Глава вторая 1811–1815

В беспечных радостях, в живом очарованье,

О дни весны моей, вы скоро утекли.

Теките медленней в моем воспоминанье

1821

Тогда гроза двенадцатого года

Еще спала. Еще Наполеон

Не испытал великого народа…

1836


Одно из прозвищ греческого бога солнца Аполлона, покровителя искусств, — Аполлон Ликейский. На окраине Афин, в Ликее (Lykeion), помещался храм предводителя муз. Отсюда и происходит название того единственного в России учебного заведения, в котором воспитывался гений-покровитель всей последующей русской литературы, выведший ее на путь национального самосознания. Пушкин и его друзья чаще всего называли себя не лицеистами, а именно лицейскими (ликейскими!).

Расположенный в прекрасном дворце, возведенном В. В. Растрелли (лицейский флигель перестроен В. П. Стасовым), окруженный шедеврами античного искусства, памятниками русской военной славы, равно как и природной красотой царскосельского паркового ландшафта, Лицей и в самом деле мог стать идиллическим царством Поэзии и Знания. Здесь полюбил Пушкин «в багрец и золото одетые леса», шуршание красной и желтой осенней листвы. С тех пор осень стала его любимейшим творческим временем года. Но История и противоречия общественных отношений сделали утопической даже саму надежду на подобную идиллию. Объявляя свое повеление о создании Лицея, Александр I полагал сначала, что там будут обучаться и воспитываться его младшие братья Николай и Михаил. До этого они «просвещались» дома, но узнав, что мать (вдова Павла I) собирается отправить их обоих для продолжения образования в Лейпциг, Александр усмотрел в этом некую скрытую угрозу. И повелел основать Лицей в Царском Селе. Только по стечению обстоятельств будущий самодержец всероссийский, «император-прапорщик» и душитель свободной мысли Николай I не стал школьным однокашником Пушкина. Первоначальный проект нового учебного заведения, составленный оригинальным мыслителем и государственным деятелем М. М. Сперанским, предусматривал прием в Лицей одаренных юношей всех сословий. «Училище сие образовано и устав написан мною, хотя и присвоили себе работу сию другие, — вспоминал Сперанский, — но без самолюбия скажу, что оно соединяет в себе несравненно более видов, нежели все наши университеты». По мере движения по инстанциям проект Сперанского основательно видоизменился: Лицей был осуществлен как закрытое учебное заведение для дворян, готовящихся к государственной службе. При этом, и смета, постепенно урезалась, и планы становились скромнее, и аристократический дух — без великих князей — в Лицее сменился скромностью, подчас чуть ли не спартанской. Скажем, Пушкин в лицейских стихах уподобляет свое обиталище келье монаха («Сквозь слез смотрю в решетки, // перебирая четки»). И в самом деле, комнаты лицеистов были шестиметровые, с половинкой окна (вторая — у соседа). Металлическая кровать, обшитая парусиной, конторка, комод, стул, кувшин с водой, — вот вся меблировка. На четвертый этаж плохо доходило тепло от печей, топившихся в первом. Спальни непосредственно не отапливались. Так что отнюдь не купались в роскоши Пушкин и его друзья-лицеисты 1-го выпуска, вошедшие сюда 19 октября 1811 года. Но кормили неплохо — каждый понедельник вывешивалось довольно разнообразное меню на неделю; и о здоровье заботились — был врач и лазарет на пять человек. Истина где-то посередине между воспоминаниями Корфа (№ 40) и представлением о Лицее, как об аристократическом учебном заведении.

Расплывчатые общие положения Устава позволили бы сделать из Лицея реакционную школу будущих карьеристов и бездушных чиновников. Но, к счастью, многое зависит от исполнителей инструкций, а не от их буквы. Между тем, бразды правления Лицеем были вверены человеку одаренному, совестливому и умному — Василию Федоровичу Малиновскому. Это определило, отчасти по крайней мере, состав преподавателей. Среди наставников были люди образованные, чуждые казенщине и зубрежке, одержимые идеей свободомыслия и истинной любовью к отечеству. В отчете о 1-м годе обучения они с гордостью говорили о своих методах, когда каждая «истина математического, исторического или нравственного содержания предлагалась воспитанникам так, чтобы возбудить самодеятельность их ума и жажду дальнейшего познания, а все пышное, высокопарное, школьное совершенно удаляемо было от их познания и слуха». Возможно, это преувеличение, если говорить о всех педагогах, но некоторые безусловно вели занятия именно так. Расписание лекций и список дисциплин читатель узнает из документа № 9. Мы же расскажем об учителях Пушкина, сыгравших важнейшую роль в формировании его личности. Может быть, роль эта не всегда легко уловима, но поистине юный лицейский Пушкин был как губка, готовая впитать всю вселенную впечатлений, и роль учителей в его развитии неоценима. Он ведь и сам призвал к доброй памяти:

Наставникам, хранившим юность нашу,

Всем честию, и мертвым, и живым,

К устам подъяв признательную чашу,

Не помня зла, за благо воздадим.

Начнем с первого директора, тем более что даже в 1950-х годах биографы Пушкина склонны были отзываться о нем весьма скептически. А ведь, когда Пушкин сказал: «и мертвым…», он прежде всего имел в виду Малиновского (правда, в 1836 г. — и Кошанского).


«Наставникам… за благо воздадим»

Василий Федорович Малиновский (1765–1814). Происходил Малиновский из духовного звания. Отец его, протоиерей, Федор Авксентьевич служил при московском университете. Семья Малиновских имела старинные связи с семьею Пушкиных. Один из братьев В. Ф. Малиновского был свидетелем на свадьбе родителей поэта. Василий Федорович закончил университет по философскому факультету, который включал тогда в программу не только собственно философию, но и естественные науки. Превосходно изучил он языки, в том числе греческий, древнееврейский, латынь, не говоря уж о новых европейских. Первым, кто повлиял на формирование общественных взглядов Малиновского, был знаменитый русский просветитель, книгоиздатель Н. И. Новиков. Борьба против деспотизма, за просвещенное правление, с юных лет стала любимой мыслью Малиновского. Изучив английский язык, он получил назначение в штат русской миссии в Англии. Два года, прошедшие в этой стране, запомнились, видно, надолго, поскольку даже в Лицее Малиновский любил рассказывать о быте и нравах британцев. В 1791 г. он женился на Софье Андреевне Самборской — дочери образованного и патриотически настроенного священника, от которой имел трех дочерей и трех сыновей. Едва возвратившись в Россию, был направлен на конгресс в Яссы, завершивший русско-турецкую войну, где, пользуясь своим отличным знанием турецкого языка, служил переводчиком. Затем наступил длительный (до 1800 г.) перерыв в службе Малиновского — способностями для захвата выгодных должностей он не обладал и ограничивался литературной работой. В 1800 г. был назначен консулом в Молдавию. Он исполнял эту должность так совестливо и так полезно, что молдаване его любили и уважали. Возвратился Малиновский оттуда столь же небогатым, каким был прежде — с единственным серебряным кубком, подаренным ему при отъезде, в то время как многие его коллеги вывозили из южных краев столько денег и шалей турецких, что покупали в России дома и поместья. Возвратившись к московской кабинетной жизни в 1802 г., Малиновский издавал журнал «Осенние вечера», в котором напечатал свои статьи «О войне», «Любовь России», «История России», «Своя сторона», кроме того, он выпустил в свет под инициалами В. М. начатые в Ричмонде «Рассуждения о войне и мире» — страстный пацифистский призыв. В 1802 г. Малиновский обратился к канцлеру графу Кочубею с проектом «Об освобождении рабов». Пусть, по его мысли, крестьян следовало освободить без земельного надела, пусть даже пользоваться прежней землей могли они лишь по договоренности с помещиками и под контролем правительства, все равно подобные идеи могли в то время придти в голову лишь человеку смелой мысли и сострадающей беднякам души.

В Москве Малиновский был деятелен в Филантропическом комитете — он бесплатно директорствовал в доме трудолюбия, давшем приют 30 девицам бедного состояния. В этой скромной должности и в материальной нужде (при номинальной принадлежности к иностранной коллегии) застало его в 1809 г. известие об открытии в Царском Селе Лицея для знатнейших дворян (всё это потом несколько изменилось: «знатных» в Лицее собралось лишь несколько человек). В июне 1811 г. Василий Федорович получил официальное назначение и выехал к месту службы. К этому времени у него был, как мы теперь говорим, почти тридцатилетний стаж чиновничьей, педагогической и литературной работы. Он выбрал сослуживцев (важнейшая заслуга!) и приступил к перестройке дворцового флигеля, отведенного под Лицей, закупке утвари и т. п. Дальше события развивались стремительно. 11 июля объявление в «Санкт-Петербургских ведомостях» сообщало, что в «непродолжительном времени имеет быть прием воспитанников в Императорский Царскосельский Лицей». Пушкины собирают документы (№ 2–4), готовят «недоросля Александра» по опубликованной программе приемных испытаний и 16 июля отправляют — с богом и с дядей Василием Львовичем. Не позднее 1 августа — в этот день был медицинский осмотр — Пушкин знакомится с директором Лицея.

8–9 августа прошли приемные экзамены (№ 6), а 9 октября в Царское Село к Малиновскому приехали, чтобы на шесть лет поселиться в Лицее, несколько воспитанников. В их числе — Пушкин, сопровождаемый почтенным дядюшкой-поэтом. Они обедали в семье Василия Федоровича, а затем, простившись с родными, разместились в комнатах, заранее им приготовленных на 4-м этаже лицейского флигеля. 13 октября Малиновский доложил министру, что все воспитанники собрались, что они и родные их довольны приемом и пребывают в отличном настроении; все лицеисты одеты в казенные сюртуки и обуты в казенные башмаки, «потому что многие из них приличной одежды не имели».

Много времени потратил Малиновский на подготовку речи, которую он должен был произнести в присутствии императора на торжественном акте открытия Лицея. Но речь никак не нравилась министру народного просвещения А. К. Разумовскому. Мало в ней было торжественности и совсем отсутствовала пышность. В конце концов Разумовский махнул рукой и повелел Малиновскому прочитать чужую речь, сочиненную для него в министерстве. На открытии Лицея 19 октября с этой речью все-таки вышел конфуз, описанный в воспоминаниях И. И. Пущина: «…робко выдвинулся вперед наш директор В. Ф. Малиновский со свертком в руке. Бледный как смерть, начал что-то читать; читал довольно долго, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Заметно было, что сидевшие в задних рядах начали перешептываться и прислоняться к спинкам кресел. Проявление не совсем ободрительное для оратора, который, кончивши речь свою, поклонился и еле живой возвратился на свое место. Мы, школьники, больше всех были рады, что он замолк: гости сидели, а мы должны были стоя слушать его и ничего не слышать». Любопытно, что этот фрагмент воспоминаний, опубликованный в 1859 г. в «Атенее», вызвал решительные возражения некоего автора, подписавшегося в «Русском инвалиде»: «первого курса лицеист». Он обиделся за Малиновского и вспомнил к случаю лицейские стишки о Пущине:

А наш Жанно

Мильон bons mots[27]

Без умыслу пускает.

