Глава пятая 1820

…непреклонным вдохновеньем

И бурной юностью моей,

И страстью воли, и гоненьем

Я стал известен меж людей.

1822

Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему?

1824


Неполных пять месяцев жизни Пушкина станут предметом рассмотрения в 5-й главе, но за это время поэт пережил столько, увидел столько, запомнил столько, что творческие отзвуки южных — в особенности крымских (таврических) впечатлений до самой смерти раздавались в его душе. Правда, ловишь себя на мысли, что и Лицей, и Петербург, и псковские места, и тверские, и Болдино, и Урал — все запечатлело в поэтических трудах и в самой жизни Пушкина след неизгладимый. Такое уж это было всеотзывчивое сердце и такой всеохватный разум! Но южное путешествие 1820 г., совершенное совсем еще молодым Пушкиным, узнавшим уже в Петербурге и счастье любви, и горечь страдания, и одиночество гонения, услышавшего первые трубные звуки славы и шепот завистников-невежд, — это путешествие было для него искрометно-блестящим, но и переменчивым как само южное море, к которому он приехал.

Один из первых собирателей всех возможных сведений о поэте П. И. Бартенев писал: «На перекладной, в красной рубашке и опояске, в поярковой шляпе скакал Пушкин по так называемому белорусскому тракту в Могилев и Киев».

Он думал, что едет не так уж и надолго и, несомненно, был в добром настроении, которое нередко возникает у путешествующих, соединенном еще у него с чувством оставшейся позади опасности. Перед самым отъездом Пушкин зашел проститься к Чаадаеву: «Мой милый, я заходил к тебе, но ты спал; стоило ли будить тебя из-за такой безделицы». С собой у него был важный документ:

По указу Его Величества государя императора Александра Павловича и прочая, и прочая и прочая. Показатель сего, Ведомства государственной коллегии иностранных дел коллежский секретарь Александр Пушкин отправлен по надобности службы к главному попечителю колонистов южного края г. генерал-лейтенанту Инзову; посему для свободного проезда сей пашпорт из оной коллегии дан ему.

В Санкт-Петербурге майя 5-го дня

1820-го года[65]

Даже о «командировочных» позаботились: выдана была целая тысяча рублей. Вдобавок Пушкин, видимо, знал уже, что друзья договорились о будущем его на ближайшие месяцы: в письмах братьев Тургеневых и Карамзина о ссылке поэта мелькает слово «Крым». Туда собиралось семейство славного генерала Раевского, командовавшего 4-м корпусом 1-й армии с главной квартирой в Киеве. Младший сын генерала был другом Пушкина, оказавшим ему «услуги незабвенные» — мы до сих пор в подробностях не знаем какие, но в их числе была и поездка в Крым. Жившая тогда с матерью в Петербурге старшая дочь Раевского Екатерина Николаевна знала обо всех договоренностях — во всяком случае, она на другой день после отъезда поэта огорчалась, что приходится отсылать письмо к отцу почтой, «потому что мама забыла послать его с Пушкиным». Скорее всего, Пушкин даже посетил в Петербурге жену и дочерей генерала и договорился о встрече в Крыму. Дело в том, что генерал, вместе с младшим сыном и двумя младшими дочерьми Марией и Софьей, отправлялся в Крым из Киева с продолжительным заездом на кавказские минеральные воды для лечения (там ждал его старший сын Александр), а уж потом должен был соединиться с женой и двумя старшими дочерьми, Екатериной и Еленой, на южном, или полуденном, как всюду называет его Пушкин, берегу Крыма. Этот план полностью воплотился в жизнь, о чем можно узнать из первого документа 5-й главы — письма Пушкина к брату Льву Сергеевичу.

Вообще, надо сказать, что, начиная с южного путешествия, читатель приобретает несравненный первоисточник и ориентир в биографии поэта — его собственные, временами очень подробные и конкретные письма. На их фоне легче воспринимать автобиографический элемент в стихах и прозе. Хотя с этим последним, как уже говорилось, приходится обращаться с предельной осторожностью — как летопись душевной жизни Пушкина стихи его незаменимы, но если попытаться уловить в них вехи его, так сказать, житейской биографии, то вопросов возникает куда больше, чем будет дано прямых ответов. Все это не следует забывать и по отношению к предлагаемым документально-художественным монтажам.

Итак, в Екатеринослав Пушкин приехал через Киев, где обедал у Раевских, окончательно договорившись о «плане наступления» на доброго Инзова, который один только мог дать согласие на поездку «прикомандированного» к нему поэта. Все должно было решиться в личном разговоре Раевского с Инзовым. Пока что Пушкин один (17 или 18 мая) по почтовой дороге, проложенной вблизи Днепра, прибыл в Екатеринослав и вручил Инзову официальные документы — письмо статс-секретаря графа И. А. Каподистрии (гл. IV, № 37), извещение петербургского начальства о назначении Инзова полномочным наместником Бессарабии с резиденцией в Кишиневе, и — свою судьбу.

В ожидании Раевских Пушкин поселился на приднепровской окраине Мандрыковке в старенькой хатенке еврейского бедняка. Сохранились мемуарные свидетельства о Екатеринославе (теперь — Днепропетровск) того времени: «Екатеринослав тогда представлял… более вид какой-то голландской колонии, нежели губернского города. Одна главная улица тянулась на несколько верст, шириной шагов двести, так что изобиловала простором не только для садов и огородов, но даже и для пастбищ скота на улице, чем жители пользовались без малейшего стеснения». Потемкинский дворец, некогда прекрасный, стал уже разваливаться; начатый строительством храм, который должен был размерами и великолепием превзойти чуть ли не собор св. Петра в Риме, так и остался с одним фундаментом. Известный мемуарист Ф. Ф. Вигель, побывав в Екатеринославе, писал: «На вершине горы под именем площади находится пространное пустое поле, с трудом мог я разглядеть на нем нечто выходящее из земли: то были выведенные три или четыре сажени кирпичных стен собора. В расстоянии четверти версты оттуда находится Потемкинский дворец. Все это было без полов, без окон, без дверей и дождь капал сверху сквозь дырявую деревянную крышу». Инзов так отзывался об этом: «Екатеринослав город скромный. Хотя по развалинам прежнего величия и славы нехотя вспомнишь и скажешь: суета суетств! Вот следы затей человеческих!»

Всего 11–12 дней пробыл Пушкин в Екатеринославе, но этот город должен быть отмечен как место рождения замысла поэмы о «Братьях-разбойниках». 11 ноября 1823 г. Пушкин вспоминал в письме к Вяземскому: «Истинное происшествие подало мне повод написать этот отрывок. В 1820-м году, в бытность мою в Екатеринославле, два разбойника, закованные вместе, переплыли через Днепр и спаслись. Их отдых на островке, потопление одного из стражей мною не выдуманы <…> Отрывок мой написан в конце 1821 года». П. И. Бартенев рассказывает, что в Кишиневе кто-то усомнился в самой возможности для двоих скованных людей переплыть реку. Тогда Пушкин кликнул своего слугу Никиту и велел рассказать, как они с ним действительно видели это в Екатеринославе. Между прочим, Вяземский усмотрел в «Братьях-разбойниках» не один лишь сюжет, но и куда более расширительный смысл. Он сообщил об этом Тургеневу: «Я поблагодарил его и за то, что он не отнимает у нас, бедных заключенных, надежду плавать с кандалами на ногах». Вяземский был, конечно, прав.

В наше время днепропетровский исследователь В. Я. Рогов предпринял не только исторический, но и, так сказать, топографический анализ побега заключенных, описанного Пушкиным в «Братьях-разбойниках». Читатель может обратиться к его работе (см. Примечания), а мы отправимся с Пушкиным.

26 мая в Екатеринослав приехала путешествующая часть семьи Раевских, и два генерала быстро договорились об отпуске коллежского секретаря. И. Н. Инзов сообщал петербургскому почт-директору К. Я. Булгакову: «Расстроенное его здоровье в столь молодые лета и неприятное положение, в котором он, по молодости, находится, требовали, с одной стороны, помощи, а с другой — безвредной рассеянности, а потому отпустил я его с генералом Раевским, который в проезд свой через Екатеринослав охотно взял его с собою. При оказии прошу сказать об оном графу И. А. Каподистрии. Я надеюсь, что за сие меня не побранит и не назовет баловством: он — малый, право, добрый, жаль только, что скоро кончил курс наук; одна ученая скорлупа останется навсегда скорлупою»…

13 лет спустя в 1833 г. в Симбирске местный губернатор А. М. Загряжский подарит Пушкину «Генеральную карту Екатеринославской губернии с показанием почтовых и больших проезжих дорог, станций и расстояния оными верст» (говорили, что этот экземпляр карты принадлежал самому Александру I), и по карте Пушкин за несколько минут мысленно воссоздаст свой давний путь 1820 года…


* * *

28 мая Раевские с Пушкиным выехали из Екатеринослава по дороге на Кубань и далее — на горячие, кислые, железные воды Северного Кавказа. Поэту пришлось лечь в коляску больным — сказалось холодное днепровское купанье. У нас нет точного пушкинского описания дальнейшего пути, зато есть другая немалая ценность — путевой дневник, «итинерарий», как тогда говорили, генерала Раевского в письме к дочери Екатерине. В нем — ни слова о Пушкине, зато описана вся поездка изо дня в день, а, при внимательном чтении, можно обнаружить и темы разговоров, необычайно важных для поэта. Сообщим только, что сперва Пушкин ехал в коляске с Николаем Николаевичем — младшим, а затем генерал, позаботившись о больном, взял его к себе в карету. Так что, читая письма, помните, что рядом с генералом был поэт.

