Я впервые прочла «ОТБРОС» в университете, когда еще была мужчиной. Дело было осенью, я жила в Бруклине, изучала в магистратуре театр, будучи временно переведена туда из одного университета на Юге, старалась смотреть как можно больше живых спектаклей и брала уроки актерской игры в студии в Челси. В те месяцы я подсела, как это часто бывает у второкурсников (хотя я училась на первом), на Нью-Йоркскую школу: так иногда называют широкий круг авангардных поэтов, танцовщиков и художников, работавших на Манхэттене в 1950–1960‑е годы. Помню, как репетировала монолог из «Красного», небольшой, суховато-интеллектуальной пьесы, в которой Марк Ротко, известный своими настроенческими цветовыми полями, обсуждает различные теории искусства со своим ассистентом Кеном. (В премьерном спектакле 2009 года их роли исполняли Альфред Малина и Эдди Редмэйн.) Я выбрала кусок, в котором у Кена наконец кончается терпение. «Боже праведный, вот и работай на вас после такого! — кричит он своему работодателю. — Не могу представить ни одного другого художника в истории искусства, который бы так старался быть ЗНАЧИТЕЛЬНЫМ. Знаете, не все должно быть ВАЖНЫМ все время! Не каждая картина должна проникать в самое нутро и обнажать душу! Не все хотят видеть искусство, которое действительно РАНИТ! Иногда достаточно простого натюрморта, или чертовою пейзажа, или банки супа, комикса, на худой конец!»[23]
Меня тогда переполняла ярость: красная, мужская, злобно-интеллектуальная. Я вбила себе в голову, что раздобуду для курсового проекта в этом семестре пианино и сотворю с ним что-нибудь художественное. Я нашла одно бесплатно на Craigslist: побывавший в употреблении, но вполне работающий спинет с 88 клавишами из общественного центра в Джамейке, в Квинсе. Каким-то образом я уговорила двух своих соседей позволить мне водрузить пианино в центр нашей комнатенки в общежитии. Последующие недели я над ним всячески измывалась. Выдрала деревянную крышку над молоточками, неуклюже перетянула струны так, что пианино издавало металлические щелчки и пищало при нажатии некоторых клавиш. Я вырвала страницы из старых книг, в том числе из классики поп-психологии «Мужчины с Марса, женщины с Венеры», и налепила их, как папье-маше, на древние бока инструмента. Феминизм, думала я. Неделями мои руки и одежда были запачканы самодельным клеем, из-за чего я была похожа на закоренелого онаниста, каковым и была. Но это было Искусство, и меня было не остановить. Я только что изменила своей девушке, и меня переполняла грусть.
Клавиши фортепьяно утоплены в деснах, как зубы. Когда их выдергиваешь, за ними тянутся корни: тонкие бруски мягкого светлого дерева, часто слегка изогнутые. Я быстро выяснила, что к плоти клавиш хорошо пристают чернила — если на нее надавить. Забавы ради я решила написать на одной из клавиш цитату, а потом отверткой вырезала имя автора в слоновой кости. Я решила проделать это со всеми клавишами. У меня было несколько формальных ограничений: можно писать только черными чернилами и мелким почерком, каким я писала с самого детства, считая это признаком эрудиции, и каждая клавиша будет посвящена отдельному тексту о политике искусства. Большинство текстов были манифестами или авангардными сочинениями второй половины XX века. Одним из них был «ОТБРОС». И я тоже отброс, подумала я.
БОНДЖИ. Ошибаешься: я не наблюдатель, а женщина дела[24].
Узнав, что Валери стреляла в Энди Уорхола, ее издатель Морис Жиродиа с тревогой спросил себя, а не ошибся ли он, посчитав «ОТБРОС» замысловатым розыгрышем. «Но это же была шутка. Как же иначе! — писал он. — Не могла же она убедить себя, что сможет устроить крупнейший геноцид в истории человечества в одиночку!»[25] Это то, что всех поражает в Валери: неужели она всерьез?
