Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва,
Как … …… пустыня
И как алтарь без божества.
Две-три весны, младенцем, может быть,
Я счастлив был, не понимая счастья;
Они прошли, но можно ль их забыть.
Вынесенное в первый эпиграф неоконченное стихотворение Пушкина представляет собой неповторимое по отточенности и глубине, верное для каждого и всех поэтическое выражение любви к родине и роду отцов и дедов. В черновике, или точнее, варианте второй строфы, существует еще особо важное дополнение к этим стихам, развивающее их главную мысль:
На них основано от века
По воле бога самого
Самостоянье человека,
Залог величия его.
Иначе говоря: без родины и предков нет личности, нет человека. Чтобы лучше понять Пушкина, нужно знать, кто были его предки, как рос и как воспитывался будущий великий поэт. Речь идет о Пушкине не только в общем плане — как о высшем воплощении национальных духовных сил, но и просто об Александре Сергеевиче Пушкине, родившемся в древней русской столице и вступившем на землю вместе с поразительным в своем разнообразии и блеске XIX столетием. Тогда для читателя из отвлеченной и далекой станет буквальной и близкой строка о родном пепелище: это Москва, сожженная во время Отечественной войны 1812 года и возрожденная новой и во многом иной, чем прежде.
Черный дым московского пожара скрыл от потомков живые приметы и подробности детских лет любимого сына России. 4–5 сентября 1812 года Немецкая слобода — одно из самых пушкинских мест в Москве — полыхала огнем. В старых мемуарах говорится: «В числе ужасных обстоятельств сего пожара наипаче поражало несчастное положение жителей Немецкой слободы. Будучи из места в место преследуемы пламенем, они были принуждены укрыться в кладбищи, состоящи близ военного госпиталя. Воззрение на сих несчастных среди могил и при свете пламени представляло их наблюдателю сего великого злоключения столькими страшилищами, вышедшими из своих гробов!» Казалось бы, «рок отъял» самую память о детстве поэта. Но нет — немало и осталось в памяти самого Пушкина, его близких. Но еще больше — в благодарной памяти потомков, собравших воедино не очень многочисленные и подчас противоречивые свидетельства о жизни семьи Пушкиных в Москве в 1799–1811 гг. Пушкинисты разных поколений, уподобясь археологам и не жалея усилий, стремились отыскать все, что сохранилось от пушкинской Москвы. Ошибок и ложных гипотез было предостаточно, но и находки и удачные заключения встречались нередко.
Может быть, несколько в тени остались отношения в семействе Пушкиных. Вернее сказать, чаще всего они рассматривались односторонне.
Взглянем на второй эпиграф, твердо помня, что у Пушкина нет случайных строк. Конечно, здесь легко читается мысль о младенческом непонимании горестей бытия, но видится и иное: воспоминание о коротком детском ощущении полного счастья. Расхожая точка зрения, закрепленные стереотипы оценок, «легенды пушкинизма», как их иногда называют, — одна из реальностей литературы о Пушкине. Давно существует в сознании всех нас, не вовсе лишенное оснований, но все же одностороннее представление о том, что у Пушкина было трудное детство: мать взбалмошна и эгоистична, отец слабоволен, скуп и полон любви к самому себе, дом в хаосе и небрежении. Все это восходит к отдельным, вырванным из контекста фактам, дошедшим до нас воспоминаниям сестры поэта и даже отчасти к пушкинским собственным оценкам. Но всегда ли дети, даже гениальные, объективно судят своих родителей? Кстати, и немногие известные нам слова Пушкина о матери и отце далеко не однозначно отрицательные, а поступки по отношению к ним подчас и вовсе сыновне-благодарные…
Родителям Александра Сергеевича; отношениям в семье; жизни старших Пушкиных в разные годы; встречам их с сыном-поэтом посвящен документальный очерк, предпосланный первой главе. В нем мы выходим далеко за рамки детства Пушкина, но показалось уместным для начала показать жизнь поэта (пусть неполно и фрагментарно), увиденную глазами его родителей.
В документальном монтаже, который следует за очерком, собраны высказывания и воспоминания Пушкина (поэтические, прозаические, публицистические, эпистолярные) о своих «корнях» и предках, детских впечатлениях, проблемах воспитания и т. д. Все это позволяет, на наш взгляд, достаточно убедительно опровергнуть довольно частые высказывания о том, что Пушкин мало помнил и не любил вспоминать долицейское детство. Скорее напротив, он постоянно возвращался к тем годам. Некоторые стихи его звучат как мемуарные свидетельства о детстве. Здесь же помещаем свидетельства отца поэта, С. Л. Пушкина, о жизни сына и его (С. Л. Пушкина) интерпретацию семейных событий. В мемуарной части подборки — в целом абсолютно достоверные свидетельства сестры поэта Ольги Сергеевны и не столь точные, но донесшие до нас многие важные детали воспоминания А. Ю. Пушкина и М. Н. Макарова.
В начале 1837 года Сергей Львович Пушкин получил наследство, горше которого не бывает на земле. После погибшего сына достались ему 200 душ крепостных в деревне Кистеневка — те самые, что перед женитьбой Александра Сергеевича отец передал ему в «вечное и потомственное владение». Тогда (26 марта 1831 г.) Пушкин писал Плетневу: «О своих меркантильных обстоятельствах скажу тебе, что благодаря отца моего, который дал мне способ получить 38 000 р.[2], я женился и обзавелся кой-как хозяйством, не входя в частные долги». Когда передавалась Пушкину Кистеневка, в официальном акте предусматривалась возможная кончина дарителя, но отнюдь не одариваемого: «Он, сын мой, до смерти моей волен с того имения получать доходы и употреблять их в свою пользу, также и заложить его в казенное место или партикулярным лицам; продать же его или иным образом перевесть в постороннее владение, то сие при жизни моей ему воспрещено, после же смерти моей волен он то имение продать, подарить». И вот-теперь этот подарок — освобожденные от долгов кистеневские души возвращались старику-отцу…
Е. А. Баратынский был у Сергея Львовича в Москве в тот самый час, когда отцу принесли известие о гибели сына-поэта. «Он, как безумный, долго не хотел верить, — рассказывал Баратынский. — Наконец на общие весьма неубедительные увещания сказал: „Мне остается одно — молить бога не отнять у меня памяти, чтоб я его не забыл“. Это было произнесено с раздирающей ласковостью». Кто знает, не упрекнул ли себя в чем-либо в этот день осиротевший и одинокий Сергей Львович Пушкин (жена умерла меньше года тому, дочь жила в Варшаве, младший сын воевал на Кавказе, ежеминутно подвергаясь опасности)?
Право, когда читаешь его письма той поры, кажется, что отец понял не только, кого потерял, но и кем был его старший сын. 22 апреля 1837 г. С. Л. Пушкин отвечал князю П. А. Вяземскому из Москвы в Петербург: «Благодарю вас за портреты несчастного моего Александра, доставленные мне третьего дня вашим управляющим. Признаюсь, я еще не взглянул на портрет, рисованный Бруни; у меня не достает на то духу и вероятно никогда не достанет. И это не потому, что я боялся возобновить мою скорбь; ужасная потеря, мною понесенная, дает мне знать себя теперь еще сильнее (если это только возможно), нежели в то время, когда я получил о ней страшное известие.
Время не ослабляет, а только усиливает мою горесть: с каждым днем моя тоска становится резче и мое уединение чувствительнее. В мои лета одно утешение — это надежда скоро соединиться с теми, кого я лишился в короткий десятимесячный срок. Насильственная смерть сына, подобного моему, не принадлежит к категории несчастий, присущих нашему существованию: оно превосходит все, что я мог ожидать. После смерти моей прекрасной жены, которая была моим ангелом-хранителем, я мог лишь ожидать конца моей грустной жизни, и вдруг это несчастное событие довершает меру моих страданий и исчерпывает все мои моральные силы… Прощайте, дражайший и любезнейший князь Петр Андреевич. Позвольте мне обнять вас как искреннего друга моего Александра. Не забывайте меня. Участие, принимаемое во мне людьми, которые любили его, дает мне еще некоторые силы для того, чтобы жить и страдать».
История с портретами, на которые отец боялся взглянуть, дополняется рассказом современника о том, как у одного знакомого Сергей Львович увидел бюст Александра Сергеевича: «Отец встал, подошел к нему, обнял и зарыдал… Это не была аффектация, это было искреннее чувство его». 20 апреля 1837 г. Сергей Львович писал другу покойного сына Николаю Раевскому: «Ничего так не желаю, как съездить поклониться его могиле и могиле моей жены, рядом с которою он пожелал быть погребенным. Это в Псковской губернии в трех верстах от деревни, где он провел два года и которую он очень любил. Прощайте, дорогой генерал, позвольте мне эту фамильярность, вы дороги мне и вечно будете дороги — и по множеству причин».
Сперва в рукописи, а потом в журнале «Современник» отец поэта получил обращенное к нему и ко всем, кому тогда были дороги честь и достоинство России, равно как и к нам, потомкам, письмо Жуковского о смерти Пушкина (этим документом закончится наш сборник). Здесь приведем строки из письма Пушкина-старшего Вяземскому от 2 августа 1837 г.: «Я видел Современника, не в силах был и дочитать письма Василия Андреевича. Когда я получил оригинальное, я собрался с силами прочесть его, после того не мог до него дотрагиваться. Я приехал сюда (в Москву. — В. К.) единственно для свидания с неоцененным Жуковским. Добрый Жуковский! Как он обнимал меня! Мне очень грустно, очень тяжело — что будет со мною? Истинно, не знаю, кажется, буду и в Петербурге, увижу и обниму вас, любезнейший. Я провел десять дней у Натальи Николаевны (в Полотняном заводе. — В. К.). Нужды нет описывать вам наше свидание. Я простился с нею, как с дочерью любимою, без надежды ее еще увидеть или, лучше сказать, в неизвестности, когда и где я ее еще увижу. Дети — ангелы совершенные; с ними я проводил утро, день с нею семейно. Теперь я один и в трактире, что я ненавижу; сердце почти непрерывно стеснено и одно утешение, что по моим летам состояние сие продолжиться не может <…> Вспоминая об Александре, не забывайте меня. Сохраните ко мне участие, мне столь драгоценное…»
Последняя просьба обращена и к нам, людям последующих поколений, для которых важна каждая подробность жизни Пушкина и близких ему людей. Многое можно простить отцу, знакомясь со всеми этими документами. Но потомство, определенным образом настроенное мемуаристами, не склонно прощать. Вот и кочуют из книги в книгу несколько одних и тех же нелестных фраз о Сергее Львовиче. Между тем, ведь не зря говорят артисты: играешь злодея, ищи, где он добрый. А Сергей Львович и не злодей вовсе и своему великому сыну сделал немало доброго, особенно в детстве.
Как водилось в дворянских семьях, семилетнего Сергея Пушкина (родился он в 1770 г.[3]) записали сержантом в лейб-гвардии Измайловский полк. Пока он резвился в отцовском имении и в саду московской усадьбы, служба шла.
Рос он и воспитывался вместе со старшим братом, будущим поэтом Василием Львовичем. Последний вспоминал об этом в стихах (1797):
Ты помнишь, как, бывало,
Текли часы для нас?
Природой восхищаясь,
Гуляли мы с тобой?
Или полезным чтеньем
Свой просвещали ум;
Или творцу Вселенной
На лирах пели гимн…
Поэзия святая!
Мы с самых юных лет
Тобою занимались;
Ты услаждала нас…
Или в семействе нашем,
Где царствует любовь,
Играли мы как дети
В невинности сердец.
Если о детстве Александра Сергеевича существует до обидного мало прямых свидетельств, то о юных годах его отца и подавно. Так что стоит прислушаться к поэтическим мемуарам Василия Львовича. Святая поэзия услаждала душу братьев Пушкиных, «полезным чтеньем» (французской литературой XVIII в. и русской, новой по тому времени) они свой просвещали ум. Где-то здесь станет «горячо», когда потомки попытаются найти истоки первых впечатлений Александра Сергеевича.
В 1791 г. С. Л. Пушкин переехал в Петербург, где вступил в реальную службу — прапорщиком. В 1797 г. капитан-поручик лейб-гвардии Егерского батальона Сергей Пушкин ушел в отставку со службы военной и, возвратившись в Москву, впоследствии перешел в статскую: в Комиссариатскую часть.
В 1795 г. братья Сергей и Василий и матушка их Ольга Васильевна получили немалое наследство — 2114 душ в селе Болдино Лукояновского уезда Нижегородской губернии. Теперь можно подумать было и об отставке, и о женитьбе, и о житье своим домом в Москве. Так и поступили по старшинству — сперва Василий, потом Сергей.
Вот у кого, правда, было нелегкое детство — у матери Пушкина Надежды Осиповны. В 1773 г. один из сыновей «царского арапа» Абрама Ганнибала Осип (Януарий) Абрамович в Липецке сочетался браком с дочерью тамбовского воеводы Алексея Пушкина Марьей. В 1775 г. родилась у них единственная дочь Надежда Осиповна (брат ее умер в младенчестве). Но мир в семействе Ганнибала был нарушен, когда дочери исполнился всего-то годик. В 1776 г. дед Пушкина покинул жену и забрал с собой дочь, поручив ее опекунству приятеля. Скоро он от живой первой жены тайно обвенчался со второю, чем навлек на себя, Марию Алексеевну, Надежду Осиповну и всех родных неисчислимые хлопоты и неприятности. Правда, дочь вскоре возвратили матери, но Мария Алексеевна жила в постоянном страхе: как бы отец ее не похитил или не востребовал к себе. Поселились они сперва в Тамбовской губернии, у деда, но тот умер, а имение Марии Алексеевне не досталось; перебрались в Москву к дядюшке, а оттуда в Петербург. Все это потом отразилось в образе жизни Пушкиных — в необъяснимом, казалось бы, метании по Москве: охота к перемене мест была сильнее самой Надежды Осиповны (теперь уже насчитывают не менее 12 адресов пушкинского московского детства). Мария Алексеевна горячо любила нелегко доставшуюся ей дочь и баловала, как могла. Всюду, как потом для детей Пушкиных, нанимались для Надин учителя, шились, едва ли не из последних сил, наряды, вывозила ее мать на балы и вечера. Но достатка серьезного не было, не говоря уже о роскоши: наследственную деревеньку пришлось продать за долги мужа. Жили они на средства, по суду вытребованные от Осипа Абрамовича. Четвертая часть его имения была отдана в ведомство опеки, «дабы оная употреблена была в пользу и на содержание малолетней Осипа Ганнибала дочери». Брат отца Петр Ганнибал и брат матери Михаил Пушкин были назначены опекунами Надежды Ганнибал. Опека вела дело толково: Мария Алексеевна получила даже возможность купить дом в Петербурге, в Преображенском полку. На лето ездили неподалеку — в Кобрино, отсуженное у мужа.
Выросла Надежда Осиповна красавицей. Она была остроумна, свободно изъяснялась по-французски и по-русски, много читала и оживляла собою светское общество, где прозвали ее прекрасною креолкою — с намеком на необычное происхождение[4]. В Петербурге познакомился с нею дальний родственник[5], молодой офицер, так и сыпавший французскими каламбурами, Сергей Львович Пушкин. Брак их был заключен по взаимному чувству, без примеси каких-либо расчетов — 28 сентября 1796 г. в церкви на мызе Суйда венчались «Лейб гвардии Измайловъскаго полку порутчик отрок Сергей Львович сын Пушкин, артиллерии морской 2-го ранга капитана Осифа Абрамовича Генибала з дочерью его девицей Надеждой Осиповой, оба первым браком».
Как поженились, сразу же засобирались в Москву. Сергей Львович опасался, что, не испроси он отставку, не миновать дальних военных походов и разлуки с горячо любимой женой. Мария Алексеевна продала свой петербургский дом и поехала вслед за дочерью и зятем. Современница вспоминала об их московском житье-бытье: «Пушкины жили весело и открыто, и всем домом заведывала больше старуха Ганнибал, очень умная, дельная и рассудительная женщина; она умела дом вести как следует, и она также больше занималась и детьми: принимала к ним мамзелей и учителей и сама учила…» Словом, получается более или менее нормальный семейный дворянский уклад и отношения в семье тоже обычные. А образованность даже необычно высокая. Первый биограф Пушкина, П. В. Анненков, рассказывает об отце и дяде поэта: «Никто больше их не ревновал и не хлопотал о русской образованности, под которой они разумели много разнообразных предметов: сближение с аристократическими кругами нашего общества и подделку под их образ жизни, составление важных связей, перенятие последних парижских мод, поддержку литературных знакомств и добывание через их посредство слухов и новинок для неумолкаемых бесед, для умножения шума и говора столицы». «Шум и говор» вокруг маленького Пушкина не прошли бесследно и отозвались в свое время так глубоко, как и помыслить не могли шумевшие и говорившие.
В характеристике Анненкова заметна некоторая ирония, но все же не так далеки были братья Пушкины и от забот отечественной литературы: Василий Львович поэт несомненный — некоторые его стихи и сегодня не умерли. Сергей Львович — версификатор не без способностей. Приведем пример его русского стихотворчества (было и французское). Стихи относятся к 1833 г. — времени относительного благополучия в семье (правда, не материального). Сергей Львович оплакивает пса Руслана:
Лежит здесь Руслан — мой друг, мой верный пес,
Был честности для всех решительным примером.
Жил только для меня, со смертью же унес
Все чувства добрые: он не был лицемером,
Ни вором, пьяницей, развратным тож гулякой.
И что ж мудреного: был только он собакой.
Совсем не плохо для безвестного в литературе отца великого поэта, не правда ли?
Биографы Пушкина не устают упрекать родителей поэта в том, что они мало занимались детьми, передоверяя их нянькам и наемным учителям. Но, во-первых, нет худа без добра — начатки русского воспитания, воспринятые Пушкиным от бабушки и няни Арины Родионовны, как мы знаем, были неслыханно потом развиты. Во-вторых, не так уж и передоверяли: Мольера Сергей Львович детям читывал, из библиотеки своей не только их не изгонял, но всячески к ней приохочивал, к гостям выводил (а среди них писатели Н. М. Карамзин, И. И. Дмитриев, директор Московского университета И. П. Тургенев), в гости с собою возил — например, к родственникам Бутурлиным, образованнейшему московскому семейству. Наконец, в-третьих, таков был принятый уклад московской семьи, принадлежащей к определенной социальной группе. Не забудем, что из московского дворянства вышли многие герои войны 1812 года, декабристы, славные писатели, ученые, художники. Вот и выходит, что пишущие о Пушкиных-старших иной раз явно перегибают палку, возводят на них напраслину, как сделал, например, В. В. Вересаев (вслед за М. И. Семевским) в книге «Родственники Пушкина»: «К детям своим Сергей Львович был глубоко равнодушен. При малейшей жалобе гувернантки или гувернера он сердился, выходил из себя, но гнев его проистекал только из врожденного равнодушия ко всему, что нарушало его спокойствие».
На самом деле все не так. Сергей Львович был не равнодушен к детям и к дому — он был слабохарактерен. И только! Побеждать в спорах и бороться с неурядицами не умел. Жалоб и ссор боялся. Легко пускался в ложную риторику или впадал в слезливый тон. Властная и сильная Надежда Осиповна уместно дополняла доброго, но не стойкого в решениях, склонного к сентиментальным излияниям супруга. Детей они любили и горестно пережили раннюю смерть пятерых из них. Но вот Александра Сергеевича в детстве, да и в молодых его годах, совершенно не поняли, упорно стремясь применять к нему обычные мерки и останавливаясь перед глухой стеной ответного равнодушия.
Кстати сказать, Сергею Львовичу и недосуг было как следует заняться детьми. И вовсе не из-за светских развлечений. Спустя пять лет после переезда в Москву он вступил в статскую службу. 9 января 1802 г. Военной коллегии был объявлен именной указ Александра I: «Государь император по представлению генерал-интенданта армии князя Волконского указать соизволил отставных майора Богомолова, коллежского асессора Пушкина и гвардии поручика Цедельмана определить в штат комиссариатской». Сергею Львовичу в 1802 г. был присвоен чин комиссионера 8-го класса, а в 1804 г. — 7-го класса. Определен он был в комиссию Московского комиссариатского депо «для разных поручений». Комиссия, между прочим, заседала все дни недели с понедельника по субботу с 8 утра до 3 дня. И, за исключением нескольких отпусков, на всех заседаниях значится присутствующим С. Л. Пушкин. Впоследствии «разные поручения» сменились ответственностью «по денежному отделению бухгалтерии о деньгах и по казначейству в производстве дел». 28 июля 1811 г. отец Пушкина был удостоен ордена св. Владимира 4-й степени; 25 июня 1812 г. ему был объявлен высочайший указ о производстве его в чин военного советника. Во время войны, вынужденный уехать с семьей из Москвы перед падением города и пожаром, С. Л. Пушкин был членом Нижегородской комиссариатской комиссии. Наконец, в 1814 г. он был направлен на должность начальника комиссариатской комиссии резервной армии в Варшаве. Это была единственная его долгая разлука с Надеждой Осиповной. Оба они вспоминали потом 1814 год как тяжкое жизненное испытание. Опубликовавший данные из послужного списка С. Л. Пушкина неутомимый исследователь всех обстоятельств московской жизни Пушкиных С. К. Романюк[6] не без резона замечает: все это «право же, не слишком согласуется со ставшим уже традиционным представлением о нем как о легкомысленном жуире и бонвиване».