В воспоминаниях декабриста А. Е. Розена также находим ответ Пущину: «Товарищ мой И. И. Пущин, воспитанник Лицея, в позднейших записках своих, напечатанных в Атенее, описывая день открытия Лицея, выставил директора в крайнем смущении. Малиновский был необыкновенно скромен и проникнут важностью церемонии, в первый раз в жизни говорил с государем и должен был произнести речь, которая десятки раз была переправлена предварительною цензурою; так мудрено ли, что он был смущен и дивно ли, что природа не дала ему голоса лихого батальонного командира перед фронтом». Из всего этого следует только, что Малиновский был личностью обаятельнейшей: ни чужих речей не умел читать; ни перед царем заискивать, а умел поставить порученное дело так, что за полтора века слава Лицея не померкла. Еще разрабатывая устав, Малиновский добился, чтобы строго-настрого запретили в Лицее телесные наказания. Это совершенно необычное для той поры установление было внесено в устав. Впоследствии Николай I ввел порку и для воспитанников Лицея — «в виде исключения», конечно.

Малиновский был для лицейских первого набора отцом родным, — без малейшего преувеличения. Он не бранил, не наказывал, не пугал — он ласково журил виноватого. Он не насиловал зубрежкой и не угрожал «мерами» — он выявлял способности и не «давил», если таковых не оказывалось. В его записной книжке под заголовком «О неустрашимости в бедах и твердости духа» значится: «Решимость разумного человека ни сколь не поколеблется от страха, что бы ни произошло». На другом листке он формулирует свой этический принцип: «Войну объявить лицемерию. Ценить выше малое внутреннее добро против великого наружного — даже уничтожить сие как полушку против фальшивой серебряной гривны, и пятак медный выше фальшивого рубля и червонца». Строже всего в Лицее относился он к своему сыну — Ивану и всегда готов был отстаивать правоту товарищей перед ним. Разве только в записной книжке, которую вел для одного себя, он мог поместить суждение о воспитанниках, не слишком лестное (о Пушкине, например). А в общении с ними он был мягок и ласков, навсегда запечатлев след добра в душе Пушкина. Даже слово «повеса», мелькающее в записях Малиновского о Пушкине, не стоит понимать как осуждение.

Тяжко сложилась директорская пора Малиновского. Сперва грянула война 1812 года, когда нужно было думать не столько об учении, сколько о прокормлении и безопасности воспитанников (№ 15). 26 ноября 1812 г. он докладывал министру: «Здоровье воспитанников сохраняется в вожделенном состоянии, больница почти всегда пуста. Прогулка, баня и хорошая пища сберегает их от расслабления и припадков. В доме наблюдается чистота и порядок». В том же 1812-м умерла жена Малиновского, оставив на его попечении малолетних детей. Горестно закончил свой путь этот, быть может, самый влиятельный из наставников Пушкина. «Безмерные и постоянные его труды, — пишет А. Е. Розен, — ослабили его зрение, расстроили его здоровье <…> в 1814 г., пробыв два года директором, скончался на месте должности, в такой бедности, что родной брат похоронил его…»

Несчастье налетело на Лицей внезапно, средь бела дня. 4 марта Василий Федорович еще председательствовал на Конференции (по-нынешнему — педсовете) Лицея. Обсуждались новые должностные инструкции директора, комнатных надзирателей, проект «Правил поведения воспитанников». 16-го началась у него «нервная горячка». 23 марта, благословив родных детей и детей приемных — лицейских и простившись с сослуживцами, скончался он на 49-м году жизни. В программе автобиографии Пушкина, отразившей самые важные события юности, — два слова: «Смерть Малиновского».

24 марта к 6 вечера у гроба директора собрался Лицей. Этот день навсегда запомнился Пушкину. Скажем о нем подробнее. Гроб вынесли из директорского дома и поставили на дроги. Перед ними чиновник нес орден покойного. Четыре служителя в черном платье вели лошадей, еще двое поддерживали гроб. За ними — отряд полицейских драгун; потом швейцар в траурном облачении. Далее строем шли воспитанники Лицея под присмотром надзирателя; потом — духовенство и церковный хор. Так двигалась процессия до царскосельской заставы, откуда гроб повезли в Петербург. На другой день в церкви Охтинского кладбища собрались министр Разумовский, все служащие Лицея и пятеро воспитанников, в их числе Александр Пушкин. Здесь в час последнего прощания они с Иваном Малиновским поклялись в вечной дружбе. Медный крест, наклоненный к надломленной гранитной колонне — скромный памятник, поставленный на скудные средства осиротевшей семьи, — отметил могилу лицейского директора на Охтинском кладбище. К 150-летию Лицея долголетний директор лицейского музея и редкий знаток пушкинского времени Маргарита Петровна Руденская отыскала заброшенную могилу Малиновского и добилась установления там мемориальной доски.


* * *

Александр Петрович Куницын (1783–1840) был самым вольнодумным, самым образованным, самым смелым, а, возможно, и самым одаренным из лицейских педагогов. Неверно только говорить, что был он самым любимым. Симпатии лицеистов были безоговорочно отданы В. Ф. Малиновскому, А. И. Галичу, отчасти Н. Ф. Кошанскому, де Будри, а позже многие (но не Пушкин!) полюбили нового директора Е. А. Энгельгардта. Куницын бывал суховат, резок с глупцами, невеждами и лентяями, не прочь подчас действовать «волевыми» методами, т. е., попросту говоря, заставить вызубрить из своих лекций то, что ученикам послабее логически усвоить не удавалось. Когда Пушкин в 1825 г. возвращался душой и мыслью к 1811-му и вспоминал Куницына:

Куницыну дань сердца и вина!

Он создал нас, он воспитал наш пламень,

Поставлен им краеугольный камень,

Им чистая лампада возжена…

то прежде всего он имел в виду великие принципы вольнолюбия, ненависти к деспотизму, духовной и нравственной свободы, которые внушил своим питомцам Александр Петрович. Этот краеугольный камень для Пушкина оказался воистину неразрушим. Личные же отношения лицейских с Куницыным были довольно далекими и большого значения не имели…

Родился Александр Петрович в селе Кой Кашинского уезда Тверской губернии. Первоначальное образование получил в духовном училище того же уезда и в Тверской семинарии. Успехи его были награждены зачислением в Педагогический институт в Санкт-Петербурге в 1803 г.; как одного из лучших студентов Куницына отправили в Геттинген, где другом его и однокашником стал будущий декабрист и теоретик декабризма Николай Иванович Тургенев. Геттингеном Куницын не ограничился: он слушал юристов и дипломатов в Парижском университете и в Гейдельберге и возвратился домой в начале 1811 г. с огромным запасом сведений, собственных мыслей и с молодым жаром свободолюбия, теоретически обоснованного. Сразу же он был утвержден адъюнкт[28]-профессором нравственных наук в Царскосельский Лицей. Занятия он, как и профессор географии и истории Кайданов, начал даже до официального открытия Лицея — 10 октября. Новое во всех отношениях учреждение получило нового во всех отношениях профессора, полного страстного стремления к действительному, а не бумажно-формальному просвещению юношества. Когда Куницыну поручили произнести вступительную речь-лекцию на торжественном открытии Лицея, он приготовил ее по всем правилам ораторского искусства и вложил в нее весь пыл своей веры в просвещение, в торжество свободной мысли, а если чуть-чуть вчитаться, то и своей ненависти к тиранам. При этом у молодого Куницына был звенящий ораторский голос, и речь его не могла не наэлектризовать атмосферу. Правда, легко возразить: для кого блистал красноречием Куницын? Для царя? Тот от ораторских речей ни на шаг не сдвинется, а лишь примет решение: то ли похвалить, то ли устранить оратора (в данном случае похвалил). Для 11–13-летних малышей — не студентов, а школьников? Оратор обращался именно к ним, но они, казалось, ведь не способны были тогда еще понять столь сложной речи. Вот здесь, видимо, ошибка. Кое-кто из лицеистов, может быть, в самом деле ничего не понял. Но в том строю стояли Пушкин, Кюхельбекер, Пущин, Горчаков — талантливые отроки, готовые воспринимать умное слово и логику развития мысли уже в 1811 году! Пущин вспоминал: «Смело, бодро выступил профессор политических наук А. П. Куницын и начал не читать, а говорить об обязанностях гражданина и воина. Публика при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления (т. е. речи Малиновского. — В. К.), испугалась и вооружилась терпением; но по мере того как раздавался его чистый, звучный и внятный голос, все оживились, и к концу его замечательной речи слушатели уже не были опрокинуты к спинкам кресел, а в наклонном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения! В продолжение всей речи ни разу не было упомянуто о государе…» Впечатление было огромное. Оно осталось до конца дней — не только у Пущина, но и у Пушкина:

Вы помните: когда возник Лицей,

Как царь для нас открыл чертог царицын,

И мы пришли. И встретил нас Куницын

Приветствием меж царственных гостей.

К счастью, речь Куницына сохранилась. Мы печатаем ее почти полностью (№ 7).

Курс лицейских лекций Куницына охватывал двенадцать циклов: логика, психология, этика, право естественное, право народное, право гражданское русское, право уголовное, финансовое и т. д. Все это составляло своего рода единство, ибо, по Куницыну, «наука только тогда имеет совершенный вид, когда все положения оной составляют непрерывную цепь и одно объясняется достаточно другим». Здесь были и начатки политической экономики, и анализ пороков крепостничества. «Крепостной человек, — отмечал Куницын, явно не ограничиваясь теоретической постановкой вопроса, — не имеет никакой собственности, ибо сам он не себе принадлежит. Не ему принадлежит дом, в котором он живет, скот, который он содержит, одежда, которую он носит, хлеб, которым он питается». Куницын не любил приводить конкретные факты и примеры: он считал, что сами тезисы его есть обобщение фактов, которые как бы оставались за кадром, составляя некий невидимый фундамент освобожденной теоретической мысли. Если говорить о центральной идее всех занятий Куницына, то она просматривается легко: человек рожден не для подчинения тиранам, а для разумной, свободной жизни. В самом начале курса «Изображение политических наук» Куницын заявил: «Граждане независимые делаются подданными и состоят под законами верховной власти: но сие подданство не есть состояние кабалы. Люди, вступая в общество, желают свободы и благосостояния, а не рабства и нищеты; они подвергаются верховной власти на том только условии, чтобы она избирала и употребляла средства для их безопасности и благосостояния; они предлагают свои силы в распоряжение общества, но с тем только, чтобы они обращены были на общую, и, следовательно также, на их собственную пользу».

