Свои новые повести Достоевский предназначал для альманаха, который задумал издавать Белинский с помощью Некрасова. «Белинский оставляет „Отечественные записки“, — объяснял Федор Михайлович брату. — Он страшно расстроил здоровье, отправляется на воды, может быть, за границу. Он не возьмется за критику года два. Но для поддержания финансов издает исполинской толщины альманах (в 60 печатных листов). Я пишу ему две повести: 1-я) „Сбритые бакенбарды“, 2-я) „Повесть об уничтоженных канцеляриях“, обе с потрясающим трагическим интересом и — уже отвечаю — сжатые донельзя. Публика ждет моего с нетерпением… „Сбритые бакенбарды“ я кончаю».
Но случилось так, что вторую повесть он окончил раньше первой. Работа над «Сбритыми бакенбардами» вдруг запнулась, остановилась, а «Повесть об уничтоженных канцеляриях» давно сложилась в голове и сама просилась на бумагу, не давала покоя. И он сел за нее.
Сюжет этот явился ему еще года два назад, когда он случайно наткнулся в «Северной пчеле» на крохотную заметку о смерти некоего безвестного чиновника, коллежского секретаря Бровкина. Где-то на Васильевском острове, у бабы-солдатки снимал коллежский секретарь весьма тесный угол за пять рублей ассигнациями в месяц. Питался впроголодь — хлебом, луком, редькой. Когда же Бровкин помер, в старом истертом тюфяке, на котором он спал, нашли больше тысячи рублей серебром! За такую-то удивительную скупость и выставила «Северная пчела» покойного Бровкина на общее посмеяние.
Достоевский дал своему Бровкину значащее имя — Прохарчин. И по фамилии главного героя назвал потом повесть — «Господин Прохарчин». Его чиновник голодал именно в страхе «прохарчиться» — то есть проесть, истратить свои гроши на харчи. Чиновник одержим был мыслью припрятать малую толику, скопить деньгу про черный день. Ему нипочем полуголодное существование — что там! — самой смерти он не боится, но постоянно грызет его тревога: а вдруг однажды ни с того ни с сего возьмут да и уничтожат за ненадобностью канцелярию, где он служит, лишат его места и жалования.
«— А она стоит да и нет…
— Нет! Да кто она-то?
— Да она, канцелярия… кан-це-ля-рия!!!
— Да, блаженный вы человек! да ведь она нужна, канцелярия-то…
— Она нужна, слышь ты; и сегодня нужна, завтра нужна, а вот послезавтра как-нибудь там и не нужна».
Леденящее душу одиночество человека в огромном городе, панический ужас перед завтрашним днем, перед шаткостью своего положения — вот что разглядел Достоевский за курьезом газетной хроники. И в его повести жалкий скопидом-чиновник приобретает черты зловещие, пугающие. Скрытый в углу за ветхими ширмами засаленный тюфяк, набитый серебряными и медными деньгами, обороняет своим тощим телом уже не какой-то там безобидный скупердяй, а этакий канцелярский Гарпагон — фигура одновременно забитая, уродливая и устрашающая.
Власть денег, власть безденежья… Со времени приезда в Петербург автор «Господина Прохарчина» на себе испытал неотвязную тяжесть каждодневной заботы о деньгах. Вот и теперь снова сидел он по уши в долгах. Гонорары за «Бедных людей» и «Двойника» ушли на уплату прежним кредиторам, на обновы (хотелось пофрантить), как-то незаметно растаяли, испарились. Весной 1846 года пришлось занять денег у Краевского. Летом, отправляясь к брату в Ревель, снова обратился к Краевскому. А расплачиваться он мог только работой: за каждые пятьдесят рублей печатный лист. Волей-неволей «Господина Прохарчина» отдал не в альманах Белинского, а в уплату за долг в «Отечественные записки» Краевскому. И всё деньги, проклятые деньги…
Летом, в семье брата, он, как всегда, отдыхал душою. Педантически размеренное и сонное ревельское житье по-прежнему вызывало в нем раздражение. Но зато петербургские заботы представлялись отсюда какими-то бесконечно далекими, не страшными и даже, может быть, вовсе не существующими. Он то подолгу возился с трехлетним племянником Федей, то вдруг, к ужасу Эмилии Федоровны, начинал горячо убеждать брата бросить службу и ехать в столицу — пробивать себе дорогу в литературе.
Михаил уныло вздыхал, глядя на детей:
— Как тут рисковать?..
Лето минуло быстро. И вот уже снова гудит под ногами пароходная палуба, мерно врезаются в воду лопасти огромного колеса. Вспоминаются печальные глаза Михаила, розовый чепчик Эмилии Федоровны, насупленное личико Федора Михайловича-младшего. Бесконечно тянется время в сырой каюте и на палубе под ветром и дождем. И наконец из серых вод поднимается знакомый силуэт Кронштадта.