Весьма любопытен еще один документ, введенный в научный оборот С. К. Романюком. 14 июля 1811 г. Сергей Львович подал рапорт «Господину генерал Кригс комиссару и кавалеру Татищеву»: «Член сей комиссии господин 7-го класса Пушкин просит Комиссию об увольнении в Санкт-Петербург сроком на двадцать восемь дней, о чем вашему превосходительству Комиссия имеет честь представить и просит на сие предписания». 17 июля предписание было получено. Хорошо известно, что в период между 16 и 20 июля дядюшка Василий Львович повез племянника Александра в Петербург для определения в Царскосельский Лицей. Из приведенного документа следует, что Сергей Львович собирался ехать с сыном сам. Почему это не вышло, пока не ясно. Может быть, он занемог?..
В 1805 г. у Пушкиных и своя подмосковная появилась: «обменяли» Кобрино близ Петербурга на Захарово в 40 верстах от Москвы. Равнинная русская местность, с темною зеленью елового леса и печальными ветвями берез, старинный барский дом с флигелями и службами на берегу пруда, окруженного вековыми липами, — таков был общий характер Захарова, первой деревни, узнанной Пушкиным в жизни. С 1806–1807 гг. до 1811 г. Пушкины проводили в Захарове лето, а по некоторым предположениям, и часть зимы. Александр Сергеевич полюбил свое первое сельское обиталище и сохранил навсегда воспоминание о нем в сердце и стихах (№ 16). Упомянуто Захарово и в «Борисе Годунове». Парк в Захарове был большой, густой, смешанных пород, много старых больших деревьев. Липовая аллея вела к высокому берегу Москвы-реки. А еще в двух верстах — село Вяземы — вотчина Бориса Годунова, которую облюбовал как свой загородный дворец Дмитрий Самозванец. Один из биографов вспоминает, что Захарово (Захарьино) «деревня была богатая, в ней раздавались русские песни, устраивались праздники и хороводы, и, стало быть, Пушкин имел возможность принять народные впечатления». Природа, история и «народные впечатления» слились в Захарове воедино — словно для того, чтобы обрести бессмертие под пером Пушкина. В июле 1830 г. Пушкин посетил Захарово, прощаясь с далеким уже детством. Это даже вызвало удивленную реплику Надежды Осиповны в письме к дочери: «Вообрази, он совершил этим летом сентиментальное путешествие в Захарово, совершенно один, единственно, чтобы увидеть место, где он провел несколько лет своего детства».
В целом, если говорить о детских отношениях Пушкина с отцом и матерью, то, видимо, прав был П. В. Анненков, когда заметил: «Характер второго их ребенка Александра <…> так мало был похож на всё, чего они могли ожидать от своего семейства, что весьма скоро сделался для них загадкой. Из соединения двух разнородных фамилий и двух противоположных нравственных типов возникла натура до того своеобычная, независимая, уступчивая и энергичная в одно время, что она сперва изумила, а потом и ужаснула своих родителей». Не представляется столь же бесспорным другое утверждение Анненкова: «При воспитании подобной натуры не только не было употреблено в дело какого-либо определенного правила или обдуманной системы, но и простого здравого смысла». Может быть, и к лучшему, что «здравый смысл» и «обдуманная система» не затруднили развитие своеобычной натуры Пушкина. Более того, вольно или невольно родители в раннем возрасте образовали сына в тех направлениях, которые после, невиданно развившись, создали национального гения. Увы, в суматохе фактов и оценок профессионального и любительского пушкиноведения мы порой склонны забывать, что Надежда Осиповна и Сергей Львович дали России Пушкина. Как бы сложно потом ни складывались отношения Пушкина с родителями, детство чаще всего представлялось поэту в светлых тонах.
Возвратившись из Варшавы, Сергей Львович до окончательной отставки в 1817 г. служил в Петербурге, куда без него перебралась Надежда Осиповна с детьми. 31 раз он посетил старшего сына в Лицее, не скупясь на извозчика из Петербурга, дороговато стоившего. Первый раз это произошло 11 октября 1814 г. и осталось в памяти поэта («Приезд отца». — гл. 2, № 1). 15 ноября Александра навестило все семейство — родители, сестра и брат. В январе 1815 г. Сергей Львович присутствовал на переводных экзаменах на старший курс, в том числе и в тот день, когда Державин провозгласил его сына своим преемником. И в последние лицейские годы родители Пушкина то вместе, то порознь приезжают в Царское Село.
Первые серьезные трещины между старшим сыном и родителями пролегли, когда молодой человек был выпущен из Лицея, а жалованье ему назначенное — 700 рублей в год — не покрывало даже первейших нужд. Тут уж Сергей Львович, к пожилым годам утративший даже показную щедрость, повел себя немудро, а в глазах Александра Сергеевича оскорбительно. Даже на извозчика теперь он не позволял сыну тратиться; в ответ на просьбу купить бальные башмаки предложил свои старые — павловских времен. Вообще говоря, это был самый долгий (конечно, после московского детства) период жизни Александра Сергеевича под одной крышей с родителями. Жизнь оказалась трудной для обеих «заинтересованных сторон». Не слишком доброжелательный к Пушкину, но острый наблюдатель М. А. Корф вспоминал: «Дом их всегда был наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой — пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня с баснословной неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всем, начиная от денег и до последнего стакана». Да и сам образ жизни сына в то время заставлял нервничать Сергея Львовича. Как уж он, с его литературным вкусом, с его готовностью «петь с чужого голоса» — а голоса-то были Державина, Жуковского, Батюшкова — не разглядел, кто перед ним, трудно теперь понять. Осудить легче. Когда сыну грозили в 1820 г. большие неприятности, вплоть до ссылки в Соловки, Сергей Львович всполошился не на шутку. Он обратился к старым друзьям, и «капля его меду» есть в том, что исход получился относительно благополучным. Однако трудно отделаться от мысли, что, снарядив сына в дорогу, старшие Пушкины вздохнули с облегчением: без него им стало спокойнее.
В письмах Пушкина из ссылки родители упоминаются в основном «в видах материальных»: ему в самом деле жилось не сладко, а Сергей Львович раскошеливаться не спешил. Разве только что после отъезда поэта переслал ему тысячу рублей им же, Пушкиным, заработанную за «Руслана и Людмилу», да еще пятьсот с оказией.
В феврале 1822 г. по поручению Пушкина с его родными в Петербурге встретился кишиневский приятель поэта Иван Петрович Липранди. В его мемуарах есть несколько строк об этой встрече: «Отец показался мне со всеми манерами старого маркиза. Отец и сын в это посещение (С. Л. и Л. С. Пушкины зашли к Липранди в гостиницу. — В. К.) более всего высказывали опасение насчет вспыльчивости Александра Сергеевича, до них дошли слухи о его столкновениях; и это их очень огорчало; мне показалось даже, что у старика навернулись слезы. Узнав, что я выезжаю обратно через неделю, старик пригласил меня через два дня отобедать у них». Дома у Пушкиных Липранди приняли ласково (поговорить с ним пришли и некоторые друзья поэта) и передали пакет с письмами, деньгами (500 рублей) и тетрадью, которую просил прислать ссыльный поэт. Видимо, Липранди обрисовал положение Александра черной краской, потому что 4 сентября 1822 г. Пушкин писал брату: «Отцу пришла блестящая мысль прислать мне платье: напомни ему об этом». Во всяком случае, как видно, Сергей Львович был не вовсе чужд благих мыслей.
В Одессе Пушкину в денежных делах легче не стало. «Изъясни отцу моему, — просил он брата 25 августа 1823 г., — что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон божий и 4 первые правила — но служу и не по своей воле — и в отставку идти невозможно. — Всё и все меня обманывают — на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных». Насчет ремесла — камушек в огород М. С. Воронцова, любителя столярной работы, остальное в письме — реалистическое описание материальных нужд поэта. Сергей Львович хоть и представлял себе положение сына, но мало чем мог и хотел помочь. Он всегда трудно расставался с деньгами. П. А. Вяземский рассказывал: «Сергей Львович был в своем роде нежный отец, но нежность его черствела в виду выдачи денег. Вообще он был очень скуп и на себя и на своих домашних». К тому же наличных денег, чтобы послать сыну, у Сергея Львовича почти никогда и не было. Со слов С. А. Соболевского, близко знавшего все семейство Пушкиных, П. И. Бартенев записал: «Сергей Львович по своему характеру и воспитанию не мог заниматься хозяйством, получал мало доходов с своих, впрочем значительных, имений и попеременно то мотая, то скупясь, никогда не умел сводить концы с концами». Это, вероятно, еще точнее, чем оценка Вяземского. Сергей Львович вполне мог и «тряхнуть карманом», показывая свою щедрость, особенно на людях. В прежние годы и дорогие дома нанимались с роскошной мебелью, и обеды закатывались не дешево. Со временем все это отошло, и Пушкины-старшие оторвались от «большого света».
Внезапный приезд Александра из Одессы в Михайловское обрадовал Сергея Львовича только в первые часы. Но узнав, что сын уволен в отставку, сослан в родительское имение, да еще под двойной надзор — полицейский и духовный, да еще за проповедь безбожия, Сергей Львович испугался до полусмерти. Он вообразил, что следующей мерой правительства будет не иначе как его собственная ссылка куда-нибудь в Кемь. Тут он и допустил непоправимую ошибку, согласившись было следить за сыном от имени властей. Когда, напыжившись, отец попытался осуществить свое «право надзора» и вмешался в отношения Пушкина с сестрой и братом, горячо его любившими, Александр, в свою очередь, пришел в неистовство. Нетрудно представить, к чему это привело (см. гл. 8, № 11). Разлад оказался долгим. Сообщим здесь читателю письмо Сергея Львовича брату Василию, связанное с этой ссорой (письмо послано в октябре 1826 г., когда Пушкин был уже в Москве): «Нет, добрый друг, не думай, что Александр Сергеевич почувствует когда-нибудь свою неправоту. Если он мог в минуту своего благополучия и когда он не мог не знать, что я делал шаги к тому, чтобы получить для него милость, отрекаться от меня и клеветать на меня, то как предполагать, что когда-нибудь он снова вернется ко мне? Не забудь, что в течение двух лет он питает свою ненависть, которую ни мое молчание, ни то, что я предпринимал для смягчения его участи изгнания, не могли уменьшить. Он совершенно убежден в том, что просить прощения должен я у него, но прибавляет, что если бы я решил это сделать, то он скорее выпрыгнул бы в окно, чем дал бы мне это прощение <…> Я еще ни минуты не переставал воссылать мольбы о его счастии, и, как повелевает евангелие, я люблю в нем моего врага и прощаю его, если не как отец — так как он от меня отрекается, — то как христианин, но я не хочу, чтобы он знал об этом: он припишет это моей слабости или лицемерию, ибо те принципы забвения обид, которыми мы обязаны религии, ему совершенно чужды». О том же писал он и мужу сестры М. М. Сонцову:
«Мое положение ужасно и горести, которых я для себя ожидаю, неисчислимы, но моя покорность провидению и мое упование на бога остаются при мне. Я прошу его всякий день о том, чтобы он подкрепил меня в принятом мною решении — не мстить за себя и переносить все. Мне очень хотелось бы надеяться, что Александр Сергеевич устанет, наконец, преследовать человека, который хранит молчание и просит только о том, чтобы его забыли. Более всего в его поведении вызывает удивление то, что, как он меня ни оскорбляет и ни разбивает наши сердечные отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, конечно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда выезжать. Как примирить это с его манерой говорить обо мне, — ибо не может ведь он не знать, что это мне известно!
Александр Тургенев и Жуковский, чтобы утешить меня, говорили мне, что я должен стать выше того, что он про меня говорил, что это он делал из подражания лорду Байрону, на которого он хочет походить: Байрон-де ненавидел свою жену и всюду скверно о ней говорил, а Александр Сергеевич выбрал меня своей жертвой. Но все эти рассуждения не утешительны для отца, — если я еще могу называть себя так. В конце концов повторяю еще раз: пусть он будет счастлив, но пусть оставит меня в покое».
Не надо принимать эти письма абсолютно всерьез: риторика и влияние литературы всегда отличали слог Сергея Львовича. Разумеется, он рассчитывал на то, что дядя в Москве покажет письмо племяннику, и сердце сына дрогнет. Друзья, прежде всего Дельвиг, не теряли надежды примирить Пушкина с родителями (между прочим, Надежда Осиповна молчала, хотя, со своей стороны, пыталась вызволить Александра из ссылки. См. гл. 8, № 45). Добрый Дельвиг писал освобожденному Пушкину 15 сентября 1826 г.: «Поздравляем тебя, милый Пушкин, с переменой судьбы твоей. У нас даже люди[7] прыгают от радости. Я с братом Львом развез прекрасную весть по всему Петербургу <…>. Как счастлива семья твоя, ты не можешь представить. Особливо мать, она наверху блаженства. Я знаю твою благородную душу, ты не возмутишь их счастия упорным молчанием. Ты напишешь им. Они доказали тебе любовь свою». Весной 1827 г., с приездом Пушкина в Петербург, примирение состоялось. Конечно, дело не столько в посредничестве Дельвига, сколько в мудрости Пушкина: с этого момента он стал снисходительнее к родителям.
В ноябре 1827 г. Вяземский, правда, счел нужным еще чуть-чуть «подогреть» сыновние чувства Пушкина: «Часто ли обедаешь дома, то есть в недрах Авраама? Сделай милость, обедай чаще. Сергей Львович, видно, в брата хлебосол и любит кормить. Родительскою хлеб-солью надобно дорожить. Извини мне, что даю тебе совет, но ты знаешь, как я люблю тебя». Пушкин внял совету и обедал у них время от времени, что вызвало даже известную шутку Дельвига (боже упаси, чтоб не дошла до ушей Сергея Львовича!):
Друг Пушкин, хочешь ли отведать
Дурного масла, яйц гнилых?
Так приходи со мной обедать
Сегодня у твоих родных.
14 июня 1827 г. Дельвиг сообщал П. А. Осиповой: «Александр меня утешил и помирил с собой. Он явился таким добрым сыном, как я и не ожидал». Но неформальной душевной близости все же не получалось и в более поздние времена. Вяземский вспоминал: «Александр Пушкин был во многих отношениях внимательный и почтительный сын. Он готов был даже на некоторые самопожертвования для родителей своих; но не в его натуре было быть хорошим семьянином: домашний очаг не привлекал и не удерживал его. Он во время разлуки редко писал к родителям; редко и бывал у них, когда живал с ними в одном городе. „Давно ли ты видел отца“, — спросил его однажды NN. „Недавно“. — „Да как ты понимаешь это? Может быть, ты видел его во сне?“ Пушкин был очень доволен этой уверткою и, смеясь, сказал, что для успокоения совести усвоит ее себе». Само собой, все это основано скорее на общей оценке друзей, чем на конкретных впечатлениях. А они могли быть разными, порой несхожими ни с воспоминаниями Вяземского, ни со строчками «Евгения Онегина»:
Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь узнать вам от меня,
Что значит именно родные.
Родные люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю народа,
О Рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время года
Не думали о нас они…
И так дай бог им долги дни!
К счастью, сохранился документальный материал, который позволяет с достаточной полнотой, пусть и не исчерпывающе, представить отношения Пушкина с родителями в последние девять лет его жизни. Но, прежде чем эту хронику читателю представить, скажем о том, кому мы обязаны тщательным переводом с французского и детальным комментарием к этим документам.
У сестры Пушкина Ольги Сергеевны было двое детей — Лев Николаевич и Надежда Николаевна Павлищевы. Лев Николаевич оставил, как известно, «Семейную хронику» о дяде-поэте и семье Пушкиных-Павлищевых, во многом недостоверную, но все же основанную на рассказах матери, на семейной переписке, а значит, дающую отправные пункты для поисков и рассуждений биографов Пушкина. Оригиналы писем Л. Н. Павлищев, умерший бездетным, передал собирателю старины П. Я. Дашкову, чья коллекция хранится в Пушкинском доме. Тут-то при изучении оригиналов, кстати сказать, выплыли наружу все передержки, допущенные автором «Семейной хроники». В составе коллекции Дашкова оказались и 119 французских писем Сергея Львовича и Надежды Осиповны, обращенные к их дочери Ольге Сергеевне Павлищевой. Дело в том, что в 1828–1835 гг. она жила с мужем отдельно от родителей — то в Петербурге, то в Варшаве. Старики очень скучали и писали часто. Так случилось, что переводом этих писем занялась правнучка Ольги Сергеевны (по линии дочери) Лидия Леонидовна Слонимская, жена известного пушкиниста. В 1940-х годах Л. Л. Слонимская провела, без преувеличения, огромную работу по расшифровке каждого листка из «толстой сшитой пачки листочков почтовой бумаги разного формата, исписанных бисерными буковками Надежды Осиповны и довольно размашистым, изящнейшим почерком Сергея Львовича, напоминающим почерк Пушкина. Листочки эти значительно тронуты временем — пожелтели и местами прорваны, чернила выцвели, но написанное все же довольно легко поддается прочтению — и прочитано полностью, без „белых“ или сомнительных мест»[8]. Правнучка сестры Пушкина не только перевела, но и тщательно прокомментировала письма, разъяснив ситуации, в них описанные, и рассказав об упомянутых людях (свыше пятисот имен!). В распоряжении переводчицы был и ряд других важных документов, в частности переписка семьи Павлищевых, широко использованная в комментариях к переводу. Свою работу Л. Л. Слонимская посвятила «памяти сына Владимира Александровича Слонимского, погибшего 3 июля 1944 г. жертвой блокады Ленинграда — последнего в роде Ольги Сергеевны Пушкиной-Павлищевой». Так пушкинский XIX век сомкнулся с нашим XX веком…
Теперь, когда читатель знает о замечательном труде «правнучатой племянницы» Пушкина, мы можем приступить к выборочной хронике последних лет общения поэта с родителями.
1828
В конце января 1828 г. сестра Пушкина Ольга тайно обвенчалась с Н. И. Павлищевым. Известно, что родители были против этого брака, и Александру Сергеевичу пришлось родственников мирить. Сергей Львович хоть и шумел больше всех, но скоро утих и с зятем примирился. Характер Надежды Осиповны был совсем другой: она хоть и молчала, но зятя не полюбила никогда. Весной 1828 г. Н. И. Павлищев рассказывал в письме к своей матери: «…теща не любит меня, и я даже с ней не вижусь. Шурин, Александр Сергеевич, правда, потащил меня к ней на пасху, думал мировую устроить, но дело вышло дрянь. Похристосовались и шабаш, а об ином прочем ни гугу (Павлищев подразумевает: „о деньгах“ — он был куда меркантильнее стариков Пушкиных. — В. К.). Александру Сергеевичу это не по нутру: оный со мною в отношениях вполне хороших, но ничего с упрямой тещей не поделал. Тесть добрый малый, но у жены под пантуфлей. Ничего в нашу пользу не сделал, разумею насчет денег. Тесть скуп до крайности, вдобавок по хозяйству несведущ… Старики уехали теперь в деревню, а шурин, Александр, еще здесь. Заглядывает к нам, но или сидит букою или на жизнь жалуется: Петербург проклинает, хочет то заграницу, то к брату на Кавказ».
Итак, родители уехали в Михайловское, впервые разлучась с дочерью. И переписка началась. К сожалению, из писем 1828 г. к Слонимской попало только одно — от 5 сентября, но и в нем видна атмосфера быта старших Пушкиных — в это время они при кажущейся светскости уже жили прежде всего интересами своих детей. Сергей Львович пишет: «Дорогая Олинька! <…> Вчера только после обеда воротились (из поездки в гости в Новоржев. — В. К.) и находимся в величайшем затруднении. Все это общество, числом 12 человек напросилось завтра, в четверг, приехать в Михайловское. Можешь вообразить, что у нас голова идет кругом от забот об их размещении и пропитании. Они все будут вповалку, а мы переселимся в баню, которая разваливается. Но что поделать. Так они пожелали, и мы предупредили их обо всех неудобствах[9] <…> Судя по письму Александра, война эта становится весьма серьезной[10] … Поцелуй от меня Александра, на этот раз ему не отвечаю, но не замедлю того сделать. Скажи ему, что у нас будет завтра некая маленькая баронесса Н.[11], которая восхитительно поет его цыганский романс „Жги меня“ и т. д.; все это семейство в восторге от его таланта, все знают его вещи наизусть, вплоть до четырехлетнего мальчугана, который пришел ко мне просить его стихов». Как правило, родители Пушкина писали к дочери вместе: основную часть письма один из них, небольшое дополнение — другой. И в данном случае есть приписка Надежды Осиповны: «Надеюсь, что это письмо застанет тебя в полном здравии. Я жду Александра с нетерпением; не имею времени написать побольше — приготовляю на завтра, что могу, к приему всего этого общества; послезавтра мы совершим паломничество в Святые горы: с нашими гостями нас будет 14 человек, мы пойдем пешком, если погода будет такая же хорошая, как нынче <…> Благодарю Николая Ивановича за память».