В этих письмах, казалось бы, описательно-этнографических, сказывается, однако же, и характер генерала — мужественный, прямой, благородный и открытый добру и правде. Проявляется в них его высокая по тому времени культура и его нежная забота о семье. Все это помогает восстановить ту благотворную для Пушкина нравственную и бытовую атмосферу, в которой довелось ему прожить лето и начало осени 1820 г.


ВЫДЕРЖКИ ИЗ ПУТЕВОГО ДНЕВНИКА (ПИСЬМА) ГЕНЕРАЛА РАЕВСКОГО К ДОЧЕРИ ЕКАТЕРИНЕ НИКОЛАЕВНЕ[66]

В Екатеринославле переночевал, позавтракал и поехал по Мариупольской дороге. В 70 верстах переправился через Днепр при деревне Нейенбург, — немецкая колония в цветущем положении, уже более 30 лет тут поселенная. Тут Днепр только что перешел свои пороги, посреди его — каменные острова с лесом, весьма возвышенные, берега также местами лесные; словом, виды необыкновенно живописные, я мало видал в моем путешествии, кои бы мог сравнить с оными.

За рекой мы углубились в степи, ровные, одинакие, без всякой перемены и предмета, на котором бы мог взор путешествующего остановиться, земли, способные к плодородию, но безводные и потому мало заселенные. Они отличаются от тех, что мы с тобой видали, множеством травы, ковылем называемой, которую и скот пасущийся в пищу не употребляет, как будто бы почитает единственное их украшение. Надобно признаться, что при восходе или захождении солнца, когда смотришь на траву против оного, то представляется тебе чистого серебра волнующееся море.

Близ Мариуполя открыли глаза наши Азовское море. Мариуполь, как и Таганрог, не имеет пристани, но суда пристают по глубине ближе к берегу. 40 лет как населен он одними греками, торгуют много хлебом, скотом, в 120-ти верстах от Таганрога, окружены землями плодородными, а хлеб, то есть пшеница и в теперешнее дешевое время продается до 16 рублей <…>

В Таганрог приехал я утром. Город на хорошем месте, строением бедный, много домов, покрытых соломой, но торговлей богат и обыкновенно вдвое приносит правительству против Одессы <…> Ночевал и поутру отправился в Ростов, что прежде было предместьем крепости Святого Димитрия. Крепость сия есть то место, где 37 лет тому назад жил почти год с матушкой <…>

За крепостью есть другой форштат, или город армянский, Нахичевань называемый, пространный, многолюдный и торговлей весьма богатый. Образ жизни, строенье лица, одеянье все оригинальное. Мы его проехали и прибыли на ночлег в станицу Аксай на устье реки Аксай, вверх по которой в 35-ти верстах перенесена столица донских казаков и названа Новым Черкасском. В Аксаях должен был я переправляться через Дон; послал тотчас письмо с казаком к атаману Денисову, что буду назавтра к нему обедать и куда всей гурьбой наутро отправился. Новый Черкасск, заложенный Платовым, — город весьма обширный, регулярный, но еще мало населенный, на высоком степном месте, на берегу реки Аксай, которая теперь в половодье разливами соединяется с Доном, но различить их весьма можно по разности цвета воды. Пообедав, выпросил шлюпку и поехали назад водой. Вообрази ты себе берег нагорный, с разнообразными долинами, холмами, рощами, виноградными садами и застроенный беспрерывными дачами на расстоянии сорока верст, в степном уголку земного шара, — ты можешь легко представить чувство смотрящего на сии картины человека, коего сердце приятным чувствам открыто быть может. Мои все были в восхищении, и я был бы также, когда бы вы были со мной и здоровы. На пути <…> мы вышли на берег <…> потом сели в шлюпку и приехали уже ночью довольно поздно в Аксай.

На другой день рано, отправив кареты на большом судне на другой берег, до коего было 18 верст, сели опять в шлюпку и поехали в старый Черкасск. Сей разжалованный город в станицу еще более обыкновенного залит водою. В нем осталось домов до 700, в том числе несколько старых фамилий чиновников, другие перевезены в Черкасск. Но церквей не перевезли и их богатства, но не могли увезть памяти, что это первое было гнездо донских казаков. Словом, старый Черкасск останется вечно монументом как для русских, так и для иностранных путешественников. Обойдя все, что там есть достойного, отправились мы на левый берег Дона и приплыли в Азию в одно время с нашими каретами.

Тут кончу, друг мой Катенька, первое описание мое; продолжение впредь, я устал писать, ты устанешь читать, — отдохнешь, опять примешься за чтение, а я за перо.

Прощайте, милые дочки, обнимаю вас.

______

Продолжение

Мы вышли на левый берег Дона, сели в кареты и пустились в путь, 200 верст ехали землями, принадлежащими Донскому войску, кои в мое время, равно и 170 верст Кавказской губернии до называемой Донской крепости составляли степь безводную и необитаемую, и на всем сем расстоянии, кроме одних землянок, ничего не было, ныне же нашел я большие селенья, колодцы, пруды и все необходимо нужное для жизни проезжающего.

На другой день приехал в Ставрополь, уездный город, на высоком и приятном месте и лучшем для здоровья жителей всей Кавказской губернии. В нем нашел я каменные казенные и купеческие дома, сады плодовитые и не малое число обывателей, словом, преобразованный край, в который едущего ничего, кроме отдаленности, страшить не должно. Сильная гроза и дождь заставили меня остановиться ночевать за сорок верст от Георгиевска, куда я отправил кухню, и на другой день приехал на готовый обед в дом генерала Сталя, начальника Кавказской линии. Тут я обедал, ходил по городу, но не нашел и следа моего жилища и места рождения брата твоего Александра; запасся всем нужным, переночевал и на другой день приехал на Горячие воды в нанятый для меня дом.

Воды горячие истекают из горы, называемой Мечук, над рекой Подкумком лежащей; самый низкий ключ, не менее 6 или 7 сажень вышины, истекает от подошвы небольшой долины, в которой все селение расположено на две улицы; я приметил до 60 домов, домиков и лачужек, и как сего недостаточно для приезжающих, то нанимают калмыцкие кибитки, палатки и располагаются лагерями, где кому полюбится, и как будто подделываются нестройной здесь природе. Ванны старые, хотя стоят казне довольно дорого, ни вида, ни выгод не имеют, новые же представляют и то и другое и возможную чистоту и опрятность. Вид из оных наиприятнейший на Бештовую гору или Пятигорию, ибо по оной бывшее тут в древности княжество называлось. Я расположил мою жизнь следующим образом: встаю в 5 часов, иду купаться, возвратясь через час пью кофий, читаю, гуляю, обедаю в 1-м часу, опять читаю, гуляю, купаюсь, в 7-м пьем чай, опять гуляем и ложимся спать.

Сестры купаются по одному разу, а когда жарко — по два, в воде кисло-серной, теплотою как парное молоко, единственно для забавы, я в горячей, имеющей свыше 38 градусов, и часто прихожу заблаговременно пользоваться с галерей видом наиприятнейших гор и забавным сего селения и жителей, каррикатурных экипажей, пестроты одеяний; смесь калмыков, черкес, татар, здешних казаков, здешних жителей и приезжих — все это под вечер движется, встречается, расходится, сходится и все до безделицы с галерей новых ванн глазам вашим открыто.

Мы ездили в называемую неправильно шотландскую колонию, ибо их только две фамилии, кои миссионеры Лондонского библейского общества, остальные же разные немцы.

Ездили мы на благодетельный железный горячий ключ, на Бештовой горе находящийся. При первом хорошем дне положено ехать верхом на шпица Бештового, с которого верст на сто открывается во все стороны. В первых числах переселюсь на Железные воды, где, пробыв две недели, поеду на Кислые, и там только решительно могу сказать о пользе здешнего моего лечения, теперь же, кроме надежды, ничего иметь положительного нельзя. Железные воды делают чудеса во всяком роде расслабления, как и в том случае, в каком и ты, мой друг, находишься; я для тебя полную имею на них надежду. Кислые же, полагаю, и для Аленушки могут быть полезны; употребление же всех оных испытав на себе, могу быть путеводителем. Возьму заблаговременно все меры для приятности жизни, и нам, кроме пользы здоровья, верно будет весело. Прощай, милая моя Катенька, хотя письмо адресую в Киев, но надеюсь, что оно найдет вас в Крыму, куда явлюсь я в половине августа молодец молодцом.


29 июня Горячие воды.

<…> сам же я переезжаю через пять дней на Горячие Железные воды на две недели, оттоль на Кислые также недели на две, а оттоле в Крым.

О себе, друг мой Катенька, ничего еще сказать не могу; рюматизм не чувствую, но это может только в здешнем климате, а избавился ли их, это покажет время… Жизнь наша та же: ездили мы на Бештовую высокую гору, ходим, спим, пьем, купаемся, играем в карты, словом кое-как убиваем время. Нынче Петров день, вечером будет маленький фейерверк. Все это хорошо, когда нет ничего лучшего.

Прощай, милая Катенька, обнимаю тебя, мой друг.


6 июля Железные воды бештовые. Вот четвертый день, как мы здесь, милая Катенька; купаемся, и я немного пью воду… Здесь мы в лагере как цыгане, на половине высокой горы. 10 калмыцких кибиток, 30 солдат, 30 казаков, генерал Марков, сенатор Волконский, три гвардейских офицера и нынче приезжающий Карагеоргий составляют колонию. Места так мало, что 100 шагов сделать негде — или лезть в пропасть или лезть на стену. Но картину пред собой имею прекрасную, т. е. гору Бештовую, которая между нами и водами, которые мы оставили. Купаюсь три раза, ем один раз, играю в бостон — вот физическое упражнение — а душою с вами. Большое будет для меня удовольствие узнать, что вы из Петербурга выехали. Я к вам пишу всякую неделю, т. е. всякую почту, а вы не вздумали делать то же. Я сердит. Прощай.


