План и форму своего нового, третьего романа Достоевский обдумывал не торопясь, любовно и тщательно. Между прочим, долго приискивал он имя для главной героини, пока как-то раз Костя Трутовский не поведал ему о своем увлечении молодой и прелестной девушкой, которую в семье ласково звали Неточкой. Милое, легкое это имя тотчас запало в память и скоро Достоевскому представлялось, что его героиню и невозможно было назвать никак иначе, как только так — Неточкой.
«Я теперь завален работою, — рассказывал он Михаилу в декабре 1846 года, — и к 5-му числу генваря обязался поставить Краевскому 1-ю часть романа „Неточка Незванова“, о публикации которой ты уже, верно, прочел в „Отечественных записках“… Итак, брат, я не поеду за границу ни нынешнюю зиму, ни лето, а приеду опять к Вам, в Ревель. Я сам с нетерпением жду лета… Я плачу все долги мои посредством Краевского. Вся задача моя заработать ему все в зиму и быть ни копейки не должным на лето».
Но роман подвигался вперед куда медленнее, чем рассчитывал автор. Написав первые главы, он стал их переделывать. Приступил к «Неточке Незвановой» с увлечением, с радостью, как некогда к «Бедным людям». И ни за что не хотел испортить дело торопливостью, оглядкою на свой пустой карман. Он объявил Краевскому, что первая часть романа в январе не будет готова. Зато он даст в «Отечественные записки» небольшую повесть.
Теперь он опять писал две вещи одновременно. Мечтал обе окончить к лету. И снова не успел, не рассчитал, не закончил ни одной. Из долга Краевскому не вылез — напротив, увяз еще глубже. Ехать в Ревель было решительно не с чем, и он остался в Петербурге. «Июнь месяц, жара, город пуст: все на даче и живут впечатлениями, наслаждаются природою. Есть что-то неизъяснимо наивное, даже что-то трогательное в нашей петербургской природе, когда она, как будто неожиданно, вдруг, выкажет всю мощь свою, все свои силы, оденется зеленью, опушится, разрядится, упестрится цветами…»
Лето Достоевский коротал на даче в Парголове. Сюда, в окрестности города, перебирался из душного Петербурга разночинный люд: чиновники, актеры, врачи, ученые немцы. В маленьких и не слишком опрятных домиках, а порою и просто в снятой на лето мужицкой избе судачили о соседях, пили чай, сражались в преферанс или забавлялись, глядя на местного парголовского пьянчужку, предлагавшего для удовольствия публики «посечься» за деньги.
Незадолго до переезда в Парголово, весною 1847 года, редактор газеты «Санкт-Петербургские ведомости» предложил Достоевскому написать несколько воскресных фельетонов. Такие фельетоны под общим названием «Петербургская летопись» газета помещала постоянно. В них полагалось подтрунить над дурной петербургской погодой, пошутить насчет бесконечных причуд светских модников, позабавить читателей пересказом мелких уличных происшествий.
В «Петербургской хронике» Федора Достоевского было кое-что и о погоде, и о происшествиях, но совсем не так мило и весело, как у других фельетонистов. По правде говоря, он нимало не заботился о том, чтобы развлечь публику. На уме имел другое. «Будто и вправду переехали мы на дачи, чтоб отдыхать и наслаждаться природою? Посмотрите-ка прежде чего-чего не вывезли мы с собой за заставу. Мало того, что не отставили, хоть за выслугу лет, ничего зимнего, старенького, — напротив, пополнили новым. Живем воспоминаниями, и старая сплетня, старое житейское дельце идет за новое».
Летняя дачная жизнь петербургских обывателей ничем не рознилась от зимней, городской: та же скука, та же бессмысленная, однообразная суета. Увы, большинство погружалось в это стоячее болото с полным равнодушием и даже охотно, даже находя удовольствие в том, чтобы поглубже зарыться в липкую повседневную мелочность и пошлость. Находились и такие, что с омерзением рвались прочь от этой жизни, делали резкие движения, пробовали кричать, сходили с ума. Были и третьи…
«…В характерах, жадных деятельности, жадных непосредственной жизни, жадных действительности, но слабых, женственных, нежных, мало-помалу зарождается то, что называют мечтательностью, и человек делается, наконец, не человеком, а каким-то странным существом среднего рода — мечтателем. А знаете ли, что такое мечтатель, господа? Это кошмар петербургский, это олицетворенный грех, это трагедия, безмолвная, таинственная, угрюмая, дикая, со всеми неистовыми ужасами, со всеми катастрофами, перипетиями, завязками и развязками, — и мы говорим это вовсе не в шутку. Вы иногда встречаете человека рассеянного, с неопределенно-тусклым взглядом, часто с бледным, измятым лицом, всегда как будто занятого чем-то ужасно тягостным, каким-то головоломнейшим делом, иногда измученного, утомленного как будто от тяжких трудов, но, в сущности, не производящего ровно ничего — таков бывает мечтатель снаружи».