Исследователи давно подметили, что некоторые положения лекций Куницына непосредственно отразились в самом раннем лицейском творчестве Пушкина. Например, излюбленная мысль Куницына: «Каждое управление законно, которое учреждается законным образом». А вот из «Бовы» (1814)

Царь Дадон венец со скипетром

Не прямой достал дорогою,

Но убив царя законного

Вряд ли Пушкин здесь намекал на сомнительный путь к власти Александра I — участника заговора против отца. Естественнее другое — перед нами прямой след лекций Куницына. Еще пример. У Куницына: «Когда употребляется кто-либо от своевластия к другим целям, а не для цели государства; то таковое злоупотребление верховной власти называется тиранством». У Пушкина:

Царь Дадон не Слабоумного

Был достоин злого прозвища,

Но тирана неусыпного

Ненавистью к тиранству, столь полно проявившейся на всех этапах творчества Пушкина, поэт в начале жизни обязан именно Куницыну. Чуть позже Лицея, в оде «Вольность» читается едва ли не прямое переложение лекций Куницына (во многом близких политической программе Н. И. Тургенева. См. гл. IV).

Всякий раз убеждаешься в точности и конкретности слов Пушкина: «чистая лампада» добра и правды была возжена Куницыным! Однако все же создается впечатление, что Пушкин оценил Куницына по достоинству несколько позже встречи с ним. На первых курсах даровитейший лектор и талантливейший ученик существовали как бы в разных плоскостях. 19 ноября 1812 г., к примеру, Куницын составил «Список воспитанников Лицея с показанием их способностей, прилежания и успехов по логике и нравственной философии». Пушкину отведено там только 19-е место. 1 февраля 1814 г. составлена аттестация воспитанников почти за два года, в которой Куницын с излишней категоричностью (вообще ему присущей) судит о Пушкине: «Он способен только к таким предметам, которые требуют малого напряжения, а потому успехи его очень не велики, особливо по части логики». С логикой у Пушкина, как мы знаем, оказалось все в порядке. Близкие отношения, таким образом, не завязались. Но это объясняется исключительно характером Александра Петровича — он был чужд эмоций, холоден и рассудочен. Однако и этот вывод не безусловен. Человек очень близкий к Пушкину, П. А. Плетнев, например, считал, что Куницын «при уме быстром, проницательном, обогащенном разнообразными познаниями, отличался характером твердым и благородным». Тот же Плетнев писал о Пушкине: «Природа, кроме поэтического таланта, наградила его изумительной памятью и проницательностью. Ни одно чтение, ни один разговор, ни одна минута размышления не пропадали для него на целую жизнь. Его голова, как хранилище разнообразных сокровищ, полна была материалами для предприятий всякого рода. По-видимому рассеянный и невнимательный, он из преподавания своих профессоров уносил более, нежели товарищи». Куницын не понял, что рассеяние Пушкина только видимое, и в Лицее они не сошлись.

Через два года после окончания Пушкиным Лицея — в 1819 г. — Н. И. Тургенев и А. П. Куницын задумали организацию вольного общества при Союзе благоденствия для издания журнала «Россиянин XIX века». Сохранился черновой список предполагаемых членов общества — среди них Пушкин. Как писал П. А. Плетнев, поэт «о лекциях Куницына вспоминал всегда с восхищением и лично к нему до смерти своей сохранил неизменное уважение». На сей счет имеется и собственноручный пушкинский документ. 11 января 1835 г. Пушкин подарил лицейскому профессору свой исторический труд — «Историю Пугачева» с надписью: «Александру Петровичу Куницыну от Автора в знак глубокого уважения и благодарности»…

Единого учебного пособия по нравственным наукам не существовало. Куницын вынужден был давать ученикам переписывать свои лекции, заполненные высказываниями Монтескье, Канта, Адама Смита. Это было неудобно и трудоемко. Вот почему в 1816 г. Куницын подал письменное прошение в Конференцию Лицея с просьбой взаимообразно ссудить его средствами для напечатания рукописи, систематизирующей «обозрение связи политических наук». Долг свой Лицею он собирался возвратить «доставлением воспитанникам Лицея и благородного пансиона потребного числа книг». Деньги были даны, и в 1817 г. вышло в свет «Краткое изображение взаимной связи государственных сведений». В 1818 и 1819 гг. вышли два тома «Право естественное, частное и публичное», в 1819 г. «Разные литературные, до наук, относящиеся статьи…» В этих книгах были все те же положения, прорвавшиеся через цензурное сито: «Сохранение свободы есть общая цель всех людей, которую могут они достигнуть только соблюдением взаимных прав и точным исполнением обязанностей… Каждый человек внутренне свободен и зависит только от законов разума, и потому другие люди не должны употреблять его средством для своих целей. Кто нарушает свободу другого, то поступает противу его природы; и, как природа людей, несмотря на различия их состояния, одинакова, то всякое нападение, чинимое несправедливо на человека, возбуждает в нас негодование. Сие служит доказательством тому, что справедливость людям естественна». («Право естественное»).

В 1820 г. Куницын покинул Лицей, получив кафедру во вновь созданном Петербургском университете и должность начальника учебного отделения в дежурстве Пажеского и Кадетского корпусов.

Книгу Куницына «Право естественное» встретили одобрительно — даже собирались поднести в дар императору. Но в 1820–1821 гг. все переменилось: в университете и в министерстве просвещения возобладали силы реакционные и люди бездарные (что, как правило, совпадает): М. Л. Магницкий, Д. П. Рунич, Д. А. Кавелин, И. С. Лаваль. Был учинен настоящий разгром университета, и в центре внимания (иначе и быть не могло) оказалась книга Куницына.

А. И. Тургенев писал Вяземскому 30 марта 1821 г.: «Один из наших арзамасцев, Кавелин сделался совершенным паясом паяса Магницкого: кидает своей грязью в убитого Куницына, обвиняет его в своей вине, то есть в том, что взбунтовались ученики его пансиона (Благородного пансиона при Главном педагогическом институте. — В. К.) и утверждает, что политическую экономию должно основать на евангелии».

На заседании Ученого комитета Д. П. Рунич говорил, что книга «Право естественное» по духу ее и учению непросто опасна, но и разрушительна, ибо она есть не что иное, как «сбор пагубных лжеумствований, которые, к несчастью довольно известный Руссо ввел в моду и кои взволновали и еще волнуют горячие головы поборников прав человека и гражданина». Как образец, послуживший Куницыну, был помянут — ни больше ни меньше — Марат, «искренний и практический последователь этой науки». Мракобес Магницкий жаловался в 1823 г. министру духовных дел и народного просвещения, что «в профессоре Куницыне справедливо устрашал нас в свое время нечестивый догмат Марата: „власть державная получает свое начало от народа“». Вот откуда в «Послании цензору» (1822) точного в деталях Пушкина появились строки:

А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?

Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами;

Не понимая нас, мараешь и дерешь;

Ты черным белое по прихоти зовешь:

Сатиру пасквилем, поэзию развратом,

Глас правды мятежом, Куницына Маратом.

В 1821 г. появилось и официальное постановление о книге Куницына: «По принятым за основание ложным началам и выводимому из них весьма вредному учению, противоречащему истинам христианства и клонящимся к ниспровержению всех связей семейственных и государственных, книгу сию, как вредную, запретить повсюду к преподаванию по ней и притом принять меры к прекращению во всех учебных заведениях преподавания естественного права по началам столь разрушительным, каковы оказались в книге Куницына». Весь тираж (1000 экз.) был изъят у книгопродавцев и даже у частных лиц и сожжен, а сам Александр Петрович уволен со всех постов в министерстве просвещения. Некоторое время он жил частными лекциями, которые в числе прочих слушали будущие декабристы: Пестель, братья Муравьевы, Поджио, Федор Глинка…

Куницын болезненно пережил удар. Было два дальнейших пути. Один — пойти по пути практического воплощения самых радикальных из высказанных им мыслей, т. е. примкнуть к декабристам. Второй — промолчать и, не меняя взглядов, изменить форму их выражения. Куницын выбрал второй путь. Не отступившись, он и не высказывал оппозиционных суждений. Постепенно возвращалась возможность служить. С 1826 участвовал в составлении и напечатании Полного собрания законов (2-ю и 3-ю книги гражданских законов составлял лично); в 30-х годах собирал духовные узаконения, закончив эту работу к 1836 г.; в 1838 стал председателем комитета по надзору за печатанием Полного собрания законов; наконец, в 1838 г. получил относительно высокий пост директора департамента духовных дел иностранных вероисповеданий. «1 июля 1840 г., — говорится в некрологе А. П. Куницына, — внезапный удар прервал его 30-летнюю деятельность». Куницын никогда не имел семьи. Оплакали и похоронили его друзья.

Последний, «официозный» период не затмил того важного и полезного, что совершил Александр Петрович в Лицее и сразу после него. Верно сказал второй директор Лицея Е. А. Энгельгардт в письме к лицеисту адмиралу Матюшкину: «А. Куницын умел учить и добру учил». В формировании мировоззрения Пушкина его наука сыграла огромную роль.


* * *

Николай Федорович Кошанский (1781–1831). Если Куницын образовал ум и нравственные устои лицеиста Пушкина, то Кошанский был первым, кто расширил его познания в античной филологии и в русской словесности. Когда П. А. Плетнев однажды в стихах вопросил друга и соученика Пушкина Антона Дельвига: «О, Дельвиг, где учился ты языку богов», Дельвиг шутя ответил: «У Кошанского». В этой шутке доля правды велика. Несомненно Кошанский способствовал появлению великого национального поэта в России.

Воздадим же ему «за благо» коротким биографическим рассказом.

Сын обедневшего московского дворянина, не сохранившего ни имения, ни крепостных, Кошанский усердием и способностями получил отменное образование, овладев в совершенстве языками древнеславянским, французским, латинским, греческим, английским. Кошанский закончил Московский университет сразу по двум факультетам — философскому и юридическому.

Он вступил на литературную стезю как раз в то время, когда в Москве, переезжая из Немецкой слободы к Харитонью, с Молчановки на Арбат, рос и развивался его будущий гениальный ученик. Но круг Кошанского (в отличие от Малиновского) был далек от светских знакомых Сергея Львовича Пушкина.