* * *

Итак, совершив в начале июня переезд по Кубани по маршруту Аксай — Кагальницкая — Донская крепость — Ставрополь и наглядевшись вдоволь на бытовой уклад казачества (поэт вел об этом записи, но они не сохранились), Пушкин и Раевские приехали к минеральным источникам Кавказа. Долгое время исследователи спорили о том, когда именно прибыл генеральский конный поезд в Горячие воды (нынешний Пятигорск). Но вот в конце 1970-х годов В. Я. Рогов находит в архиве еще одно письмо генерала к дочери:

«Июня 7 Константиногорск[67]

Другой день на водах, милая моя Катенька. Как бы я был весел, если бы вы были со мной! Хотя б я спокойствие имел на счет ваш! Но где вы? — не знаю. Какова ты, сестра твоя, когда узнаю о вас — неизвестен! Будете ль вы в Крым, в шестеро суток — и у вас. Описывать тебе ничего не стану. Не потому, чтоб тебе не было завидно, но потому что ничего не видать. Здесь дожди, а прежде по три месяца ни одного не бывало. Прощай, друг мой. Обнимаю тебя, а Аленушку также».


Так что сомнений нет — Пушкин жил в Константиновской крепости, где Александр Николаевич нанял для отца дом, с 6 июня 1820 г. На второй день после приезда Николай Николаевич младший написал матери: «Здесь приятное общество: мой брат, Фурнье[68] и Пушкин». В письмах генерала уже предстала перед читателем общая картина жизни на водах — еще не лермонтовских, а пушкинских — в 1820 г. Дополнительные штрихи черпаем из «Путешествия в Арзрум». В 1829 г. Пушкин по пути на театр военных действий заехал в те места, где был некогда с Раевскими (№ 10).

Как-то Пушкин и младшие Раевские отправились в горы на мыс, образованный слиянием рек Ольховки и Березовки. Там их потчевали в духане форелью, только что выловленной старым инвалидом-казаком, ковылявшим на своей деревяшке. На груди у него был Георгиевский крест, и приезжие господа поинтересовались, за что он его получил. Конечно, последующее — лишь предание, одна из бесконечных легенд о Пушкине. Но в ней, похоже, — дым не без огня.

«Давным-давно это было, — начал старый воин, — так давно, что вас никого еще на свете не было — тогда только что начали садиться на Кубани запорожцы. Раньше того, на Кубани же, выше Урупа, оселась и наша станица. Житье было привольное, да только без винтовки, с позволения сказать, и до ветру нельзя было выйти. Так, по ночам, по берегу Кубани, мы держали чати, как бы сказать бекеты[69], чтоб он, татарин, невзначай не нагрянул с того берега. Так вот, ваши благородия, сижу я так-то ночью — моя чергá была, сказать как бы, мой черед: сижу я как-то в секрете, поглядываю на реку, а ночь, сказать бы, была темнее темного, ничего не видно — только слышно как вода в реке с камышами шепчется. И вдруг это, ваши благородия, что-то пролетело в воздухе, словно птица, да мне прямо на шею. Не успел я вскочить, оно поволокло меня, да прямо в Кубань. Это меня, значит, словно овцу, арканом захлестнули и поволокли — и крикнуть не успел. Диви только, как я не захлебнулся в воде! Слышу, уж я на том берегу, и мне рот кляпом забивают. Забили — диви только, как я не задохнулся». Дальше, как давно догадался читатель, будет трогательный рассказ о любви русского пленного и черноглазой черкешенки, о том, как она, плача и рыдая, своими руками распилила ему кандалы, чтоб мог он бежать, о том, как звал-умолял ее с ним в Россию, а она отвечала: «Нельзя мне; я родилась в горах и умру в горах». Выслушав рассказ георгиевского кавалера, Пушкин будто бы спросил: «А хороша была девушка-то?» «Уж так-то хороша, ваша милость, что и сказать не умею», — ответил старый казак. Само собой, герой «Кавказского пленника» совсем не тот, что в этом рассказе, и многие подробности иные, но, вероятно, какая-то встреча, чей-то рассказ, ставший первоначальным импульсом для поэта, все же существовал. Некоторые строки черновика как бы подтверждают рассказ инвалида (только напомним о трансформации героя):

Его настигнул враг летучий.

Несчастный пал на чуждый брег.

И слабого питомца нег

К горам повлек аркан могучий.

Ведь не зря же, обращаясь к Н. Н. Р. (т. е. Николаю Раевскому-младшему), автор в посвящении написал:

Ты здесь найдешь воспоминанья,

Быть может, милых сердцу дней.

Мария Николаевна Раевская всегда считала, что с нее рисовал Пушкин портрет своей черкешенки. Кажется, автор и сам в том признавался в беседе с поэтом В. И. Туманским. Как бы то ни было, верную картину рисует П. И. Бартенев: «Они всем обществом уезжали на гору Бештау пить железные, тогда еще малоизвестные воды и жили там в калмыцких кибитках и палатках; разнообразные прогулки, ночи под открытым южным небом, и кругом причудливые картины гор, новые нравы, невиданные племена, аулы, сакли и верблюды, дикая вольность горских черкесов, а в нескольких часах пути упорная жестокая война с громким именем Ермолова — все это должно было чрезвычайно как понравиться молодому Пушкину». Гораздо позже, в 1831 г., Пушкин замыслил план поэмы «Русская девушка и черкес», где должно было все повернуться наоборот: пленник-черкес полюбил русскую девушку и просит ее:

Полюби меня, девица

Нет

Что же скажет вся станица?

Я с другим обручена.

Твой жених теперь далече.

«Роман на кавказских водах», начатый Пушкиным в 1831 г., также сюжетно продолжает «Кавказского пленника» — одному из героев, как предполагал Пушкин, суждено пережить тяготы черкесского плена. Есть в этом произведении и иная связь с поездкой 1820 г. В то время Константиновскую крепость, Кислые воды и Горячие воды охранял 3-й батальон Тенгинского пехотного полка. Им командовал майор Иван Курило. Одновременно он был кордонным начальником укрепленной линии вдоль Горячих вод, «смотрителем кислых минеральных вод», почтмейстером, председателем строительной комиссии для устройства ванн. Курило (Курилов) оказался одним из персонажей «Романа…» Имеется такая подготовительная запись: «Гранев, Курилов и Хохленко сидят у кисло-серного источника — Курилов рассказывает черкесский набег». Немало таких историй выслушал Пушкин летом 1820 г. на Кавказе…

В 1836 г. Пушкин напечатал в «Современнике» повесть адыга Султана Казы-Гирея «Долина Ажитугая» со своим послесловием: «Вот явление, неожиданное в нашей литературе! Сын полудикого Кавказа становится в ряды наших писателей; черкес изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописно…»

Гоголь писал о Пушкине: «Исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ, среди знойных долин поразил его; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях. Его пленила вольная поэтическая жизнь дерзких горцев, их схватки, их быстрые неотразимые набеги; и с этих пор кисть его приобрела тот широкий размах, ту быстроту и смелость, которая так дивила и поражала только что начинавшую читать Россию. Рисует ли он боевую схватку чеченца с казаком — слог его молния; он так же блещет, как сверкающие сабли, и летит быстрее самой битвы. Он один только певец Кавказа: он влюблен в него всею душой и чувствами; он проникнут и напитан его чудными окрестностями, южным небом…»

5 августа Раевские с Пушкиным под охраной казачьего отряда в 60 сабель покинули Кавказ, направляясь по правому берегу Кубани через Прочный окоп, Темижбек, Кавказскую, Усть-Лабу и Екатеринодар и далее — на Тамань.

В «Отрывках из Путешествия Онегина» (черновая редакция) сказано об этом:

Простите, снежных гор вершины,

И вы, кубанские равнины;

Он едет к берегам иным,

Он прибыл из Тамани в Крым.


* * *

Знакомство с Крымом для Пушкина началось давно — быть может, с тех пор, когда в Царское Село завезли тополя с южного берега древней Тавриды…

Крым обладает волшебной особенностью — цепко держать в объятиях воспоминаний человека, туда хоть однажды попавшего. Пушкин не был исключением — всю жизнь он стремился вернуться в Тавриду, да так и не успел. Кажется, даже из загробного далека душа его будет рваться на южный берег:

Так, если удаляться можно

Оттоль, где вечный свет горит,

Где счастье вечно, непреложно,

Мой дух к Юрзуфу прилетит.

Этому неоконченному стихотворению («Таврида», 1822) предпослан эпиграф из Гете — «Gib meine Jugend mir zurück» (Верни мне мою юность). Юность оказалась невозвратной. Пушкину больше быть в Крыму не довелось, но «его молвой наполнен сей предел» — легенды и были на тему «Пушкин и Крым» составляют целую литературу…

12 августа вечером путешественники, миновав Темрюк, Пересыпь, Сенную, прибыли в заштатный городишко Тамань (бывшую крепость Фанагорию). Ближайшие двое суток после этого море сильно штормило, и в Керчь — древнюю Пантикапею — удалось отправиться только 15-го числа. В письме к брату (1820) и в «Отрывке из письма к Д.» (1824) Пушкин сам описал все путешествие и свое праздничное ощущение Крыма. Это была — именно в Крыму, а не на Кавказе — как бы граница между прошлым и будущим поэта. Недаром при переезде из Феодосии в Гурзуф на брандвахтерном бриге он написал элегию «Погасло дневное светило», которая как бы обозначила переход Рубикона: первые ее строки посвящены Крыму, а бóльшая часть — прощанию с Петербургом (поэтому мы и отнесли ее к предыдущей главе — № 38).

