Второй переходный экзамен сдавали в мае 1839 года. На этот раз все сошло благополучно, и Федор переведен был в следующий класс. Его усердие оценили. «Теперь многие из тех преподающих, которые не благоволили ко мне прошлого года, расположены ко мне как не надо лучше. Да и вообще я не могу жаловаться на начальство. Я помню свои обязанности, а оно ко мне довольно справедливо. Но когда-то я развяжусь со всем этим».
После экзамена и майского парада предстояло выступить в лагеря и приходилось обращаться к отцу за помощью. «Милый, добрый Родитель мой! Неужели Вы можете думать, что сын Ваш, прося от Вас денежной помощи, просит у Вас лишнего… Любезный папенька, вспомните, что я служу в полном смысле слова. Волей или неволей, а я должен сообразоваться вполне с уставами моего теперешнего общества. К чему же делать исключение собою? Подобные исключения подвергают иногда ужасным неприятностям».
Чем старше становился Федор, тем сильнее чувствовал уколы самолюбия от своего неравенства с богатыми товарищами. Они бросали в лагерях сотни, а он не мог иметь даже собственного чаю, довольствуясь казенным два раза в день. Ему хотелось приобрести лишнюю пару сапог, сундук для книг, а это требовало денег.
У других есть, а у него нету. Мучительное унижение. Это навсегда запомнилось. Недаром через несколько лет в своем первом романе «Бедные люди» молодой писатель Достоевский скажет устами Макара Девушкина: «Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно; здесь все народ достаточный, так и стыдно. Ради чужих и пьешь… для вида, для тона».
Нелегко было Федору просить денег у отца. Тот давал неохотно. Да и не с чего было. Сам не знал, как вывернуться. Писал сыну: «Любезный друг Феденька! Два письма в одном конверте я получил от тебя в прошедшую почту; а теперь, не теряя времени, спешу тебе отвечать. Пишешь ты, что терпишь и в лагерях будешь терпеть нужду в самых необходимейших вещах, как-то: в чае, сапогах и т. п., и даже изъявляешь на ближних твоих неудовольствие, в коем разряде без сомнения и я состою, в том, что они тебя забывают. Как ты несправедлив ко мне в сем отношении!..
Вспомни, что я писал третьего года к вам обоим, что урожай хлеба дурной, прошлого года писал тоже, что озимого хлеба совсем ничего не уродилось. Теперь пишу тебе, что за нынешним летом последует решительное и конечное расстройство нашего состояния. Представь себе зиму, продолжавшуюся почти 8 месяцев, представь, что по дурным нашим полям мы и в хорошие годы всегда покупали не только сено, но и солому, то кольми паче теперь для спасения скота я должен был на сено и солому употребить от 500 до 600 руб. Снег лежал до мая месяца, следовательно, кормить скот чем-нибудь надобно было. Крыши все обнажены для корму. Но это ничто в сравнении с настоящим бедствием. С начала весны и до сих пор ни одной капли дождя, ни одной росы. Жара, ветры ужасные все погубили. Озимые поля черны, как будто и не были сеяны; много нив перепахано и засеяно овсом, но это по-видимому не поможет, ибо от сильной засухи, хотя уже конец мая, но всходов еще не видно. Это угрожает не только разорением, но и совершенным голодом!»
Склонный к преувеличениям, обычно видевший все в черном свете, Михаил Андреевич на этот раз ничего не преувеличивал и не усугублял. Положение в его маленьком именьице было критическое. Даже у опытного хозяина опустились бы руки, а он, человек городской, непривычный, мало сведущий в сельском хозяйстве, не знал, с чего начать, как избыть беду.
Выйдя в отставку, недавний штаб-лекарь забрал двух младших детей и поселился в деревне. Деревня встретила его неприветливо. Одно дело было наезжать сюда ненадолго в отпуск, когда здесь хозяйничала покойная жена, поесть клубники, побродить по полям, пройти по деревне, важно кивая на поклоны мужиков, и уехать в Москву. И совсем другое — засесть здесь безвыездно, и в унылые октябрьские дожди, и в декабрьские морозы, и в весеннюю распутицу, совершенно одному, оторванному от привычных занятий, помышляя лишь о нищих мужиках, недружелюбных соседях, неурожайных полях, неустроенном, требующем постоянной заботы хозяйстве.
При жизни жены Даровое и Чермошня — вторая их деревенька — представлялись Михаилу Андреевичу совсем в ином свете. Жена, с ее легким характером, умела все как-то сглаживать. Она никогда не унывала. Мужикам весною нечем было сеять — делилась с ними. «Чермошенским беднягам я поделила овса, остального после посева в Чермошне». Крестьяне ее любили: «Меня приняли дворовые и крестьяне радушно и ласково». А его… Не умеет он с ними. Своих забот через край, да и характер не тот, не любитель он нежностей.