Достаточно даже этого, единственного за 1828 год письма, чтобы бросились в глаза очевидные вещи. Старики Пушкины любили всех троих детей, тревожились за них и ждали встречи (поездка Пушкина в Михайловское в 1828 г. так и не состоялась); Сергей Львович давно — по крайней мере в 1828 г. это было уже так — гордился сыном-поэтом, не только не отвергая его в сердце своем, но надеясь на сближение; Александр Сергеевич не забывал стариков — он нередко писал им первый и, как видим, иногда даже не получал ответа. Но пойдем далее.
1829
В этом году Пушкины-старшие жили в Петербурге до 20-х чисел июня. Ольга Сергеевна находилась на даче в Ораниенбауме. С конца июня переписка продолжалась уже из псковской деревни, откуда они не выезжали до октября. Пушкин все лето провел на Кавказе и воротился в Петербург позже родителей — в начале ноября.
Первое письмо за этот год (не датированное) — из Петербурга. Сергей Львович: «Надеюсь и молю бога, чтобы пребывание в Ораниенбауме было тебе благоприятно… Судя по твоему описанию, Ораниенбаум понравился бы мне чрезвычайно. Это совсем деревня, и местоположение его должно быть превосходно. Близость моря, наверно, восхитительна. Была ли у вас вчера гроза, как у нас? В момент, когда мама писала тебе, молния ударила в Чернышев мост. Мы все перепугались, даже Руслан, т. е. шотландский колли — (помните стихи? — В. К.) <…> Судя по газетам, Леон в Архалаке. Не думаю, чтоб Александр добрался туда, и жду его письма с большим нетерпением».
Неизвестно, дождался ли Сергей Львович письма от старшего сына — до нас оно во всяком случае не дошло. Приведем несколько строк из письма Надежды Осиповны (тоже еще петербургского), показывающего ее характер в истинном свете: «… я скорей хочу узнать, как твоя спина? Хоть опасности нет никакой, меня огорчает, что ты страдаешь <…> Не надо этого приписывать ни пятнице, ни разбитому зеркалу, ни тому злополучному воробью, который явился искать у тебя убежища, а твоей неосторожности, мой добрый друг». Дело в том, что сестра поэта была очень суеверна; известно, что приметы играли определенную роль и в его настроении. Как видим, это шло не от матери. 22 июня Сергей Львович вторит жене: «У нас нет вестей ни от Александра, ни от Леона. Мы не преминули бы тебе их сообщить. Да ниспошлет тебе господь свои благословенья и да будет мне дано увидеть тебя совершенно выздоровевшей. Я молю его лишь о всех вас, друзья мои, ибо ваше счастье и ваше спокойствие мне гораздо ближе, нежели мое собственное». Как ни относить излияния отца на счет его сентиментальности, но все же письма ни для кого, кроме дочери, не предназначались и заслуживают доверия.
29 июня старики добрались до Тригорского. В то лето они жили именно там: владелица Тригорского П. А. Осипова отсутствовала, а дом Пушкиных в Михайловском капитально ремонтировался. Всегдашняя суматошность и забывчивость Пушкиных проявилась уже в дороге. «Наше путешествие было вполне счастливо, — не без юмора пишет Надежда Осиповна, — исключая нескольких неприятностей: сначала мы забыли свою подорожную на третьей станции, что нас задержало на несколько часов; Маша (горничная) забыла в Петербурге мои туфли; она потеряла мои ночные чепцы; папа потерял свой лорнет, но, несмотря на все эти неприятности, я была в восторге, что нахожусь за городом и дышу свежим воздухом, и это помогло мне терпеливо перенесть все докуки <…> С нетерпением жду вестей от твоих братьев; вдали от всех вас, мои дети, письма составили бы мое утешение, и вот я лишена и этого счастья». Почта действительно ходила скверно, особенно осенью. Но Ольга Сергеевна писала очень часто, и вести от нее добирались до Тригорского. Обоим же сыновьям не всегда было до родителей…
5 июля Надежда Осиповна рассказывает: «Я много гуляю, два раза ходила пешком в Михайловское, где весь день мы провели в саду, который все разрастается и украшается, ты прямо не имеешь представления, как он хорош; дом <…> будет кончен через четыре недели, но я тому не верю, впрочем, я могу потерпеть, мне так хорошо в Тригорске; а если б я почаще имела вести от твоих братьев и от тебя, то могла бы быть спокойна». Сергей Львович немножко брюзжит и проявляет «михайловский патриотизм», но в целом тоже настроен благодушно: «Не знаю, так ли вы страдаете от жары, как мы, я полагаю, что на берегу моря воздух посвежее — здесь есть часы невыносимые. Это не мешает мне два раза в день ездить в Михайловское. Я никогда так не чувствовал, насколько наша деревня лучше для прогулок, нежели Тригорское, как с тех пор, что я живу в последнем. Ходить нет никакой возможности и ни в какое время дня. Везде солнце и трава, или надо взбираться на горы. Да я их и люблю, но здесь им нет конца. Надеюсь, что в нашем доме можно будет жить. Он останется почти совсем как был, не считая кое-каких лишних украшений, которые придадут ему более приятную внешность. У него была изрядно потрепанная физиономия <…> Если узнаешь что-либо о своих братьях прежде нас, поделись с нами вестью. Вероятно, до вас больше доходит новостей. Здесь я не знаю ничего, и у нас нет и обрывка какой-либо газеты».
Быть может, некоторым читателям покажутся излишними бытовые детали, приводимые нами в этих выдержках из писем. Но ведь речь идет о пушкинском времени; пушкинских местах; самых близких Пушкину людях. И потом — именно из этих мелочей возникает истинный облик родителей поэта, до известной степени разрушая стереотип, созданный и воспринятый нами всеми коллективно…
16 июля мать признается дочери: «Сердце мое всегда с тобою, во весь день я только и думаю, что о тебе и твоих братьях, мое воображение переносит меня к вам, мои дети; но мне легче полететь мыслью в Ораниенбаум, благодаря подробностям, которые ты мне сообщаешь; возле же Леона я вижу одни только опасности, тогда как он, быть может, благодушествует. Что до Александра, то не знаю, где его и искать…» Однако к этому времени первые новости о сыновьях дошли до отца: «Мой брат пишет мне из Москвы, что ему говорили, будто Александр с ним (Львом) у Раевского». Родительские тревоги, в общем, были не напрасны — оба брата находились «в горячем деле» и подвергались серьезной опасности. Но не забудем, что Пушкин уехал на Кавказ без разрешения властей и находился там под тайным, но ему-то хорошо известным надзором. Он вообще тогда почти не писал в Россию. 12 августа Сергей Львович по-прежнему питался слухами: «Все эти победы прекрасны. Я был преисполнен радостью, но теперь не думаю ни о чем и не желаю ничего, кроме строчки от Леона и Александра, и не успокоюсь, пока их не получу. Мы не греки и не римляне, как говорит где-то г-н Карамзин, кажется в Илье Муромце, и я должен быть уверен в здоровье моих детей»[12].
Порою Сергей Львович сталкивался с народной славой старшего сына самым неожиданным образом. Побывали они, например, у соседей и вот что там услышали: «У барышень Тимофеевых есть нечто вроде горничной, она дочь пастуха (не Аркадского), но пастуха Опочецкого уезда, который пасет свиней. Ей лет 14 или 15, толстая коротышка, плечи вздернутые, спина квадратная, а физиономия дикая, как у всех девок, делающих грубую работу. Она знает наизусть почти весь Бахчисарайский фонтан и читает стихи Александра, жестикулируя при этом самым комическим образом. Сложенная, как я тебе говорю, она произносит отрывок из Онегина, где он говорит об Истоминой, и бьет нога об ногу, но ноги в пол-аршина в длину и столько же в ширину. Можешь вообразить, что это такое». Сергей Львович ничего не понял и грубовато посмеялся, но случай, им рассказанный, примечателен.
22 августа у Пушкиных был радостный день. Надежда Осиповна: «Наконец-то кончились мои тревоги о твоих братьях… мы только что получили письмо от Александра, список с коего тебе посылаю; я не могу расстаться с оригиналом — слишком счастлива его иметь <…> Это барон Дельвиг переслал нам его письмо — оно преисполнило нас восторгом. Можешь вообразить, каково было наше счастье, когда мы его читали. Думаю, что никто из находившихся под Арзерумом, когда он пал, не мог испытывать большего удовлетворения». Даже погода улыбалась в те дни счастливым родителям: «Вчера было хорошо, как в разгаре лета, мы весь день с 10 часов утра до 8 провели и саду Михайловского; сегодня ветер, но не холодно; плодов у нас изобилие, зачем не могу я разделить их с тобой, мой добрый друг; вишни полезны, много у нас и белых слив — больше, чем в Тригорске». Сергей Львович дополняет рассказ жены некоторыми подробностями, особенно для нас важными, поскольку письмо Пушкина (или письма?), о котором идет речь, не сохранилось: «Александр очень весел, и хотя Леон нам не пишет, но из содержания письма Александра ты узнаешь, что он здоров и думает приехать к нам. Итак все мы соединимся, дорогая Олинька! <…> Увидя вас всех троих разом, я распрыгаюсь от радости. Александр, видимо, в восторге от своего путешествия. Он пишет Плетневу и дает ему подробную картину своего образа жизни в лагере. Он ездит на казацкой лошади с нагайкой в руке, а самое лучшее из всего этого — это то, что рассчитывает вскоре воротиться».
Какой малый след, выходит, оставила ссора 1824 г. в сердце родителей Пушкина! Как они его, брата и сестру ждали, любили, не теряя надежды собрать их всех под крышей обновленного дома в Михайловском! Это не сбылось. Но все они еще увидались друг с другом в Петербурге. 1 октября Надежда Осиповна уже горит нетерпением: «Тороплюсь, мой друг, послать тебе список еще с одного письма Александра, которое мы получили вчера. Как мне не терпится уехать отсюда, я думаю, твои братья будут скоро в Петербурге. Я так буду счастлива обнять вас всех троих сразу, дорогие мои дети!» Но денег на дорогу не было — болдинские доходы, пересылавшиеся через банк в Петербург, неведомо насколько задерживались.
1830
В октябре — ноябре 1829 г. в Петербурге свиделись родители, дочь и старший сын, а к рождеству прибыл и долгожданный Лев Сергеевич. Весь 1830 год, один из самых напряженных в жизни Пушкина (см. гл. XI), родители провели рядом с дочерью. Письма понадобились только в июле, когда они «поменялись ролями» — Ольга Сергеевна жила в Михайловском, а старшие — в Петербурге. 19 июля Надежда Осиповна сообщает: «Александра еще здесь нет… он в больших хлопотах (связанных с предстоящей женитьбой. — В. К.), ожидать его надо всякую минуту». Мать угадала точно — Пушкин приехал в тот самый день, когда писалось это письмо, 22 июля Надежда Осиповна пишет дочери снова: «Александр наконец с нами — с того самого дня, как я писала тебе первое мое письмо; он приехал спустя несколько часов, как оно тебе было отослано <…> Свадьба состоится не ранее сентября месяца, я почти не имела времени поговорить об этом с Александром <…> Он очарован своей Натали и говорит о ней, как о божестве. Он думает приехать с ней в Петербург в октябре месяце». Дальше следует уже известное читателю сообщение о сентиментальном путешествии Пушкина в Захарово. Сергей Львович, как всегда, не упускает подробностей: «Александр приехал в субботу. Он нашел меня сидящим на скамье на Невской Перспективе близ Библиотеки. Он только что сошел с коляски и пешком направлялся к нам. И вот мы, обнимаясь, жестикулируя, беседуя, рука об руку идем к нам. Мама, воротившись домой, очень была удивлена, вдруг его увидав». Не нужно слишком вглядываться в письмо, чтобы рассмотреть это гордое «рука об руку»: Сергея Львовича переполняло отцовское тщеславие. Но не сродни ли оно родительской любви?.. Да и вообще в этот момент казалось, что отношения изменились навсегда: отцовская скупость дала трещину. Вспомним письмо Пушкина Плетневу 26 марта 1831 г. (гл. XII). В глазах же родителей сын становился теперь другим: остепенившимся, вставшим на ноги семейным человеком. Наконец, последнее письмо матери за 1830 год (25 июля) заканчивается словами: «Твой брат тебя целует». Похоже, что они виделись в Петербурге всякий день.
1831
В том году создались совершенно особые условия, вызвавшие новый поток писем родителей. Свирепствовала холера. С конца февраля Ольга Сергеевна жила совсем одна — Н. И. Павлищев, по ходатайству Сергея Львовича перед старыми знакомыми, получил службу в Варшаве. Надежда Осиповна и Сергей Львович были на даче в Павловске. «Мои родители, — пишет Ольга Сергеевна мужу 3 июля, — узнав про холеру, уложили пожитки, собрались и выехали отсюда менее чем в 24 часа. Я хотела через два дня присоединиться к ним в Царском, но на другой день после их отъезда город был оцеплен со всех сторон, а карантин поставлен в Пулкове». Ольга Сергеевна попыталась переехать в Царское Село, где жили молодожены Александр Сергеевич с Натальей Николаевной, но ее и туда не выпустили.
С сыном и невесткой родители видеться могли, а с дочерью — нет. Оставалось лишь получать проколотые из предосторожности депеши. Нет худа без добра: в письмах собраны сведения об Александре Сергеевиче, снова подтверждающие весьма относительную отдаленность женатого Пушкина от родителей и опровергающие анекдот Вяземского насчет «сна».
«Вчера я провела свой день рождения у Александра, — сообщает Надежда Осиповна 22 июня, — не имея возможности принять их у нас, ибо мы перебрались лишь за сутки перед тем». Сергей Львович: «Здесь <…>, на мой взгляд, лучше, чем в Царском Селе. Не так великолепно, но куда более по-сельски. Мы окружены местами для прогулок, не только по саду, но и по лесу, который на дороге отсюда в Царское. Все это очень утешило бы меня, что я не в деревне, но тебя мне недостает <…> Натали была бы в восторге, если бы ты была у нее и с ней, как и Александр. Я передал ему твое письмо. Он хотел тебе ответить, но сообщение с Петербургом оказалось на несколько дней прерванным».
25 июля мать пишет: «Мы видаемся с Александром и Натали, Царское не оцеплено, ниже Сад; но, как ни у нас, ни у твоего брата нет лошадей и найти их невозможно, то мы и не видаемся так часто, как бы хотели <…> Александр часто делает этот конец, жена его плохой пешеход, она гуляет лишь по саду». В последнем июльском письме Надежда Осиповна снова упоминает о встречах с сыном: «Надеюсь, ты, как и я, пользуешься хорошей погодой, — я неутомима. Вчера ходила все утро, и с 5 часов после обеда и до 8 мы <…> катались в линее по парку Павловского и в Царском Селе, где ежедневно собираются слушать музыку. Там мы встретили Александра и его жену <…> Сегодня они у нас обедают».
В том же письме Надежда Осиповна рассказывает лестную для родителей новость «Император и императрица встретили Натали с Александром, они остановились поговорить с ними и императрица сказала Натали, что она очень рада с нею познакомиться и тысячу других милых и любезных вещей. И вот она теперь принуждена, совсем того не желая, появляться при дворе». Не будем требовать от Надежды Осиповны предвидения истинного значения этой встречи и тем более ее последствий. Она искренне радуется и гордится невесткой. Иное дело Ольга Сергеевна — у нее был трезвый ум и понимание обстановки. Она писала мужу в августе того же года: «Моя невестка очаровательна <…>; все Царское ею восторгается, императрица хочет, чтобы она появилась при дворе, а она от этого в отчаянии, потому что она совсем не глупа; я не то хотела сказать: хотя она совсем не глупа, но она еще несколько застенчива, но это пройдет — и она поладит со двором и с императрицей». Пушкины-родители этих теневых сторон жизни поэта не видели…
Все шло хорошо, однако финансовые обстоятельства Сергея Львовича были вовсе не таковы, чтобы он мог беспечно проводить время. «Управитель осаждает меня письмами из Нижнего, — жаловался он Льву Сергеевичу, — этот господин мне поет, что распрощусь с имением, если не внесу уплату в самом скором времени в Опекунский совет». «Отец мой в весьма стесненных обстоятельствах, — подтверждает дочь, — ему затеряли, как говорит управитель, 4000 оброка, которые он ожидал». К тому времени владелец Болдина был должен казне 175 000! Но и долговые проценты платить было нечем. В другом, более позднем (1835) письме Ольги Сергеевны к мужу еще более мрачная оценка материальных дел отца: «Вообрази <…> имение Болдино описывали пять раз <…> Можешь себе представить, в каком состоянии отец со своими черными мыслями, да к тому же и денег нет. Он хуже женщины; вместо того, чтобы придти в движение, действовать, он довольствуется тем, что плачет. Не знаю, право, что делать — я отдала все, что могла, но это все равно, что ничего — из-за общих порядков дома <…> Мой отец только и делает, что плачет, вздыхает и жалуется встречному и поперечному. Когда у него просят денег на дрова и сахар, он ударяет себя по лбу и восклицает: „Что вы ко мне приступаете? Я несчастный человек!“» В 1831 г. из Болдина прислали всего 3600 рублей. И на них надо было как-то крутиться. На зиму 1831–1832 гг. был снят довольно дорогой дом у Синего моста. Хозяйственное «недеяние» Сергея Львовича в самом деле не знало границ.
1832
До июля 1832 г. родители прожили вместе с дочерью в Петербурге — писем за этот период нет. Между тем Пушкиных ждало новое испытание — дочь их решилась отправиться вслед за мужем в Варшаву. Разлука предстояла долгая. «Отец обливает меня слезами, — писала она. — Мать твердит, что не может привыкнуть к моему решению жить с тобой… Сцен было много». Погостив недолго в Михайловском, в начале октября Ольга Сергеевна уехала. «Никогда не были мы так одиноки», — писала Надежда Осиповна 17 октября. Единственное, что их утешало: Лев Сергеевич также нес службу в Польше и оказался, как они надеялись, «под присмотром» старшей сестры. «Я очень и очень счастлив, что ты доехала благополучно, — писал отец, — квартира же твоя, судя по плану, который ты нам послала, так удобна, что я никогда не пожелал бы иметь более обширную. Странно было бы, если бы по воле случая, ты жила в той, которую я занимал 18 лет назад <…> Я вижу вас отсюда, мои дорогие дети, и как бы участвую в вашем разговоре и нахожусь втроем с тобой и Леоном. Правда, я точно присутствовал при вашей встрече, так живо я себе ее представляю. Подробности, какие нам даешь о волокитствах Леона, заставили меня улыбнуться». Теперь они адресовали письма обоим детям вместе.
Надежда Осиповна особенно скучала по дочери: «Скоро будет день твоего рождения (20 декабря), первый, который я проведу вдали от тебя! Что делать, надо покориться этой тягостной разлуке. Да будет этот день, как и все дни твоей жизни, таким для тебя счастливым, как я того желаю <…> Мне кажется, моя судьба всегда быть вдали от моих детей. Папа опять страдает своим кашлем, вчера он едва не задохнулся; надеюсь, что путешествие и воздух будут ему благоприятны, он привык ходить, здесь это для него невозможно с той поры, как снег до колен». И в другом письме: «единственное для него лекарство это получать от вас вести и писать вам — вот когда он чувствует облегчение». Тут же (9 декабря) приписка Сергея Львовича младшему сыну: «Спешу, дорогой Леон, сказать тебе, что нет ничего, что я бы не сделал, ни хлопот, ни шагов, перед которыми бы я остановился, дабы сколько для меня возможно более и скорее облегчить твои затруднения; не смею безусловно назначить сумму, какую я тебе вышлю, не зная ее сам, но можешь быть уверен, что я откажу себе во всем вплоть до самого необходимого. В настоящее время у меня деньги ровно на подставы до Москвы. Мои доходы сюда не поступают…» Намерения Сергея Львовича были искренние — он очень любил младшего сына (деньги были нужны на уплату его катастрофических долгов), но сетования и жалобы мало помогали.