«В ночь перед Гурзуфом, — вспоминала М. Н. Раевская, — Пушкин расхаживал по палубе в задумчивости и что-то бормоча про себя». Это «что-то» была элегия.

Каждое крымское впечатление было сильно и незабываемо. Через три года, например, на полях черновой рукописи первой главы «Евгения Онегина» появилось абсолютно точное — художники дивятся зрительной памяти поэта — изображение знаменитой скалы «Ворота Карадага», увиденной Пушкиным с моря под вечер 18 августа 1820 г. Три года помнить и нарисовать с абсолютной художнической точностью — для этого надо обладать не только памятью рисовальщика, но и памятью сердца. Не напрасно Пушкин потом сказал о Крыме: «Там колыбель моего Онегина».

Гурзуф (бывшая греческая колония Юрзувита), где генерал Раевский встретился с женою и двумя старшими дочерьми, был маленькой деревушкой с узенькими улочками и глиняными саклями, окруженными тенистыми садами. Гурзуф уместился в тесной долине между Яйлой и Аю-Дагом, орошаемой речкой Аундой (ее более раннее название Сюнарпутан). Огромный гурзуфский парк доходил до речушки Салгир. В стороне от татарских хижин возвышался казавшийся очень большим, лишенный обитателей, дом герцога де Ришелье. Там расположилась отдыхать воссоединившаяся наконец дружная семья Раевских (кроме старшего сына — тот остался на Кавказе). Герцог, построив свой крымский дворец, прожил в нем лишь несколько недель в 1811 г. — и с той поры дом стоял совершенно пустым. Со стороны гор он выглядел двухэтажным с бельведером, а с моря — вросшим в землю (весь первый этаж был в сущности подвалом). Второй этаж состоял тогда из галереи, занимавшей все строение, если не считать четырех небольших комнат — по две на каждом конце, в которых столько окон и дверей, что сразу понятно: архитектор заботился о видах из дворца, а не об удобствах людей, в нем живущих. Над галереей, под чердаком — большой кабинет. Пушкин с Николаем Раевским поселились в одной из комнат второго этажа. Один из путешественников рассказывал об этом дворце: «Замок этот доказывает, что хозяину не следует строить заочно, а, может быть, и то, что самый отменно хороший человек может иметь отменно дурной вкус в архитектуре». Другой путешественник, англичанин, до того удивился дому Ришелье, что предпочел поселиться в сакле. Здесь, в странном доме дюка (герцога) Ришелье, рядом с оливковой рощей протекли «счастливейшие минуты жизни» нашего поэта, как сам он говорил.

Бесконечные прогулки к морю и в окрестности, работа над «Кавказским пленником», чтение, занятия вместе с Николаем Раевским английским языком, дружеские вечера в доме, — на это уходило все время.

Легко узнать пейзаж Гурзуфа и руины генуэзской крепости на утесе над бухтой:

Когда луна сияет над заливом,

Пойду бродить на берегу морском

И созерцать в забвеньи горделивом

Развалины, поникшие челом.

Старик Сатурн в полете молчаливом

Снедает их…

И волны бьют вкруг валов обгорелых

Вкруг ветхих стен и башен опустелых.

Есть и другое описание крепости (1821).

Как я любил над блещущим заливом

Развалины, венчанные плющем

Или в «Тавриде»:

Счастливый край, где блещут воды,

Лаская пышные брега,

И светлой роскошью природы

Озарены холмы, луга,

Где скал нахмуренные своды…

Знатоки Крыма легко узнают дорогу на Артек в последних строчках «Бахчисарайского фонтана»:

Всё чувство путника манит,

Когда, в час утра безмятежный,

В горах, дорогою прибрежной,

Привычный конь его бежит

И зеленеющая влага

Пред ним и блещет, и шумит

Вокруг утесов Аю-дага…

В «Онегине» он честно признался, что творила с ним на крымском берегу муза:

Как часто по брегам Тавриды

Она меня во мгле ночной

Водила слушать шум морской,

Немолчный шепот Нереиды,

Глубокий, вечный хор валов,

Хвалебный гимн отцу миров.

За три гурзуфские недели была закончена элегия «Погасло дневное светило», написано стихотворение «Увы, зачем она блистает», набросаны черновики «Мне вас не жаль, года весны моей» и «Зачем безвременную скуку». Такого душевного спокойствия и творческой свободы дотоле не испытывал Пушкин.

Некоторые пушкинисты склонны решительно отвергать гурзуфскую легенду о соловье, записанную в 1850-х годах и переложенную Н. А. Некрасовым в стихи:

К поэту летал соловей по ночам,

Как в небо луна выплывала,

И вместе с поэтом он пел — и, певцам

Внимая, природа смолкала.

Потом соловей — повествует народ —

Летал сюда каждое лето:

И свищет, и плачет, и словно зовет

К забытому другу поэта!

Но умер поэт — прилетать перестал

Пернатый певец… Полный горя,

С тех пор кипарис сиротою стоял,

Внимая лишь ропоту моря…

Не в одной книге всерьез говорится, что не было такого стойкого в своих привязанностях соловья, перекликавшегося по ночам с пушкинским кипарисом. А может, все-таки был соловей, но не всем дано его расслышать?

Из Гурзуфа трудно уезжать было Пушкину, нелегко его покидать и теперь — даже в сборнике документов о жизни поэта. Эти три недели далеко продвинули его духовное развитие. Но все же это были три недели из 37 лет. Надобно спешить вперед…


* * *

Примерно 5-го сентября старый генерал с сыном и Пушкиным покинули Гурзуф, направляясь верхами в западном направлении. Дамская часть семейства Раевских вскоре выехала в Симферополь, где потом все снова соединились. Всадники, миновав Ай-Данильский лес и осмотрев Никитский сад, уже тогда весьма любопытный, не останавливаясь, проехали непримечательную деревушку под названием Ялта, поднялись на Аутку (туда, где теперь стоит дом Чехова) и через Ореанду, Кореиз и Гаспру спустились вниз к Мисхору и Алупке. Здесь ночевали в татарской сакле. На другой день за Алупкой преодолели опасный переезд, который, как пишут путешественники, «одним помышлением о нем наводит трепет». Там скалы, заграждая путь, угрожающе нависали над головою путников, пробиравшихся по краю обрыва. Потом, поднявшись тропою через Кокереиз, вступили на громадную высеченную в скалах Чертову лестницу — одно из чудес Крыма. Лестница эта имеет 600 метров в длину и множество крутых поворотов.

Через селение Байдары добрались до Георгиевского монастыря — одной из главных целей путешествия. На самом краю крутого обрыва, по которому для схода вниз сделана лестница, лепились несколько монашеских келий и церковь рядом с ними. Все эти постройки рук человеческих объединены террасой как бы висящей над пропастью. Над кельями — осыпающиеся пещеры, где в давние времена спасались отшельники, да бездонное небо.

В монастыре Пушкин и Раевские застали всего 10–15 человек. Верстах в трех от монастыря — мыс Феолент, где, если верить древней легенде, расположен был храм богини Артемиды (Дианы). Жрица храма Ифигения собиралась принести в жертву богам своего неузнанного брата Ореста, но верный друг Пилад и божий промысел спасли несчастного: Ифигения узнала брата и отменила казнь.

В 1824 г. Пушкин в Михайловском с живым интересом прочитал книгу И. М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде в 1820 г.», где в специальной главе опровергалась сама возможность существования древнего храма на мысе Феолент. Автор книги писал: «Рассмотрев прилежно источники, коими руководствуются новейшие отыскиватели храма Ифигении в Тавриде, мы находим, что все они ссылаются на митографов[70], на поэтов, пышные свидетельства, конечно, и многочисленные; но увы! весьма слабые, когда они не озарены светильником критики, различающей вымысел от исторической истины». Ответом на это чтение и было своеобразное письмо-очерк, обращенное к Дельвигу и напечатанное в альманахе «Северные цветы» на 1826 год (№ 21). Опровержению версии Муравьева-Апостола посвящено стихотворение «К чему холодные сомненья…», включенное в то же письмо. Стихотворение, написанное в Михайловском, в свою очередь, имеет конкретного адресата — П. Я. Чаадаева. Когда будете читать концовку этого стихотворения (на камне, дружбой освященном // пишу я наши имена), не забудьте сопоставить его с давним посланием Чаадаеву:

Россия вспрянет ото сна,

И на обломках самовластья

Напишут наши имена!

Наивно было бы предполагать, будто бы Пушкин в самом деле расписался на развалинах храма и только море смыло его автограф. Все дело в том, что судьбу Ореста разделял неразлучный и самоотверженный друг Пилад — вот и Пушкин мысленно поставил на развалинах храма свое имя рядом с именем вернейшего друга, да еще протянул нить к посланию 1820(?) года тому же адресату.

Переночевали в монастыре; по узкой тропе через Шупи, Мангуп, Каракез, а далее по широкой удобной дороге отправились в Бахчисарай. По-видимому, в Севастополе Пушкин не был, хотя некоторую долю сомнения исследователи еще недавно оставляли на сей счет. Все-таки тяготы пути не прошли бесследно — в Бахчисарай поэт приехал с новым приступом лихорадки. Это было, скорее всего, 7 сентября. Совершив небольшую экскурсию по дворцу ханов, ханскому кладбищу и по городу, генерал и его молодые спутники отдохнули во дворце и наутро отправились в Симферополь. Так что в Бахчисарае, который теперь в немалой мере славен именем Пушкина, поэт пробыл одни сутки или чуть долее.