Чужой и враждебной обернулась ему деревня. И тоскливой до жути — хоть волком вой. В отличие от Москвы, где каждый день был заполнен, здесь появилось много пустого времени для бесплодных размышлений, невеселых горьких мыслей. Жизнь не удалась, обманула его, объехала на кривой. Карьера не удалась, семейная жизнь рухнула — в тридцать семь лет унесла Машеньку злая чахотка. И с имением он просчитался. Хотел выйти в помещики, обеспечить семью, иметь на старости лет свой спокойный угол. Все малые свои сбережения, да еще занятые деньги вложил в эти деревушки. И вот… От тоски и заброшенности, от страха перед будущим пристрастился Михаил Андреевич к вину и стал употреблять его в неумеренном количестве.
В начале июня 1839 года случилось непоправимое. Будучи в поле и наблюдая за тем, как крестьяне возят навоз, Михаил Андреевич внезапно упал и больше не поднимался. Вызванный из ближайшего уездного городка Зарайска медико-хирург Шенрок определил — скоропостижная смерть от апоплексического удара. Из Каширинского уезда, к которому было приписано имение, приехало «временное отделение» земского суда, и уездный лекарь подтвердил заключение, данное Шенроком: апоплексический удар.
Михаил Андреевич давно уже болел. Еще в 1835 году он писал жене: «Голова моя довольно пострадала, как обыкновенно бывало при перемене погоды». Девятнадцатого ноября 1838 года так описывал старшей дочери Варе свое состояние: «Я уведомлял тебя о моем нездоровье, которое со дня на день делалось худшим и наконец совершенно положило меня в постель. Тебе известно, что я по летам моим, а более по неприятностям жизни привык отворять кровь, но как в Зарайске нет хорошего фельдшера, то из опасения, чтоб он мне не испортил руки, я сделал большую просрочку, болезнь со дня на день делалась худшею; к несчастью в это самое время я получил от брата твоего Феденьки письмо, для нас всех неприятное; он уведомляет, что на экзамене поспорил с двумя учителями, это сочли за грубость, и — оставили его до мая будущего года в том же классе; это меня, при болезненном состоянии, до того огорчило, что привело в совершенное изнеможение, левая сторона тела начала неметь, голова начала кружиться; тут я призвал Бога на помощь, послал за фельдшером, который измучил меня четырьмя разрезами до того, что я претерпел 4 обморока… Помню только, как во сне, Сашенькин плач, что папенька умер». Теперь же от непрерывных огорчений и злоупотреблений вином здоровье Михаила Андреевича пришло в совершенное расстройство. И вот печальный финал…
Дали знать в Москву родным. За Сашенькой и Колей приехала мачеха Марии Федоровны, вторая жена ее отца — Ольга Яковлевна.
И тут началось нечто странное.
Соседи Достоевских, помещики Хотяинцевы, уверили тещу, что зять ее не умер естественной смертью, а был убит своими крепостными. А «временное отделение» суда мужики, мол, подкупили, чтобы те замяли дело. Это нищие-то крестьяне, без гроша за душой…
С тем и вернулась Ольга Яковлевна в Москву, об этом и рассказала. Так и пошло: жестокий помещик, убит крепостными.
Какая же корысть была Хотяинцевым распускать такие слухи о смерти Михаила Андреевича? Зачем подучили они одного из окрестных помещиков донести на мужиков Достоевского в Каширинский уездный суд? Дело в том, что уже несколько лет длилась тяжба между соседями: земли Хотяинцева — владельца двух поместий и пятисот душ — вклинивались в разных местах в деревушку Достоевских, те просили о размежевании, а Хотяинцев не желал. Привыкшего к подобострастию спесивого барина бесило независимое поведение какого-то отставного лекаришки. И вот теперь, воспользовавшись случаем, Хотяинцев, должно быть, задумал чуть не всех взрослых мужиков из соседского именьица упечь в Сибирь, разоренные вконец деревушки за бесценок прибрать к рукам, а покойного владельца ославить извергом.
Следствие тянулось больше года.
Но никаких улик отыскать не удалось. И наконец вышло решение: «Случай смерти… предать суду воли Божьей, так как в оной виноватых никого нет».
А в семье считалось — убит крепостными.
Когда Федору сообщили о смерти отца — и какой смерти! — с ним, по семейным преданиям, впервые сделался нервный припадок.