Оставшуюся часть зимы 1832–1833 гг. старшие Пушкины действительно провели в Москве. Сергей Львович хотел повидаться с сестрой Елизаветой Михайловной Сонцовой и ее семейством. В Москве он не был давно: даже на похороны старшего брата не попал — Василия Львовича хоронили в августе 1830 г. Александр и Лев… Поздравительное письмо от 19–20 декабря, отправленное Ольге Сергеевне уже из Москвы, полно сведений о родственниках и давних знакомых. Светская и театральная жизнь Москвы как-то привычнее для четы Пушкиных, чем петербургская. Сергей Львович рассказывает: «Позавчера был я первый раз на французском спектакле московском. Давали три водевиля и играли достаточно плохо, чтоб не сказать более». Возобновились старые знакомства. Побывал у Пушкиных гостивший в Москве лицейский товарищ Александра Иван Малиновский; узнали с грустью о кончине в Сибири своей дальней родственницы, жены декабриста Александры Григорьевны Муравьевой…
Лев Пушкин между тем в Варшаве был «выключен» из полка за дисциплинарные упущения. Сергей Львович хлопотал о его почетной отставке, новой службе, а главное — о деньгах, которые помогли бы любимцу родителей расплатиться с долгами и вырваться из Польши. Надежда Осиповна обожала Льва тем сильнее, чем больше он грешил: «я чувствую, что больше не смогу выносить твоего отсутствия, я нуждаюсь в тебе как в воздухе, которым дышу; надеюсь на милость господню, несомненно мы еще увидимся, и, быть может, раньше, чем я думаю. Пока что пиши нам, мой добрый друг, не лишай меня этого утешения. Я только и делаю, что читаю и перечитываю твои письма». После этого объяснения в страстной материнской любви следует пассаж, резко отличающийся от предыдущего скороговоркой и даже холодностью: «Александр болен, маленькая тоже, Натали брюхата». Но ни болезнь старшего сына и малютки (которую старики еще не видели), ни новая беременность невестки не волновали родителей до такой степени, как разлука со Львом и его долги. Здесь — сильный аргумент в пользу тех, кто считает, что поэт был сыном нелюбимым. Однако отчуждение обычно бывает взаимным…
1833
Новый год начался, пожалуй, все с той же ноты отчуждения и внутренней отдаленности от старшего сына. Правда, это больше относится к обидчивому отцу, чем к матери, с живым интересом ловившей сведения о сыне, пусть не из собственных его уст. Особенно приятно было ей получить письмо невестки. 16 марта Надежда Осиповна — Ольге: «Ежели ничего не знаешь об Александре, то скажу тебе, что они все трое здоровы; в Петербурге, как и здесь, все болели гриппою, которую прозвали внучатой племянницей холеры. Натали первую неделю поста больная пролежала в постели, ей тоже бросали кровь, но на масляной и всю зиму она много веселилась, на Балу уделов она появилась в костюме жрицы солнца и имела успех. Император и императрица подошли к ней, похвалили ее костюм, и император объявил ее царицей бала. Натали подробно нам о том писала». Темы бесед, письменных и устных, Натальи Николаевны со свекровью из этого более или менее вырисовываются.
Сергей Львович пишет в другом тоне: «Александр на протяжении 11 месяцев написал мне два раза[13] и не ответил на 4 или 5 писем, которые я послал ему с мая. Не думаю, чтобы он был в восторге вновь нас увидеть». Будь воля Сергея Львовича, они бы вообще в Петербург повидаться с сыном, невесткой и внучкой не поехали, а покатили бы из Москвы прямо в Михайловское. «Признаюсь вам, — писал отец детям в Варшаву, — что если б была у нас коляска, которая перенесла бы нас прямо в Михайловское и если б не было у меня этих несчастных дел с Опекунским советом, я не хотел бы возвращаться в Петербург: я буду там одинок более, чем когда-либо, не имея вас с нами». Старший сын не слишком принимался в расчет, а в Опекунском совете надо было добыть денег под новые бесконечные залоги и перезалоги болдинских крестьянских душ.
8 мая датировано первое письмо из Петербурга. Встреча с сыном оказалась вовсе не холодной. Сергей Львович: «Александр и Натали пришли тотчас же; их маленькая очень была больна, но благодаря бога, со вчерашнего дня совершенно избавилась от болезни и, право, хороша как ангелок. Хотел бы я, дорогая Олинька, чтоб ты ее увидела, ты почувствуешь соблазн нарисовать ее портрет, ибо ничто как она не напоминает ангелов, писанных Рафаэлем». А ведь две недели назад Сергей Львович хотел было вовсе миновать Петербург! Надежда Осиповна комментирует встречу еще душевнее: «Доехали мы очень быстро, я была в восторге, что снова вижу наших, маленькая хороша как ангел и очень мила, чувствую, что полюблю ее до безумия, и буду баловницей, как все бабушки <…> Натали должна родить в июле. Мы видаемся всякий день, они живут в двух шагах от Отель де Пари. Сегодня я там проведу день (не в отеле, а у твоего брата)». Родители обсудили с Александром дела Льва и старший брат включился в родственную борьбу за его спасение от служебных неприятностей и долгов. Надежда Осиповна: «Теперь мы все за твою участь поспокойнее, мой дорогой Леон, жду от тебя известий с нетерпением, здесь все тобой интересуются, брат твой полагает, что если ты хочешь заняться поисками какого-либо места, то непременно должен приехать в Петербург, и я нахожу, что он прав».
23 мая празднуется день рождения Сергея Львовича — 63-й. Надежда Осиповна рассказывает дочери о его настроении: «Он был очень грустен и все утро только о тебе и говорил: это первый раз в нашей жизни, что мы в этот день не вместе, исключая года, когда он был в Варшаве, городе, который я ненавижу, который всегда разлучает меня со всем, что мне дороже всего на свете»… И далее о сыне-поэте: «Александр пришел нас поздравить и звать к обеду, и при нем, дорогой друг, мы имели удовольствие получить твое письмо. Он просит сказать Леону, что дело его устроилось, что все кончено, что он может быть спокоен». Как ни чертыхался старший брат, но сумел через своих знакомых переменить позорную «выключку» брата со службы на благопристойную отставку. Сергей Львович радостно извещает дочь о делах Льва: «долги его варшавские будут уплачены. Александр берет их на себя, ибо мне это становится весьма затруднительно». Его добродушному настроению способствовало и то, что через Опекунский совет удалось добыть кое-какие прожиточные деньги, а для Болдина подыскать толкового управляющего — белорусского дворянина И. М. Пеньковского. Сергей Львович даже умилился в этот день: «Маленькая Мари пришла меня поздравить, она ко мне привязалась, и я иногда ношу ее на руках. Как я вспоминаю время, когда тебя я так носил, и, правда, мне представляется, будто это было вчера». Недавно еще брошенный, одинокий, обиженный родитель оказывается нежным отцом и трогательным дедушкой. Метаморфоза, весьма характерная для Сергея Львовича.
Надежда Осиповна оживилась, и освоилась в столице, и принялась за визиты. Последующие письма из Петербурга заполнены таким количеством имен знакомых и полузнакомых, что праправнучке Надежды Осиповны Л. Л. Слонимской пришлось поработать основательно, прежде чем круг связей старших Пушкиных предстал в расшифрованном виде. Но это уже другая тема. Впрочем, и семья поэта мелькает в этих последних петербургских весточках. 24 июня: «Александр и Натали на Черной речке, они наняли дачу Миллера <…> она очень красивая, при ней большой сад и дом очень большой: в нем 15 комнат вместе с верхом. Натали здорова, она очень довольна своим новым помещением». 27 июня: «Александр и Натали целуют вас, она вскоре должна родить, а он уедет в деревню через несколько недель после того. Их малютка очаровательна, они очень хорошо устроились на Черной речке».
В начале июля старики Пушкины прибыли в Михайловское. «Погода прекрасна, — радуется Сергей Львович, — сады очень хорошо содержатся. Что я посадил — все пошло в рост <…> Только одни почты приводят меня в отчаяние». 15 июля почта все-таки донесла деду весть о появлении внука: «мы только что получили известие от Александра о рождении сына, тоже Александра. Натали и ребенок здоровы. Рекомендую тебе твоего племянника и Леону тоже». Длинная вереница последующих летних писем посвящена повседневному быту и встречам с соседями, которых кругом немало и все любят ездить в гости. Словом, тихая сельская жизнь, как у Лариных, только без дочерей. Сергей Львович упорно называет собак именами пушкинских героев — на смену Руслану 1-му приходит Руслан 2-й; появляется и новый персонаж из этой серии: «говорил я тебе, что у меня есть маленькая сучка Руслановой породы, которую я зову Зарема. Она хорошенькая, но очень живая, вскакивает ко мне на стол, лижет меня, кусает, царапает и рвет мне халаты, сюртук и платки».
Александр Сергеевич между тем 17 августа отправился в Оренбургскую губернию для сбора пугачевских материалов. Жена без него наняла новую квартиру и уведомила стариков. Надежда Осиповна 27 сентября: «Натали, наконец, нам написала, она сообщает, что у нее были нарывы, она здорова, равно как и дети. Александр месяц как в Нижнем и воротится лишь в начале ноября. Она снова перебралась, она живет теперь на Пантелеймоновской улице в доме Оливье». Потом Наталья Николаевна замолчала, а свекровь обиделась: «Александр совершил путешествие в Казань, Леон полагает, что сейчас он в Болдине, Натали здорова, но она мне не пишет и даже не пересылает писем, которые шлют на ее адрес <…> и эта нерадивость моей снохи очень меня огорчает. Все перечит моим желаниям, и я лишена решительно всего, что меня интересует. Твои письма составляют мое утешение, только не адресуй их Натали».
Лишь 11 ноября собрались в Петербург. «Но что за дорога, бог мой, — восклицает Сергей Львович. — Она, должно быть, ужасна. Сегодня весь день лил дождь, и г-н Вульф сам потратил 10 дней на то, чтобы добраться досюда, и три дня, чтобы проехать в телеге 250 верст. Что мы будем делать с 4-х местной каретой, нагруженной сверху донизу. Мы едем через Остров и Псков, это самое верное». 22 ноября они все-таки доехали и встретились с обоими сыновьями, особенно обрадовавшись, конечно, младшему. 24-го Александр Сергеевич писал Нащокину: «Денежные мои обстоятельства без меня запутались, но я их думаю распутать. Отца видел, он очень рад моему предположению взять Болдино. Денег у него нет». Речь шла о наследстве дяди Василия Львовича — Пушкин хотел выкупить у наследников эту часть Болдина, чтобы из рода Пушкиных не упускать, но дело расстроилось — денег ведь и у него не было. Беспечнейшие в хозяйственных делах родители даже упрекали сына в расточительстве: «Я еще никого не видала, — пишет Надежда Осиповна (24 ноября): мы опять в Отель де Пари и в поисках домов; говорят, что занимаемый Александром очень красив; верю охотно: ежели платишь 4 тысячи 800 руб., то можно весьма хорошо устроиться». Между тем эти расходы были ничтожны в сравнении с роскошествами Льва Сергеевича: тот жил в лучшем отеле, пил лучшие вина, изыскивал прочие способы дорого развлечься. И поскольку отец при всем желании помочь ему не мог, готовился перевести долги на Александра (что потом с успехом осуществил). Поведение младшего отпрыска вызвало даже легкую критику со стороны батюшки: «Мы нашли Леона очень веселым, он утверждает, что ненавидит Петербург и в то же время поспевает на все балы, спектакли, гулянья и повсюду. Признаюсь, я не очень-то верю этому отвращению к столичной жизни. Александр воротился из Болдина за два дня до нашего приезда. Я нашел его похудевшим, а Натали исхудала необычайно, настолько, что это меня тревожит».
Но вот наступил конец декабря, с ним и день рождения Ольги Сергеевны. У стариков собралась вся семья, кроме дочери. Даже маленькую Машу привели, а Саша оставался с кормилицей. Семейный обед прошел чинно-благородно. Оба сына старались не дразнить Сергея Львовича и не напоминать о неприятном.
1834
В начале марта Сергей Львович, доведенный до отчаяния безденежьем, призвал к себе старшего сына для важной беседы. Пушкин написал об этом Нащокину, так что есть возможность узнать об их разговоре из первых рук: «…на днях отец мой посылает за мною. Прихожу — нахожу его в слезах, мать в постеле, весь дом в ужасном беспокойстве. — Что такое? — Имение описывают. — Надо скорее заплатить долг. — Уж долг заплачен. Вот и письмо управителя. — О чем же горе? — Жить нечем до октября. — Поезжайте в деревню. — Не с чем. — Что делать? Надо взять имение в руки, а отцу назначить содержание. Новые долги, новые хлопоты. А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата Льва…». Время для Пушкина было трудное, отчасти даже кризисное, — в этом убедится читатель, дойдя до соответствующей главы 2-го тома — но «успокоить старость отца» он считал своим долгом. Начался новый этап взаимоотношений старших Пушкиных с сыном-поэтом. Теперь они оказались в полной зависимости от его решений и успехов его хозяйствования. Но ведь Сергей Львович прежде пальцем не шевелил. Что ж теперь обижаться на зависимость? А они все обижались: «Мы соседи, да живем не по-соседски». Правда, и посторонние наблюдатели замечали некоторый разлад между отцом и сыном. Современник, рассказывая о фланирующей по Невскому публике, вспоминал: «Тут же почасту гулял и отец Пушкина Сергей Львович. Красноватое его лицо и, кажись, рябоватое, было далеко не привлекательно, но то замечательно, что я никогда не встречал его вместе с сыном».
Надежда Осиповна вела для дочери хронику жизни своей и, невольно, семьи поэта: «Александр на отъезде, — пишет она 13 февраля (уехал только в конце августа. — В. К.), — а в первых днях первой недели поста собирается и Натали, она навестит в деревне своих родителей и останется там до августа. Александра сделали камер-юнкером, не спросив на то его согласия, это была нечаянность, от которой он еще не может опомниться. Никогда он того не желал. Его жена теперь на всех балах, она была в Аничковом. Она много танцует, к счастью для себя не будучи брюхатой. Дети очаровательны, мальчик хорошеет удивительно. Мари не меняется, но она слабенькая, едва ходит, и у нее нет ни одного зуба. Она напоминает мою маленькую Софи[14], не думаю, чтоб она долго прожила. Сашка большой любимец папы и всех, но мама, дедушка и я — мы все за Машу». 3 марта хроника светских успехов Н. Н. Пушкиной продолжается: «Натали на всех балах, всегда хороша, элегантна, везде принята с лаской; она всякий день возвращается в четыре или пять часов утра, обедает в 8, встает из-за стола, чтобы взяться за туалет или мчаться на бал, но она распрощается с этими удовольствиями, через две недели она едет в деревню к матери, где думает остаться шесть месяцев». И еще одно, уже тревожное сообщение на ту же тему (9 марта): «В воскресенье вечером, на последнем балу при дворе Натали сделалось дурно после двух туров мазурки; едва поспела она удалиться в уборную императрицы, как почувствовала боли такие сильные, что, возвратившись домой, выкинула. И вот она пластом лежит в постели после того, как прыгала всю зиму и, наконец, всю масленицу, будучи два месяца брюхата. Ведь говорила я им, что она брюхата… Теперь они удивлены, что я была права». Сергей Львович странным образом удивлялся, что в условиях 1834 года, да еще во время болезни жены, Пушкин слабо реагировал на всякие пустяки. «Александр рассеян более, чем когда-либо, — жаловался отец, — <…> он более, чем забывчив». Когда читаешь подобные пассажи, становится ясно, что Сергей Львович как-то за скобки собственных интересов выносил ту громадную работу, которая кипела в уме и сердце старшего сына. Отец как должное принимал его литературную славу и сознательно ли, нет ли считал все, что делал Пушкин, обыденным, близким по уровню к его, Сергея Львовича, житейским тревогам.
Однако как раз той весной в жизнь родителей Пушкина вошла тревожная тема болезни Надежды Осиповны, болезни, которая через два года обернулась непоправимой бедой. «Я хворала, — пишет она дочери 23 марта, — и еще не выхожу даже подышать свежим воздухом, но зато через день принимаю ванны, лекарства я глотаю уже три недели, это все эта проклятая желчь меня мучает, я вся была желтая, теперь легче, благодаря бога и Спасского[15]. Натали тоже на ногах и через две недели отправляется в Москву». Это было самое начало болезни печени, сведшей мать Пушкина в могилу. На пасху 1834 года, о котором мы рассказываем, матери выпала большая радость: «в тот день мы обедали всей семьей, мы двое и два твои брата, Натали уже в Москве. Богослужение мы слушали в Конюшенной церкви». Через несколько дней был получен и «отчет» Натальи Николаевны о пасхальных празднествах: «Мы получили письмо от Натали, она в Москве веселилась, на пасхальной неделе она была с сестрами на двух балах <…>, она познакомилась с Сонцовыми и, кажется, очень довольна их приемом, она представила им своих сестер, и все три у них обедали. Александр <…> по утрам очень занят, потом идет рассеяться в саду <…> Леон, к величайшему моему удовольствию, бороду бреет, много ходит; ложится поздно и спит долго, он занимает лучшую комнату в нашем доме, очень веселую, на солнце, в два окна, стены великолепного зеленого цвета». Так выглядит летопись мирной частной жизни семейства Пушкиных к лету 1834 года.
8 июня Пушкин сообщил Наталье Николаевне: «Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия». В тот же день мать писала в Варшаву: «Наш отъезд зависит от Александра. Все готово, кроме денег, которые он собирался дать нам на дорогу». Деньги Пушкин, конечно, дал, но не помещичьи — из несобранных еще доходов, а из ссуды, что удалось получить на печатание Пугачева (см. гл. 14). Дефицит болдинского хозяйства составлял около 40 000 рублей… 11 июня сборы были закончены: «Сегодня едут мои в деревню, и я их иду проводить, до кареты, не до Царского Села, куда Лев Сергеич ходит пешечком <…> Сейчас простился с отцом и матерью. У него хандра и черные мысли». Вдогонку уехавшим Пушкин послал письмо П. А. Осиповой, надеясь, что она, как давний любимый друг семьи, сумеет открыть глаза Сергею Львовичу на истинное положение его имущественных дел: «Мои родители не знают, что они на волосок от полного разорения. Если б они могли провести несколько лет в Михайловском, дела могли бы поправиться, но этого никогда не будет». Сергей Львович тем временем жил-поживал в имении привычной жизнью: ездил на ярмарку; принимал соседей, сетуя на скудость возможностей; заботился о лошадях etc, etc. Надежда Осиповна скучала по детям: «Вообрази, твои братья не подают признаков жизни и, видимо, вовсе не вспоминают о нашем существовании и, если б люди наши не имели переписки с петербургскими, то мы непрестанно были бы в тревогах; так, по крайней мере, мы знаем, что оба они здоровы, Леон живет в нашем доме, Александр в своем, что довольно странно: раз их только двое, не лучше ли им быть вместе — но они ведь совершенные чудаки». Особенного взаимопонимания, как видим, не было, но материнская любовь не менялась. Сергей Львович вторит жене: «Весьма часто я тешу себя мыслью, что братья твои плохо адресовали нам свои ответы, и тогда неисправность псковской почты меня ободряет. Что делать? Мне следовало бы несколько привыкнуть к их лени и взгляду на вещи и хранить спокойствие». Все-таки «чудачество» Александра Сергеевича они переоценили. Скоро он подал о себе весть: «Александр нам раз писал, он сильно скучает, хотел бы покинуть Петербург, он говорит, что поездка в Болдино ему необходима, но его еще задерживают дела. Натали и дети здоровы». Беда вот только, что это письмо поэта, как и многие другие, Сергей Львович для нас не сохранил.
Лето выдалось знойное. Из-за жары, пишет Надежда Осиповна, они «стали как негры». «Мы очень страдаем и вынуждены желать плохой погоды, как некогда ждали красного дня, — жалуется Сергей Львович. — Трава совершенно как солома, и листья осыпаются с начала июля. Есть несколько деревьев вовсе обнаженных…» Вообще говоря, отец Пушкина не был чужд поэзии сельской жизни. Хозяйствовать он не любил — это точно, но природой любовался и даже не прочь был повозиться в саду. Он писал: «Возвращаюсь с прогулки, дорогая Олинька. Погода, какой только желать можно 22 октября, тем не менее дорожки различаешь лишь по инею, который их покрывает, прочее все покрыто сухими листьями. Вид сада не весел, но я люблю его и таким».
В начале ноября, через месяц после события, дошла до них весть о рождении в Варшаве сына-первенца Ольги Сергеевны. Радость бабушки и дедушки была велика, хотя увидеть внука они и не надеялись в то время. Характерно признание Надежды Осиповны, много говорящее в кратких словах: «Рассказывай мне о нашем маленьком ангеле, знаешь ли ты, что я чувствую к нему больше нежности, чем к детям Александра? Я непрестанно думаю о нем, хотела бы держать его на руках, целовать. Мне не хочется, чтобы он походил на Леона, надеюсь, что он будет более красивым мальчиком. Я начала для него одеяльце, но оно может быть кончено лишь в Петербурге» (14 ноября). Наталья Николаевна как-то заметила свекрови: «Я уверена, что вы будете больше любить Лоло (Л. Н. Павлищева), чем моих детей, говорят, бабушки больше любят детей дочери, нежели сына». На это (в письме к дочери) Надежда Осиповна как бы отвечала: «Ничего не знаю — я очень люблю Машу и Сашу и совсем особую нежность питаю к твоему маленькому Леону».
Холодные ветры дули в Михайловском, а ехать в Петербург было не на что и не на чем — своих лошадей не держали. «У нас уже зима, — пишет Надежда Осиповна 8 ноября, — но не знаю, когда мы сможем уехать. Однако ж я жду этого с нетерпением, не для того, чтобы поселиться в столице, но чтобы быть защищенной от холода, — вообрази, здесь у нас совсем нет двойных рам; да и переписка наша не будет прерываться».
Скупых сведений о сыновьях не хватало для родительского спокойствия. Сергей Львович с обидою отвечал на вопрос дочери (7 сентября): «Нужно быть очень ловким, чтобы дать тебе адрес Александра (прости мне этот скверный каламбур[16]). Я не знаю и никогда не могу знать, где он находится. В письме из нескольких строк, которое я получил от него в средине августа, он говорил, что спешит и едет в деревню. Я написал ему и адресовал письмо в дом на Малой Никитской. Наверно, сейчас это уже не годится. Леон видел его в одном стороннем доме и нам сообщает, что он ехал к Натали».