В 1800–1804 гг. Николай Федорович в основном переводил с французского галантные романы, да сотрудничал в журнале «Новости русской литературы». В 1805 г. он выпустил в свет «Таблицы латинской грамматики», в 1806 г. — «Начальные правила российской грамматики». В 1805 г. сдал он экзамен на степень магистра философии и, успев по поручению попечителя университета просвещенного Михаила Никитовича Муравьева перевести знаменитую археологию Милленя, собрался для совершенствования познаний в чужие края. Он имел в виду изучать археологию и изящные искусства в Италии и укрепляться в различных языках, приготовляясь к профессорскому званию. Поездка эта не осуществилась из-за политических бурь в Европе. Пришлось Кошанскому ограничиться изучением художественных сокровищ Петербурга.

Высокий, стройный, с приятными чертами лица, мягкостью и торжественностью голоса, приветливостью во взгляде при разнообразии и глубине познаний, он словно создан был для профессорской кафедры. Многие мемуаристы свидетельствуют, что таков вообще был тогда тип московской профессуры.

В 1807 г. Кошанский, выдержав экзамен на звание доктора философии, выпустил в свет и свой самый значительный труд того времени: «Руководство к познанию древностей по Милленю, в пользу учащихся при московском университете» — первое практическое руководство на русском языке для изучения эпохи античности. Работоспособность молодого Кошанского исключительна: одновременно он преподает в высших классах московской гимназии, в Екатерининском институте; служит секретарем при цензурном комитете и в комитете испытаний для получения чиновничьих классов. Все это не мешало ему сотрудничать в «Вестнике Европы» и «Русском вестнике», «Московских ведомостях» — писать стихи и выполнять переводы. В те же годы выходили переиздания его латинских и русских грамматик, а к 1811 г. подготовлена и напечатана новая прекрасная работа «Цветы греческой поэзии, с текстом, сравненным и исправленным, с замечаниями и объяснениями историческими, критическими, эстетическими, и с российским переводом».

С таким вот багажом прибыл Кошанский в Лицей. Собственно, прослышав о новом начинании в Царском Селе, он сам туда попросился. Он писал министру Разумовскому: «…Дерзаю поручить колеблющуюся судьбу мою в высокое покровительство вашего сиятельства. Воспитываясь с юных лет в Московском университете, проходил я все ученые степени по должному испытанию и, занимаясь наукой, не помышлял об участи. С 1806 г., произведен будучи доктором философии, посвятил себя по назначению совета и по склонности моей, теории изящных искусств, собирал сведения, издавал некоторые опыты занятий и никакого счастья не желал более, как быть полезным месту моего образования. Ныне, оставаясь в бездействии для университета (там не оказалось вакансий. — В. К.) и видя перед собою мрачную неизвестность, я страшусь будущего. Быть может, судьба повлечет меня на другое поприще, новое и сомнительное. Сие состояние неизвестности осмеливает меня прибегнуть к Высокому покровителю российских муз и ласкать себя надеждою, что Ваше сиятельство, положив основание моему счастью, и довершит оное». После этого витиеватого образца эпистолярного красноречия Кошанскому было отдано предпочтение перед другими кандидатами в замещении кафедры латинского и российского языков. К чести Кошанского — лицейское его жалованье было вдвое меньше того, что он в общей сложности зарабатывал на своих прежних должностях.

17 августа 1811 г. молодой преподаватель Лицея был уже на новом месте и принялся деятельно помогать директору во всех хлопотах. Он закупал в Петербурге книги для классов; составлял расписание занятий для профессоров и воспитанников. Избранный секретарем профессорской конференции, Кошанский стал по существу, если применить современный термин, заведующим учебной частью Лицея. В первые два-три года перед профессором русской и латинской словесности стояла нелегкая (так до конца и не выполненная) задача как-то уравнять знания воспитанников, поскольку разрыв между Пушкиным и, скажем, Данзасом был слишком велик. Кошанский принялся за начальные правила, не убоявшись зевоты лучших учеников. Однако сразу же начались и увлекательные чтения вслух лучших образцов русских стихов и прозы; и даже делались попытки вовлечь воспитанников в сочинительство. Иной раз Кошанский вводил в текст лекции короткие притчи и рассказы собственного сочинения, занимавшие слушателей. Вот скажем, история, где даже прославление монарха отнюдь не заслоняет общей благородной мысли. «Государь, прогуливаясь в Царском Селе вокруг большого пруда, заметил, что лебеди играют, плещутся в воде и хотят лететь, но летать не могут. Он позвал садовника и спросил: что это значит? — Лебеди летать не могут, государь, у них обрезаны по одному крылу, чтобы не разлетелись. — Этого не делать, — сказал (будто бы) Александр I, — когда им хорошо, они сами здесь жить будут; а дурно — пусть летят куда хотят. — После сего большая часть лебедей разлетелась в Павловск и в Гатчину, но к осени действительно почти все возвратились». Здесь есть и поэзия, и нравственный урок, показывающие направление мыслей Кошанского.

Все лицейские годы Кошанский отдавал много сил подготовке учебников для практических занятий по латинскому языку и книг для чтения.

В 1812 г. вышли в свет «Басни Федра с исправленным оригиналом и замечаниями»; в 1814 г. он переиздает свою давнюю латинскую грамматику (она выдержала еще 9 изданий); в 1815 г. появился знаменитый, любимый Пушкиным «Корнелий Непот. Жизни славных мужей Греции, очищенный текст с замечаниями и двумя словарями». Наконец, в 1816–1817 гг. Кошанский собрал и напечатал материалы лекций, которые читал лицеистам: «Ручная книга Древней классической словесности, содержащая I Археологию, II Обозрение классических авторов, III Мифологию, IV Древности греческие и римские…»

Беспрестанно цитируя Пушкина: «Мы все учились понемногу // чему-нибудь и как-нибудь», и его же фразу о «недостатках проклятого моего воспитания» (из письма к брату), мы подчас понимаем слова поэта слишком прямолинейно. Нет, Пушкин не кокетничал, об этом и речи быть не может, но он, как всякий другой, негодовал на собственную леность в юности, сожалел об утраченных возможностях еще более глубокого познания и систематического учения. Он имел все основания многое получить от лицейских учителей, да и получил в сущности. Достаточно вспомнить, например, его полную осведомленность в античных сюжетах или в славяно-росских древностях. Тем, что он стал одним из образованнейших людей века, Пушкин обязан не только собственной гениальности и самообразованию, но и Лицею, а в нем прежде всего Куницыну и Кошанскому.

Отношение Кошанского к Пушкину было отнюдь не безоблачно положительным в первые лицейские годы (№ 10). Почитайте внимательно эту характеристику и вы убедитесь, что Кошанский кое-что уловил верно. Ведь это было время, когда Пушкин, по собственному признанию, «поэме редкой не предпочел бы мячик меткой». И если в дальнейшем появилась некая «полоса отчуждения» между ними, отразившаяся в стихотворении «Моему Аристарху» (№ 36), то это связано с принципиально разными установками в области словесности и с юным задором Пушкина. Кошанский был «классик и педант», он стремился научить лицеистов правилам стихосложения и не догадывался, что один из них Гений, который выше всяких правил. Много позже в «Общей реторике» (1829) Кошанский так и напишет о пушкинской строке: «Это стих гения», но ни в 1811-м, ни в 1814-м он бы еще этого не сказал. Вспомним, что ставшее нарицательным имя Аристарх подразумевает критика серьезного, оппонента опасного. «Аристарх» — Кошанский требовал сочинительства по правилам и священного трепета перед законами стиха, а гениальный юноша ему отвечал:

Не думай, цензор мой угрюмый,

Что я, беснуясь по ночам,

Окован стихотворной думой,

Покоем жертвую стихам;

Что, бегая по всем углам,

Ерошу волосы клоками…

Иначе говоря, солидность и строгость учителя вошли в естественное противоречие с беспечностью и озорством ученика. Но разве бесполезна была строгость?

Систематичность в обучении — вообще характерная черта Кошанского-педагога. Уже 15 марта 1812 г. он написал в отчете: «Из латинской грамматики пройдено: склонения, роды имен и спряжения правильных глаголов. Из российской: повторена этимология и весь синтаксис, причем каждое правило объясняемо было приличными и сообразными с их понятием примерами». Может быть примеры были не всегда сообразны с «их» — воспитанников — тогдашними представлениями, но тем, кто хотел знать и умел учиться, образование давалось преотличное. 19 ноября 1812 г. Кошанский продолжает свой отчет: «Из российской грамматики пройдено: сочинение (syntaxis) и ударение (prosodia). По части словесности читаны избранные места из од Ломоносова и Державина и лучшие из басен Хемницера, Дмитриева и Крылова. Сие чтение сопровождаемо было приличным разбором, сообразным с летами и понятием воспитанников. Лучшие из стихотворений выучиваемы были наизусть. Из риторики показаны основания периодов и различные роды их сопряжений с лучшими примерами. По части латинской: повторены спряжения правильных глаголов, делаем был грамматический разбор и приступлено к самым легким переводам». В составленном Кошанским списке воспитанников по успехам Пушкин занимает 19-е место. Однако с годами в классе Кошанского Пушкин поднимался все выше: 15 декабря 1813 г. он был уже 14-м. Да это и естественно, поскольку усложнялась программа: «В российском классе пройдено: 1-е: О слоге и родах его; 2-е: О достоинствах и недостатках слога; 3-е: Славянская грамматика; сверх сего гг. воспитанники делали опыты в сочинении небольших рассуждений. В латинском прочтена жизнь Мильтиада из Корнелия Непота, читаны правила синтаксиса и деланы переводы».

Когда умер Малиновский, место его, в соответствии с лицейской иерархией, было временно предоставлено Кошанскому. Но уже в начале мая Николай Федорович, заболевший «нервною горячкою», вынужден был на долгое время оставить Лицей. Брат перевез его в Петербург для лечения (Кошанский никогда не был женат и прожил жизнь одиноко). Болезнь его, вызванная излишним, в разные времена столь распространенным поклонением богу Бахусу, продолжалась полтора года. Только в декабре 1815 г. он возвратился к занятиям. В его отсутствие лицеисты пережили трудное время «междуцарствия» или «безначалия», утешаясь, правда, тем, что на кафедре российской и латинской словесности Кошанского заменил добрейший Александр Иванович Галич. О нем речь впереди, а сейчас скажем лишь, что если Пушкин-лицеист недооценивал Кошанского, споря с ним стихами и поведением в классе, то Пушкин-поэт вспоминал о нем с благодарностью (например в неоконченной статье о Дельвиге в начале 1830-х годов).