Приехав в Петербург, прямо с пристани Достоевский отправился к Константину Трутовскому, у него и остановился на первых порах. Отдохнув с дороги, стал подыскивать квартиру. В этом году, до поездки в Ревель, успел сменить уже две квартиры. Григорович еще ранней весной уехал в имение к матери. Оставаться одному в трех комнатах было накладно. Достоевский снял сперва две меблированные комнаты «от жильцов» в доме купца Кучина на углу Кузнечного переулка и Гребецкой, затем жил в Кирпичном переулке между Малой и Большой Морскими улицами. Квартиры непременно снимал в угловых домах. Такая была фантазия. И теперь тоже присмотрел две маленькие, но хорошо обставленные комнаты в доме Кохендорфа на углу Большой Мещанской и Соборной площади — против Казанского собора. Торговаться не стал, сразу согласился с назначенной хозяином ценой — четырнадцать рублей серебром в месяц. Тотчас послал свой новый адрес Михаилу и просил поскорее написать: такая грусть на сердце! В сырой мгле грядущей осени ему виделись изнурительная работа, одиночество, тоска, болезни…
«Петербург — ад для меня. Так тяжело, так тяжело жить здесь! А здоровье мое, слышно, хуже. К тому же я страшно боюсь. Что-то скажет, например, октябрь — до сих пор дни ясные… Я теперь почти в паническом страхе за здоровье. Сердцебиение у меня ужасное, как в первое время болезни».
Если бы вырваться, уехать хоть на полгода в теплые края, к южному морю и там, в благодатном климате, по-настоящему поправить здоровье!.. Ведь недаром врачи в один голос твердят: «Поезжайте на юг, поезжайте в Италию…» Но как уехать?.. Впрочем, если бы удалось подороже сбыть книгопродавцам право на отдельное издание двух первых романов и двух новых повестей, денег на поездку, пожалуй, стало бы.
Краевский по его просьбе переговорил с издателями — купцами Ратьковым и Кувшинниковым. Те предложили за все рукописи 4000. Долгов нужно было уплатить 1600 рублей, следовательно, оставалось 2400. «Я обо всем расспрашивал: проезд стоит 500 (крайнее). Да в Вене я сделаю платья и белья на 300 рублей, там дешево, всего 800; останется, стало быть, 1600».
В голове его сложился великолепный и заманчивый план. Он проживет в Италии восемь месяцев. Разумеется, будет там не гулять, а работать. «В Италии, на досуге, на свободе хочу писать роман…» Печатать его станет в «Современнике» Некрасова. С нового, 1847 года журнал «Современник» будут издавать Некрасов с Панаевым, а главным критиком у них Белинский. Отослав в «Современник» первую часть романа и получив за нее тысячу двести рублей, он на два месяца съездит из Рима в Париж. Вернувшись в Россию, напечатает вторую часть романа.
Ему уже виделось полуденное небо Кампаньи, шумные Елисейские поля. «Мы, брат, долго теперь не увидимся. Но по приезде из-за границы прямо заеду к тебе, где бы ты ни был. К 20 октября — время окончания сырого материала, т. е. Сбритых бакенбард — мое положение означится наияснейшим образом…»
И действительно, положение его вскоре совершенно прояснилось, но только совсем иначе, чем он предполагал.
В середине октября вышел номер «Отечественных записок» с «Господином Прохарчиным». Достоевский настороженно ждал отзыва Белинского. В глубине души надеялся, что тот останется доволен. Но, увы, в отзыве явно сквозили разочарование и досада.
— В вашем «Прохарчине», — говорил Белинский, — сверкают яркие искры большого таланта. Но сверкают они в такой густой темноте, что их свет ничего не дает рассмотреть читателю. Повесть походит более на рассказ о каком-то истинном, но странном и запутанном происшествии, чем на поэтическое создание.
Вот как обернулось дело с «Прохарчиным»…
Федор Михайлович много думал об отзыве Белинского. Значит, другие — и даже Белинский — не видят в его созданиях того, что видит он сам. Ему казалось, что предпринятое им исследование характера господина Прохарчина обнаруживает те крайние пределы, те Геркулесовы столпы духовного убожества, до которых доводит человека совершенное подчинение власти денег. Разве мало поэзии в его мысли представить в образе господина Прохарчина весь современный мир, поклоняющийся денежному мешку? Нет, все дело, конечно, в том, что Прохарчин обрисован не довольно подробно, решительно и смело. Надо отбросить всякую робость, ни на кого не оглядываясь, высказаться полно и свободно, довериться своему вдохновению — и тогда глубокие мысли, таящиеся в душе его, откроются всем, и прежде всего — Белинскому.
Недавние радужные планы пришлось перечеркнуть одним махом.
«…Все мои планы рухнули и уничтожились сами собою. Издание не состоится. Ибо не состоялось ни одной из тех повестей, о которых я тебе говорил. Я не пишу и „Сбритых бакенбард“. Я все бросил; ибо все это есть ничто иное, как повторение старого, давно уже мною сказанного. Теперь более оригинальные, живые и светлые мысли просятся из меня на бумагу. Когда я дописал „Сбритые бакенбарды“ до конца, все это представилось мне само собою. В моем положении однообразие гибель. Я пишу другую повесть, и работа идет как некогда в „Бедных людях“ свежо, легко и успешно».
Камни Вечного города, зеленые холмы Монмартра остались где-то в недоступной дали. А перед ним на столе лежал только что начатый роман «Неточна Незванова», первую часть которого он обязался представить Краевскому через десять недель, к 5 января 1847 года.