Бывало, что новости о сыне черпали «из зáбытых газет». 20 сентября Сергей Львович писал: «В настоящий момент он должен бы быть уже в Петербурге, но один бог знает, воротился ли он. Его история бунта Пугачевского объявлена в газете. Те, кто видел кое-какие отрывки, отзываются с большой похвалой». Из этого снова видно, как гордится Сергей Львович славой сына (пусть с долей отцовского тщеславия), как надеется на его новые труды. Он неизменно готов защищать поэта и от худой молвы, от бесконечных светских сплетен. Опять-таки, пусть эта защита исходит из соображений «чести семейного мундира», но все же по-своему она трогательна… «Сплетни, постоянно распускаемые насчет Александра, — пишет отец, — мне тошно слышать. Знаешь ты, что когда Натали выкинула, сказали будто это следствие его побоев. Наконец, сколько молодых женщин уезжают к родителям провести 2 или 3 месяца в деревне, и в этом не видят ничего предосудительного, но ежели что касается до него или до Леона — им ничего не спустят». Значит, в какой-то мере атмосферу петербургской жизни Пушкина родители все же ощущали. Это вовсе не мешало Сергею Львовичу кипятиться и пыхтеть от обиды на сына: «Я от него в некотором роде завишу, а он более двух месяцев оставляет меня в неведении моей участи». Должно быть, Сергей Львович очень уж слезно жалился соседям, если Осипова 1 ноября написала Пушкину: «Родители ваши очень о вас беспокоятся — ибо, чем объяснить более чем трехмесячное молчание… вот письмо вашей матери, которое я присоединяю к своему, отец ваш в постели — и все от беспокойства — ах, сделайте милость, напишите нам, потому что иначе — иначе! право, отец ваш не вынесет этого — поспешите же сказать ему, что вы и все ваши здоровы и что вы его не забываете — мысль, которая терзает его и заставляет плакать вашу мать».
Хорошо еще, что слуги были в переписке обязательнее господ. «От наших людей мы знаем, — рассказывает Надежда Осиповна, — что он переменил квартиру; за четыре месяца, что мы здесь, мы получили 4 строчки, когда он уезжал в Москву, но с той поры нам неизвестно, что с ним сталось; в Болдине он или в Петербурге. Бог знает! Натали писала в апреле месяце, это было ее первое и последнее письмо. Леон, должно быть, в Тифлисе, я не надеюсь так скоро иметь от него вести, это так далеко, а почта псковская отвратительна. Никто не подает нам признаков жизни, можно подумать, что мы в Китае». Разумеется, насчет Китая — преувеличение, хотя Александр Сергеевич считал бы за лучшее, если бы они оставались некоторое время в деревне. Однако им и вправду становилось холодно и неуютно. Чтобы зимовать в Михайловском, там надо было «обустроиться», заняться чем-то — этого старики не могли. «Не знаю, каким экипажем мы воспользуемся для возвращения в Петербург, — размышлял Сергей Львович 29 ноября, — очень желал бы, чтоб это были сани. Последние два или три дня немного морозит, и есть крошечный намек на снег. Я гуляю по саду не без опаски повстречать волка, не столько из-за себя, сколько из-за наших собак, которые до самого леса бегают за чайками, коих великое множество».
Наконец, Александр Сергеевич прислал деньги и сообщил, что ищет в Петербурге квартиру для родителей. 10-го декабря они тронулись в путь и 15-го приехали в столицу. Снова, как и прежде, личное свидание с семьей сына оказалось нежнее, чем можно было ждать по переписке. «Поверишь ли, — пишет Сергей Львович, — меня так мало занимает мысль, что я не был здесь в продолжение 6 месяцев, что я не имею ни малейшего желания переступить порог номера 1-го в трактире Демута, где мы остановились. Видел я одного Александра, Натали и двух ее сестер, которые очень любезны, хотя далеко уступают Натали в красоте. Машинька была в восторге, что снова меня видит. Она подходила ко мне ласкаться, целовала мне руку к большому удивлению всех, ибо она дикарка, а меня не видала 10 месяцев…» Между тем, наступал 1835-й год, последний в относительно тихой жизни родителей Александра Пушкина.
1835
Квартиру сняли на Моховой улице в доме Кельберга. Всю зиму Надежду Осиповну донимала болезнь печени. Сергей Львович чаще всего выезжал из дому один. Иногда детей Пушкина возили к бабушке. 4-го января Надежда Осиповна рассказывает, например: «Натали много выезжает со своими сестрами, однажды она привела ко мне Машу, которая так привыкла видеть одних щеголих, что, взглянув на меня, подняла крик и, воротившись домой, когда у нее спросили, почему она не захотела поцеловать бабушку, сказала, что у меня плохой чепец и плохое платье». В том же письме Надежда Осиповна, наконец, признается, до какого отчаяния довел ее избалованный любимец — младший сын: «Не вини Александра, ежели до сей поры он ничего вам не выслал: это не его вина, и не наша, это долги Леона довели нас совершенно до крайности; заложив последнее наше добро, Александр заплатил, что должен был твой брат, а это дошло до 18 тысяч. Он лишь очень мало мог дать ему на дорогу в Тифлис. В этом месяце он ждет денег из Болдина, и что сможет сделать для вас, сделает непременно, ибо это лежит у него на сердце». Тон по отношению к старшему смягчался сразу же при встрече с ним — это проверено опытом долгих лет. Сергей Львович подметил и невеселую литературную ситуацию Пушкина: «Труд Александра о бунте Пугачева появился. Это весьма сильно по стилю и очень интересно. Журналы не говорят об этом вовсе и даже не упоминают».
Сергей Львович, не желая верить худшему, успокаивал дочь, встревоженную болезнью матери: «Это разлитие желчи. У нее нет ни спазмов, ни боли, но она желтая, хотя и несколько менее, нежели была, и слабая». Из Тригорского приехали любимые друзья-соседи Анна и Евпраксия Вульф. Они жили у стариков, ухаживали за Надеждой Осиповной, ободряли Сергея Львовича. «Здоровье ее очень плохо, — писала Е. Н. Вульф (Вревская) мужу, — доктор требует консилиума, а у них денег нет заплатить врачам». Конечно, Пушкин достал денег на врачей. Самой Надежде Осиповне казалось, что ей лучше. Она писала дочери 5-го марта: «Я могу сказать тебе, дражайшая моя Ольга, что моя болезнь очень была серьезна: я много беспокойства причинила твоему отцу, как и Александру; несколько раз созывали консилиум… Ты не можешь вообразить, как я худа, но силы ко мне возвращаются». И в письме от 11-го марта: «все зло <…> говорят, проистекло от затронутой печени; причина моральная, это горести и тревоги, давно мною испытываемые, довели меня до такого состояния; ты не можешь вовсе себе представить, мой добрый друг, как я исхудала и состарилась». С внучкой старики видятся, а Сашу к ним не водят — у него режутся зубы. Наталья Николаевна должна родить в мае месяце и не отваживается подниматься по лестнице на третий этаж, где живет свекровь. Александр Сергеевич бывает часто, но «до того лаконичен, что из него никогда слова не выжмешь и рассеян более, чем когда-либо». 2-го мая Пушкин писал брату: «Мать у нас умирала, теперь ей легче, но не совсем. Не думаю, чтоб она долго могла жить». И несколько пространнее мужу сестры: «Матушке легче, но ей совсем не так хорошо, как она думает; лекаря не надеются на совершенное выздоровление». Надежда Осиповна даже вышла на улицу, но от дома отойти не могла — езда в коляске причиняла ей страдания. Всё же предполагали, как обычно, двинуться в Михайловское вместе с теплыми днями: «…хочешь, не хочешь, а надо ехать в Михайловское, средства наши не позволяют нам поступить иначе, этот год очень для нас несчастлив и моя болезнь явилась весьма некстати. Спокойствие, предписанное мне врачами, очень от меня далеко. Старость наша очень грустная, последние дни нашей жизни проходят в лишениях и горе».
7 мая Надежда Осиповна писала удивленно: «Как новость скажу тебе, что Александр третьего дня уехал в Тригорское, он должен воротиться прежде 10 дней к родам Натали. Ты, может, подумаешь, что это за делом — вовсе нет: ради одного лишь удовольствия путешествовать, — и по такой плохой погоде. Мы очень были удивлены, когда накануне отъезда он пришел с нами попрощаться. Признаться надо, братья твои чудаки порядочные и никогда чудачеств своих не оставят». Одной из важнейших (если не единственной!) целью «чудаческой» поездки Пушкина в Тригорское — Михайловское в мае 1835 г. было выяснить, сможет ли мать более или менее удобно жить там летом. К тому же, он обычно места себе не находил во время родов жены и старался отсутствовать в эти дни. «Натали разрешилась за несколько часов до приезда Александра, — добавляет Надежда Осиповна, — она уже его ждала, — однако не знали, как ей о том сказать, и, правда, удовольствие его видеть так ее взволновало, что она промучилась весь день. Вообрази, дорогая Ольга, мне невозможно поехать к ней из-за плохой погоды, ты знаешь, что движение коляски вызывает у меня спазмы, мне очень хотелось бы посмотреть на новорожденного, но что делать!»
Сергей Львович также сообщал в Варшаву: «14-го т. е. во вторник в семь или восемь часов Натали разрешилась мальчиком, которого они назвали Григорий — не совсем мне ясно, почему. Александр совершил 10-дневное путешествие в Тригорское — пробыл там три дня и воротился в среду, в 8 часов утра, — Натали родила накануне. Печальные новости рассказал он нам о Михайловском. Люди грабят и творят ужасы. Ты знаешь, как я берег и, смею сказать, украшал сад и все окрестности дома. Я велел также заново отстроить службы, а ныне… Эти непорядки весьма нас огорчают и не побуждают нас ехать туда этим летом». Возможно, что Пушкин несколько даже сгустил краски: нужно было, чтобы мать не слишком огорчалась, что не будет в Михайловском.
Настроение в ту поездку у Пушкина было тяжелое и отвлечься от тревог ему не удавалось. По дороге он, между прочим, встретил варшавского медика В. И. Порай-Кошица. Увидев знаменитого поэта и брата своей знакомой, Кошиц ему отрекомендовался. И вот что из этого вышло (по рассказу Надежды Осиповны): «На станции Боровичи он встретил Александра, ехавшего в Тригорское. Как сказал мне Кошиц, он очень был озабочен и очень рассеян — я почти уверена, что брат твой ни слова не слышал из того, что Кошиц ему говорил, и когда я вчера ему о нем рассказала, он страшно был удивлен, — он даже не подозревал, что тот едет из Варшавы и знает тебя — словом, ему очень досадно, что он так холодно с ним обошелся. Наверное, он не сказал ему ни слова, приняв его за любопытного, которых столько на дороге, спешащих завязать знакомство с Александром». Не правда ли эта сцена, сохраненная для нас матерью поэта, немало говорит о настроении Пушкина, его повседневном поведении и даже о его отношении к славе?..
Решено было на лето перевезти стариков в Павловск — Надежде Осиповне нужен был воздух и так называемые Мариенбадские воды, которыми лечились тогда в Павловске. Сняли квартиру за 400 рублей. «Но переборка наша, — пишет мать 8 июня, — зависит от Александра, нужно, чтобы он дал нам на то средства». Конечно, деньги нашлись. Еще из Петербурга Надежда Осиповна успела рассказать дочери о невестке: «Натали поручила мне тебя поцеловать, на этот раз она слаба; она лишь недавно оставила спальню и не решается ни читать, ни работать, у нее большие проекты по части развлечений, она готовится к Петергофскому празднику, который будет 1 июля, она собирается также кататься верхом со своими сестрами на Островах, она хочет взять дачу на Черной речке, ехать же подалее, как желал бы ее муж, она не хочет — словом, чего хочет женщина, того хочет бог». Надежда Осиповна, видно, лучше понимала положение в семье поэта, чем Сергей Львович. Он, по мужской наивности, считал, что Александр Сергеевич осуществит свое намерение: «Александр на три года едет в деревню, сам не зная куда. Как я надеюсь, что мы сможем, если бог даст нам жизни, поехать на будущий год в Михайловское, то нам нельзя уступить его Александру на все это время. Лишиться сего последнего утешения вовсе не входит в наш расчет». Читатель заметит, как поразительно изменился угол зрения на жизнь Пушкина за полтора столетия. Даже отец родной воспринимает сына в чисто бытовом плане и не хочет позволить ему жить и работать в Михайловском! Словно речь идет не о величайшем поэте, гордости русской нации, а о совершенно обычном человеке, маловато внимания уделяющем престарелым родителям. Они любили сына по-своему, но не понимали его до самого конца…
После 20 июня письма пишутся из Павловска (Павловское, как тогда называли). Последнее общее лето родителей Пушкина началось неплохо: Надежда Осиповна гуляла, делала визиты, писала дочери о светских новостях. Они с Сергеем Львовичем даже совершили экскурсию в Царское Село, где осматривали Арсенал. «Это действительно очень красиво и очень богато, — заключил Сергей Львович. — Оружие всех стран и всех веков. Рыцари XIII и XIV-го, пешие и конные в натуральную величину, как бы дышащие под своим вооружением; среди них великий магистр, совершающий обряд посвящения над рыцарем, который стоит на коленях, — я был всем поражен и, право, там можно вообразить себя персонажем из романа Вальтер-Скотта, но в действительности». Это было некоторое отвлечение от повседневности для стариков. Но спокойствие не наступало. «Александр едет, но куда — мне о том неизвестно, и сам он еще того не знает, — жалуется Сергей Львович, — вряд ли приедет он нас навестить, а ежели и сделает это, то молнии подобно, а однако, нам нужно многое порешить промеж себя, прежде, нежели расстаться, быть может, на очень долго…» Речь шла, конечно, о денежных делах, ибо «мы не можем питаться воздухом», как справедливо заметила Надежда Осиповна.
Между тем, Ольга Сергеевна, убедившись, что здоровье матери плохо, решилась совершить с малышом путешествие в Петербург. Можно представить радость Надежды Осиповны: «Как подумаю, что через месяц, быть может ранее, я сожму тебя с Лоло в своих объятиях, я уверена здоровье ко мне воротится <…> Дом, в котором мы здесь живем, мал и устроен так, что мы не сможем поселиться вместе, но гуляя сегодня утром после того, как проглотила свой стакан воды, я отправилась на поиски квартирки для тебя, — по счастью, нашлась одна, в двух шагах от нас, очень удобная, очень чистая, с мебелями, даже с маленькой кроваткой для Лоло, с садиком для него за 35 руб. в месяц…»
3 августа Анна Николаевна Вульф рассказывала в письме сестре: «Пушкины ждут Ольгу всякий день — и можешь представить с какой радостью. Я тоже для них очень рада ее приезду. Они не будут такие одинокие и покинутые, бедные старики, на этот раз она приезжает к ним надолго». Ольга Сергеевна с малышом приехали в первой половине августа. С тех пор сведения о последних месяцах жизни Надежды Осиповны и ее отношениях с сыном можно получить из писем О. С. Павлищевой к мужу Н. И. Павлищеву. Как ни удивительно, смутные воспоминания о 1835–36 годах остались у Льва Николаевича Павлищева. В «Семейной хронике» он пишет: «Надежда Осиповна непременно хотела видеть и благословить внука. Увидев меня, правда, весьма ненадолго, оживилась, приказала, чтоб я находился в ее комнате безотлучно, и чтобы меня, кроме нее и матери, никто не смел ласкать, даже Серг. Льв., которому она говорила: „не целуй ребенка, он тебя испугается“. Таким образом, как рассказывала моя мать, я дневал и ночевал в комнате бабки и был бессознательным свидетелем ее кончины». 31 августа Ольга Сергеевна встретилась с братом: «Вчера приезжал Александр с женой, чтобы повидаться со мною. Они больше не собираются в Нижегородскую губернию, как предполагал Monsieur, так как мадам и слышать об этом не хочет. Он удовольствуется поездкой на несколько дней в Тригорское, а она не тронется из Петербурга». Пушкин уехал в Тригорское — Михайловское 7 сентября, надеясь остаться там не считанные дни, а несколько осенних месяцев. Но скоро пришло известие, что матери заметно хуже. 23 октября Пушкин вернулся. Это было необходимо, потому что — пусть не покажется странным — Надежду Осиповну никто не мог так утешить, как старший сын. «Александра нет, чтобы ее утешить, — огорченно пишет Ольга, — у него все же иногда бывает этот талант». «И этот талант» — следовало сказать, вероятно!
В Петербург воротились из Павловска в конце октября. Наталья Николаевна не решилась пригласить свекровь к себе: та бы решительно отказалась — ей трудно было перебраться в большую семью, непривычную обстановку, да и несравненно более богатую, чем привыкли жить старшие Пушкины в последнее время. 9 ноября Ольга писала мужу о Наталье Николаевне: «Вообрази, на нее бедную напали, отчего и почему мать у нее не остановилась по приезде из Павловского. Дело в том, что мать не предполагала, что заболеет <…>, а на месте моей невестки я поступила бы так же: никогда бы я не пригласила ее к себе, так как ей могло быть менее удобно: у нее большая квартира, это правда, но плохо распределенная, а затем две сестры, трое детей, да еще как посмотрел бы на это Александр, который отсутствовал, да и мать моя не захотела бы <…> Затем продолжали кричать, почему у нее ложа в спектакле, почему она так элегантна, когда родители ее мужа в такой крайности, — словом, нашли очень пикантным ее бранить. Нас, разумеется, тоже бранят: Александр чудовище, а я жестокосердая дочь. Но подумай только обо всех этих сплетнях! Дело в том, что мой отец плачет, жалуется и вздыхает перед всяким приходящим и проходящим» (см. также гл. 15, № 125).
В Петербурге Ольга Сергеевна с родителями поселилась в плохоньком деревянном домишке у Шестилавочной на углу Графского переулка. Квартира была мала и неудобна. Пушкин, как приехал, стал бывать чуть ли не ежедневно. С отцом приходилось спорить по делам денежным, но мать он умел успокоить и с сестрой размолвок не было. «Знаешь что? — писала Ольга Сергеевна мужу. — Он очень порядочный (т. е. аккуратный. — В. К.) и дела понимает, хоть и не деловой. Он по-видимому меня снова очень полюбил и моего Лелю любит и ласкает». Пушкин в начале зимы собирался в Москву для работы в архивах, но отлучиться не мог: мать умирала. Он как-то сблизился с нею в последние месяцы и недели. Некоторая холодность сменилась острой жалостью и сознанием собственной вины и беспомощности перед неизбежным. Чувство вины было взаимным у сына и матери. Е. Н. Вревская рассказывает, что неустанными заботами о больной Александр растрогал Надежду Осиповну и заставил ее пожалеть о прежнем, не всегда справедливом отношении к старшему сыну. Пушкин с печалью говорил потом, что ему «выпала судьба недолго пользоваться нежностью материнской». Агония была затяжной. Ольга Сергеевна — мужу (11 марта): «Она еще в сознании, улыбается Леле, но это мертвая <…> Доктор говорит, что ее подорвало горе[17]. Отчаяние отца мучит меня невыразимо. Он не может сдерживаться. Рыдает около нее, — это ее пугает, мучит. Я пробовала ему это сказать, он стал на меня кричать, забыв, что я теряю мать. Я, право, не знаю, что делать…» Надежда Осиповна скончалась 29 марта 1836 г. Они прожили с Сергеем Львовичем в супружестве сорок лет.
8 апреля Александр Сергеевич повез гроб с телом матери для погребения в Святогорский монастырь. С Пушкиным ехал верный дядька его детских лет Никита Козлов — старый слуга Пушкиных, которому через несколько месяцев довелось, уже вместе с Александром Ивановичем Тургеневым, совершить тот же скорбный путь еще раз. 13 апреля Пушкин похоронил мать в Святых горах. Первые биографы поэта отмечали, что ни стиха в его огромном наследии не посвящено родной матери. Однако о чем и о ком вот эти строки, написанные 14 августа 1836 г. после возвращения из Михайловского?
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое[18],
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя…
Эпитафия матери Пушкина все-таки была написана и пережила века.
Вот мы и возвратились к началу нашего документального повествования, когда одинокий и растерявшийся Сергей Львович тоже «близился к началу своему». Ольга Сергеевна возвратилась в Варшаву, Лев Сергеевич служил на Кавказе. Сергей Львович остался совсем один.
В 1840 г. в «Сыне отечества» он прочитал «Отрывок из записок А. С. Пушкина» (теперь принято название «Начало автобиографии» — № 5). Отца — с позиций семейного престижа — возмутили сведения, сообщенные поэтом, и он решился на протест (№ 6), напечатанный в «Современнике». Оба документа — в духе их авторов: Пушкин, беллетризуя и художественно обрабатывая факты, выявляет их суть; Сергей Львович, стараясь не выметать сор из избы, цепляясь за мелочные неточности, затуманивает сущность дела.
Тогда же в «Портретной и биографической галерее словесности художеств и искусств России» появилась неподписанная статья «Пушкин» (по-видимому, автором ее был О. И. Сенковский). Друзья поэта, усмотрев в ней множество ошибок и нелепых характеристик, собирались протестовать, но их предупредил ближайший родственник — отец. Публикуя возражение Сергея Львовича (№ 7), журнал «Отечественные записки» справедливо заметил: «Этот отзыв останется навсегда драгоценным документом для истории Пушкина, столь тесно связанной с историею всей нашей литературы». Хотя мы теперь понимаем, насколько проникнуты эти строки «духом Сергея Львовича» — тщеславием, ложной риторикой и т. п., но как исторический документ они исключительно важны. Любопытно также, насколько возвысился Пушкин-поэт после своей гибели в глазах собственного родителя.