Кошанский выпустил своих первых учеников и прослужил в Лицее до 1828 г. Лицеисты последующих выпусков, приготовляясь к лекциям Кошанского, упрашивали его привезти с собою из Петербурга какое-нибудь новое произведение Пушкина и почитать им вслух вместо занятий скучной латынью. Просьба никогда не встречала отказа.

Историк Лицея и его выпускник Я. К. Грот рассказывает: «Читать с воспитанниками Пушкина еще не было принято и в Лицее; его мы читали сами иногда во время классов, украдкою. Тем не менее однако ж Кошанский раз привез нам на лекцию только что полученную от товарищей Пушкина рукопись 19 октября 1825 года („Роняет лес багряный свой убор“) и прочел нам это стихотворение с особенным чувством, прибавляя к каждой строфе свои пояснения. Только там, где речь шла о заблуждениях поэта, он довольствовался многозначительной мимикой, которая вообще входила в его приемы. Особенно при стихах: „Наставникам, хранившим юность нашу… Не помня зла, за благо воздадим“, он дал нам почувствовать, что и Пушкин не во всем заслуживает подражания. Легко понять, какое впечатление произвел на нас профессор этим чтением. После урока мы принялись переписывать драгоценные стихи о родном Лицее и тотчас выучили их наизусть».

Перед нами трогательное доказательство того, что строки о наставниках, пусть и не во всем соглашаясь с поэтом, прочитал один из них. Хрестоматийные теперь стихи здесь оказываются живым поклоном ученика учителю.

Видно, Николай Федорович помягчел с годами и душевно полюбил творения своего нерадивого ученика и «поэтического оппонента». Есть и другие доказательства его любви и преклонения перед Пушкиным. Все последние годы жизни работал он над учебниками «Общая реторика» и «Частная реторика». В «Общей реторике» (первое издание — 1829 г., второе — 1830 г.) как единственный поэтический пример «плавности слога» автор приводит надпись Пушкина к портрету Жуковского:

Его стихов пленительная сладость

Пройдет веков завистливую даль,

И внемля им, вздохнет о славе младость,

Утешится безмолвная печаль

И резвая задумается радость

и комментирует так: «третий стих — живое чувство пылкой юности; четвертый стих трогателен как поэзия Жуковского, а пятый стих так пленителен своею плавностию, и так ярко освещен прелестию идей и правдой, что нельзя не назвать его стихом гения».

«Реторики» были единственной гордостью и радостью Кошанского. «Общую реторику» он еще увидел в печати, «Частную…» — нет. Мнения об этих учебниках теории литературы высказывались противоречивые, но одно не подлежит сомнению: учитель Пушкина был знающим и преданным своему делу человеком.

В 1823 г. Кошанский был, помимо Лицея, назначен в Комитет для рассмотрения учебных книг. В 1828 г. он вышел в отставку с полным пенсионом за выслугу 25 лет. Тогда же принял он на себя обязанности по Императорскому человеколюбивому обществу, став Директором института слепых на Литейной ул. в Петербурге. При институте он и жил. Скончался Николай Федорович Кошанский от холеры 22 декабря 1831 г., во время эпидемии. Он похоронен на Смоленском кладбище.


* * *

Александр Иванович Галич (1783–1848). Это был особого рода учитель. Если Кошанский и Куницын соблюдали некую дистанцию в обращении с лицейскими, оставаясь наставниками, а не друзьями их, то Галич держался как добрый товарищ и даже опускался до панибратства и полного растворения в жизни своих приятелей-учеников. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть два послания Пушкина к Галичу.

В 1815 г. Пушкин обращался к нему:

Тебя зову, мудрец ленивый,

В приют поэзии счастливый,

Под отдаленный неги кров.

Давно в моем уединенье,

В кругу бутылок и друзей,

Не зрели кружки мы твоей,

Подруги долгих наслаждений

Острот и хохота гостей.

…………………………………………

О Галич, Галич! поспешай!

Тебя зовут и сон ленивый,

И друг ни скромный, ни спесивый,

И кубок, полный через край!

Лицейские пиры были довольно скромными и не нужно думать, что строй бутылок оказывался таким уж длинным. Но Галича из Петербурга всегда ждали с нетерпением. У него в комнате и происходили шумные собрания лицейских питомцев муз — это помогало избежать надзора.

Однако не только в шумной компании, но и в душевной беседе Галич был незаменим:

Один в каморке тесной

Вечерней тишиной

Хочу, мудрец любезный,

Беседовать с тобой.

…………………………………………

Беги, беги столицы,

О Галич мой, сюда!

Здесь, розовой денницы

Не видя никогда,

Ленясь под одеялом,

С Тибурским мудрецом

Мы часто за бокалом

Проснемся — и заснем.

Тибурский мудрец — это Гораций. Так что совместные чтения и легкие беседы весьма характерны для занятий Галича с лицейскими… Бывший лицеист, адмирал Ф. Ф. Матюшкин вспоминал, как Галич «обыкновенно привозил с собою какую-нибудь полезную книгу и заставлял при себе одного из воспитанников читать ее вслух…».

Родился будущий адъюнкт-профессор Лицея Галич в Трубчевске Орловской губернии. Дед его — приходский священник, отец — дьячок. Настоящая фамилия их Говоровы, но в семинарии был обычай менять фамилии и Александр Иванович сперва стал Никифоровым, а потом — уже в Педагогическом институте — Галичем. В 1803 г., закончив семинарию, он отправился на медные отцовские деньги в петербургскую Учительскую гимназию, которая и стала несколько лет спустя Педагогическим институтом. В 1808 г., имея в виду создание в ближайшие годы Петербургского университета, решили послать за рубежи для приготовления к профессорскому званию нескольких лучших студентов — среди них оказались и два будущих лицейских педагога: латинист и русист Галич и математик Карцов. Впитывая в Гельмштадте и Геттингене (где жил целый год) философию любимого своего Шеллинга, Галич помышлял о долгом европейском путешествии. И действительно, при первой возможности, он с товарищем пешком отправился в путь, обойдя старым способом Уленшпигеля Австрию, Францию, Англию; нуждался неимоверно, у них был общий выходной костюм — когда один «выходил в свет», другой волей-неволей оставался дома. В Вене явился Галич к русскому консулу с просьбой о воспомоществовании и надеясь, что, заняв денег, продолжит странствия. Но не тут-то было: денег ему не дали вовсе, а отправили на казенный счет домой.

В 1813 г. Галич вернулся в Петербург. Преподавал он историю философии, логику, психологию, этику, метафизику. Был Галич человек благородный, блещущий юмором, нрава кроткого; к интригам оказался совсем неспособным. Предложение преподавать и в Лицее нагрянуло на него внезапно — в связи с болезнью Кошанского.

Со школьниками ему приходилось туго, он привык к аудитории, но не к классу — его не слушались ни в какую. От него брали не латинские герундии, а понятия о любви и дружбе. Потратив все время на беседы и чтение вслух русской книжки, Александр Иванович, бывало, спохватывался, раскрывая Корнелия Непота — книгу, подготовленную Кошанским: «а теперь, господа, потреплем старика». Это выражение стало поговоркой у лицейских. Когда читаете в последней строфе 2-й главы «Евгения Онегина»:

О ты, чья память сохранит

Мои летучие творенья,

Чья благосклонная рука

Потреплет лавры старика!

вспоминайте доброго Галича. Как вспоминал его в тюремной одиночке декабрист Вильгельм Кюхельбекер, записавший в дневник 2 февраля 1834 г.: «примусь опять за Гомера, пора, — как говаривал Галич, — потрепать старика». Об отношении юнцов к Галичу не забыл и друг Пушкина С. А. Соболевский (ученик Галича по Благородному пансиону в Петербурге): «С добрым Галичем мы делали разные фарсы и всегда дружественные: мы, так сказать, с ним заодно дурачили начальство».

Словом, Галич вздохнул с облегчением, когда Кошанский выздоровел. Лицеисты скучали без Галича и даже надеялись, что он воротится. Единственная встреча Пушкина с Галичем после Лицея (по крайней мере та, что пушкинистам известна) произошла 16 марта 1834 г. Пушкин записал в дневнике: «Вчера было совещание литературное у Греча об издании русского Conversation’s Lexikon[29]. Нас было человек со сто, большею частию неизвестных мне русских великих людей <…> Тут я встретил доброго Галича и очень ему обрадовался. Он был некогда моим профессором и ободрял меня на поприще, мною избранном. Он заставил меня написать для экзамена 1814 года мои „Воспоминания в Царском Селе“». Одна такая лаконичная запись Пушкина по нынешним меркам пушкиноведения целой книги о Галиче заслуживает. В самом деле: здесь и благодарность за науку, и память о поощрении к творчеству (на уроке у Галича Пушкин осенью 1814 г. читал свою сказку «Бова»), и упоминание о том, что без Галича могло и не быть стихотворения, которое сделало Пушкина признанным преемником Державина (№ 29).

С 1819 г. экстраординарный профессор Галич занимал кафедру философии в Петербургском университете. Тогда же выпустил книгу «История философских систем». Такие люди, как Галич, всегда попадают «под колесо» в трудные моменты нападок мракобесия на литературу и науку. В августе 1821 г. попечитель Петербургского университета Д. П. Рунич объявил его лекции (как и еще нескольких профессоров) «обдуманной системой неверия и правил зловредных и разрушительных». На заседании специальной комиссии ему был задан вопрос: «излагая разные системы философов, зачем их не опроверг?» Книга его, оказывается, не что иное как «тлетворный яд или заряженный пистолет».

«Я сам, — говорил Рунич, — если бы не был истинным христианином и если бы благодать свыше меня не осенила, я сам не отвечаю за свои поползновения при чтении книги Галича». Право, все это было бы смешно, если бы не было так грустно: избавлялись от лучших профессоров, отбрасывали назад русскую науку, отравляли студентов смрадом мракобесия. «Вы явно предпочитаете, — обвиняли Галича, — язычество христианству, распутную философию девственной невесте Христовой церкви, безбожного Канта Христу, а Шеллинга духу Христову». «Безбожие», «измена государю и отечеству» — этого не то что для лишения кафедры, но и для виселицы бы хватило. Высказав Александру Ивановичу все эти поносительные обвинения, комиссия приказала ему удалиться в другую комнату и написать письменные показания. Ответ оказался вполне в духе Галича — человека податливого, не самой сильной воли, твердо верившего, что плетью обуха не перешибешь, и не намеренного метать бисер перед свиньями. Галич написал: «Сознавая невозможность опровергнуть предложенные мне вопросные пункты, прошу не помянуть грехов юности и неведения». Рунич обрадовался «покаянию» и, назвав Галича «заблудшей овцой», риторически вопросил: «Могу ли после этого бросить в вас камень». От «овцы» Галич отмежевался, заявив: «не овцой, ваше превосходительство, а паче бараном или козлищем».

