Экзамены Федор сдал в сентябре, а явиться на занятия приказано было только в январе будущего, 1838 года.
Январь наступил, и Федор переселился с Лиговского канала от Костомарова в Инженерный замок.
Надел черный мундир с красным кантом, красными погонами, серебряными пуговицами, брюки навыпуск, высокий кивер, украшенный красным помпоном, и стал именоваться кондуктором. Так в отличие от кадет называли будущих военных инженеров. «…Наконец-то я надел мундир и вступил совершенно на службу царскую».
Михайловский, или Инженерный, замок еще до переселения в него тревожил воображение Федора красотой архитектуры и романтической своей историей.
Построен был замок в самом конце XVIII века, всего за три года, по приказу царя Павла I.
Видя всеобщее недовольство своим правлением, опасаясь за свою жизнь, Павел с крайней поспешностью решил возвести для себя неприступное убежище, в стенах которого мог бы укрыться. Потому приказал сломать творение Растрелли — чудо архитектуры — деревянный Летний дворец близ Марсова поля и Летнего сада, в самом центре Петербурга, — и на его месте построить замок-крепость, окруженный широким рвом, наполненным водой, и связанный с внешним миром разводными мостами.
Замок строил архитектор Бренна по чертежам гениального Баженова. Павел так торопился, что для нового замка не пожалел разобрать незаконченный огромный дворец в Пелле на Неве, парковые павильоны в Царском Селе и другие здания.
И вот Михайловский замок был построен. Но только сорок дней прожил в нем тиран. Морозной весенней ночью, с согласия сына Павла, будущего царя Александра I, титулованные заговорщики совершили дворцовый переворот. Павел был задушен в собственной опочивальне.
Многие свидетели этих событий были еще живы. Жив был и последний смотритель — кастелян Михайловского замка, один из петербургских «чудодеев» — сварливый старик Брызгалов. Он ходил по улицам в старинном павловском мундире, треугольной шляпе, высоких ботфортах, с пудреной косой и длинной тростью. Федор не однажды встречал его на Невском и в Летнем саду.
Историю замка знали все его нынешние обитатели — от юных кондукторов до старых солдат-служителей. И каждый вновь поступавший узнавал ее сызнова.
Уже в первые месяцы своего пребывания в Петербурге Федор, гуляя возле Михайловского замка, внимательно рассмотрел его. Глядел и дивился. И было чему. Колонны и скульптура, порфир и мрамор. Благородные пропорции и разнообразие во всем. Каждый из четырех фасадов дворца не походил на другой, и все поражали красотой и великолепием отделки.
Теперь он, Федор Достоевский, жил в этом здании. Что нашел он здесь, в залах и комнатах, еще во многом сохранивших следы былой роскоши? Гнетущую атмосферу военного учебного заведения, жестокие нравы, укоренившиеся и в этом, лучшем из военных училищ.
За малейшее упущение начальство строго взыскивало. За расстегнутый воротник или пуговицу сажали в карцер, ставили у дверей на часы с ранцем за спиной и с тяжелым ружьем в руке.
Причем ружье не разрешалось опускать на пол.
А тут еще свои же товарищи сживали со свету. Жизнь новичка была не лучше каторги. Он получал прозвище «рябец» («рябчиками» тогда военные презрительно называли штатских) и должен был выносить всевозможные издевательства, изобретаемые «старенькими» — теми, кто проучился уже несколько лет.
При встрече со «стареньким» у новичка душа уходила в пятки: пронесет или прицепится? А мучитель начинал:
— Вы, рябец, такой-сякой, принялись, кажется, кутить?
— Помилуйте… я ничего…
— То-то ничего… Смотрите вы у меня!
И щелчок в нос или пинок в спину.
Со всех сторон понукания:
— Эй, вы, рябец, сбегайте туда-то, сделайте то-то. Да побыстрее, а не то я вас!
— Эй, вы, рябец, как вас там? Ступайте в третью камеру; подле моей койки лежит моя тетрадь, несите сюда, да смотрите, живо, не то расправа!
Весьма остроумным считалось налить воды в постель новичка, вылить ему холодную воду за шиворот, выплеснуть на бумагу чернила и заставить «рябца» слизывать.