Бахчисарай, бывший центр Крымского ханства, насчитывал в пушкинское время 11 тысяч жителей. Торгово-промышленная часть города состояла из одной улицы длиною версты три. По обеим ее сторонам располагались низенькие строения, в которых при открытых дверях и окнах на столах и скамьях, поджавши под себя ноги, сидели купцы и ремесленники, занимаясь каждый своим делом. Особенно славился Бахчисарай изделиями из сафьяна и ножами прочной стали. Ханский дворец, сожженный последним ханом, был восстановлен усилиями Потемкина в связи с посещением Екатерины II в 1787 г. При этом заботились не столько об исторической точности, сколько об удобствах императрицы. В частности, с первого этажа на второй прорубили дополнительную лестницу, при этом образовался какой-то лишний проем — его и заполнили новым построенным фонтаном слез. Традиционную доску с изречениями для него делать не стали, а перенесли с другого прекрасного фонтана, давно устроенного около мавзолея возлюбленной Крым-Гирей-хана Дилары-Бекеч. Прежний фонтан, а с перенесением доски — новый, назывался Сельсебийль — «райский источник». Мавзолей Дилары-Бекеч, по преданию, родом грузинки, стоит у ограды кладбища напротив дворца на высокой садовой террасе. Об этой девушке И. М. Муравьев-Апостол говорит в книге, вызвавшей столько воспоминаний у Пушкина: «…силой прелестей своих она повелевала тому, кому все здесь повиновалось, но не долго: упал райский цвет в самое утро жизни своей и безотрадный Керим соорудил любезный памятник сей, дабы ежедневно ходить в оный и утешаться слезами над прахом незабвенной». Вот близ этого памятника и находился фонтан Сельсебийль, питавшийся горными ключами и отличавшийся изумительной чистотой воды. Одна из надписей на фонтане гласила: «Кто станет утолять жажду, тому фонтан языком своим прожурчит хронограмму[71]: приди пей воду чистую, она принесет исцеление». Фонтан Дилары-Бекеч около сгоревшего дворца был построен в 1762 г., мавзолей — в 1764-м. Но уже к концу 1780-х годов в народных легендах имя грузинки Дилары-Бекеч вытеснялось именем польской девушки Потоцкой, якобы похищенной для хана и помещенной в его гарем. Дальше рассказывать легенду не стоит — Пушкин сделал это в своей поэме. Выпишем только слова В. Г. Белинского, раскрывающие самую суть пушкинской обработки легенды: «В диком татарине, пресыщенном гаремной любовью, вдруг вспыхивает высокое чувство к женщине, которая чужда всего, что составляет прелесть владыки и что может пленять вкус азиатского варвара<…> Сам не понимая как, почему и для чего, он уважает святыню этой беззащитной красоты, он — варвар, для которого взаимность женщины никогда не была необходимым условием истинного наслаждения — он ведет себя в отношении к ней почти как палладин средних веков.

И для нее смягчает он

Гарема строгие законы…

…Итак, мысль поэмы — перерождение, если не просвещение, дикой души через высокое чувство любви. Мысль верная и глубокая». Как часто бывало у Пушкина, соединение слышанного прежде (легенду о Потоцкой и фонтане слез ему рассказали еще в Петербурге) и увиденного в реальности разбудило творческую жажду и привело к замыслу «Бахчисарайского фонтана».

Однако с возникновением «Бахчисарайского фонтана» все обстоит в тысячу раз сложнее, чем выглядит в беглом пересказе событий. Дело в том, что с замыслом поэмы связана биографическая, личная тайна Пушкина — одна из немногих, которую он не только хотел, но и сумел уберечь от любопытства современников и потомков. 8 февраля 1824 г. он писал А. Бестужеву из Одессы: «Радуюсь, что мой „Фонтан“ шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины.

Aux douces loix des vers je pliais les accents

De sa bouche aimable et naïve.[72]

Впрочем, я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги были нужны». В другом письме к А. Бестужеву (29 июня 1824 г.) Пушкин возмутился тем, что вопреки его просьбе в Петербурге напечатали три последние строки элегии «Редеет облаков летучая гряда» (№ 13), которые заведомо не предназначались для печати: «Бог тебя простит! но ты острамил меня в нынешней „Звезде“ — напечатав три последние стиха моей элегии; черт дернул меня написать еще кстати о „Бахчисарайском фонтане“ какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же элегическую мою красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя с какой охотою беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей <…> Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики». Кто эта молодая женщина и вообще нет ли тут мистификации? Над этим размышляют пушкинисты более столетия. Вот строки «Бахчисарайского фонтана», которые имеет в виду Пушкин:

Чью тень, о други, видел я?

Скажите мне: чей образ нежный

Тогда преследовал меня,

Неотразимый, неизбежный?

П. И. Бартенев, кажется, был первым, кто задался вопросом «чью же тень?»: «К воспоминаниям о жизни в Гурзуфе несомненно относится тот женский образ, который беспрестанно является в стихах Пушкина, чуть только он вспомнит о Тавриде, который занимал его воображение три года сряду, преследовал его до самой Одессы и там только сменился другим. В этом нельзя не убедиться, внимательно следя за стихами того времени. Но то была святыня души его, которую он строго чтил и берег от чужих взоров и которая послужила внутреннею основою всех тогдашних созданий его гения». Перечитайте, как говорят, «под этим углом зрения» крымские (и последующие — о Крыме) стихи в подборке к этой главе: прекрасное и всем наизусть известное онегинское «отступление о ножках»; строки «Тавриды» («За нею по наклону гор // я шел дорогой неизвестной»); «Нереиду»; «Кто видел край, где роскошью природы» — с прямым признанием («где я любил, изгнанник неизвестный»); стихи о прощании: «Увы, зачем она блистает» («Смотрю на все ее движенья, // Внимаю каждый звук речей, // И миг единый разлученья // Ужасен для души моей»); и, наконец, К*** «Тогда изгнаньем и могилой, // Несчастный, будешь ты готов // Купить хоть слово девы милой, // Хоть легкий шум ее шагов». Этого вполне достаточно, чтобы убедиться в правоте П. И. Бартенева. Но исследователям самого факта оказалось недостаточно: превращаясь в доброжелательных, но все же следователей, они ставят вопрос: кто она? Назывались по меньшей мере десять имен «кандидаток» в героини лирики Пушкина начала 1820-х годов. Но теперь — в который раз — перечитывая стихи, видишь, что те из них, кто не был летом 1820-го года в Гурзуфе, заведомо отпадают. Мария Николаевна Раевская (Волконская), как знает читатель, была убеждена, что строки «Я помню море пред грозою…» посвящены ей, но девочка-подросток не могла быть предметом некоторых других стихотворений этой сюиты, да и море изображено в «Онегине» не пристепное, а южное — у скал. Екатерина Николаевна Раевская (Орлова) никаких притязаний не высказывала, но за нее аргументировали пушкинисты. Напомним четыре аргумента: 1) она серьезно болела, и вся поездка в Крым была предпринята из-за ее болезни («Увы, зачем она блистает…») 2) в «Отрывке из письма к Д.» говорится: «Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его…» — К** расшифровывают как Катерина, хотя, кажется, возобладало мнение, что литера К** вообще мистификация — отрывок предназначался для печати; 3) Пушкин заметил как-то, что Марина Мнишек в «Борисе Годунове» — настоящая Катерина Орлова; 4) существует такое письмо М. Ф. Орлова жене (1823): «…я вижу твой образ как образ милого друга и приближаюсь к тебе или воображаю тебя близкой всякий раз как вижу памятную звезду, которую ты мне указала. Будь уверена, что едва она восходит над горизонтом, я ловлю ее появление с моего балкона». Возвратитесь еще раз к элегии «Редеет облаков…» и станет ясно, что последний аргумент довольно веский[73]. С именем Е. Н. Раевской-Орловой связывают в последнее время и другие стихи: «Я пережил свои желанья», «Дева», «Дионея».

Третья дочь Раевских Елена — очаровательная голубоглазая девушка, образованная, умная, но неизлечимо больная, также в доводах пушкиноведов занимала определенное место. Во-первых, в одном из греческих мифов Елена Спартанская превратилась в звезду, во-вторых, стихи «Увы, зачем она блистает…» естественнее всего отнести именно к ней. Добавим к этому еще одно соображение столь же ненадежного разряда — своего рода пародию на гипотезу. Письмо Пушкина о Крыме к брату (№ 1) открывается словами: «Начинаю с яиц Леды». Леда, жена царя Спарты, забеременев от бога Зевса, принявшего вид лебедя, произвела на свет два яйца — из одного вышла Елена Прекрасная. При большом воображении в словах Пушкина можно видеть шифр: «начинаю с Елены». Конечно, Лев Сергеевич не догадался бы, но сам-то поэт знал, о ком рассказывает. Разумеется, такого рода гипотезы недорого стоят. Подобные доводы не столь уж сложно выдвигать, труднее — с убежденностью на них настаивать.

В 1960 г. в сборнике «Пушкин. Исследования и материалы» (том III) появилась обширная работа Л. П. Гроссмана «У истоков Бахчисарайского фонтана», в котором известный пушкинист, автор многих книг и статей, обосновывает новую гипотезу: героиней крымской лирики и вдохновительницей «Бахчисарайского фонтана» была Софья Станиславовна Потоцкая (Киселева). Интересующихся аргументацией отсылаем к самой статье. Здесь же скажем: необычайно «соблазнительной» выглядит попытка соотнесения имен Потоцкой — реальной и Потоцкой из поэмы Пушкина. Этим сходством фамилий вполне может быть объяснен особый интерес петербургской знакомой Пушкина к легенде о польской девушке в гареме хана. Что касается роли С. С. Потоцкой в жизни поэта (и, соответственно, в крымской лирике), то она осталась недоказанной.

