«Бедные люди» еще не были напечатаны, «Двойник» еще не был окончен, а имя Достоевского уже повторял весь литературный Петербург.
Давно ли он гадал: пожелают в «Отечественных записках» прочесть его роман или так и вернут, не прочитав? «…А если прочтут, так через полгода. Там рукописей довольно и без этой. Напечатают, денег не дадут…» Теперь издатель «Отечественных записок» Краевский, как великую милость, получил от Некрасова на денек корректуру «Бедных людей». Сам прочитал и одолжил известного писателя князя Владимира Федоровича Одоевского — дал ему роман на одну ночь с условием никому не показывать и к утру возвратить.
Первое письмо, которое отправил Достоевский брату по возвращении в Петербург, исполнено было тоски и мрачных предчувствий. Но прошло всего несколько дней, и его сплин рассеялся. С удивлением и робостью увидел Достоевский необыкновенное внимание к своему роману и к самой своей особе. Восхищение Белинского, восторженные отзывы Некрасова, неумолчные хвалы Григоровича, разнесенные присяжными вестовщиками во все уголки читающего Петербурга, в две-три недели сделали имя его знаменитым в литературном кругу. Волей-неволей пришлось принять на себя роль известного писателя, и, правду сказать, роль эта забавляла и радовала его, как ребенка.
«Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб… обегал всех и, зашедши к Краевскому, вдруг спросил его: Кто этот Достоевский? Где мне достать Достоевского? Краевский, который никому в ус не дует и режет всех напропалую, отвечает ему, что Достоевский не захочет вам сделать чести, осчастливить вас своим посещением…»
Спустя некоторое время, прочитав «Бедных людей», модный писатель и светский денди граф Соллогуб сам разыскал их автора. Войдя в его квартиру, окинул удивленным взглядом маленькую комнату и поношенный сюртук хозяина, заметил, что рукава сюртука были чрезвычайно коротки, точно его шили на кого-то другого. Федор Михайлович предложил гостю кресло, как увидел Соллогуб, единственное в комнате, старомодное и ветхое. На все вопросы о своем романе Достоевский отвечал негромко, скромно и весьма неопределенно. Посидев минут двадцать, граф поднялся и, прощаясь, очень звал к себе.
— Нет, граф, простите меня, — Достоевский как будто смутился, — я, право, в большом свете отроду не бывал и не могу никак решиться…
— Полноте, любезный Федор Михайлович! Мы с женой принадлежим к большому свету и ездим туда, но к себе его не пускаем!..
Граф настаивал, Достоевский отнекивался, но, наконец, пообещал как-нибудь посетить Соллогуба.
Разумеется, всеобщее внимание к его особе и повсеместное любопытство на его счет приятно тешили самолюбие молодого писателя. Но куда больше, чем эта шумная известность, радовало его то, что он как свой, как равный — нет, пожалуй, как первый среди равных! — принят был в кругу избранных, в кругу Белинского.
«Я бываю весьма часто у Белинского. Он ко мне донельзя расположен и серьезно видит во мне доказательство перед публикою и оправдание мнений своих». Пылкий критик проникся к юному автору «Бедных людей» истинно отеческой нежностью. Его умиляла даже внешность Достоевского — то, что он был невысок, худощав, бледен.
— Невелика птичка, — говорил Белинский приятелям и указывал рукой чуть не на аршин от полу, — невелика птичка, а коготок востер!
Немало удивились приятели, когда увидели, что «птичка» ростом выше самого критика. Но Белинский-то смотрел на своего нового любимца глазами многоопытного, умудренного жизнью наставника. Он хотел объяснить Достоевскому его самого. Обещал после выхода «Петербургского сборника» написать большую статью о «Бедных людях».
— Да вот увидите, — говорил Белинский, — я буду писать. Тогда только раскроется все художественное значение «Бедных людей». Это такой роман, о котором можно написать целую книгу вдвое его толще!
— Признаюсь, — пожимал плечами Достоевский, — я не нашел бы, чем наполнить и коротенькую рецензию. Похвала коротка — а если растянуть ее, выйдет однообразно.
— Это только доказывает, — улыбался Белинский, — что вы не критик и взялись бы не за свое дело. Разбирать подобное произведение — значит выказать его сущность, значение, причем легко можно обойтись и без похвалы: дело слишком ясное и громко говорит само за себя — но сущность и значение подобного художественного создания так глубоки и многозначительны, что в рецензии мало только намекнуть на них.
Подолгу просиживали они, беседуя, в скромном кабинете Белинского. Эта тесная комнатка запомнилась Достоевскому на всю жизнь. Два окна, направо от окон большой письменный стол, рядом конторка. Над столом множество портретов — великие писатели, друзья. Вдоль других стен — высокие стеллажи с книгами. Книги с верхних полок Белинский доставал с помощью складного табурета-лесенки. На подоконниках цветы — множество горшков с цветами. И нигде ни соринки, безукоризненная опрятность и чистота.
Для него — и для него одного! — здесь часами говорил человек, к суждениям которого жадно прислушивались во всех уголках России.
«…Привязавшись ко мне всем сердцем, — вспоминал Достоевский, — он тотчас же бросился, с самою простодушною торопливостью, обращать меня в свою веру. Я нисколько не преувеличиваю его горячего влечения ко мне, по крайней мере, в первые месяцы знакомства. Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма».
— Нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставленными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, — горячо восклицал Белинский, — нелепо и жестоко требовать от человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел!..
Зажигаясь собственной речью, отчего лицо его покрывалось лихорадочным румянцем, а глаза горели, Белинский говорил о необходимости устроить человеческое общество на новых, справедливых началах и провозгласить новую мораль взамен христианской морали старого мира.
— Христос, если бы родился в наше время, — сказал он как-то, — был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и нынешних двигателях человечества.
— Ну, нет! — подхватил бывший при разговоре один из друзей Белинского. — Ну, нет! Если бы теперь появился Христос, он бы примкнул к движению и стал во главе его.
— Да, — согласился Белинский, — он бы именно примкнул к социалистам и пошел за ними!..
Помочь несчастному, страждущему человечеству — ведь именно об этом мечтал и он, Федор Достоевский. Пусть не все мысли Белинского разделял он вполне, но сама безоглядная решимость этого болезненного, одержимого человека завораживала, захватывала его, и на дружескую горячность Белинского сердце его отвечало не менее пылкой и радостной привязанностью.
Так же скоро и как-то особенно доверительно сошелся Достоевский с Николаем Алексеевичем Некрасовым. Всегда немногословный, сдержанный, Некрасов наедине с Достоевским неузнаваемо менялся, душа его будто приоткрывалась. Он начинал говорить порывисто, со страстной откровенностью. Однажды рассказал о своем ужасном детстве, о безобразной жизни помещика-отца, о своей покойной матери, которую нежно любил, о неутешных детских слезах — как он рыдал, обнявшись с матерью, где-нибудь в уголке, украдкой, чтобы не увидели. И боль этого так рано истерзанного сердца слышалась теперь Федору Михайловичу в горьких гневных стихах, которые читал ему Некрасов:
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства;
Где рой подавленных и трепетных рабов
Завидовал житью последних барских псов,
Где было суждено мне Божий свет увидеть,
Где научился я терпеть и ненавидеть…
В начале ноября к Белинскому пришел только что вернувшийся из Парижа молодой поэт Иван Сергеевич Тургенев. Его и Достоевского тотчас представили друг другу.
Прочитав «Бедных людей», Тургенев загорелся пуще самого Белинского.
«На днях воротился из Парижа поэт Тургенев (ты, верно, слыхал), — рассказывал Федор Михайлович брату, — и с первого раза привязался ко мне такою привязанностью, такою дружбой, что Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что это за человек? Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо-прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе… На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь. Эти господа уж и не знают как любить меня. Влюблены в меня все до одного…»
Им восхищались, за ним ухаживали. Жизнь его покатилась весело и празднично. Новая обстановка, новые лица — и все обращены к нему, все улыбаются…
Как-то ноябрьским вечером Некрасов и Григорович привели его к Панаевым. В обширной и богато обставленной квартире толпился народ — по большей части писатели, переводчики, артисты.
С Иваном Ивановичем Панаевым, давним приятелем Белинского, автором бойких занимательных повестей, человеком веселым, добрым, безалаберным и легкомысленным, Достоевский уже был знаком. О жене Панаева — Авдотье Яковлевне — наслышался от Некрасова. Узнал, что она умна и образована, что на весь Петербург славится своей красотой. Он заранее ждал встречи с женщиной необыкновенной, но нет, он и вообразить себе не мог такого прелестного и странного смешения несовместимых, казалось, черт в одном человеческом существе. Во всем ее облике сквозило нечто гордое. Посадка головы, высокий спокойный лоб, чуть короткая верхняя губка маленького рта — все выражало какую-то надменность, даже презрительность. И в то же самое время большие темные глаза смотрели доверчиво и простодушно. Ему почудилось что-то тревожное, что-то затаенное и мучительное в самой странности, в самой противоречивости этой удивительной натуры. И с первого взгляда он исполнился сочувствием и нежностью к этой прекрасной и, как показалось ему, страдающей женщине.
«Вчера я в первый раз был у Панаева, — писал он в Ревель 16 ноября, — и, кажется, влюбился в жену его. Она славится в Петербурге. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя».
Радушно, ласково встречала Авдотья Яковлевна в своем доме этого застенчивого юношу, которого сам Белинский называл гением. Но не похвалами Достоевскому объяснялась ее приветливость. Она видела, как робко входил он в комнату, как беспокойно перебегали с предмета на предмет его опущенные серые глаза, как нервно подергивались губы, и женским своим чутьем понимала, что, несмотря на все успехи, новоявленному светилу живется нелегко, сиротливо, одиноко и что он чувствует себя потерянным в большом незнакомом обществе. Она старалась ободрить его, шутила с ним. И эта милая ее заботливость рвала ему сердце. Благодарность мешалась с отчаянием оттого, что так же ласково, так же весело и вместе слегка надменно встречала она и многих других. Хотелось кинуться к ней, упасть к ее ногам и попросить жалобно: «Не привечивайте вы их всех, Авдотья Яковлевна. Привечивайте только меня, меня одного».
Уходя от Панаевых чуть не последним, он с трудом поднимался со стула. Так бы все сидел и смотрел без конца на нее, на красавицу…
Домой шел через силу. Через силу взбирался к себе по лестнице. И скорее — за рукопись, к недописанной странице похождений почтеннейшего Якова Петровича Голядкина, ибо ничто так не успокаивало, ничто так не целило, как работа.