Кажется, после этого Галича заставили принести церковное покаяние. Во всяком случае, до Пушкина такой слух дошел, потому что во «Втором послании к цензору» (1824), обличая гасителя просвещения министра Голицына, злобного реакционера, члена Главного управления училищ Магницкого и его подпевалу Кавелина, Пушкин написал:

В угодность господу, себе во утешенье,

Усердно задушить старался просвещенье

……………………………………………………

И помогал ему Магницкий благородный,

Муж твердый в правилах, душою превосходный,

И даже бедный мой Кавелин-дурачок,

Креститель Галича, Магницкого дьячок.

И вот, за все грехи, в чьи пакостные руки

Вы были вверены, печальные науки!

Остается только — в который раз — удивляться, как умудрялся Пушкин в своем ссылочном далеке быть точно осведомленным о петербургских событиях и реагировать на них со всей силой своего сарказма. Само собой, он не мог пройти мимо «крещения» Галича и от души ему сочувствовал.

Не выказав ни смущения, ни желания отразить удары, Галич тем самым смягчил свою участь. Велено было, отстранив от преподавания, оставить его при университете с тем, чтобы он был «употреблен при случае для какой-нибудь нефилософской службы». Он много писал и печатал: «Опыт науки об изящном»[30] (1825); «Черты умозрительной философии» (1829); «Теория красноречия для всех родов прозаических сочинений» (1830); «Логика» (1831); «Картина человека» (1834). Но самую главную свою книгу «Философия истории человечества» Галич издать не мог. Только на дому, собирая друзей, он читал по ней лекции.

В 1837 г. Галича вовсе уволили из университета, лишив жалованья. Между тем, у него была семья, хотя вечные нелады с женой донимали (он философски называл ее Ксантиппой — по имени суровой подруги философа Сократа). Пришлось наниматься на канцелярскую работу. «Горька участь человека, — сетовал Галич, — когда его дух сознает, что он может делать больше, чем рыться в канцелярских бумагах и пресмыкаться в архивной пыли, хотя и получает за то жалованье. Горек хлеб, когда его дают тебе из сострадания и отказывают в том, на какой ты имеешь право».

В 1840 г. Галича подстерегло еще одно несчастье: на даче между Царским Селом и Павловском сгорела его библиотека и все рукописи, а среди них — перебеленная, приготовленная к цензуре «Философия истории человечества». «Дети моей мысли умерли, — сказал он. — Жизнь моя потеряла цель и смысл. Мне пора умереть». Это произошло в 1848 г. Скончавшийся от холеры, Александр Иванович похоронен в Царском Селе.


«Время незабвенное»

Полуокно (лицейские комнаты были устроены так, что каждому доставалось по пол-окна) кельи Пушкина смотрело в сторону дворца. Обычный вид из него вызывал радостные чувства:

Я слышу топот, слышу ржанье:

Блеснув узорным чепраком,

В блестящем ментика сиянье

Гусар промчался под окном.

Но летом 1812 г. картина открывалась иная:

Сыны Бородина, о кульмские герои!

Я видел, как на брань летели ваши строи;

Душой восторженной за братьями спешил…

«Жизнь лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской, — единственно верными словами описал душевное состояние лицейских Иван Пущин более 40 лет спустя, — приготовлялась гроза двенадцатого года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда были тут при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвой, обнимались с родными и знакомыми — усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита. <…>

Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции; Кошанский читал их нам громогласно в зале. Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов: читались наперерыв русские и иностранные журналы при неумолкаемых толках и прениях; всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам недоступное».

Воспитанники Малиновский и Кюхельбекер рвались в армию — едва удалось директору остановить их. В стихах к лицейской годовщине (1836) запечатлены те дни:

Вы помните: текла за ратью рать,

Со старшими мы братьями прощались

И в сень наук с досадой возвращались,

Завидуя тому, кто умирать

Шел мимо нас…

Вспомнив впоследствии пушкинские строки, И. В. Малиновский подтверждал: «Да, именно так, и после провода одной из ратей воспитанники до того одушевились патриотизмом, что готовясь к французской лекции, побросали грамматику под лавки, под столы».

Между тем и самому Лицею грозила опасность. Вплоть до оставления французами Москвы сохранялась неясность — куда повернет неприятель. Армия Витгенштейна, поставленная русским командованием как заслон на пути в Петербург, была малочисленна и остановить Наполеона до его страшного поражения под Москвой и в самой Москве не могла. Между тем исторические уроки уже были восприняты: наполеоновские полчища дотла разграбили Рим, Милан, Венецию, в Берлине даже триумфальную колесницу с Бранденбургских ворот умудрились снять. 17 июля М. И. Кутузов был избран начальником Петербургского ополчения. Петербург готовил эвакуацию ценностей: паковались архивы, картины Эрмитажа, дворцовые драгоценности; собирались вывезти даже статуи Петра I и Суворова. Часть книг императорской публичной библиотеки была уложена в ящики и отправлена водою на север. Бриг с ящиками зимовал на реке Свири, и, когда книги возвратились, выяснилось, что они основательно подмочены. Было получено указание подготовить к эвакуации из столицы в случае необходимости весь состав воспитанников учебных заведений военного и гражданского ведомства. Соответствующее предписание министр просвещения А. К. Разумовский передал директору Лицея В. Ф. Малиновскому. Это и вызвало переписку, которую мы печатаем (№ 13–14), и деловые приготовления (№ 15). Отправиться предполагалось в Або, куда собирался и двор. Все это отпало в октябре 1812 г., когда французы оставили Москву и проиграли Витгенштейну сражение под Лепелем.

Великие потрясения Отечественной войны вместе со всем русским народом были пережиты и Пушкиным. Об этом надо помнить, рассматривая жизнь его и творчество в целом. Все, что в последующем написал Пушкин на тему войны 1812 года, есть не только результат исторических разысканий и размышлений, но и прямых воспоминаний. Это мемуары, но скрытые в рамках самых различных жанров.

Один из блестящих толкователей Пушкина Б. В. Томашевский справедливо замечает: «…дальнейшее развитие событий все более и более вскрывало исторический смысл совершившегося. И на всем протяжении жизни Пушкина последствия Отечественной войны продолжали сказываться. Поэтому тема Отечественной войны стала одной из центральных тем всего пушкинского творчества. Наиболее глубокую оценку событий Отечественной войны мы находим в позднейших произведениях Пушкина, относящихся к 30-м годам. Но отклики на войну всегда связаны у Пушкина с отзывом на то или иное событие русской жизни, современное тем произведениям, в которых он касается темы Отечественной войны. Размышления Пушкина о войне 1812 года никогда не были ретроспективными суждениями историка, это всегда отклики на запросы современности».

С тех пор, как 17 июня в Петербурге получено было неофициальное известие о переходе через Неман французских войск, лицеисты все чаще стали играть в войну (предводительствовал Илличевский) и прилежнее заниматься фехтованием. 15 июля Александр I обратился с речью к московскому дворянству и купечеству в Слободском дворце. В пушкинском «Рославлеве» читаем: «Вдруг известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ ожесточился».

Русские войска отступали, и буря негодования бушевала летом 1812 года против действий командующего Барклая де Толли. 8 августа на место Барклая был назначен Кутузов — таково было народное требование, скрепя сердце принятое Александром I. Между тем, один из лицейских, Вильгельм Кюхельбекер, был протеже и даже дальний родственник Барклая. В августе мать Кюхельбекера прислала сыну письмо: «Благодарю тебя за твои политические известия, ты легко представишь, что здесь говорят много вздора, из которого кое-что и верно, хотя многое преувеличено. Я напишу тебе о генерале Барклае только то, что совершенно достоверно и что скоро подтвердится <…> Император предоставил ему выбор: возвратиться в Петербург и снова исполнять обязанности военного министра или оставаться при армии. Барклай, совершенно естественно, выбрал последнее и командует первой частью главной армии… Если бы была хоть мысль об измене или о чем-нибудь, что ему можно было вменить в вину — разве император поступил бы так? Однако Барклай теперь дает доказательство того, что любит свое отечество, так как по собственной воле служит в качестве подчиненного, тогда как он сам был главнокомандующим. Впрочем, пишу это для тебя, — учись не быть никогда поспешным в суждениях и не сразу соглашаться с теми, которые порицают людей».

Кюхельбекер, понятное дело, познакомил с письмом товарищей. Так что тема сложного противостояния Барклая и Кутузова, тема непонятого вождя, неправо обвиненного народной молвой в измене, не в 1831 г. возникла у Пушкина, когда писал он «Перед гробницею святой» и не в 1835–1836 гг., когда писал «Полководца» (№ 17), «Объяснение» (№ 18) и когда сказал «вот зачинатель Барклай, // И вот совершитель Кутузов»[31], а тогда, в 1812-м, когда читали в Лицее письмо Юстины Яковлевны Кюхельбекер, вслушиваясь в отзвуки военного гула. Другое дело, что в 1830-х годах Пушкин был совершенно иной, обогащенный мудростью и опытом жизни, в стихотворение «Полководец» он вложил и собственное мироощущение непонятого поэта. Но жизнь Пушкина — великое единство, и мемуарный характер «Полководца» сбрасывать со счетов нельзя.

«Мудрая воздержанность Барклая де Толли не могла быть оценена в то время, — свидетельствует поэт-декабрист, участник событий Ф. Н. Глинка. — Его война отступательная была собственно война завлекательная. Но общий голос армии требовал иного <…> Народ… втайне чувствовал, что (хотя было все) недоставало еще кого-то — недоставало полководца русского».

Вчитайтесь в «Полководца» и вы заметите — существует сходство позиций в стихотворении «Полководец» и в письме матери Кюхельбекера: только преданный отечеству человек станет служить на низшей должности, если у него есть возможность поступить иначе; Барклаю вредит в общественном мнении клевета недоброжелателей. Неизвестно, сложилось ли у Пушкина положительное отношение к Барклаю уже в Лицее — скорее всего нет, но с письмом Ю. Я. Кюхельбекер он несомненно был знаком и помнил о нем в 1835 г., когда писал «Полководца». Имя Барклая появляется и в 10-й главе «Онегина» (1830):

Гроза двенадцатого года

Настала — кто тут нам помог?

Остервенение народа,

Барклай, зима иль русский бог?