Пушкин не хотел, чтобы мы знали, кого именно любил он в 1820 г., о ком тосковал до 1823-го и кого не забывал и позже. Он сознательно «путал» даты под стихотворениями (например, «Увы, зачем…» печатал с датой «1819», а стихи 1824 г. о Крыме — с датой 1820), придумывал «подставные» инициалы, правил тексты стихов, старательно избегая «личностей». Так вправе ли мы теперь допытываться?


* * *

8 сентября Пушкин был уже в Симферополе, где прожил, по последним изысканиям краеведов, до 17 числа. Через Перекоп, Борислав, Херсон, Николаев, Одессу он 21 сентября прибыл к месту своего служебного назначения — в Кишинев.

Память о Крыме, «любимая надежда» опять увидеть Гурзуф никогда не оставляла поэта. Туда отправил он в путешествие героя своего романа, да и в беловом тексте и в черновиках 1-й и 8-й глав мелькнули «холмы Тавриды, край прелестный». По меньшей мере дважды собирался в Крым сам. В Одессе, когда граф Воронцов купил у Ришелье его гурзуфское поместье и на бриге «Утеха» поплыл «праздновать новоселье», Пушкин уверен был, что позовут и его, но его не позвали (см. гл. VII). Тогда он написал послание-отказ А. Л. Давыдову, приглашавшему его в Крым («Нельзя, мой толстый Аристипп»):

…не могу с тобою плыть

К брегам полуденной Тавриды…

В 1824 г., в Михайловском, были созданы «Виноград» и «Подражание турецкой песне» («О дева-роза, я в оковах…»). Конечно, наступил момент, когда Пушкин переменился: Крым и все события 1820 г. отодвинулись в туманную даль воспоминаний (№ 23):

Смирились вы, моей весны

Высокопарные мечтанья,

И в поэтический бокал

Воды я много подмешал.

Но вовсе крымские видения не исчезли. Последнее упоминание о Крыме было в ноябре 1836 г. Пушкин писал крымскому жителю Н. Б. Голицыну: «Как я завидую вашему прекрасному крымскому климату; письмо ваше разбудило во мне множество воспоминаний всякого рода. Там колыбель моего Онегина и вы, конечно, узнали некоторых лиц. Вы обещаете перевод в стихах моего Бахчисарайского фонтана[74]. Уверен, что он вам удастся…» Когда писалось это письмо, прошла уже неделя, как получен был анонимный пасквиль…

1

Милый брат, я виноват перед твоею дружбою, постараюсь загладить вину мою длинным письмом и подробными рассказами. Начинаю с яиц Леды. Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновенью. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие к Кавказским водам, лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить, Инзов благословил меня на счастливый путь — я лег в коляску больной; через неделю вылечился. Два месяца жил я на Кавказе; воды мне были очень нужны и черезвычайно помогли, особенно серные горячие. Впрочем, купался в теплых кисло-серных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в дальном расстоянье друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видел великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и недвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, — любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах — и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии. Видел я берега Кубани и сторожевые станицы — любовался нашими казаками. Вечно верхом; вечно готовы драться; в вечной предосторожности! Ехал в виду неприязненых полей свободных, горских народов. Вокруг нас ехали 60 казаков, за нами тащилась заряженная пушка, с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа — они готовы напасть на известного русского генерала. И там, где бедный офицер безопасно скачет на перекладных, там высокопревосходительный легко может попасться на аркан какого-нибудь чеченца. Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению. Когда-нибудь прочту тебе мои замечания на черноморских и донских казаков — теперь тебе не скажу об них ни слова. С полуострова Таманя, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь. Здесь увижу я развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапеи, думал я — на ближней горе посереди кладбища увидел я груду камней, утесов, грубо высеченных — заметил несколько ступеней, дело рук человеческих. Гроб ли это, древнее ли основание башни — не знаю. За несколько верст остановились мы на Золотом холме. Ряды камней, ров, почти сравнившийся с землею, — вот всё, что осталось от города Пантикапеи. Нет сомнения, что много драгоценного скрывается под землею, насыпанной веками; какой-то француз прислан из Петербурга для разысканий — но ему недостает ни денег, ни сведений, как у нас обыкновенно водится. Из Керчи приехали мы в Кефу, остановились у Броневского, человека почтенного по непорочной службе и по бедности. Теперь он под судом — и, подобно Старику Виргилия, разводит сад на берегу моря, недалеко от города. Виноград и миндаль составляют его доход. Он не умный человек, но имеет большие сведения об Крыме, стороне важной и запущенной. Отсюда морем отправились мы мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф, где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я Элегию, которую тебе присылаю; отошли ее Гречу без подписи. Корабль плыл перед горами, покрытыми тополами, виноградом, лаврами и кипарисами; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа. Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посереди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель Екатерининского века, памятник 12 года; человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери — прелесть, старшая — женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, — счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение, — горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда — увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского. Будешь ли ты со мной? скоро ли соединимся? Теперь я один в пустынной для меня Молдавии. По крайней мере пиши ко мне — благодарю тебя за стихи; более благодарил бы тебя за прозу. Ради бога, почитай поэзию — доброй, умной старушкою, к которой можно иногда зайти, чтоб забыть на минуту сплетни, газеты и хлопоты жизни, повеселиться ее милым болтаньем и сказками; но влюбиться в нее — безрассудно. Михайло Орлов с восторгом повторяет ……. русским безвестную!.. я также. Прости, мой друг! обнимаю тебя. Уведомь меня об наших. Всё ли еще они в деревне. Мне деньги нужны, нужны! Прости. Обними же за меня Кюхельбекера и Дельвига. Видишь ли ты иногда молодого Молчанова? Пиши мне обо всей братье.

Пушкин — Л. С. Пушкину. 24 сентября 1820 г.

Из Кишинева в Петербург.


2

Вот тебе и «Разбойники». Истинное происшествие подало мне повод написать этот отрывок. В 1820 году, в бытность мою в Екатеринославле, два разбойника, закованные вместе, переплыли через Днепр и спаслись. Их отдых на островке, потопление одного из стражей мною не выдуманы. Некоторые стихи напоминают перевод «Шильонского узника». Это несчастие для меня. Я с Жуковским сошелся нечаянно, отрывок мой написан в конце 1821 года.

Пушкин — П. А. Вяземскому. 11 ноября 1823 г.

Из Одессы в Москву.


3

Не помню, кто заметил мне, что невероятно, чтоб скованные вместе разбойники могли переплыть реку. Всё это происшествие справедливо и случилось в 1820 году, в бытность мою в Екатеринославле.

А. С. Пушкин. Опровержение на критики. 1830.


4

М. Г., г. Редактор!

Согласно заметке, помещенной в № 389 вашей многоуважаемой газеты о предстоящем праздновании Россией столетней годовщины со дня рождения покойного поэта А. С. Пушкина, могу сообщить самые верные сведения о проживании покойного поэта в Екатеринославе, а именно: мой покойный отчим, князь Александр Никанорович Гирей (который умер 105 лет), говорил и указывал мне то место, где жил поэт; жил он в доме Краконини, перешедшем в сороковых годах дворянину Здановичу и находящемся на Мандрыковке, против усадьбы моего отчима, князя Гирея. Усадьба, где жил покойный А. С. Пушкин, прилегает к Днепру. В Мандрыковке, близ реки Днепра находилась тюрьма, из которой во время пребывания поэта бежали два брата-арестанта, побочные дети помещика Засорина, о которых Александр Сергеевич и написал известную поэму «Братья-разбойники». Ныне усадьба принадлежит г. Кулабухову, у которого и имеются на все изложенное данные.

Пишущий эти строки от роду имеет 72 года. Дворянин.

Г. Мекленбурцов.

4 февраля 1899. Екатеринослав.


5

С Пушкиным я не успел еще короче познакомиться, но замечаю однакож, что не испорченность сердца, но по молодости необузданная нравственностию пылкость ума, причиною его погрешностей; я постараюсь, чтобы советы мои не были бесплодны, и буду держать его более на глазах.

И. Н. Инзов — И. A. Каподистрии. 21 мая 1820.

Из Екатеринослава в Петербург.


6

Забытый светом и молвою,

Далече от брегов Невы,

Теперь я вижу пред собою

Кавказа гордые главы.

Над их вершинами крутыми,

На скате каменных стремнин,

Питаюсь чувствами немыми

И чудной прелестью картин

Природы дикой и угрюмой;

Душа, как прежде, каждый час

Полна томительною думой —

Но огнь поэзии погас.

Ищу напрасно впечатлений:

Она прошла, пора стихов,

Пора любви, веселых снов,

Пора сердечных вдохновений!

Восторгов краткий день протек —

И скрылась от меня навек

Богиня тихих песнопений…

1820   А. С. Пушкин.

Руслан и Людмила. Эпилог.


7

<…>

Великолепные картины!

Престолы вечные снегов,

Очам казались их вершины

Недвижной цепью облаков,

И в их кругу колосс двуглавый,

В венце блистая ледяном,

Эльбрус огромный, величавый,

Белел на небе голубом.

Когда, с глухим сливаясь гулом,

Предтеча бури, гром гремел,

Как часто пленник над аулом

Недвижим на горе сидел!

У ног его дымились тучи,

В степи взвивался прах летучий;

Уже приюта между скал

Елень испуганный искал;

Орлы с утесов подымались

И в небесах перекликались;

Шум табунов, мычанье стад

Уж гласом бури заглушались…

И вдруг на долы дождь и град

Из туч сквозь молний извергались;

Волнами роя крутизны,

Сдвигая камни вековые,

Текли потоки дождевые —

А пленник, с горной вышины,

Один, за тучей громовою,

Возврата солнечного ждал,

Недосягаемый грозою,

И бури немощному вою

С какой-то радостью внимал.