В 1847 г., незадолго до смерти Сергея Львовича, в «Словаре достопамятных людей Русской земли» Д. Н. Бантыша-Каменского появилась коротенькая биография А. С. Пушкина, составленная со слов чиновника 5-го класса и кавалера С. Л. Пушкина. Сергей Львович знал о сыне (даже если иметь в виду только фактическую сторону биографии) неизмеримо меньше, чем мы теперь знаем. Но все же его свидетельство было ценно. В числе прочих деталей есть одна, относящаяся к детству поэта. «В самом младенчестве, — сообщил Сергей Львович, — он показал большое уважение к писателям. Не имея шести лет, он уже понимал, что Николай Михайлович Карамзин не то, что другие. Одним вечером Н. М. был у меня, сидел долго и во всё время Александр, сидя против него, вслушивался в его разговоры и не спускал с него глаз. — Ему был шестой год»…
Когда говорят о последнем периоде жизни отца Пушкина, чаще всего вспоминают его нелепое и смешное ухаживание и сватовство к юной тригорской соседке М. И. Осиповой или к дочери Анны Петровны Керн Екатерине Ермолаевне. Эти «полуфакты» напрасно принимаются всерьез. Старик, в самом деле, сочинял мадригалы, сознавая их биографический анахронизм:
Не знаю, дружбу иль любовь
Питаю к ней в душе унылой,
Но сердце ноет, бьется вновь,
Как билось в юности счастливой.
На самом же деле сердце билось не от свежих впечатлений, а от сладких воспоминаний. В 1839 г. Сергей Львович думал, что прощается с Михайловским навсегда:
Жилище верное, услада дней моих,
И озеро, и лес, и сад, любимый мною,
Где слезы лил под сенью древ густых,
Где услаждали вы страдальца тишиною,
Где я, друзья, мечтал о вас
Простите все в последний раз!
И ты, которую я называть не смею,
Которую любил я всей душой моею,
Которой имя я в последний час,
Последню мысль мою заняв одной тобою,
Я прошепчу с любовью и тоскою, —
Прости в последний раз!
Такая вот была еще одна эпитафия, которой удостоилась Надежда Пушкина, урожденная Ганнибал.
К 1839 году относятся воспоминания И. П. Липранди — того самого, что приезжал когда-то к Пушкиным в Петербург из Кишинева по просьбе Александра Сергеевича. На сей раз, оказавшись в столице после долгого перерыва, он поселился в трактире Демута и был несказанно удивлен, когда к нему явился сосед по номеру — Сергей Львович Пушкин. Страдающий одышкой, всегда готовый разрыдаться при воспоминаниях о прошлом, Сергей Львович вызывал чувство сострадания и недоумения жестокостью судьбы: слабый и больной, он жил, а сын его, полный сил и могучего таланта, не существовал более. На другой день Липранди был свидетелем встречи Сергея Львовича с детьми Александра — раз в неделю их приводили к деду в номер Демута. «Старик расточал фразы старинных маркизов, — вспоминал Липранди, — не слушая ответов и продолжая начатую речь. Две дочери Пушкина осаждали старика, он одаривал их конфетами, а они подмигивали одна другой».
Материально Сергей Львович в последние годы не нуждался: царским указом 1837 г. Болдино было освобождено от долгов. Но, разумеется, хозяйством он на старости лет не занялся.
С 1840 г. Сергей Львович перебрался в Петербург навсегда. Лето 1841 г. провел с Натальей Николаевной и детьми в Михайловском. В 1846 г. совершил последний вояж — в Варшаву к дочери и внуку. 29 июля 1848 г. он умер в Петербурге. Тело его перевезли для последнего успокоения в Святогорский монастырь и положили рядом с женою.
Заканчивая документальный рассказ о родителях Пушкина, повторим, что живые документы, как всегда, не позволяют примириться с мертвой схемой установившихся оценок. Это были интересные, отнюдь не бездарные (пусть и не выдающиеся) люди, любившие своих детей и вырастившие их, как умели. Впоследствии они далеко не всегда понимали своего необычного сына, да и не дано им было его понять. Но сам быт старших Пушкиных, сами мелочи повседневности, были настолько тесно связаны с жизнью великого поэта, что письма их волей-неволей содержат множество важных сведений о нем и его характеристик и, значит, не могут быть для читателя-пушкиниста безразличными и бесполезными.
В заключение приведем выводы тех, чьим трудам мы обязаны знакомством с приведенными выше документами.
Правнучка сестры Пушкина, Л. Л. Слонимская: «Основной интерес этих писем составляет личность их авторов и отношение их к детям: Ольге, Александру и Льву Сергеевичам. Установившееся в литературе представление о равнодушии Сергея Львовича к Пушкину значительно колеблется: не равнодушием, а любовью и непрестанной тревогой за него проникнуты эти письма. Обида на редкие весточки, на невнимание (внешнее, потому что Пушкин любил родителей и озабочен был их судьбой…) — вот лейтмотив писем Сергея Львовича и Надежды Осиповны».
Ученый-пушкиновед Я. Л. Левкович: «По-новому раскрываются в письмах характеры родителей поэта. Привычные образы и представления колеблются. Надежда Осиповна — фигура незаурядная, красочная. В ней много черт, долго ее молодивших: живость, остроумие, любовь к светской жизни. Капризная и властная, она часто бывала резка с мужем и детьми. Письма показывают другие ее стороны — она нежная семьянинка, чрезвычайно заботливая, любящая мать, а потом и бабушка. Сергей Львович всегда отличался изысканной любезностью на старинный манер, слыл мастером каламбуров, торжествовал в салонных играх, был прекрасным декламатором и легко писал стихи. В молодости был скуп. На склоне лет подобрел и как мог старался выручать из долгов беспечного Левушку <…> В письмах оживает бытовая атмосфера Петербурга, Павловска, Царского Села, Михайловского… То, о чем пишут родители дочери, рассказывалось, конечно, и сыну, когда он жил рядом. Простая фраза „Сегодня у нас обедал Александр“ переносит нас в дом старших Пушкиных, делает как бы свидетелями их бесед с сыном».
Ради всего этого мы и познакомили читателей с письмами, переведенными Л. Л. Слонимской, и с рядом других документов.
Теперь предлагаем вашему вниманию документальные и художественные свидетельства о предках поэта и о детских годах, проведенных Пушкиным в Москве.
Семья моего отца — его воспитание — французы-учителя. — Mr. Вонт[19], секретарь Mr. Martin. Отец и дядя в гвардии. Их литературные знакомства. — Бабушка и ее мать — их бедность. — Иван Абрамович. — Свадьба отца. — Смерть Екатерины. — Рождение Ольги. — Отец выходит в отставку, едет в Москву. — Рождение мое.
А. С. Пушкин. Первая программа записок. 1830(?)
Во дворе коллежского регистратора Ивана Васильева Скварцова у жильца его моэора Сергия Львовича Пушкина родился сын Александр крещен июня 8 дня восприемник граф Артемий Иванович Воронцов кума мать означенного Сергия Пушкина вдова Ольга Васильевна Пушкина.
Запись в метрической книге церкви Богоявления в Елохове под 27 мая 1799 г.
Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие. «Государственное правило, — говорит Карамзин, — ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному». Греки в самом своем унижении помнили славное происхождение свое и тем самым уже были достойны своего освобождения. Может ли быть пороком в частном человеке то, что почитается добродетелью в целом народе? Предрассудок сей, утвержденный демократической завистию некоторых философов, служит только к распространению низкого эгоизма. Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное, не есть ли благороднейшая надежда человеческого сердца?
Mes arrière-neveux me devront cet ombrage![20]
А. С. Пушкин.
Отрывки из писем, мысли и замечания. 1827.
Некоторые люди не заботятся ни о славе, ни о бедствиях отечества, его историю знают только со времени кн. Потемкина, имеют некоторое понятие о статистике только той губернии, в которой находятся их поместия, со всем тем почитают себя патриотами, потому что любят ботвинью и что дети их бегают в красной рубашке.
А. С. Пушкин.
Отрывки из писем, мысли и замечания. 1827.
Несколько раз принимался я за ежедневные записки и всегда отступался из лености. В 1821 году начал я свою биографию и несколько лет сряду занимался ею. В конце 1825 года, при открытии несчастного заговора, я принужден был сжечь сии записки. Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв. Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами с откровенностию дружбы или короткого знакомства. Теперь некоторая торжественность их окружает и, вероятно, будет действовать на мой слог и образ мыслей.
Зато буду осмотрительнее в своих показаниях, и если записки будут менее живы, то более достоверны.
Избрав себя лицом, около которого постараюсь собрать другие, более достойные замечания, скажу несколько слов о моем происхождении.
Мы ведем свой род от прусского выходца Радши или Рачи (мужа честна, говорит летописец, т. е. знатного, благородного), выехавшего в Россию во время княжества св. Александра Ярославича Невского. От него пройзошли Мусины, Бобрищевы, Мятлевы, Поводовы, Каменские, Бутурлины, Кологривовы, Шерефединовы и Товарковы. Имя предков моих встречается поминутно в нашей истории. В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал царя Ивана Васильевича Грозного, историограф именует и Пушкиных. Григорий Гаврилович Пушкин принадлежит к числу самых замечательных лиц в эпоху самозванцев. Другой Пушкин во время междуцарствия, начальствуя отдельным войском, один с Измайловым, по словам Карамзина, сделал честно свое дело. Четверо Пушкиных подписались под грамотою о избрании на царство Романовых, а один из них, окольничий Матвей Степанович, под соборным деянием об уничтожении местничества (что мало делает чести его характеру). При Петре I сын его, стольник Федор Матвеевич, уличен был в заговоре противу государя и казнен вместе с Цыклером и Соковниным. Прадед мой Александр Петрович был женат на меньшой дочери графа Головина, первого андреевского кавалера. Он умер весьма молод, в припадке сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся в родах. Единственный сын его, Лев Александрович, служил в артиллерии и в 1762 году, во время возмущения, остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпущен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях.
Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, и которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась — чуть ли не моим отцом. Родильницу привезли домой полумертвую и положили на постелю всю разряженную и в бриллиантах. Всё это знаю я довольно темно. Отец мой никогда не говорит о странностях деда, а старые слуги давно перемерли.
Родословная матери моей еще любопытнее. Дед ее был негр, сын владетельного князька. Русский посланник в Константинополе как-то достал его из сераля, где содержался он аманатом, и отослал его Петру Первому вместе с двумя другими арапчатами. Государь крестил маленького Ибрагима в Вильне, в 1707 году, с польской королевою, супругою Августа, и дал ему фамилию Ганибал. В крещении наименован он был Петром; но как он плакал и не хотел носить нового имени, то до самой смерти назывался Абрамом. Старший брат его приезжал в Петербург, предлагая за него выкуп. Но Петр оставил при себе своего крестника. До 1716 году Ганибал находился неотлучно при особе государя, спал в его токарне, сопровождал его во всех походах; потом послан был в Париж, где несколько времени обучался в военном училище, вступил во французскую службу, во время испанской войны был в голову ранен в одном подземном сражении (сказано в рукописной его биографии) и возвратился в Париж, где долгое время жил в рассеянии большого света. Петр I неоднократно призывал его к себе, но Ганибал не торопился, отговариваясь под разными предлогами. Наконец государь написал ему, что он неволить его не намерен, что предоставляет его доброй воле возвратиться в Россию или остаться во Франции, но что во всяком случае он никогда не оставит прежнего своего питомца. Тронутый Ганибал немедленно отправился в Петербург. Государь выехал к нему навстречу и благословил образом Петра и Павла, который хранился у его сыновей, но которого я не мог уж отыскать. Государь пожаловал Ганибала в бомбардирскую роту Преображенского полка капитан-лейтенантом. Известно, что сам Петр был ее капитаном. Это было в 1722 году.
После смерти Петра Великого судьба его переменилась. Меншиков, опасаясь его влияния на императора Петра II, нашел способ удалить его от двора. Ганибал был переименован в майоры Тобольского гарнизона и послан в Сибирь с препоручением измерить Китайскую стену. Ганибал пробыл там несколько времени, соскучился и самовольно возвратился в Петербург, узнав о падении Меншикова и надеясь на покровительство князей Долгоруких, с которыми был он связан. Судьба Долгоруких известна. Миних спас Ганибала, отправя его тайно в ревельскую деревню, где и жил он около десяти лет в поминутном беспокойстве. До самой кончины своей он не мог без трепета слышать звон колокольчика. Когда императрица Елисавета взошла на престол, тогда Ганибал написал ей евангельские слова: «Помяни мя, егда приидеши во царствие свое». Елисавета тотчас призвала его ко двору, произвела его в бригадиры и вскоре потом в генерал-майоры и в генерал-аншефы, пожаловала ему несколько деревень в губерниях Псковской и Петербургской, в первой Зуево, Бор, Петровское и другие, во второй Кобрино, Суйду и Тайцы, также деревню Раголу, близ Ревеля, в котором несколько времени был он обер-комендантом. При Петре III вышел он в отставку и умер философом (говорит его немецкий биограф) в 1781 году, на 93 году своей жизни. Он написал было свои записки на французском языке, но в припадке панического страха, коему был подвержен, велел их при себе сжечь вместе с другими драгоценными бумагами.
В семейственной жизни прадед мой Ганибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин. Первая жена его, красавица, родом гречанка, родила ему белую дочь. Он с нею развелся и принудил ее постричься в Тихвинском монастыре, а дочь ее Поликсену оставил при себе, дал ей тщательное воспитание, богатое приданое, но никогда не пускал ее себе на глаза. Вторая жена его, Христина-Регина фон Шеберх, вышла за него в бытность его в Ревеле обер-комендантом и родила ему множество черных детей обоего пола.
Старший сын его, Иван Абрамович, столь же достоин замечания, как и его отец. Он пошел в военную службу вопреки воле родителя, отличился и, ползая на коленах, выпросил отцовское прощение. Под Чесмою он распоряжал брандерами и был один из тех, которые спаслись с корабля, взлетевшего на воздух. В 1770 году он взял Наварин; в 1779 выстроил Херсон. Его постановления доныне уважаются в полуденном краю России, где в 1821 году видел я стариков, живо еще хранивших его память. Он поссорился с Потемкиным. Государыня оправдала Ганибала и надела на него Александровскую ленту; но он оставил службу и с тех пор жил по большей части в Суйде, уважаемый всеми замечательными людьми славного века, между прочими Суворовым, который при нем оставлял свои проказы и которого принимал он, не завешивая зеркал и не наблюдая никаких тому подобных церемоний.
Дед мой, Осип Абрамович (настоящее имя его было Януарий, но прабабушка моя не согласилась звать его этим именем, трудным для ее немецкого произношения; Шорн шорт, говорила она, делат мне шорни репят и дает им шертовск имя) — дед мой служил во флоте и женился на Марье Алексеевне Пушкиной, дочери тамбовского воеводы, родного брата деду отца моего (который доводится внучатым братом моей матери). И сей брак был несчастлив. Ревность жены и непостоянство мужа были причиною неудовольствий и ссор, которые кончились разводом. Африканский характер моего деда, пылкие страсти, соединенные с ужасным легкомыслием, вовлекли его в удивительные заблуждения. Он женился на другой жене, представя фальшивое свидетельство о смерти первой. Бабушка принуждена была подать просьбу на имя императрицы, которая с живостию вмешалась в это дело. Новый брак деда моего объявлен был незаконным, бабушке моей возвращена трехлетняя ее дочь, а дедушка послан на службу в черноморский флот. Тридцать лет они жили розно. Дед мой умер в 1807 году, в своей псковской деревне, от следствий невоздержанной жизни. Одиннадцать лет после того бабушка скончалась в той же деревне. Смерть соединила их. Они покоятся друг подле друга в Святогорском монастыре.
1834 (?)
В «Сыне отечества», апрель 1840 года, к крайнему моему прискорбию я прочел отрывок из Записок покойного сына моего, писанный им, конечно, не для публики, в чем я смело отдаю памяти его должную справедливость. В этом отрывке, не знаю, каким образом попавшемся издателям «Сына отечества», верно переданный им не друзьями его, я, к негодованию моему, прочел несколько строк о отце моем, память которого мне священна: издатели «Сына отечества» не пощадили праха благочестивого моего родителя. Как сын и как отец, я не могу и не должен молчать. — Покойный сын мой сам сознается, что он все знает темно, и что я никогда не говорил ему об этом, а господа Греч и Булгарин не поколебались нарушить спокойствие тени умершего около уже пятидесяти лет тому назад отца моего и оскорбить чувствительность оставшихся еще в живых детей его, сестру мою и меня.
Отец мой никогда не был жесток; он был любим, уважаем, почитаем даже теми, которые знали его по одному слуху. Он был примерный господин своих людей (зачеркнуто — «вассалов»), оплакиваем ими как детьми, многие из вольных пожелали быть его крепостными. Взаимная любовь его и покойной матери моей была образцовой; ни малейшее отступление от верности, от должного друг к другу уважения не ознаменовало их нежного, 30-ти летнего союза. — Как! Отец мой мог принудить насильственным образом мать мою ехать с ним на обед в последние часы ее беременности! Он, который, отъехав из Москвы в свою подмосковную на несколько дней, воротился с дороги, чувствуя себя не в состоянии перенести краткую разлуку… Кто мог сыну моему дать столь лживое понятие о благородном характере отца моего! — Я подозреваю виновного, но да простит ему Всевышний, и он уже давно предстал пред суд Божий.
История о французе и первой жене его чрезвычайно увеличена. Отец мой никогда не вешал никого, не содержался в крепости двух лет. — Он находился под домашним арестом — это правда, но пользовался свободой. В поступке его с французом содействовал ему брат родной жены его Александр Матвеевич Воейков. Сколько я знаю, это ограничилось телесным наказанием, и то я не выдаю за точную истину. — Знаю, что отец мой и в счастливом супружестве с моею матерью вспоминал о первой жене своей, на которой он женился 16-ти лет, с нежностию. Дети ее, большие мои братья, любили и почитали мать мою как свою родную, и после кончины отца моего не переставали сохранять к ней любовь и почтение, не предпринимая ничего без ее согласия. — Отец мой никогда не жил в деревнях своих, отъезжая летом месяца на два, а иногда и менее в подмосковную; в прочее время года жил всегда в Москве, открытым домом. Я помню, что не было дня, в котором не съезжались бы к нам родные и знакомые, все уважающие моего родителя. — Слово его был закон, и честность в сохранении и исполнении своих обязанностей — главной чертой его характера. Часто сзывал он бедных на сытный обед, после которого оделял их деньгами. Я и теперь с умилением вспоминаю, как толпа нищих тянулась к обширному двору нашего дома с молитвою о его долголетии. Благочестие его, покорность к воле Всевышнего, набожность без суеверия и предрассудков, привлекли к нему почетное духовенство того времени. Преосвященный Платон, митрополит Московский, пожелал служить при похоронах его обедню и положил прах его в самой церкве Донского монастыря под алтарем. Вот что я могу сказать о моем родителе.
Много и других ошибок в отрывках сына моего, но повторяю, он не писал и не мог писать с намерением напечатать это когда-либо. — Грустно, тяжело мне бороться с чувствами горести моей о потерянном мною сыне с обязанностью моею — защитить память отца моего; но я оставляю сие на суд отцов и детей. — Я думаю, что молчание мое было как согласие и одобрение нескромного и лучше сказать преступного поступка издателей «Сына отечества». Я верю, что тени, мною всегда любимые, давно примирились там, где нет ни вражды, ни ложных понятий; где все ясно и не подвергается корыстолюбивым видам господ журналистов, не щадивших ни живых, ни мертвых для того только, чтобы заставить читать свой журнал.
Примечание. Смерть на соломе, в домашней тюрьме, первой жены отца моего не заслуживала бы даже возражения. Кто не знает, что в 18-м столетии таковые тюрьмы не могли существовать в России и в Москве. — Правительство могло ли не обратить внимания на такое ужасное злоупотребление силой и властью? Родные ее не прибегнули бы под защиту закона? Сохранили ли бы они с отцом моим родственную, дружескую связь? Я в самом младенчестве помню брата ее, Александра Матвеевича Воейкова, родного зятя ее Сергея Ивановича Грушецкого, племянников ее Жеребцовых, Лачиновых etc. Все они так часто были у отца моего, не пропускали ни одного праздника, чтобы не приехать к нему по тогдашнему обычаю, с поздравлением как к старшему в семействе. — Сообразно ли это с сказанным в отрывке? — Я помню, что Владимир Сергеевич Грушецкой, сын Сергея Ивановича, скончавшийся только прошлого года сенатором в С. Петербурге, всякое воскресенье с 9 часов утра уже был у отца моего в гвардейском ундер-офицерском мундире, которым я любовался. — Владимир Сергеевич напоминал мне пред самой почти кончиной, как часто он меня носил на руках.
— Оставляю все эти обстоятельства на суд и размышления моих читателей.
1840
Прочитав в «Портретной и биографической галерее» биографию моего сына, почитаю необходимым заметить вкравшиеся в нее ошибки и неизлишним пополнить и пояснить некоторые сведения, в ней заключающиеся.