Окончательное суждение по этому вопросу Пушкин высказал в «Объяснении», написанном в ответ на атаки любителей противопоставить русских национальных героев (в данном случае — Кутузова) людям нерусского происхождения, честно и смело сражавшимся за Россию.

Пожар Москвы был для лицеистов-москвичей и личной драмой: только что, казалось, они ее покинули — прекрасную, златоглавую, и вот ее нет более. Со слезами приняли эту весть лицеисты 7 сентября 1812 г., когда она дошла до них. Героиня «Рославлева» скажет много лет спустя: «О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и падение наше мне не страшно, честь наша спасена; никогда Европа не осмелится уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу». А вот и устами самого Пушкина:

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою.

Не праздник, не приемный дар,

Она готовила пожар

Нетерпеливому герою.

И в стихотворении «Герой» (1830):

…Москва пустынно блещет,

Его приемля, — и молчит…

Многие, многие впечатления проведенных в Лицее военных лет отлились потом в несмываемые стихотворные строки. Пушкин узнал, например, из газет об участии в сражении двух сыновей генерала Раевского. Это откликнулось в посвящении «Кавказского пленника» другу юности Николаю Раевскому-младшему:

…вслед отца-героя

В поля кровавые, под тучи вражьих стрел,

Младенец избранный, ты гордо полетел.

Не забыл он и иных впечатлений — сладостного чувства наступившей победы. Из «Метели»: «Между тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы. Народ бежал им навстречу <…> Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания!»

Колокольным звоном встретили Царское Село и Лицей весть о взятии Парижа весной 1814 года. А летом в Царском Селе появились лейб-гвардии гусары. Это про них в «Метели»…

Тех, кто «славен славою двенадцатого года», воспел Пушкин в прекрасных стихах и не менее прекрасной прозе: Кутузова, Барклая, Раевского, Дениса Давыдова и других героев. Даже царю досталась, пусть сквозь усмешку, но все-таки похвала:

Он человек! им властвует мгновенье.

Он раб молвы, сомнений и страстей;

Простим ему неправое гоненье:

Он взял Париж, он основал Лицей.

Конечно, это горькая шутка, но неподалеку от нее — истина: два события, или, лучше сказать, два явления в жизни и памяти поэта, Лицей и Отечественная война, стояли рядом.

Сильнейшие наши впечатления — суть впечатления юношеские. Лицейское ощущение сражений, утрат и победы всегда лежало в основе представлений Пушкина о войне и любви к Отечеству. Потом оно только обогащалось и усложнялось, но не терялось никогда. Декабристы называли себя в переносном смысле «детьми 1812 года». Напряжение всех сил народа, тяжелое отступление, затем освобождение родной земли и заграничный поход обнажили не только все лучшее в народе, но и все худшее в царизме. Вот почему декабристы — «дети войны 1812 года». Но дети той войны без кавычек, в прямом значении — это Пушкин и его товарищи. Детское или отроческое восприятие всеобщего бедствия — стойкое, оно не стирается из памяти во всю жизнь. Мы это знаем по себе: те, кому в 1980-х за 50, — дети Великой Отечественной войны 1941–1945 годов. Здесь — ключ к пушкинскому неутихающему интересу к «эпохе нам достопамятной», как говорил он, и к бурям, совпавшим с его поздним детством и ранней юностью.

1
1811

Дядя Василий Львович. — Дмитриев. Дашков. Блудов. Война с Ш. Ан. Ник. — Светская жизнь. — Лицей. Открытие. Государь. Малиновский, Куницын, Аракчеев. — Начальники наши. — Мое положение. — Философические мысли. — Мартинизм. — Мы прогоняем Пилецкого.


1812 год

1813

Государыня в Сарском Селе. Гр. Кочубей. Смерть Малиновского — безначалие, Чачков, Фролов — 15 лет.


1814

Экзамен, Галич, Державин — стихотворство — смерть.

Известие о взятии Парижа. — Смерть Малиновского. Безначалие. — Больница. Приезд матери. Приезд отца. Стихи etc. — Отношение к товарищам. Мое тщеславие.


1815

Экзамен

А. С. Пушкин. Первая программа записок. 1830(?).


2

Всепресветлейший, державнейший великий

государь император Александр Павлович,

самодержец всероссийский, государь всемилостивейший!

Просит служащий в комиссариатском штате

7-го класса

Сергей Львов сын Пушкин

о нижеследующем


Герб нашего рода Пушкиных внесен в гербовник и с оного герба брат мой родной, гвардии поручик Василий Львович Пушкин в 1802 году получил копию, а как нужно сыну моему иметь из герольдии о дворянстве свидетельство о законном рождении оного сына моего, всеподданнейше прошу

К сему

Дабы высочайшим вашего императорского величества указом повелено было сие мое прошение в Герольдии принять и сыну моему Александру выдать свидетельство о дворянстве.

Всемилостивейший государь! прошу Вашего императорского величества о сем моем прошении решение учинить…

Прошение С. Л. Пушкина императору. 1811.


3

Свидетельствую сим, что недоросль Александр Пушкин есть действительно законный сын служащего в комиссариатском штате 7-го класса Сергея Львовича Пушкина.

марта… дня 1811

Министр юстиции Дмитриев


4
СВИДЕТЕЛЬСТВО

По указу Его Императорского величества Герольдия определила: дать сие комиссариатского штата 7-го класса Сергея Пушкина сыну Александру Пушкину в том, что он происходит от древнего дворянского рода Пушкиных, коего герб внесен в общий дворянских родов гербовник и высочайше утвержден

Марта 23 дня 1811 года

Подлинное свидетельство получил Штата комиссариатского 7-го класса Сергей Пушкин.


5
И. И. Пущин.
_____________________________
ИЗ «ЗАПИСОК О ПУШКИНЕ»

1811 года, в августе, числа решительно не помню, дед мой, адмирал Пущин, повез меня и двоюродного моего брата Петра, тоже Пущина, к тогдашнему министру народного просвещения гр. А. К. Разумовскому. Старик, с лишком восьмидесятилетний, хотел непременно сам представить своих внучат, записанных по его же просьбе в число кандидатов Лицея, нового заведения, которое самым своим названием поражало публику в России, — не все тогда имели понятие о колоннадах и ротондах в афинских садах, где греческие философы научно беседовали с своими учениками. Это замечание мое до того справедливо, что потом даже, в 1817 году, когда после выпуска мы, шестеро, назначенные в гвардию, были в лицейских мундирах на параде гвардейского корпуса, подъезжает к нам гр. Милорадович, тогдашний корпусный командир, с вопросом: что мы за люди и какой это мундир? Услышав наш ответ, он несколько задумался и потом очень важно сказал окружавшим его: «Да, это не то, что университет, не то, что кадетский корпус, не гимназия, не семинария — это… Лицей!» — поклонился, повернул лошадь и ускакал. — Надобно сознаться, что определение очень забавно, хотя далеко не точно.

Дедушка наш Петр Иванович насилу вошел на лестницу, в зале тотчас сел, а мы с Петром стали по обе стороны возле него, глядя на нашу братью, уже частию тут собранную. Знакомых у нас никого не было. Старик, не видя появления министра, начинал сердиться. Подозвал дежурного чиновника и объявил ему, что андреевскому кавалеру не приходится ждать, что ему нужен Алексей Кириллович, а не туалет его. Чиновник исчез, и тотчас старика нашего с нами повели во внутренние комнаты, где он нас поручил благосклонному вниманию министра, рассыпавшегося между тем в извинениях. Скоро наш адмирал отправился домой, а мы, под покровом дяди Рябинина, приехавшего сменить деда, остались в зале, которая почти вся наполнилась вновь наехавшими нашими будущими однокашниками с их провожатыми.

У меня разбежались глаза: кажется, я не был из застенчивого десятка, но тут как-то потерялся — глядел на всех и никого не видал. Вошел какой-то чиновник с бумагой в руке и начал выкликать по фамилиям. — Я слышу: Ал. Пушкин! — выступает живой мальчик, курчавый, быстроглазый, тоже несколько сконфуженный. По сходству ли фамилий или по чему другому, несознательно сближающему, только я его заметил с первого взгляда. Еще вглядывался в Горчакова, который был тогда необыкновенно миловиден. При этом передвижении мы все несколько приободрились, начали ходить в ожидании представления министру и начала экзамена. Не припомню, кто, только чуть ли не В. Л. Пушкин, привезший Александра, подозвал меня и познакомил с племянником. Я узнал от него, что он живет у дяди на Мойке, недалеко от нас. Мы положили часто видаться. <…>

Между тем, когда я достоверно узнал, что и Пушкин вступает в Лицей, то на другой же день отправился к нему, как к ближайшему соседу. С этой поры установилась и постепенно росла наша дружба, основанная на чувстве какой-то безотчетной симпатии. Родные мои тогда жили на даче, а я только туда ездил; большую же часть времени проводил в городе, где у профессора Лоди занимался разными предметами, чтобы не даром пропадало время до вступления моего в Лицей. При всякой возможности я отыскивал Пушкина, иногда с ним гулял в Летнем саду; эти свидания вошли в обычай, так что если несколько дней меня не видать, Василий Львович, бывало, мне пеняет: он тоже привык ко мне, полюбил меня. <…>

1858.


6

№ 14. Александр Пушкин. В грамматическом познании российского языка — очень хорошо, в грамматическом познании французского языка — хорошо, в грамматическом познании немецкого языка — не учился, в арифметике — до тройного правила, в познании общих свойств тел — хорошо, в начальных основаниях географии и в начальных основаниях истории — имеет сведения.


Из «Списка кандидатам, удостоенным

к поступлению в число воспитанников Лицея».

Август 1811.


7
РЕЧЬ А. П. КУНИЦЫНА
ПРИ ОТКРЫТИИ ЦАРСКОСЕЛЬСКОГО ЛИЦЕЯ

Образование ваше доныне было одним из важнейших занятий родителей ваших. Заботы их умножались с вашими летами <…>. В то время, когда сии заботы и попечения утомляли их внимание, раздался глас Отечества, в недра свои вас призывающего. Из родительских объятий вы поступаете под кров сего священного храма наук. Отечество приемлет на себя обязанность быть блюстителем воспитания вашего, дабы тем сильнее действовать на образование ваших нравов. Его нежные старания возбудят в вас чувство благодарности; ревность к наукам ознаменует вашу признательность.