1820   А. С. Пушкин.

Кавказский пленник.

8
* * *

Я видел Азии бесплодные пределы,

Кавказа дальный край, долины обгорелы,

Жилище дикое черкесских табунов,

Подкумка знойный брег, пустынные вершины,

Обвитые венцом летучим облаков,

И закубанские равнины!

Ужасный край чудес!.. там жаркие ручьи

Кипят в утесах раскаленных,

Благословенные струи!

Надежда верная болезнью изнуренных.

Мой взор встречал близ дивных берегов

Увядших юношей, отступников пиров,

На муки тайные Кипридой осужденных,

И юных ратников на ранних костылях,

И хилых стариков в печальных сединах.

1820   А. С. Пушкин.


9
*

Уже пустыни сторож вечный,

Стесненный холмами вокруг,

Стоит Бешту остроконечный

И зеленеющий Машук,

Машук, податель струй целебных;

Вокруг ручьев его волшебных

Больных теснится бледный рой:

Кто жертва чести боевой,

Кто почечуя, кто Киприды;

Страдалец мыслит жизни нить

В волнах чудесных укрепить,

Кокетка злых годов обиды

На дне оставить, а старик

Помолодеть — хотя на миг.

*

Питая горьки размышленья,

Среди печальной их семьи,

Онегин взором сожаленья

Глядит на дымные струи

И мыслит, грустью отуманен:

Зачем я пулей в грудь не ранен?

Зачем не хилый я старик,

Как этот бедный откупщик?

Зачем, как тульский заседатель,

Я не лежу в параличе?

Зачем не чувствую в плече

Хоть ревматизма? — ах, создатель!

Я молод, жизнь во мне крепка;

Чего мне ждать? тоска, тоска!..

А. С. Пушкин.

Путешествие Онегина.


10

В Ставрополе увидел я на краю неба облака, поразившие мне взоры ровно за девять лет. Они были всё те же, всё на том же месте. Это — снежные вершины Кавказской цепи.

Из Георгиевска я заехал на Горячие воды. Здесь нашел я большую перемену. В мое время ванны находились в лачужках, наскоро построенных. Источники, большею частию в первобытном своем виде, били, дымились и стекали с гор по разным направлениям, оставляя по себе белые и красноватые следы. Мы черпали кипучую воду ковшиком из коры или дном разбитой бутылки. Нынче выстроены великолепные ванны и дома. Бульвар, обсаженный липками, проведен по склонению Машука. Везде чистенькие дорожки, зеленые лавочки, правильные цветники, мостики, павильоны. Ключи обделаны, выложены камнем; на стенах ванн прибиты предписания от полиции; везде порядок, чистота, красивость…

Признаюсь: Кавказские воды представляют ныне более удобностей; но мне было жаль их прежнего дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался. С грустью оставил я воды и отправился обратно в Георгиевск. Скоро настала ночь. Чистое небо усеялось миллионами звезд. Я ехал берегом Подкумка. Здесь, бывало, сиживал со мною А. Раевский, прислушиваясь к мелодии вод. Величавый Бешту чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горами, своими вассалами, и наконец исчез во мраке… <…>

А. С. Пушкин. Путешествие в Арзрум.

Глава первая. 1835.


11
* * *

Увы! зачем она блистает

Минутной, нежной красотой?

Она приметно увядает

Во цвете юности живой…

Увянет! Жизнью молодою

Не долго наслаждаться ей;

Не долго радовать собою

Счастливый круг семьи своей,

Беспечной, милой остротою

Беседы наши оживлять

И тихой, ясною душою

Страдальца душу услаждать…

Спешу в волненье дум тяжелых,

Сокрыв уныние мое,

Наслушаться речей веселых

И наглядеться на нее;

Смотрю на все ее движенья,

Внимаю каждый звук речей, —

И миг единый разлученья

Ужасен для души моей.

1820   А. С. Пушкин


12
К* *

Зачем безвременную скуку

Зловещей думою питать,

И неизбежную разлуку

В унынье робком ожидать?

И так уж близок день страданья!

Один, в тиши пустых полей,

Ты будешь звать воспоминанья

Потерянных тобою дней.

Тогда изгнаньем и могилой,

Несчастный, будешь ты готов

Купить хоть слово девы милой,

Хоть легкий шум ее шагов.

1820   А. С. Пушкин


13
* * *

Редеет облаков летучая гряда;

Звезда печальная, вечерняя звезда,

Твой луч осеребрил увядшие равнины,

И дремлющий залив, и черных скал вершины;

Люблю твой слабый свет в небесной вышине:

Он думы разбудил, уснувшие во мне:

Я помню твой восход, знакомое светило,

Над мирною страной, где всё для сердца мило,

Где стройны тополы в долинах вознеслись,

Где дремлет нежный мирт и темный кипарис,

И сладостно шумят полуденные волны.

Там некогда в горах, сердечной думы полный,

Над морем я влачил задумчивую лень,

Когда на хижины сходила ночи тень —

И дева юная во мгле тебя искала

И именем своим подругам называла.

1820   А. С. Пушкин


14
НЕРЕИДА

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,

На утренней заре я видел нереиду.

Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть:

Над ясной влагою полубогиня грудь

Младую, белую как лебедь, воздымала

И пену из власов струею выжимала.

1820   А. С. Пушкин


15
* * *

Кто видел край, где роскошью природы

Оживлены дубравы и луга,

Где весело шумят и блещут воды

И мирные ласкают берега,

Где на холмы под лавровые своды

Не смеют лечь угрюмые снега?

Скажите мне: кто видел край прелестный,

Где я любил, изгнанник неизвестный?

Златой предел! любимый край Эльвины,

К тебе летят желания мои!

Я помню скал прибрежные стремнины,

Я помню вод веселые струи,

И тень, и шум — и красные долины,

Где в тишине простых татар семьи

Среди забот и с дружбою взаимной

Под кровлею живут гостеприимной.

Всё живо там, всё там очей отрада,

Сады татар, селенья, города;

Отражена волнами скал громада,

В морской дали теряются суда,

Янтарь висит на лозах винограда;

В лугах шумят бродящие стада…

И зрит пловец — могила Митридата

Озарена сиянием заката.

И там, где мирт шумит над падшей урной,

Увижу ль вновь сквозь темные леса

И своды скал, и моря блеск лазурный,

И ясные, как радость, небеса?

Утихнет ли волненье жизни бурной?

Минувших лет воскреснет ли краса?

Приду ли вновь под сладостные тени

Душой уснуть на лоне мирной лени?

1821   А. С. Пушкин


16
ТАВРИДА

<…>

Так, если удаляться можно

Оттоль, где вечный свет горит,

Где счастье вечно, непреложно,

Мой дух к Юрзуфу прилетит.

Счастливый край, где блещут воды,

Лаская пышные брега,

И светлой роскошью природы

Озарены холмы, луга,

Где скал нахмуренные своды

………………………………………………

Ты вновь со мною, наслажденье;

В душе утихло мрачных дум

Однообразное волненье!

Воскресли чувства, ясен ум.

Какой-то негой неизвестной,

Какой-то грустью полон я;

Одушевленные поля,

Холмы Тавриды, край прелестный,

Я снова посещаю вас,

Пью жадно воздух сладострастья,

И будто слышу близкий глас

Давно затерянного счастья.

………………………………………………

За нею по наклону гор

Я шел дорогой неизвестной,

И примечал мой робкий взор

Следы ноги ее прелестной.

Зачем не смел ее следов

Коснуться жаркими устами

………………………………………………

………………………………………………

Нет, никогда средь бурных дней

Мятежной юности моей

Я не желал с таким волненьем

Лобзать уста младых Цирцей

И перси, полные томленьем.

………………………………………………

Один, один остался я.

Пиры, любовницы, друзья

Исчезли с легкими мечтами,

Померкла молодость моя

С ее неверными дарами.

Так свечи, в долгу ночь горев

Для резвых юношей и дев,

В конце безумных пирований

Бледнеют пред лучами дня.

………………………………………………

1822   А. С. Пушкин


17
XXXII

Дианы грудь, ланиты Флоры

Прелестны, милые друзья!

Однако ножка Терпсихоры

Прелестней чем-то для меня.

Она, пророчествуя взгляду

Неоценимую награду,

Влечет условною красой

Желаний своевольный рой.

Люблю ее, мой друг Эльвина,

Под длинной скатертью столов,

Весной на мураве лугов,

Зимой на чугуне камина,

На зеркальном паркете зал,

У моря на граните скал.

XXXIII

Я помню море пред грозою:

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам!

Как я желал тогда с волнами

Коснуться милых ног устами!

Нет, никогда средь пылких дней

Кипящей младости моей

Я не желал с таким мученьем

Лобзать уста младых Армид,

Иль розы пламенных ланит,

Иль перси, полные томленьем;

Нет, никогда порыв страстей

Так не терзал души моей!

XXXIV

Мне памятно другое время!

В заветных иногда мечтах

Держу я счастливое стремя…

И ножку чувствую в руках;

Опять кипит воображенье,

Опять ее прикосновенье

Зажгло в увядшем сердце кровь,

Опять тоска, опять любовь!..

Но полно прославлять надменных

Болтливой лирою своей;

Они не стоят ни страстей,

Ни песен, ими вдохновенных:

Слова и взор волшебниц сих

Обманчивы… как ножки их.

«Евгений Онегин». Глава 1.


18
ВСТУПЛЕНИЕ К ПОЭМЕ
Н. Н. Р.

Исполню я твое желанье,

Начну обещанный рассказ.

Давно, когда мне в первый раз

Поведали сие преданье,

Мне стало грустно; пылкий ум

Был омрачен невольной думой,

Но скоро пылких оргий шум

Развеселил мой сон угрюмый.

