Из показаний Михаила Достоевского, а также из показаний многих арестованных, следственная комиссия усмотрела, что Михаил Михайлович на собраниях у Петрашевского бывал редко, речей там не произносил, обыкновенно вовсе молчал, а иной раз даже удерживал других от очень уж резких суждений. Поскольку при всем старании комиссии не удалось узнать ни о каких действиях или хотя бы словах, которые можно было бы вменить ему в вину, решено было Достоевского-старшего из заключения освободить, оставив его, однако, под тайным надзором полиции.
Как-то в конце июня Федора Михайловича вызвали в комендантский дом и там сообщили ему об освобождении брата. А вскоре он получил от Михаила весточку: «…Милый друг мой, как бы хотелось мне, чтоб из письма этого ты мог вычитать хоть строчку утешения для себя. Я знаю, что для твоего доброго и великодушного сердца будет отрадно узнать, что я уже две недели живу в кругу своего семейства… Я уверен, что во все это несчастное для нас время ты думал и скорбел обо мне более, чем о себе… Я уверен в этом, потому что я знаю тебя, знаю любовь твою и дружбу к себе… В эти две недели мне часто случалось ощущать минуты невыразимого счастия и каждый раз воспоминание о тебе наводило на меня грусть и тоску. Я думал тогда о твоем болезненном состоянии, и о впечатлительности твоей, которая по необходимости должна удваивать твои страдания».
Федор Михайлович отвечал: «…Конечно, скучно и тошно, да что же делать? Впрочем, не всегда и скучно. Вообще, мое время идет чрезвычайно неровно, — то слишком скоро, то тянется. Другой раз даже чувствуешь, как будто уже привык к такой жизни и что все равно. Я, конечно, гоню все соблазны от воображения, но другой раз с ними не справишься, и прежняя жизнь так и ломится в душу с прежними впечатлениями, и прошлое переживается снова. Да, впрочем, это в порядке вещей. Теперь ясные дни, большею частию по крайней мере и немножко веселее стало. Но ненастные дни невыносимы, каземат смотрит суровее. У меня есть и занятия. Я времени даром не терял: выдумал три повести и два романа; один из них пишу теперь…»
На третьем месяце заключения ему разрешили писать. Он начал было роман, но вскоре оставил. Принялся за повесть. Назвал ее «Детская сказка» (потом дал ей другое имя — «Маленький герой»). В повести его речь шла о мальчике одиннадцати лет. Место действия — богатое подмосковное имение, куда в летнее время собралась пестрая толпа богатых веселящихся гостей. Праздники, развлечения… Робкий мальчик, впервые в жизни оказавшийся в столь блестящем и шумном обществе, захвачен, ошеломлен какими-то новыми, дотоле незнакомыми чувствами. Среди множества светских красавиц, чьи голоса и смех непрестанно оглашают старинный помещичий «замок», воображение мальчика пленяет одна — самая прекрасная и притом страдающая молодая женщина. В сердце ребенка рождается самоотверженная, высокая страсть.
Солнце, веселье, нежность, красота — в этот мир, не подвластный никаким тюремным смотрителям, на несколько часов в день переселялся теперь узник Алексеевского равелина. Часы работы дарили его душе несказанную отраду, но сильнейшее нервное возбуждение порою оказывалось ему не по силам. «…Боюсь работать много, — писал Достоевский брату. — Эта работа, особенно если она делается с охотою (а я никогда не работал так con amore, как теперь), всегда изнуряла меня, действуя на нервы. Когда я работал на свободе, мне нужно было непрерывно прерывать себя развлечениями, а здесь волнение после письма должно проходить само собою». Месяц спустя он жаловался: «…Нервы мои расстраиваются. Когда такое нервное время находило на меня прежде, то я пользовался им, чтобы писать, — всегда в таком состоянии напишешь лучше и больше, но теперь воздерживаюсь, чтобы не доконать себя окончательно. У меня был промежуток недели в три, в котором я ничего не писал; теперь опять начал».
Единственно, что успокаивало его, что помогало перебить, как он говорил, свои напряженные думы чужими мыслями, — это чтение. Михаил прислал ему драмы Шекспира в русском переводе, свежие тома «Отечественных записок». Великого англичанина он перечитывал не торопясь, а журналы поглощал с жадностью, прочитывал от доски до доски. Особенно понравились ему роман Шарлотты Бронте «Джен Эйр», перевод которого шел из номера в номер, и историческое исследование о завоевании Перу испанцами. Из тюремной библиотеки Достоевскому выдали два описания путешествий к святым местам и сочинения святого Димитрия Ростовского: изданий иного рода здесь не держали. «Книги, хоть капля в море, но все-таки помогают». Он не просто читал, он точно бы разговаривал с людьми, сообщавшими ему свои мысли. То соглашался, то горячо спорил. И порою вовсе забывал, где находится…
Скрежет ключа в замке и голос тюремного надзирателя: «Пожалуйте за мной!» — возвращал к действительности. Следствие шло своим чередом — допросы, письменные показания, снова допросы. И от того, что он скажет, в чем сознается и о чем умолчит, что ответит, зависела его собственная будущность и судьба товарищей. Все время приходилось быть начеку, чтобы не сбиться, не запутаться, чтобы изобразить искренность и в то же время не сказать лишнего, не проболтаться.
В руках у следователей были доносы Антонелли, дневники, письма, бумаги, книги заключенных. Следователи из кожи вон лезли, чтобы узнать их тайные помыслы, сокровенные намерения. И кое-что всплыло. Дознались, между прочим, о намерении создать тайную типографию. Павел Филиппов признался, что заказывал по частям печатный станок. Спешнев, однако, решительно взял вину на себя, утверждая, что Филиппов действовал по его просьбе и все устраивал на его деньги. Снарядили новые обыски, но типографского станка так и не нашли. Дело в том, что станок в разобранном виде хранился у одного из членов Тайного общества, в его кабинете, где стояло множество всевозможных физических приборов и машин. При первом обыске его не заметили. По уходе жандармов, опечатавших кабинет, родственники арестованного осторожно, не повредив печати, сняли дверь с петель, вынесли станок, а затем навесили дверь обратно на место.
Подозревая существование Тайного общества, следователи тем не менее никак не могли напасть на его след. Достоевский на вопрос о тайной организации отвечал кратко: «Ни о чем подобном не знаю…»
Высочайше учрежденной комиссии иной раз удавалось уличить Достоевского в умолчании, в неточности и неполноте показаний. Он в таких случаях неизменно ссылался на свою забывчивость и повторял без устали: ничего противозаконного в кружке Петрашевского не замышляли, а если что и было, то он, Федор Достоевский, об этом не знал.
Он вступил со своими следователями в опасный и трудный поединок. И притом, как мог, выгораживал товарищей. В своих показаниях он распространялся о молодости и юношеской горячности Филиппова и Головинского и просил для них снисхождения, заверяя, что знает их с самой лучшей стороны. Он пустился в подробнейший разбор характера Петрашевского, выставляя его странным, даже смешным, но благородным чудаком, этаким Дон Кихотом.
Смелость суждений и упорное «запирательство» Достоевского чрезвычайно раздражали следственную комиссию. Отказавшийся от роли благожелателя генерал Ростовцев отзывался о нем: «Умный, независимый, упрямый и хитрый».
И Достоевский имел полное право впоследствии сказать: «…Я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить из беды других… Но я повредил себе, я не сознавался во всем, и за это наказан был строже».