Так писал Достоевский в одном из воскресных своих фельетонов. Нет, он не развлекал публику. Он писал о том, чем заняты были теперь его мысли. Новый, не похожий на прежних герой явственно вырисовывался в его воображении. Герой этот решительно отличался и от незамысловатого, кроткого Макара Девушкина, и от ничтожного Голядкина с бурей мелких страстей в душе. Это был иной герой — мечтатель, петербургский мечтатель…
Именно здесь, в столице империи, среди бесчисленных департаментов, согбенных, корпеющих над бумагами чиновников, барабанного боя, гремящих плац-парадов, томительной серой повседневности и фантастических белых ночей родился этот странный характер — петербургский мечтатель. Он жаждет деятельности, жаждет подлинной жизни, а Петербург ему подсовывает казармы и департаменты. И мечтатель бежит от них. Бежит в свой мир, который создает в своем пылком воображении. Он придает окружающему причудливые очертания, он чувствует глубоко и страстно, живет напряженной внутренней жизнью. Там его мир, его радости и горести, геройские подвиги, благороднейшие поступки. Странная, лихорадочная, обжигающая душу жизнь… Для добропорядочных, практичных, смирных петербургских обывателей мечтатель — белая ворона, существо непонятное, чуждое, неудобоваримое.
«Мечтатель всегда тяжел, потому что неровен до крайности: то слишком весел, то слишком угрюм, то грубиян, то внимателен и нежен, то эгоист, то способен к благороднейшим чувствам. В службу эти господа решительно не годятся, и хоть и служат, но все-таки ни к чему не способны и только тянут дело свое, которое, в сущности, почти хуже безделья… Селятся они большею частию в глубоком уединении по неприступным углам, как будто таясь в них от людей и от света… И только одного и просят у судьбы: покоя, тихого угла-пристанища, где можно было бы свободно, беспрепятственно мечтать. И как упоенно, как восторженно грезят они наяву».
Такое-то странное, причудливое и вместе очень обыкновенное лицо — петербургского мечтателя — и выбрал Достоевский в герои своей повести «Хозяйка».
Молодой ученый Василий Ордынов, запершись, как в монастырской келье, в своем бедном углу, вот уже несколько лет размышляет над какой-то новой, необыкновенно глубокой и светлой системой идей. Совершенно случайное обстоятельство — необходимость сменить квартиру — неожиданно вытолкнуло Ордынова из тишины его сумрачного уединения в сутолоку шумного, гремящего, вечно волнующегося и кипящего петербургского дня. Все чувства Ордынова, болезненно изощрившиеся от долгого одиночества и напряжения мечтательной жизни, теперь внезапно обратились к новым для него предметам. И незащищенными, точно бы оголенными своими нервами ощутил Ордынов в толчее будничной столичной жизни некую сокровенную тайную ее боль. Наивной, младенческой душе мечтателя дано слышать то, к чему глухи привычные, притупившиеся чувства всех этих занятых, деловых, практических людей.
Какое-то непонятное ему самому, но неодолимое влечение ведет Ордынова в дальний, окраинный захолустный конец Петербурга, где нет уже богатых домов, а все одни ветхие избенки, уродливые здания фабрик — почерневшие, красные, с длинными трубами — да дощатые серые и желтые заборы вдоль каких-то пустырей. Здесь, на окраине, точно бы сталкивается этот отстроенный на европейский манер город, этот гранитный Петербург с далекою, непонятною, чужой ему русской деревней, как будто столкнулись друг с другом в споре глубокомысленная кабинетная мудрость, все объясняющая наука Ордынова и тоскливая, удалая, прекрасная, дикая степная песня…
Причудливо, почти фантастически переплетается жизнь молодого ученого с судьбою воровского атамана и чернокнижника, «колдуна» Ильи Мурина и зачарованной красавицы Катерины, чье слабое сердце безвольно покорилось дерзкой и властной душе старика. Со странными, бредовыми грезами больного Ордынова мешаются горячие, исполненные песенной напевности и страсти речи Катерины. Герои повести — натуры недюжинные. Пусть круг их существования узок, но сами переживания, явные и затаенные, сами страсти их — огромны. Лихорадочно напряженные, сосредоточенные, они становятся как бы чем-то вещественным, осязаемым, наполняющим пространство наряду с обыкновенными, зримыми вещами. Недаром Ордынову в его кошмарных снах все представлялось, «как воплощалась, наконец, теперь, вокруг болезненного одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами, целыми созданиями…» Ордынову открылось, что люди живут в мире, где зримое течение вещей невидимо сталкивается с бурным и не менее упорным течением страстей. Узаконенный, пошлый порядок жизни — это, оказывается, фальшивый лик, личина. Подлинное лицо жизни являет себя миру открыто, смело лишь в цельных, страстных натурах.
Автор «Хозяйки» упорно наводил читателей на мысль, что нет на свете ничего странней, причудливей, фантастичней самой обыкновенной, ежедневной, заурядной на первый взгляд действительности. Никто не замечает ее странности, но это лишь потому, что все успели присмотреться, привыкнуть, притерпеться к ней. Замечают только дети. И еще мечтатели…