О возраст ранний и живой,

Как быстро легкой чередой

Тогда сменялись впечатленья:

Восторги — тихою тоской,

Печаль — порывом упоенья!

1821

А. С. Пушкин. Бахчисарайский фонтан.

Из ранних редакций.


19

<…>

Настала ночь; покрылись тенью

Тавриды сладостной поля;

Вдали, под тихой лавров сенью

Я слышу пенье соловья;

За хором звезд луна восходит;

Она с безоблачных небес

На долы, на холмы, на лес

Сиянье томное наводит.

Покрыты белой пеленой,

Как тени легкие мелькая,

По улицам Бахчисарая,

Из дома в дом, одна к другой,

Простых татар спешат супруги

Делить вечерние досуги.

Дворец утих; уснул гарем,

Объятый негой безмятежной;

Не прерывается ничем

Спокойство ночи. <…>

Опустошив огнем войны

Кавказу близкие страны

И села мирные России,

В Тавриду возвратился хан

И в память горестной Марии

Воздвигнул мраморный фонтан,

В углу дворца уединенный.

Над ним крестом осенена

Магометанская луна

(Символ, конечно, дерзновенный,

Незнанья жалкая вина).

Есть надпись: едкими годами

Еще не сгладилась она.

За чуждыми ее чертами

Журчит во мраморе вода

И каплет хладными слезами,

Не умолкая никогда.

Так плачет мать во дни печали

О сыне, падшем на войне.

Младые девы в той стране

Преданье старины узнали,

И мрачный памятник оне

Фонтаном слез именовали.

Покинув север наконец,

Пиры надолго забывая,

Я посетил Бахчисарая

В забвенье дремлющий дворец.

Среди безмолвных переходов

Бродил я там, где, бич народов,

Татарин буйный пировал

И после ужасов набега

В роскошной лени утопал.

Еще поныне дышит нега

В пустых покоях и садах;

Играют воды, рдеют розы,

И вьются виноградны лозы,

И злато блещет на стенах.

Я видел ветхие решетки,

За коими, в своей весне,

Янтарны разбирая четки,

Вздыхали жены в тишине.

Я видел ханское кладбище,

Владык последнее жилище.

Сии надгробные столбы,

Венчанны мраморной чалмою,

Казалось мне, завет судьбы

Гласили внятною молвою.

Где скрылись ханы? Где гарем?

Кругом всё тихо, всё уныло,

Всё изменилось… но не тем

В то время сердце полно было:

Дыханье роз, фонтанов шум

Влекли к невольному забвенью,

Невольно предавался ум

Неизъяснимому волненью,

И по дворцу летучей тенью

Мелькала дева предо мной!..

………………………………………

Чью тень, о други, видел я?

Скажите мне: чей образ нежный

Тогда преследовал меня,

Неотразимый, неизбежный?

Марии ль чистая душа

Являлась мне, или Зарема

Носилась, ревностью дыша,

Средь опустелого гарема?

Я помню столь же милый взгляд

И красоту еще земную,

Все думы сердца к ней летят,

Об ней в изгнании тоскую…

Безумец! полно! перестань,

Не оживляй тоски напрасной,

Мятежным снам любви несчастной

Заплачена тобою дань —

Опомнись; долго ль, узник томный,

Тебе оковы лобызать

И в свете лирою нескромной

Свое безумство разглашать?

Поклонник муз, поклонник мира,

Забыв и славу и любовь,

О, скоро вас увижу вновь,

Брега веселые Салгира!

Приду на склон приморских гор,

Воспоминаний тайных полный, —

И вновь таврические волны

Обрадуют мой жадный взор.

Волшебный край! очей отрада!

Всё живо там: холмы, леса,

Янтарь и яхонт винограда,

Долин приютная краса,

И струй и тополей прохлада…

Всё чувство путника манит,

Когда, в час утра безмятежный,

В горах, дорогою прибрежной,

Привычный конь его бежит,

И зеленеющая влага

Пред ним и блещет, и шумит

Вокруг утесов Аю-дага…

А. С. Пушкин.

1821–1823 Бахчисарайский фонтан.


20
ФОНТАНУ
БАХЧИСАРАЙСКОГО ДВОРЦА

Фонтан любви, фонтан живой!

Принес я в дар тебе две розы.

Люблю немолчный говор твой

И поэтические слезы.

Твоя серебряная пыль

Меня кропит росою хладной:

Ах, лейся, лейся, ключ отрадный!

Журчи, журчи свою мне быль…

Фонтан любви, фонтан печальный!

И я твой мрамор вопрошал:

Хвалу стране прочел я дальной;

Но о Марии ты молчал…

Светило бледное гарема!

И здесь ужель забвенно ты?

Или Мария и Зарема

Одни счастливые мечты?

Иль только сон воображенья

В пустынной мгле нарисовал

Свои минутные виденья,

Души неясный идеал?

1824   А. С. Пушкин

21
ОТРЫВОК ИЗ ПИСЬМА к Д.

Из Азии переехали мы в Европу[75] на корабле. Я тотчас отправился на так называемую Митридатову гробницу (развалины какой-то башни); там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на мое воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи — и только. Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал. Луны не было, звезды блистали; передо мною, в тумане, тянулись полуденные горы… «Вот Чатырдаг», — сказал мне капитан. Я не различил его да и не любопытствовал. Перед светом я заснул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ими; справа огромный Аю-даг… и кругом это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск и воздух полуденный…

В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностию неаполитанского lazzarone[76].

Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот всё, что пребывание мое в Юрзуфе оставило у меня в памяти.

Я объехал полуденный берег, и путешествие М. оживило во мне много воспоминаний; но страшный переход его по скалам Кикенеиса не оставил ни малейшего следа в моей памяти. По Горной лестнице взобрались мы пешком, держа за хвост татарских лошадей наших. Это забавляло меня чрезвычайно и казалось каким-то таинственным, восточным обрядом. Мы переехали горы, и первый предмет, поразивший меня, была береза, северная береза! сердце мое сжалось: я начал уже тосковать о милом полудне, хотя все еще находился в Тавриде, все еще видел и тополи и виноградные лозы. Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление. Тут же видел я и баснословные развалины храма Дианы. Видно, мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических; по крайней мере тут посетили меня рифмы. Я думал стихами. Вот они:

К чему холодные сомненья?

Я верю: здесь был грозный храм,

Где крови жаждущим богам

Дымились жертвоприношенья;

Здесь успокоена была

Вражда свирепой эвмениды:

Здесь провозвестница Тавриды

На брата руку занесла;

На сих развалинах свершилось

Святое дружбы торжество,

И душ великих божество

Своим созданьем возгордилось.

………………………………………………….

Чадаев, помнишь ли былое?

Давно ль с восторгом молодым

Я мыслил имя роковое

Предать развалинам иным?

Но в сердце, бурями смиренном,

Теперь и лень и тишина,

И в умиленье вдохновенном,

На камне, дружбой освященном,

Пишу я наши имена.

В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes[77]. Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает, и на полуевропейские переделки некоторых комнат. NN почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище,

но не тем

В то время сердце полно было:

лихорадка меня мучила.

Что касается до памятника ханской любовницы, о котором говорит М., я об нем не вспомнил, когда писал свою поэму, а то бы непременно им воспользовался.

Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему?

Декабрь 1824. А. С. Пушкин


22

<…>

Как часто ласковая муза

Мне услаждала путь немой

Волшебством тайного рассказа!

Как часто по скалам Кавказа

Она Ленорой, при луне,

Со мной скакала на коне!

Как часто по брегам Тавриды

Она меня во мгле ночной

Водила слушать шум морской,

Немолчный шепот Нереиды,

Глубокий, вечный хор валов,

Хвалебный гимн отцу миров.

«Евгений Онегин».

Глава 8, строфа IV.


23

Прекрасны вы, брега Тавриды,

Когда вас видишь с корабля

При свете утренней Киприды,

Как вас впервой увидел я;

Вы мне предстали в блеске брачном:

На небе синем и прозрачном

Сияли груды ваших гор,

Долин, деревьев, сёл узор

Разостлан был передо мною.

А там, меж хижинок татар…

Какой во мне проснулся жар!

Какой волшебною тоскою

Стеснялась пламенная грудь!

Но, муза! прошлое забудь.

*

Какие б чувства ни таились

Тогда во мне — теперь их нет:

Они прошли иль изменились…

Мир вам, тревоги прошлых лет!

В ту пору мне казались нужны

Пустыни, волн края жемчужны,

И моря шум, и груды скал,

И гордой девы идеал,

И безыменные страданья…

Другие дни, другие сны;

Смирились вы, моей весны

Высокопарные мечтанья,

И в поэтический бокал

Воды я много подмешал.

*

Иные нужны мне картины:

Люблю песчаный косогор,

Перед избушкой две рябины,

Калитку, сломанный забор,

На небе серенькие тучи,

Перед гумном соломы кучи —

Да пруд под сенью ив густых,

Раздолье уток молодых;

Теперь мила мне балалайка

Да пьяный топот трепака

Перед порогом кабака.

Мой идеал теперь — хозяйка,

Мои желания — покой,

Да щей горшок, да сам большой.

*

Порой дождливою намедни

Я, завернув на скотный двор…

Тьфу! прозаические бредни,

Фламандской школы пестрый сор!

Таков ли был я, расцветая?

Скажи, фонтан Бахчисарая!

Такие ль мысли мне на ум

Навел твой бесконечный шум,

Когда безмолвно пред тобою

Зарему я воображал…

Средь пышных, опустелых зал,

Спустя три года, вслед за мною,

Скитаясь в той же стороне,

Онегин, вспомнил обо мне.

Путешествие Онегина.

Загрузка...