Во время приготовления уроков стоило дежурному офицеру удалиться, как на пороге одного класса, в дверях, ведущих в соседний, ставили стол и заставляли новичков пролезать под ним на четвереньках. С другой же стороны их встречали кручеными жгутами и хлестали куда попало. И Боже упаси, если «рябец» заплачет или вздумает отбиваться. Его так изукрасят, что один путь — в лазарет. И там обязан молчать и объяснять свое увечье тем, что споткнулся, разбился, упал с лестницы. Иначе — несдобровать.
«О товарищах ничего не могу сказать хорошего», — писал Федор отцу.
Конечно, не все «старенькие» вели себя подобным образом. Находились благородные юноши, возмущавшиеся преследованием новичков. «Один из кондукторов старших двух классов, — рассказывал Григорович, — вступился неожиданно за избитого, бросился на обидчика и отбросил его с такой силой, что тот покатился на паркет. На заступника наскочило несколько человек, но он объявил, что первый, кто к нему подойдет, поплатится ребрами. Угроза могла быть действительна, так как он владел замечательной физической силой. Собралась толпа. Он объявил, что с этой минуты никто больше не тронет новичка, что он считает подлым, низким обычай нападать на беззащитного, что тот, кому придет такая охота, будет с ним иметь дело. Немало нужно было для этого храбрости».
Начальство прекрасно знало обо всем происходящем, но закрывало на это глаза, полагая, что раз так заведено, не нам менять. Сами воспитатели прошли тот же путь. К тому же опасались огласки. «Безусловно, винить начальство за допущение своеволия между воспитанниками было бы несправедливо, — считал Григорович. — Не надо забывать, что в то время оно находилось, более чем мы сами, под гнетом страха и ответственности».
В царствование Николая I страх был всеобщим. Сановники боялись царя, мелкая сошка дрожала перед «значительными лицами», солдат приводил в трепет один вид командира, крестьяне от мала до велика страшились помещиков. Училищное начальство не составляло исключения.
Только в крайних случаях, когда происходило нечто из ряда вон выходящее, сор выносили из избы.
В училище существовал свой кодекс чести. Величайшим преступлением среди воспитанников считалось шпионство, доносы начальству. Как-то один из кондукторов сделался любимцем ротного командира Фере, которого все боялись и сторонились. Обычно и он ни с кем ни о чем не говорил, а тут начал зазывать любимца к себе на квартиру и вести с ним беседы. Кондуктора решили, что это неспроста. Заподозрили неладное: любимец — шпион. Решили проучить его. Однажды ночью в огромную залу-спальню, где помещалось шестьдесят человек, вошел предполагаемый шпион — он был дежурным. Не успел он войти, как несколько человек вскочили с постелей, задули огни, накинули на вошедшего свои одеяла и избили до полусмерти.
На шум прибежал дежурный офицер. Его встретили картофельной бомбардировкой — закидали картофелем, сбереженным от ужина. Уговоры не подействовали.
Офицер бросился к ротному командиру, но тот испугался и побежал будить начальника училища. На следующее утро всю роту выстроили. Пришел генерал Шаренгорст. Здоровается. Молчат. Вскоре приехал начальник штаба военно-учебных заведений. И ему не отвечают. Неповиновение! Бунт!
Царь сам разбирал подобного рода происшествия и жестоко карал за них. «У нас в Училище случилась ужаснейшая история, которую я не могу теперь объяснить на бумаге, ибо я уверен, что и это письмо перечитают многие из посторонних. 5-ть человек кондукторов сосланы в солдаты за эту историю. Я ни в чем не вмешан. Но подвергся этому наказанию. Месяца 2 никуда не выпускали нас совсем невинных из Училища».
Буйные выходки кондукторов, как и жестокость расправы с ними, были равно отвратительны. Федор болезненно переживал всякое унижение человеческого достоинства и потому сторонился и товарищей, и начальства.
Пребывание в училище ему давалось нелегко. Не только потому, что он был еще «рябцом».
В одном из писем отец просил Михаила: «Уведомь, доволен ли Феденька своим теперешним состоянием. Ты писал мне, что он скучает тем, что надобно становиться во фронт перед офицерами. Скажи ему, чтобы он не скучал, ибо это неизменный устав воинской службы, а лучше всего, чтобы он себя поставил на месте офицера, я полагаю, что ему было бы приятно, если бы низшие воздавали ему честь, а более всего, что тот, кто не умеет повиноваться, не будет уметь и повелевать».
Михаил Андреевич плохо знал своего сына. Федор не желал ни повиноваться, ни повелевать. И то, и другое ему было равно ненавистно.