1) Александр Пушкин родился не в Петербурге, а в Москве, в 1799 году мая 26; скончался в Петербурге не 26 января, а 29, 1837.
2) Я никогда не был псковским помещиком и, благодаря предкам моим, никогда не был бедным помещиком. Отец мой имел более 3000 душ, из которых я получил 1000 в Нижегородской губернии: это имение и теперь за мною. — Отец мой жил постоянно в Москве большим открытым домом и имел родственные и дружеские связи с знатнейшими фамилиями Российской империи. Псковское имение принадлежало покойной жене моей, урожденной Ганнибал. Тесть мой был псковский помещик, но не бедный, а имел хорошее, независимое состояние. Благодарю г. биографа покойного сына моего: он называет меня человеком почтенным и всеми уважаемым. Не осмеливаюсь принять всё это безотговорочно; но я был любим некоторыми, и этого, по моему образу мыслей, достаточно.
3) Дед жены моей, Абраам Петрович Ганнибал, никогда не был комнатным служителем, как пишет г. биограф: он привезен был в Россию младенцем, и потом послан был преобразователем отечества, Великим Петром, в чужие краи, и особенно во Францию, для усовершенствования в инженерной науке. Там вступил он в службу и возвратился в Санктпетербург капитаном. А. П. Ганнибал служил при Екатерине I, Анне Ивановне, Елисавете Петровне, которая осыпала его милостями, скончался уже в царствование Екатерины II-й, наградившей его значительными поместьями в Псковской и Петербургской губерниях. Сын его Иван Абраамович, служил генерал-лейтенантом, находился в морском чесменском сражении под начальством графа Алексея Григорьевича Орлова, получил тогда же орден св. Георгия третьей степени, при самом его учреждении, и св. Анны. Он основал и устроил Херсонь и награжден был орденом св. Александра Невского и св. Владимира первой степени, находясь уже уволенным от службы.
4) Александр Пушкин помещен в Царскосельский лицей по совету и содействию не Александра Николаевича Тургенева, а Александра Ивановича Тургенева, коего имя довольно известно и на поприще гражданском и в кругу нашего литературного мира.
5) Биограф утверждает, что в лицее А. Пушкин читал мало. Совсем напротив! Он там изучил чтением всех лучших современных и прежних писателей, как иностранных, так и русских. — В зрелом возрасте, прибавляет биограф, он выучился по-английски. Опять ошибка. Вступив в лицей, он уже этот язык знал, как знают все дети, с которыми дома говорят на этом языке. — Еще ошибка, будто А. Пушкин после учился по-польски. Он не учился этому языку, а мог его понимать столько, сколько все русские понимают другие славянские наречия. Справедливее бы прибавить, что он выучился в зрелом возрасте по-испански. Г. биограф ошибается и в том, будто незабвенный наш Державин благодарил сына моего за читанное им сочинение «Безверие». Сын мой на 15 году своего возраста, на первом экзамене в императорском лицее, читал не Безверие, а Воспоминание о Царском селе, в присутствии Г. Р. Державина, — пьесу впоследствии напечатанную в «Образцовых сочинениях». Бессмертный певец бессмертной Екатерины благодарил тогда моего сына и благословил его поэтом. Безверие он читал при выпуске своем на последнем экзамене, и, к сожалению России, Державина уже не было в здешнем мире. Я не забуду, что за обедом, на который я был приглашен графом А. К. Разумовским, бывшим тогда министром просвещения, граф, отдавая справедливость молодому таланту, сказал мне: «Я бы желал однако же образовать сына вашего к прозе». Оставьте его поэтом отвечал ему за меня Державин с жаром, вдохновенный духом пророчества.
6) Ни я, ни кто другой из близких моему сыну никогда не слыхивал от него французского эпитета, приданного в биографии русскому книгопродавцу, бывшему будто бы главным его корреспондентом, эпитета, который впрочем и не имеет смысла: так он сочинен невпопад и наскоро.
7) Слава Библиотеки для Чтения возбудила в нем желание основать свой собственный журнал — говорит г. биограф. Если это не насмешка, то трудно отыскать настоящее значение сего выражения. Дело в том, что Александр Пушкин, не желая более участвовать, хотя совершенно посторонним и независимым содействием в журналах, коих не одобрял ни по содержанию, ни по направлению оных, решился издавать свой журнал, в коем он и прочие литераторы, одинаково с ним судившие о литературе, могли бы печатать свои труды. При своих довольно стесненных обстоятельствах (слова биографа)… Он вовсе не полагал больших надежд на успех этого издания; он был слишком беспечен, слишком поэт в душе и в действиях своих для замышления подобной спекуляции.
8) Обращаясь к характеру и литературной жизни покойного моего сына, скажу, что г. биограф во многом ошибается: иногда кажется мне, что ему неизвестны многие его творения, особливо из числа последних. Я никогда не соглашусь с ним (да и многие вместе со мною) в том, что талант его пред кончиною начинал упадать. Медный всадник, Капитанская дочка и другие творения доказывают противное.
9) Капитанская дочка была напечатана не в одной из первых книжек «Современника», а напротив в последней из изданных им.
10) Пушкин завидовал некоторым новым талантам! (слова биографа). Не как отец, а как беспристрастный любитель русской словесности, смею спросить: кому из молодых писателей Александр Пушкин мог завидовать? Он не только был совершенно чужд гнусного порока зависти, но, напротив, можно сказать, он иногда увлекался излишним пристрастием в поощрении возникающих талантов. Конечно, при этом был он и строг в суждениях своих, особенно в последнее время, когда дарование его более и более созрело и остепенилось. Нередко бывал он и резок и решителен в отзывах своих. Все, что казалось ему изысканным, противоречащим истине и природе, как в наших писателях, так равно и в иностранных, находило в нем критика строгого и неумолимого. Это так; но приписывать эту строгость зависти позволено только тому, кто вовсе не знал покойного сына моего и не мог оценить душу, чувства и правила его… Есть в биографии обвинение и другого рода: но оно не заслуживает опровержения — ни моего и никого другого, кто бы вздумал писать против г. биографа. Эпиграммы поэта могли не нравиться противникам его и быть для них источником литературных огорчений, по выражению биографии: с этим я согласен; но какие могли быть его собственные литературные огорчения и от кого и от чего быть им, этого не понимаю, и едва ли поймет кто другой из знавших сына моего и из просвещенных и сведущих ценителей его таланта и смею сказать, славы его!
11) В конце 1824 года, оставив страну южной России, Пушкин возвратился в село Михайловское, в свою псковскую деревню, мимоездом только завернув в Москву и Петербург (слова биографа). Ошибка. Он не заезжал в Москву и Петербург и не мог заехать.
12) Переходя от нравственного портрета к физическому, к коему упомянутая биография приложена, скажем в заключение, что и в сем последнем много отступлений от верности и сходства. Лучший портрет сына моего есть тот, который написан Кипренским и гравирован Уткиным.
1841
Как жениться задумал царский арап,
Меж боярынь арап похаживает,
На боярышен арап поглядывает.
Что выбрал арап себе сударушку,
Черный ворон белую лебедушку.
А как он, арап, чернешенек,
А она-то, душа, белешенька.
Автор, со стороны матери, происхождения африканского. Его прадед Абрам Петрович Аннибал на 8 году своего возраста был похищен с берегов Африки и привезен в Константинополь. Российский посланник, выручив его, послал в подарок Петру Великому, который крестил его в Вильне. Вслед за ним брат его приезжал сперва в Константинополь, а потом и в Петербург, предлагая за него выкуп; но Петр I не согласился возвратить своего крестника. До глубокой старости Аннибал помнил еще Африку, роскошную жизнь отца, 19 братьев, из коих он был меньшой; помнил, как их водили к отцу, с руками, связанными за спину, между тем как он один был свободен и плавал под фонтанами отеческого дома; помнил также любимую сестру свою Лагань, плывшую издали за кораблем, на котором он удалялся.
18-ти лет от роду Аннибал послан был царем во Францию, где и начал свою службу в армии регента; он возвратился в Россию с разрубленной головой и с чином французского лейтенанта. С тех пор находился он неотлучно при особе императора. В царствование Анны Аннибал, личный враг Бирона, послан был в Сибирь под благовидным предлогом. Наскуча безлюдством и жестокостию климата, он самовольно возвратился в Петербург и явился к своему другу Миниху. Миних изумился и советовал ему скрыться немедленно. Аннибал удалился в свои поместья, где и жил во всё время царствования Анны, считаясь в службе и в Сибири. Елисавета, вступив на престол, осыпала его своими милостями. А. П. Аннибал умер уже в царствование Екатерины, уволенный от важных занятий службы, с чином генерал-аншефа на 92 году от рождения.
Сын его генерал-лейтенант И. А. Аннибал принадлежит бесспорно к числу отличнейших людей екатерининского века (ум. в 1800 году).
В России, где память замечательных людей скоро исчезает, по причине недостатка исторических записок, странная жизнь Аннибала известна только по семейственным преданиям. Мы со временем надеемся издать полную его биографию.
А. С. Пушкин. «Евгений Онегин».
Примечания к гл. 1 (строфа L). 1825.
В одной газете (почти официальной) сказано было, что прадед мой Абрам Петрович Ганнибал, крестник и воспитанник Петра Великого, наперсник его (как видно из собственноручного письма Екатерины II)[21], отец Ганнибала, покорившего Наварин (см. памятник, воздвигнутый в Царском Селе гр. Ф. Г. Орлову), генерал-аншеф и проч. — был куплен шкипером за бутылку рому. Прадед мой если был куплен, то, вероятно, дешево, но достался он шкиперу, коего имя всякий русский произносит с уважением, и не всуе. Простительно выходцу не любить ни русских, ни России, ни истории ее, ни славы ее. Но не похвально ему за русскую ласку марать грязью священные страницы наших летописей, поносить лучших сограждан и, не довольствуясь современниками, издеваться над гробами праотцев.
А. С. Пушкин. Опровержения на критики. 1830.
Смеясь жестоко над собратом,
Писаки русские толпой
Меня зовут аристократом.
Смотри, пожалуй, вздор какой!
Не офицер я, не асессор,
Я по кресту не дворянин,
Не академик, не профессор;
Я просто русский мещанин.
Понятна мне времен превратность,
Не прекословлю, право, ей:
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
Родов дряхлеющих обломок
(И, по несчастью, не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин.
Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов,
И не был беглым он солдатом
Австрийских пудреных дружин;
Так мне ли быть аристократом?
Я, слава богу, мещанин.
Мой предок Рача мышцей бранной
Святому Невскому служил;
Его потомство гнев венчанный,
Иван IV пощадил.
Водились Пушкины с царями;
Из них был славен не один,
Когда тягался с поляками
Нижегородский мещанин.
Смирив крамолу и коварство
И ярость бранных непогод,
Когда Романовых на царство
Звал в грамоте своей народ,
Мы к оной руку приложили,
Нас жаловал страдальца сын.
Бывало, нами дорожили;
Бывало… но — я мещанин.
Упрямства дух нам всем подгадил.
В родню свою неукротим,
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
Его пример будь нам наукой:
Не любит споров властелин.
Счастлив князь Яков Долгорукой,
Умен покорный мещанин.
Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин,
И присмирел наш род суровый,
И я родился мещанин.
Под гербовой моей печатью
Я кипу грамот схоронил
И не якшаюсь с новой знатью,
И крови спесь угомонил.
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой: я мещанин.
Решил Фиглярин, сидя дома,
Что черный дед мой Ганнибал
Был куплен за бутылку рома
И в руки шкиперу попал.
Сей шкипер был тот шкипер славный,
Кем наша двигнулась земля,
Кто придал мощно бег державный
Рулю родного корабля.
Сей шкипер деду был доступен,
И сходно купленный арап
Возрос усерден, неподкупен,
Царю наперсник, а не раб.
И был отец он Ганнибала,
Пред кем средь чесменских пучин
Громада кораблей вспылала,
И пал впервые Наварин.
Решил Фиглярин вдохновенный:
Я во дворянстве мещанин.
Что ж он в семье своей почтенной?
Он?.. он в Мещанской дворянин.
<…>
Но извините: статься может,
Читатель, я вам досадил:
Наш век вас верно просветил,
Вас спесь дворянская не гложет,
И нужды нет вам никакой
До вашей книги родовой…
Кто б ни был ваш родоначальник,
Мстислав Удалый, иль Ермак,
Или Митюшка целовальник,
Вам всё равно — конечно так,
Вы презираете отцами,
Их древней славою, правами
Великодушно и умно,
Вы отреклись от них давно,
Прямого просвещенья ради,
Гордясь, как общей пользы друг,
Ценою собственных заслуг,
Звездой двоюродного дяди
Иль приглашением на бал
Туда, где дед ваш не бывал.
Я сам — хоть в книжках и словесно
Собратья надо мной трунят —
Я мещанин, как вам известно,
И в этом смысле демократ,
Но каюсь: новый Ходаковский[22],
Люблю от бабушки московской
Я слушать толки о родне;
Об отдаленной старине.
Могучих предков правнук бедный,
Люблю встречать их имена
В двух-трех строках Карамзина.
От этой слабости безвредной,
Как ни старался, — видит бог, —
Отвыкнуть я никак не мог.
Мне жаль, что сих родов боярских
Бледнеет блеск и никнет дух.
Мне жаль, что нет князей Пожарских,
Что о других пропал и слух,
Что их поносит шут Фиглярин,
Что русский ветреный боярин
Теряет грамоты царей,
Как старый сбор календарей.
Что исторические звуки
Нам стали чужды, хоть спроста
Из бар мы лезем в tiers-état[23],
Хоть нищи будут наши внуки,
И что спасибо нам за то
Не скажет, кажется, никто.
Мне жаль, что мы, руке наемной
Дозволя грабить свой доход,
С трудом ярем заботы темной
Влачим в столице круглый год,
Что не живем семьею дружной
В довольстве, в тишине досужной,
Старея близ могил родных
В своих поместьях родовых,
Где в нашем тереме забытом
Растет пустынная трава;
Что геральдического льва
Демократическим копытом
У нас лягает и осел:
Дух века вот куда зашел!
Первые впечатления. Юсупов сад. — Землетрясение. — Няня. Отъезд матери в деревню. — Первые неприятности. — Гувернантки. Ранняя любовь. — Рождение Льва. — Мои неприятные воспоминания. — Смерть Николая. — Монфор — Русло — Кат. II. и Ан. Ив. — Нестерпимое состояние. — Охота к чтению. Меня везут в П. Б. Езуиты. Тургенев. Лицей.
А. С. Пушкин. Первая программа записок. 1830 (?)
<…> В России домашнее воспитание есть самое недостаточное, самое безнравственное: ребенок окружен одними холопями, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести. Воспитание его ограничивается изучением двух или трех иностранных языков и начальным основанием всех наук, преподаваемых каким-нибудь нанятым учителем. Воспитание в частных пансионах не многим лучше; здесь и там оно кончается на 16-летнем возрасте воспитанника. Нечего колебаться: во что бы то ни стало должно подавить воспитание частное.
А. С. Пушкин. О народном воспитании. 1826.
<…> Некогда в Москве пребывало богатое неслужащее боярство, вельможи, оставившие двор, люди независимые, беспечные, страстные к безвредному злоречию и к дешевому хлебосольству; некогда Москва была сборным местом для всего русского дворянства, которое изо всех провинций съезжалось в нее на зиму. Блестящая гвардейская молодежь налетала туда ж из Петербурга. Во всех концах древней столицы гремела музыка, и везде была толпа. В зале Благородного собрания два раза в неделю было до пяти тысяч народу. Тут молодые люди знакомились между собою; улаживались свадьбы. Москва славилась невестами, как Вязьма пряниками; московские обеды (так оригинально описанные князем Долгоруким) вошли в пословицу. Невинные странности москвичей были признаком их независимости. Они жили по-своему, забавлялись как хотели, мало заботясь о мнении ближнего. Бывало, богатый чудак выстроит себе на одной из главных улиц китайский дом с зелеными драконами, с деревянными мандаринами под золочеными зонтиками. Другой выедет в Марьину Рощу в карете из кованого серебра 84-й пробы. Третий на запятки четвероместных саней поставит человек пять арапов, егерей и скороходов и цугом тащится по летней мостовой. Щеголихи, перенимая петербургские моды, налагали и на наряды неизгладимую печать. Надменный Петербург издали смеялся и не вмешивался в затеи старушки Москвы. <…>
<…>
Мне видится мое селенье,
Мое Захарово; оно
С заборами в реке волнистой,
С мостом и рощею тенистой
Зерцалом вод отражено.
На холме домик мой; с балкона
Могу сойти в веселый сад,
Где вместе Флора и Помона
Цветы с плодами мне дарят,
Где старых кленов темный ряд
Возносится до небосклона,
И глухо тополы шумят.
Туда зарею поспешаю
С смиренным заступом в руках,
В лугах тропинку извиваю,
Тюльпан и розу поливаю —
И счастлив в утренних трудах;
Вот здесь под дубом наклоненным
С Горацием и Лафонтеном
В приятных погружен мечтах.
Вблизи ручей шумит и скачет,
И мчится в влажных берегах,
И светлый ток с досадой прячет
В соседних рощах и лугах.
Но вот уж полдень. — В светлой зале
Весельем круглый стол накрыт;
Хлеб-соль на чистом покрывале,
Дымятся щи, вино в бокале,
И щука в скатерти лежит.
Соседи шумною толпою
Взошли, прервали тишину,
Садятся; чаш внимаем звону:
Все хвалят Вакха и Помону
И с ними красную весну…
Вот кабинет уединенный,
Где я, Москвою утомленный,
Вдали обманчивых красот,
Вдали нахмуренных забот
И той волшебницы лукавой,
Которая весь мир вертит,
В трубу немолчную гремит,
И — помнится — зовется славой, —
Живу с природной простотой,
С философической забавой
И с музой резвой и младой…
Вот мой камин — под вечер темный,
Осенней бурною порой,
Люблю под сению укромной
Пред ним задумчиво мечтать,
Вольтера, Виланда читать,
Или в минуту вдохновенья
Небрежно стансы намарать
И жечь потом свои творенья…
<…>
Душевных мук волшебный исцелитель,
Мой друг Морфей, мой давный утешитель!
Тебе всегда я жертвовать любил,
И ты жреца давно благословил.
Забуду ли то время золотое,
Забуду ли блаженный неги час,
Когда, в углу под вечер притаясь,
Я призывал и ждал тебя в покое…
Я сам не рад болтливости своей,
Но детских лет люблю воспоминанье.
Ах! умолчу ль о мамушке моей,
О прелести таинственных ночей,
Когда в чепце, в старинном одеянье,
Она, духов молитвой уклоня,
С усердием перекрестит меня
И шёпотом рассказывать мне станет
О мертвецах, о подвигах Бовы…
От ужаса не шелохнусь, бывало,
Едва дыша, прижмусь под одеяло,
Не чувствуя ни ног, ни головы.
Под образом простой ночник из глины
Чуть освещал глубокие морщины,
Драгой антик, прабабушкин чепец
И длинный рот, где зуба два стучало, —
Всё в душу страх невольный поселяло.
Я трепетал — и тихо наконец
Томленье сна на очи упадало.
Тогда толпой с лазурной высоты
На ложе роз крылатые мечты,
Волшебники, волшебницы слетали,
Обманами мой сон обворожали.
Терялся я в порыве сладких дум;
В глуши лесной, средь муромских пустыней
Встречал лихих Полканов и Добрыней,
И в вымыслах носился юный ум…
В младенчестве моем я чувствовать умел,
Всё жизнью вкруг меня дышало,
Всё резвый ум обворожало,
И первую черту я быстро пролетел.
С какою тихою красою
Минуты детства протекли…
Наперсница волшебной старины,
Друг вымыслов игривых и печальных,
Тебя я знал во дни моей весны,
Во дни утех и снов первоначальных.
Я ждал тебя; в вечерней тишине
Являлась ты веселою старушкой,
И надо мной сидела в шушуне,
В больших очках и с резвою гремушкой.
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила. <…>
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья.
Смиренная, одетая убого,
Но видом величавая жена
Над школою надзор хранила строго.
Толпою нашею окружена,
Приятным, сладким голосом, бывало,
С младенцами беседует она.
Ее чела я помню покрывало
И очи светлые, как небеса.
Но я вникал в ее беседы мало.
Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров,
И полные святыни словеса.
Дичась ее советов и укоров,
Я про себя превратно толковал
Понятный смысл правдивых разговоров.
И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.
Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой юный ум,
И праздномыслить было мне отрада.
Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум.
Всё — мраморные циркули и лиры,
Мечи и свитки в мраморных руках,
На главах лавры, на плечах порфиры —
Всё наводило сладкий некий страх
Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
При виде их, рождались на глазах.
Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья.
Один (Дельфийский идол) лик младой —
Был гневен, полон гордости ужасной,
И весь дышал он силой неземной.
Другой женообразный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал —
Волшебный демон — лживый, но прекрасный.
Пред ними сам себя я забывал;
В груди младое сердце билось — холод
Бежал по мне и кудри подымал.
Безвестных наслаждений темный голод
Меня терзал. Уныние и лень
Меня сковали — тщетно был я молод.
Средь отроков я молча целый день
Бродил угрюмый — всё кумиры сада
На душу мне свою бросали тень.