Более чем, я считаю. Шутки всегда серьезны. На одном академическом мероприятии меня спросили, что я имела в виду под термином «этика», который использовала в своей статье. Немного подумав, я ответила: «Наверное, я имею в виду верность репризе». Слушатели засмеялись, но я говорила всерьез; поэтому они и засмеялись. В стендапе реприза — это комическая сценка или прием, часто предполагающий короткую приостановку реальности. Быть верным репризе — значит играть просто и невозмутимо, то есть принимать игру всерьез. Реприза может быть фантастической, но она всегда требует реальной серьезности. В сердцевине любого юмора заключено его отсутствие. Именно это делает репризу смешной: то, что для комика в ней нет ничего смешного.
Как отмечает биограф, Соланас всегда славилась тем, что она «невероятно остроумная»[26], и даже сама писала о применении юмора в студенческой газете, когда училась в Мэрилендском университете в Колледж-Парке. «Юмор — это не ряд логических высказываний, которые можно доказать или опровергнуть, но, скорее, качество, обращенное к чувству нелепого. Точно так же юмор, если он действительно хороший, нельзя победить за счет "массового образования"»[27]. Или, как писал в письме в редакцию недовольный читатель: «Кажется, что мисс Соланас выдвигает свои положения так, будто хочет кого-то или что-то ими пырнуть, как ножом»[28]. Это станет первым принципом «Манифеста ОТБРОС»: Валери будет что-то утверждать не потому, что это верно или доказуемо, но просто потому, что ей так хочется. Читатели будут иметь дело не с истиной, а с желанием, которое выглядывает из текста, как татуировка из-под рукава, — напоминание о плоти, лежащей за всякой идеей.
Этим объясняется выбор манифеста в качестве излюбленной формы выражения. Парадокс манифеста в том (и, я уверена, Валери это знала), что его призыв к действию — всего лишь призыв, а не само действие, желание, выступающее на губах текста, как брызги слюны. Он слишком серьезен, чтобы восприниматься всерьез. Чаще всего манифест — прибежище для непризнанного художника, начинающего революционера; в конце концов, успешные художники не говорят об искусстве, они его делают. «ОТБРОС — произведение законченного, безнадежного неудачника, и в этом качестве это визионерская вещь», — писала критик Вивиан Горник в своем предисловии к изданию манифеста 1970 года[29]. В бессилии всегда есть величие, и наоборот: это относится к личной жизни Валери в той же мере, что и к ее политическим фантазиям. Ее выстрел в Энди Уорхола подвел черту под периодом сильнейшей паранойи в отношении к издателю, который, как она считала, ее использует; сдавшись полиции, она представилась репортерам как писательница. «Для Валери главным были ее теории, — скажет позднее ее сестра Джудит. — Насилие было случайностью»[30].
Валери уже давно не отпускает меня своими желаниями. Сегодня она живет у меня в голове, как супер-эго, курящее сигареты одну за другой: властная, требовательная, ей невозможно угодить, но она всегда получает удовольствие от жизни. Сначала я думала по примеру Валери написать эту книгу в жанре манифеста — краткие, хлесткие тезисы, возмутительные и пророчествующие. Полагаю, это нас с ней объединяет: любовь к недоказуемым утверждениям, к тому, чтобы идти в своей амбивалентности до конца, кричать, когда нужно говорить, и смеяться, когда нужно кричать. Но меньше всего я хочу идти по пути Валери. Мне совершенно не хочется указывать кому-то, что делать, — я хочу, чтобы указывали мне. Неслучайно Валери порой звучит в «ОТБРОСЕ» как доминатрикс.
Когда я заканчивала это эссе, подруга рассказала мне о существовании порнографического видео, в котором учительница использует цитату из «ОТБРОСА», чтобы соблазнить двух студенток, обратив их в лесбиянок. Все сразу стало на свои места. Вот что Валери со мной сделала.