь устраивать проводы с музыкальным миром, то…
Как Дудяков ни отбояривался, но Зудяков своей властью навёл-таки его в понедельник, тринадцатого января, на грусть.
Хорошенько погрустили в ресторанчике.
Вышли на воздух.
– Сочини ораторию! – размажисто распорядился Зудяков.
В подстрочном переводе с музыкального это означает: купи бутылку.
Подчиненный был без финансов.
Зудяков сочинил сам и, болезненно соблюдая служебную дистанцию, сунул ораторию в дудяковский карман.
Кажется, пошли.
Тут весь горизонт заполнила собой жена Дудякова с ребёнком и распорядилась следовать мужу за нею в магазин.
Дудякову стало весело и он бездумно переметнулся в новый лагерь. При этом торжественно вручил Зудякову его ораторию с развёрнутым комментарием:
– Не хочу! Я как могу борюсь с этими проклятыми ораториями, а вы, извините, уводите меня от борьбы… Вы ещё за это, извините, ответите! – непослушным пальцем погрозил Дудяков и трудно откланялся.
Зудяков окаменел.
Это не школа, а какой-то непроходимый клуб трезвенников! Никто не принимает! Был Дудяков и тот рвёт со старым! Оставить меня в одиночестве? И в открытую!? При переполненном зале! Как простить такое рубато?[39]
Отойдя шагов пять, Дудяков остановился, подумал и решительно вернулся к Зудякову.
Собрался с последним духом, твёрдо проговорил:
– Не желаю жить грустно. Хочу жить весело! И вашего сомбрирования[40] не боюсь! Греби ушами в камыши![41] – И выразительно сделал ручкой.
Зудяков захлопал белёсыми ресницами.
Такой дерзости он не ожидал. Он был оскорблён во всех святых чувствах. И как следствие всего этого, в тот самый момент, когда Дудяков, приподняв шапку и коротко поклонившись, повернулся уйти, Зудяков единым взмахом руки оставил вязкий алый автограф на лице подчиненного в области выше бровей.
– Ну! Доволен, свинорыл, светомузыкой? – крикнул вслед Зудяков. – Не горюй, получишь добавки… Наставлю я тебе ещё фиников! Будешь знать, как не слушать начальство! Это ж ты, сундучок с блошками, навязываешь мне строй капиталистический![42] Ты чего убегаешь? Или ты на струе сидишь?[43]
События затянулись в тугой драматический узелок.
Как станет распутывать его Дудяков? Посредством ответного удара?
К счастью, ответа не последовало.
Специалисты усматривают причину в том, что музыка всё-таки благотворно влияет на Дудякова. Она не позволила опуститься ему до кулачного разрешения проблемы. К тому же бить начальство просто и непедагогично, и неэтично, и неэкономично, и как хотите низзя!
По другой версии, также заслуживающей внимания, Дудякова удержало новое пальто, которое так не хотелось пачкать.
Оставшись в тяжком одиночестве, Зудяков сделал непоправимое: разбросал по улице рыбу, расколотил об угол дома № 33 свою ораторию и с тоскливым наслаждением послушал, как содержимое со вздохом выпил снег.
В полночь он нанёс визит Дудяковым.
Дудяков уже спал.
– Встать, человек пять! – велел Зудяков охрипло и устало. – Разве ты не видишь, кто пришёл!? Дудяков! Вот тебе ручка! Вот тебе бумага! Вот тебе моё выссссокое благословение!.. Пиши по собственному. Заранее! Я ж тебя всё равно подловлю. Свалю. Для начала впаяю строгачевского за ослушание… Я тебе сделаю козью мордулечку! Ты ещё запоёшь, до-ре-ми-фасоля! Ну пиши!
– А я неграмотный! – выкрикнул Дудяков и с головой укрылся одеялом.
Прошло с год.
Зудяков до смерточки ждал увидеть Дудякова хваченым.
А Дудяков принципиально не оправдывал его горячих надежд. Крепился. Не сдавался. Даже боролся. С искушением. И постоянно был преступно трезв, как стеклышко.
Но однажды это стеклышко как-то нечаянно кокнулось.
Не выдержало нагрузки. Дало трещину.
Если честь по чести, милиции надо б благодарность. В тридцатиградусный мороз подобрала Дудякова и на хмелеуборочной – в вытрезвитель. Наверняка б сыграл в ящик. Спасла музыкальную единицу!
От радости Зудяков чуть не помер.
Вывесил в школе заранее им сочинённую молнию.
Строго-настрого наказал не срывать.
А вдруг…
И для надёжности он, ликующий, весь день простоял в холодном коридоре у молнии. Как в почётном карауле.
К вечеру Зудяков и посинел, и почернел.
У Дудякова нерабочий день, и Дудяков ничего не знает!
Под покровом глухой ночи директор сорвал свою молнию и – к Дудяковым.
В квартиру полуночного гостя не пустили.
Там помнили его прошлый визит.
Зудяков тоскливо поинтересовался с лестничной площадки. Через замочную скважину:
– Дудяков! Ну, ты проснулся? Ты где вчера ночевал? В образцовом вытрезвителе? Ну субчик! Ну бульончик! Ну отощалый блинчик! Я захожу с севера…[44] Ну какую же ты пустил фиксу![45]
– Отстань! Хватит тащить нищего по мосту![46]
– Чего? Неслышиссимо!
– Отстань говорю, нерводрал![47]
– Неутыка! Хоть вагон тебе умного скажи – всё уходит в свисток! Твоё ослушание тебя погубит. Я б мог накинуть тебе зряплатку… И были б у тебя тачка, дачка да с кайфом жрачка. И мы с тобой почасту обрывали б струночку.[48] А так, сучкастый… Век воли не видать! Научу я тебя свободушку любить! Послушай, нестроевич, какого мнения о тебе родная общественность!
И с неописуемым восторгом, с каким поэты читают стихи любимым, Зудяков стал выть в скважину:
– Таких, как он, у нас единицы!
Но мимо них мы не вправе пройти!
Они нам мешают жить и трудиться!
Они помеха на нашем пути!
– Дудяков! – в горячечном упоении пальнул Зудяков. – Ну, ты всё понял, хмырь зелёный, в своём реквиеме? Ты хоть понял, что ты помеха? Говоришь, кончай мессу да иди спать? Я-то пойду. Но уснёшь ли ты? Завтра ты у меня серенады запоёшь. Да хорошенечко перечитай про перетяжку![49]
Теперь я понимаю, почему смеётся Зудяков, когда услышит что-нибудь возвышенное про бедную музыку.
2 апреля 1967