Тенистый сад и школу помню я,
Где маленьких детей нас было много,
Как на гряде одной цветов семья,
Росли неровно — и за нами строго
Жена смотрела. Память уж моя
Истерлась, обветшав …… убого,
Но лик и взоры дивной той жены
В душе глубоко напечатлены.
……………………………………………………
Уж плохо служит память мне моя —
Ткань ветхая, истершаясь убого.
Но живо, ясно взоры той жены
Во мне глубоко напечатлены.
Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве в 1799 году, мая 26-го, в четверг, в день Вознесения.
От самого рождения до вступления в Царскосельский лицей он был неразлучен с сестрою Ольгою Сергеевною, которая только годом была его старше. Детство их протекало вместе, и няня сестры Арина Родионовна, воспетая поэтом, сделалась нянею для брата, хотя за ним ходила другая, по имени Улиана. <…>
…До помещения (же) его в Лицей они постоянно жили в Москве, проводя летнее время в Захарове.
До шестилетнего возраста Александр Сергеевич не обнаруживал ничего особенного; напротив, своею неповоротливостью, происходившею от тучности тела, и всегдашнею молчаливостью приводил иногда мать в отчаяние. Она почти насильно водила его гулять и заставляла бегать, отчего он охотнее оставался с бабушкою Марьею Алексеевною, залезал в ее корзину и смотрел, как она занималась рукодельем. Однажды, гуляя с матерью, он отстал и уселся посереди улицы; заметив, что одна дама смотрит на него в окошко и смеется, он привстал, говоря: «Ну, нечего скалить зубы».
Достигнув семилетнего возраста, он стал резов и шаловлив. Воспитание его и сестры Ольги Сергеевны вверено было иностранцам, гувернерам и гувернанткам. Первым воспитателем был французский эмигрант граф Монфор, человек образованный, музыкант и живописец; потом Русло, который писал хорошо французские стихи, далее Шедель и другие: им, как водилось тогда, дана была полная воля над детьми. Разумеется, что дети и говорили и учились только по-французски.
Учился Александр Сергеевич лениво, но рано обнаружил охоту к чтению и уже девяти лет любил читать Плутарха или «Илиаду» и «Одиссею» в переводе Битобе. Не довольствуясь тем, что ему давали, он часто забирался в кабинет отца и читал другие книги; библиотека же отцовская состояла из классиков французских и философов XVIII века. Страсть эту развивали в нем и сестре сами родители, читая им вслух занимательные книги. Отец в особенности мастерски читывал им Мольера.
<…> немудрено, что девятилетнему мальчику захотелось попробовать себя в искусстве подражания и сделаться автором.
Первые его попытки были, разумеется, на французском языке, хотя учили его и русской грамоте. Чтению и письму выучила его и сестру бабушка Марья Алексеевна; потом учителем русским был некто Шиллер, а, наконец, до самого вступления Александра Сергеевича в Лицей священник Мариинского института Александр Иванович Беликов, довольно известный тогда своими проповедями и изданием «Духа Масилиона»: он, уча закону божию, учил русскому языку и арифметике. Прочие предметы преподавались им по-французски домашними гувернерами и приватными учителями. Когда у сестры была гувернанткою англичанка (M-me Бели), то он учился и по-английски, но без успеха. Немецкого же учителя у них никогда не бывало; была одна гувернантка-немка, но и та всегда говорила по-русски. Между тем родители возили их на уроки танцевания к Трубецким (князю Ивану Дмитриевичу), Бутурлиным (Петру Дмитриевичу), Сушковым (Николаю Михайловичу), а по четвергам на детские балы к танцмейстеру Иогелю, переучившему столько поколений в Москве.
<…> любимым его упражнением сначала было импровизировать маленькие комедии и самому разыгрывать их перед сестрою, которая в этом случае составляла всю публику и произносила свой суд. Однажды как-то она освистала его пьеску «Похититель». Он не обиделся и сам на себя написал эпиграмму:
— Скажи, за что «Похититель»
Освистан партером?
— Увы, за то, что бедняга сочинитель
Похитил его у Мольера.
В то же время пробовал сочинять басни, а потом, уже лет десяти от роду, начитавшись порядочно, особенно «Генриады» Вольтера, написал целую герои-комическую поэму, песнях в шести, под названием «Toliade»,[24] которой героем был карла царя-тунеядца Дагоберта, а содержанием — война между карлами и карлицами. Она начиналась так:
Пою бой, в котором Толи одержал верх,
Где немало бойцов погибло, где Поль отличился,
Николая Матюрена и красавицу Нитуш,
Коей рука была наградою победителю в ужасной схватке.
Гувернантка подстерегла тетрадку и, отдавая ее гувернеру Шеделю, жаловалась, что m-r Alexandre[25] занимается таким вздором, отчего и не знает никогда своего урока. Шедель, прочитав первые стихи, расхохотался. Тогда маленький автор расплакался и в пылу оскорбленного самолюбия бросил свою поэму в печку. И в самом деле, полагаясь на свою счастливую память, он никогда не твердил уроков, а повторял их вслед за сестрою, когда ее спрашивали. Нередко учитель спрашивал его первого и таким образом ставил его в тупик. Арифметика казалась для него недоступною, и он часто над первыми четырьмя правилами, особенно над делением, заливался горькими слезами. <…>
Отец его Сергей Львович, о родителях которого сам поэт наш говорит в своих сочинениях, был нрава пылкого и до крайности раздражительного, так что при малейшем неудовольствии, возбужденном жалобою гувернера или гувернантки, он выходил из себя, отчего дети больше боялись его, чем любили. Мать, напротив, при всей живости характера, умела владеть собою и только не могла скрывать предпочтения, которое оказывала сперва к дочери, а потом к меньшему сыну Льву Сергеевичу; всегда веселая и беззаботная, с прекрасною наружностью креолки, как ее называли, она любила свет. Сергей Львович был также создан для общества, которое умел он оживлять неистощимой любезностью и тонкими остротами, изливавшимися потоком французских каламбуров. Многие из этих каламбуров передавались в обществе как образчики необыкновенного остроумия. <…>
Между тем он оставил в дамских альбомах множество прекрасных стихов, под которыми могли бы подписаться и лучшие представители блистательной эпохи французской литературы. В одном из таких альбомов, принадлежавшем знаменитой в свое время пианистке Шимановской, теще впоследствии польского поэта Мицкевича, сохранилось послание к ней, прозою и стихами вперемежку, в котором автор знакомит ее с современною русскою литературою.
Оно написано в Варшаве, в 1814 году, когда Сергей Львович начальствовал там Комиссариатскою комиссиею Резервной армии. Назначенный на его место Д. Н. Болговской сказывал, что, принимая от него должность, он застал его в присутственной комнате за французскою книжкою.
И действительно, Сергей Львович не был создан для службы, особенно для военной. Записанный при рождении в Измайловский полк, он служил в нем некоторое время и при государе Павле Петровиче перешел в Гвардейский егерский. Тогда, как известно, офицеры носили трости. Сергей Львович, любя сиживать в приятельском кружке у камина, сам мешал в нем, не замечая, что мешает своею офицерскою тростью. Когда он с такою тростью явился на ученье, начальник сделал замечание, сказав: «Господин поручик, вы лучше бы пришли с кочергою». Это очень огорчило Сергея Львовича, и он, возвратясь домой, жаловался Надежде Осиповне, как трудно служить. Еще труднее для него было отказаться от какой-либо привычки. Он не любил носить перчаток и обыкновенно или забывал их дома, или терял. Явившись однажды ко двору, на бал, он чрезвычайно смутился и даже струсил, когда государь Павел Петрович изволил подойти к нему и спросить по-французски: «Отчего вы не танцуете?» — «Я потерял перчатки, Ваше величество». Государь поспешно снял с руки своей перчатки и, подавая их, ободрительным тоном сказал: «Вот вам мои», — взял его под руку и, подведя к одной даме, прибавил: «А вот вам и дама».
Не менее того: Сергей Львович вскоре простился с военною службою и перешел в Комиссариат, в котором и считался, нося военный мундир, присвоенный этому ведомству. Владея порядочным именьем в Нижегородской губернии, он, по свойственному иным помещикам обычаю, никогда в нем не бывал и довольствовался доходами, подчас скудными, какие высылал управитель его, крепостной человек.
Замечательна по своему влиянию на детство и первое воспитание Александра Сергеевича и сестры была их бабушка Марья Алексеевна. Происходя по матери из рода Ржевских, она дорожила этим родством (см. «Родословную») и часто любила вспоминать былые времена. Так, передала она анекдот о дедушке своем Ржевском, любимце Петра Великого. Монарх часто бывал у Ржевского запросто и однажды заехал к нему поужинать. Подали на стол любимый царя блинчатый пирог: но он как-то не захотел его откушать, и пирог убрали со стола. На другой день Ржевский велел подать этот пирог себе, и каков был ужас его, когда вместо изюма в пироге оказались тараканы — насекомые, к которым Петр Великий чувствовал неизъяснимое отвращение. Недруги Ржевского хотели сыграть с ним эту шутку, подкупив повара, в надежде, что любимец царский дорого за нее поплатится.
По отцу будучи внучкою Федора Петровича Пушкина, замешанного в заговоре Соковнина, она приходилась внучатною сестрою зятю своему, Сергею Львовичу. Вышедши замуж за Осипа Абрамовича Ганнибала, она имела от него единственную дочь Надежду, мать Александра Сергеевича, и года через два после замужества была им брошена. Этот меньший сын негра, известного Абрама Петровича Ганнибала, крестника и любимца Петра Великого, о происхождении которого и Александр Сергеевич упоминает в своих сочинениях, не отличался ни усердием к службе, как флотский офицер, ни правилами строгой нравственности. Велев жене просто убираться из дому, он оставил дочь у себя и сам тайно женился на Устинье Ермолаевне Толстой. Защитником Марьи Алексеевны выступил родной брат его Иван Абрамович, генерал-поручик, друг Орловых, герой Наваринской битвы, воспетый Александром в прекрасном его стихотворении «Мещанин», тот самый, которому воздвигнуты памятники, один императрицею Екатериною в Царском Селе с надписью: «Победам Ганнибала», а другой в городе Херсоне, которого он был основателем. Он приютил Марью Алексеевну у себя в деревне Суйде и дал жалобе ее законный ход. Дело кончилось совершенно в ее пользу. По суду, утвержденному императрицею, незаконный брак Осипа Абрамовича был расторгнут, малолетняя дочь Надежда Осиповна выдана матери, с назначением ей в приданое села Кобрина, а сам он сослан на житье в свое Михайловское. Там он и жил безвыездно, до самой смерти, последовавшей в 1806 году; в Захарове же никогда не бывал. <…> Опекунами малолетней Надежды Осиповны назначены были тот же покровитель Иван Абрамович и дядя, по матери, Михаил Алексеевич Пушкин. Первый из них был также крестным отцом Ольги Сергеевны; Александра же Сергеевича крестил граф Артемий Иванович Воронцов, женатый на двоюродной сестре Марьи Алексеевны, Прасковье Федоровне Квашниной-Самариной.
Иван Абрамович последнее время жизни провел в Петербурге, жил в собственном своем доме, на Литейной, где и умер. Прах его покоится в Невском монастыре.
Марья Алексеевна была ума светлого и по своему времени образованного; говорила и писала прекрасным русским языком, которым так восхищался друг Александра Сергеевича, барон Дельвиг. По странной игре судьбы, она кончила дни в Михайловском и погребена в Святогорском монастыре, возле своего мужа, с которым при жизни была разлучена.
Святогорский монастырь, лежащий верстах в восьми от Михайловского, приняв впоследствии прах родителей Александра Сергеевича и его самого, сделался как бы родовым кладбищем. В окрестностях его разбросаны остатки обширных поместьев Абрама Петровича Ганнибала, которого потомки, мелкопоместные дворяне, скрываются теперь в неизвестности.
<…> Бабка покойного Александра Сергеевича, Марья Алексеевна, жила при родителях своих Алексее Федоровиче и Сарре Юрьевне Пушкиных, Тамбовской губернии, Липецкого уезда, в селе Покровском, Кореневшина тож, доставшемся после их отцу моему Юрью Алексеевичу, а от него мне с сестрами. Липецк, от которого до Покровского 22 версты, тогда не был еще уездным городом, а просто именовался заводом; уездный же или воеводский город был тогда Сокольск, отстоящий от Липецка в 3-х верстах. В Липецке были чугунные заводы, устроенные государем императором Петром I, где отливались пушки для предполагаемого черноморского флота в Азове; заводы продолжались и при Екатерине II-й. Когда Липецк был сделан уездным городом, Осип Абрамович Ганнибал, служивший в Морской артиллерии капитаном, был послан в 1773 году в Липецк для осмотра завода; часто езжал в село Покровское к деду моему, сосватался и женился на Марье Алексеевне, от которой имел сына, умершего грудным, и дочь Надежду Осиповну, родившуюся в 1775 г.
Дед мой Алексей Федорович в 1777-м году кончил жизнь, а отец мой в 1778-м году женился и первым сыном его был я; Марья Алексеевна окрестила меня и уехала в С.-Петербург к мужу своему, но там его не нашла, а узнала, что он в псковской своей вотчине, селе Михайловском, и намерен жениться на другой; она завела с ним тяжебное дело, заинтересовавшее императрицу, которая кончила тяжбу тем, что не позволила Осипу Абрамовичу жениться от живой жены, а приказала из числа жалованного покойным императором Петром 1-м отцу Ганнибала Абраму Петровичу в 50-ти верстах от Петербурга при селе Суйде (доставшемся тогда генерал-майору Ивану Абрамовичу) деревню Кобрино, в трех верстах от Суйды, в числе ста душ, принадлежавшую Осипу Абрамовичу, отдать дочери его Надежде Осиповне на воспитание, под попечительство матери ее и под опеку генерал-майора Ивана Абрамовича Ганнибала, и дяди моего родного, служившего в С.-Петербурге статским советником, Михайла Алексеевича Пушкина, родного брата Марьи Алексеевны. Таким образом Марья Алексеевна поселилась в С.-Петербурге, купила в Преображенском полку дом, где и воспитывала Надежду Осиповну, а я с 1785 года находился в Сухопутном Кадетском Корпусе, почти всякую неделю по воскресеньям и в праздники бывал у них, и рос почти вместе с Надеждой Осиповной, которая, не имея родных братьев, любила меня, как родного.
Сергей Львович был нам по отцу своему внучатным братом; он служил тогда лейб-гвардии в Измайловском полку офицером и часто бывал у Марьи Алексеевны, а в 1796-м году, во время кончины императрицы Екатерины, женился на Надежде Осиповне; дом свой Марья Алексеевна продала и жила с зятем в Измайловском полку, где в 1797 году родилась у Сергея Львовича и у Надежды Осиповны дочь Ольга, ныне действительная статская советница Павлищева, а я в том же году выпущен из корпуса прапорщиком в Астраханский Гренадерский полк, стоявший в Москве, и отправился туда. В 1798-м году Сергей Львович вышел в отставку, переехал с семейством своим в Москву, и нанял дом княжен Щербатовых, близ Немецкой слободы, где в 1799-м году родился у них сын Александр; наш полк в то время был уже в походе, где я и получил об рождении Александра Сергеевича от сестры письмо, что он на память мою назван Александром; а я заочно был его восприемником. В конце того же года, возвратись из похода в Москву, я уже Сергея Львовича с семейством не застал; они уехали к отцу своему Осипу Абрамовичу в Псковскую губернию в сельцо Михайловское, а Марья Алексеевна в Петербург для продажи деревни Кобрина. <…>
Когда Марья Алексеевна Ганнибалова продала Кобрино г. Зилберезиной, то Ирину Родионовну и дочь ее Марью, воспитывавшуюся у родных своих, — из продажи исключила. Марья Алексеевна, продавши Кобрино, переехала в Москву, где Сергей Львович и Надежда Осиповна жили у Харитония в Огородниках, в доме графа Санти, а потом в том же приходе в доме кн. Федора Сергеевича Одоевского, и нанимала дом подле их, но жила все вместе с ними, а в квартире ее жили одни ее люди, где и я в 1806 году, в проезд свой в С.-Петербург, останавливался; но, возвратясь из С.-Петербурга в Москву, по приглашению сестры Надежды Осиповны, жил у них. Марья Алексеевна в том же 1806-м году купила у генеральши Тиньковой сельцо Захарово, куда я с ней ездил весною, и по желанию ее снял план с полей ее и уравнял их. Определясь на службу в Московский почтамт в 1806-м году, я всегда находился у них, и при мне, в 1807-м году, получено было известие о кончине Осипа Абрамовича Ганнибала, после которого Надежда Осиповна получила в наследство Псковской губ. Опочковского уезда сельцо Михайловское, близ Святогорского монастыря, и Марья Алексеевна отправилась туда для принятия имения во владение <…>
1852
Подле самого Яузского моста, то есть не переезжая его к Головинскому дворцу, почти на самой Яузе, в каком-то полукирпичном и полудеревянном доме жил Сергий Львович Пушкин, отец нашего знаменитого поэта, — и вот все гости, которые бывали тогда на субботах графа Д. П. Бутурлина, бывали у Пушкина. Дом Бутурлиных и дом Пушкиных имели какую-то старинную связь, стену о стену, знакомство короткое; к этому же присоединилось и настоящее близкое соседство квартиры Пушкиных с домом графа Бутурлина; к этому же, то есть к заезду в одно время и к Пушкиным и к Бутурлиным, много способствовала даже и дальняя от гнезда московской аристократии (Поварской и Никитской с товарищами) Немецкая слобода (прибрежья Головинские) — и вот потому-то какой-нибудь житель Тверской улицы или Арбатской, не без пользы и для себя, и для коней своих, всегда рассчитывал, что, ехавши в Немецкую слободу к тому-то, кстати там же заехать еще и к тому-то, и к третьему. Да, Москва — дистанция огромного размера!.. <…>
Я обыкновенно посещал Сергея Львовича или с братом его Василием Львовичем, или еще чаще, ибо Василий Львович не всегда жил в Москве, с князем… или с Ст… ром…
Молодой Пушкин, как в эти дни мне казалось, был скромный ребенок; он очень понимал себя; но никогда не вмешивался в дела больших и почти вечно сиживал как-то в уголочке, а иногда стаивал, прижавшись к тому стулу, на котором угораздивался какой-нибудь добрый оратор, басенный эпиграммист, а еще чаще подле какого же нибудь графчика чувств; этот тоже читывал и проповедовал свое; и если там или сям, то есть у того или другого, вырывалось что-нибудь превыспренне-пиитическое, забавное для отрока, будущего поэта, он не воздерживался от улыбки. Видно, что и тут уж он очень хорошо знал цену поэзии.
Однажды точно, при подобном же случае, когда один поэт-моряк провозглашал торжественные свои стихи и где как-то пришлось:
И этот кортик,
и этот чертик! —
Александр Сергеевич так громко захохотал, что Надежда Осиповна, мать поэта Пушкина, подала ему знак — и Александр Сергеевич нас оставил. Я спросил одного из моих приятелей, душою преданного настоящему чтецу: «Что случилось?» — «Да вот шалун, повеса!» — отвечал мне очень серьезно добряк-товарищ. Я улыбнулся этому замечанию, а живший у Бутурлиных ученый-француз Жиле дружески пожал Пушкину руку и, оборотись ко мне, сказал: «Чудное дитя! как он рано все начал понимать! Дай бог, чтобы этот ребенок жил и жил; вы увидите, что из него будет». Жиле хорошо разгадал будущее Пушкина; но его «дай бог» не дало большой жизни Александру Сергеевичу.
В теплый майский вечер мы сидели в московском саду графа Бутурлина; молодой Пушкин тут же резвился, как дитя, с детьми. Известный граф П… упомянул о даре стихотворства в Александре Сергеевиче. Графиня Анна Артемьевна (Бутурлина), необыкновенная женщина в светском обращении и приветливости, чтобы как-нибудь не огорчить молодого поэта, может быть нескромным словом о его пиитическом даре, обращалась с похвалою только к его полезным занятиям, но никак не хотела, чтоб он показывал нам свои стихи; зато множество живших у графини молодых девушек, иностранок и русских, почти тут же окружили Пушкина с своими альбомами и просили, чтоб он написал для них хоть что-нибудь. Певец-дитя смешался. Некто NN, желая поправить это замешательство, прочел детский катрен поэта, и прочел по-своему, как заметили тогда, по образцу высокой речи на о. Александр Сергеевич успел только сказать: «Ah, mon Dieu»[26], — и выбежал.
Я нашел его в огромной библиотеке графа Дмитрия Петровича; он разглядывал затылки сафьяновых фолиантов и был очень недоволен собою. Я подошел к нему и что-то сказал о книгах. Он отвечал мне: «Поверите ли, этот г. NN так меня озадачил, что я не понимаю даже и книжных затылков».
Вошел граф Дмитрий Петрович с детьми, чтоб показать им картинки какого-то фолианта. Пушкин присоединился к ним, но очень скоро ушел домой.
Через несколько лет после того, как одни начали толковать о молодом Пушкине, некоторые все еще не верили его дарованиям и очень нередко приписывали его стихотворения другим поэтам (так, по крайней мере, мне говорили о многих из его пьес), сам Мерзляков, наш учитель песни, не видал в Пушкине ничего классического, ничего университетского: а последняя беда для многих была горше первой.
1843.