Здесь сообщены будут вам сведения, нужные для гражданина, необходимые для государственного человека, полезные для воина. — Наука общежития есть первый предмет воспитания. Под сим словом разумеется не искусство блистать наружными качествами, которое нередко бывает благовидною причиною грубого невежества; но истинное образование ума и сердца. Вам раскрыт будет состав гражданского общества; разбирая части сего многочисленного здания, вы увидите, что ни подданные без повиновения, ни граждане без точного исполнения должностей своих, ни общество без единодушия членов его благоденствовать не могут. Если граждане вознерадеют о должностях своих и общественные пользы подчинят видам своего корыстолюбия, то общественное благо разрушится и в своем падении ниспровергнет частное благосостояние. Многолетняя история разительными примерами докажет вам сию истину; она оживит перед вами минувшие века, воскресит погибшие царства, воззовет на суд буйных и беспечных граждан и, указывая на развалины государств, погибших от их разномыслия, предаст имена их вечному поношению. Сии наставления покажут вам существо гражданских обязанностей. Но познания ваши должны быть несравненно обширнее; ибо вы будете иметь непосредственное влияние на благо целого общества.

Государственный человек должен знать все, что только прикасается к кругу его действия; его прозорливость простирается далее пределов, останавливающих взоры частных людей. Стоя при подножии престола, он обозревает состояние граждан, измеряет их нужды и недостатки, предваряет несчастия, им угрожающие, или прекращает постигнувшие их бедствия. Будучи принужден непрерывно сражаться с предрассудками и страстями народа, он старается проникнуть сердце человеческое, дабы исторгнуть самый корень пороков, ослабляющих общество; сообразуясь с природою человека, он предпочитает тихие меры насильственным и употребляет последние только, когда первые недостаточны; никогда не отвергает он народного вопля; ибо глас народа есть глас божий. Соединяя частные пользы с государственными, он заставляет каждого стремиться к общественной цели. Граждане охотно следуют его мановениям, не примечая действия его власти.

Но представьте на сем месте человека без познаний, которому известны государственные должности только по имени; вы увидите, как горестно его положение. Не зная первоначальных причин благоденствия и упадка государств, он не в состоянии дать постоянного направления делам общественным; при каждом шаге заблуждается, при каждом действии переменяет свои виды. Исправляя одну погрешность, он делает другую; искореняя одно зло, полагает основание другому; вместо существенных выгод стремится за посторонними, тогда как бы надлежало пользоваться счастливыми открытиями прежних веков, он силится изобретать и делает опыты несчастные. Утомленный тщетными трудами, терзаемый совестию, гонимый всеобщим негодованием, он предается на волю случая или делается рабом чужих предрассудков.

Таким образом, невежество, порожденное нерадением и предрассудками, с наступлением каждого века представляет зрелище прежних погрешностей и бедствий. Подобно безрассудному пловцу, оно мчится на скалы, окруженные печальными остатками многократных кораблекрушений. В то время, когда надлежало бы пользоваться вихрями грозных туч, оно предается их стремлению и, усмотрев разверзающуюся бездну, ищет пристанища там, где море не имеет пределов.

Но, может быть, обстоятельства, может быть, самые ваши склонности приведут вас на поле чести и вы будете действовать оружием. — С успехами гражданских обществ способ вести войну совершенно изменился; знания военного человека распространились наипаче с того времени, когда огнестрельное оружие заступило место пращей и луков; для него уже недовольно собственного опыта, который может только объяснить и дополнить всеобщие правила. Не дикая смелость, не свирепое ожесточение, не зверская лютость решит ныне единоборство народов; но счастливые соображения и глубокие сведения в воинском искусстве. Без надлежащего руководства даже самая храбрость простых ратников бывает им пагубна, и многочисленное ополчение без воинского искусства есть жертва искусному неприятелю. Несмотря на сие, победа определяется ныне не количеством неприятельских трупов, но следствиями оной; не тот почитается ныне победителем, кто занял поле сражения, дымящееся кровию, и соединил победные песни со стонами умирающих; но кто приобрел выгоды, заставившие поднять оружие. Успехи в войне приуготовляются ныне во время мира. Знать государственные пользы, предвидеть препятствия в достижении оных со стороны соседственных народов, исчислять поступки врагов, открывать их намерения, подрывать их тайные пружины, на действие которых они наиболее полагаются — в сем состоит истинная тактика, достойная государственного человека и воина.

Соединив сии сведения, вы соделаетесь способными к тому и другому виду государственной службы; от вашего произвола будет зависеть, следовать ли на шумное поле брани или в тиши мира заниматься благом Отечества. Но главным основанием ваших познаний должна быть истинная добродетель. Приготовляясь быть хранителем законов, научитесь прежде сами почитать оные; ибо закон, нарушаемый блюстителями оного, не имеет святости в глазах народа.

Государственный человек, будучи возвышен над прочими, обращает на себя взоры своих сограждан; его слова и поступки служат для них правилом. Если нравы его беспорочны, то он может образовать народную нравственность более собственным примером, нежели властию. Но если порочные склонности овладели его сердцем, то он ослабит гражданские добродетели и без умысла соделается врагом общества. Ни заслуги его предков, ни отличные дарования, ни глубокие сведения не защитят его перед лицом правосудия. Жалким образом обманется тот из вас, кто, опираясь на знаменитость своих предков, вознерадеет о добродетелях, увенчавших их имена бессмертием — блистательные дела родоначальников, освещая добродетели и пороки их потомков, делают первые более привлекательными, а последние более отвратительными. Отечество, благословляя память великих мужей, отвергает их недостойных потомков. С горестию, с чувством сострадания обсекает оно бесплодные отрасли священных дерев, которые сладкими плодами обогащали предшествовавшие поколения.

И хотя бы можно было присвоить отличие не по достоянию; но можно ли присвоить неизъяснимое удовольствие, проистекающее от ощущения собственных достоинств? То спокойствие совести, которое составляет удел совершенной добродетели, ту приятную уверенность в беспритворном уважении своих сограждан, которая рождается из представления пользы, доставленной обществу? Почести без заслуг, отличия без дарования, украшения без добродетели наполняют горестию благородное сердце. Какая польза гордиться титлами, приобретенными не по достоянию, когда во взорах каждого видны укоризна или презрение, хула или нарекание, ненависть или проклятие? Для того ли должно искать отличий, чтобы, достигнувши оных, страшиться бесславия? Лучше остаться в неизвестности, чем прославиться громким падением.

Так думали и действовали древние Россы, прославленные веками; вы должны последовать их великому примеру. Среди сих пустынных лесов, внимавших некогда победоносному российскому оружию, вам поведаны будут славные дела героев, поражавших враждебные строи. На сих зыбких равнинах вам показаны будут яркие следы ваших родоначальников, которые стремились на защиту царя и Отечества — окруженные примерами добродетели, вы ли не воспламенитесь к ней любовью? Вы ли не будете приуготовляться служить Отечеству? наслаждаясь благоденствием, устроенным для вас трудами и благоразумием предков, вы ли не будете хранить и усугублять оное для ваших преемников? Сладкая надежда родителей! Вы ли не устрашитесь быть последними в вашем роде? Вы ли захотите смешаться с толпою людей обыкновенных, пресмыкающихся в неизвестности и каждый день поглощаемых волнами забвения? Нет! да не развратит мысль сия вашего воображения! Любовь к славе и Отечеству должны быть вашими руководителями!

Но при сих высоких добродетелях сохраните сию невинность, которая блистает на лицах ваших, сие простосердечие, которое побеждает хитрость и коварство, сию откровенность, которая предполагает беспорочную совесть, сию кротость, которая изображает спокойствие души, необуреваемой сильными страстями, сию скромность, которая служит прозрачною завесою отличным талантам.

Когда совершите вы поприще наук, Отечество снова призовет ваших родителей в сие святилище и не обинуясь скажет им: се дети ваши, мои возлюбленные чада; они оправдали мою надежду, желания ваши исполнились: они готовы служить вам подпорою, готовы защищать славу мою; они достойны быть блюстителями моего благоденствия. Примите сей залог вашей нежности и благословляйте того, кто устрояет общий жребий россиян. Да будет окончание вашего образования столь же торжественно, как и начало оного! Исполните лестную надежду, на вас возлагаемую, и время вашего воспитания не будет потеряно.

19 октября 1811.


8
А. П. Куницын
_________________________________________________________
ВСТУПИТЕЛЬНАЯ ЛЕКЦИЯ ПО ЕСТЕСТВЕННОМУ ПРАВУ
О разделении права естественного

В естественном праве люди рассматриваются или как существа независимые и равные между собою по правам и обязанностям или зависимые от единой верховной власти. В первом случае они состоят под законом собственного рассудка и под защитой собственной только частной силы; во втором, напротив того, верховная власть определяет их права и принимает оные под свою защиту. По сему различию право естественное разделяется на право частное и публичное. Частное право рассуждает: I о врожденных и приобретенных правах человека; II об общественном семейственном праве. Публичное право рассуждает: I об отношениях членов государства, следовательно, об отношениях между верховной властию и подданными, также об отношениях между частными гражданами. Сия часть оного называется правом естественным государственным. II. Право публичное рассуждает об отношениях независимых народов и в сем смысле называется оно правом естественным народным. Итак, естественное право разделяется на четыре главных отделения. В первом содержится право естественное, частное в тесном смысле, во втором — право семейственное, в третьем — право государственное и в четвертом — право народное.


О различии права и нравоучения

Хотя право и нравоучение проистекают из одного источника, однако ж имеют между собой существенное различие: I. Право предписывает нам не употреблять других как простые средства к достижению наших целей, т. е. не поступать с ними, как мы поступаем с вещами; нравоучение, напротив того, требует исполнения не только сей отрицательной обязанности, но еще повелевает нам деятельным образом споспешествовать благу других. II. Право простирается на внешнее наше поведение и требует только того, чтобы внешние наши деяния сообразны были с его предписаниями, не принимая в уважение побудительных причин; нравоучение вникает в наше внутреннее расположение и требует, чтобы самые наши мышления сообразны были с его предписаниями, оно признает только те деяния добрыми, к исполнению которых нравственный закон служил нам побуждением; напротив того, деяния, основанные на корысти, оно не включает в число добродетелей. III. Исполнение закона нравственного не подлежит никакому условию; во всех обстоятельствах должно поступать сходственно с оным; исполнение права не только может быть оставлено, но даже зависит от произвола каждого.

1813. Конспект А. М. Горчакова.



10
ОТЗЫВЫ ПЕДАГОГОВ О ПУШКИНЕ
1811–1812 гг.

Он проницателен и даже умен. Крайне прилежен, и его приметные успехи столь же плод его рассудка, сколь и его счастливой памяти, которые определяют ему место среди первых в классе по французскому языку.

Рапорт проф. французской словесности Д. И. де Будри. Ноябрь — декабрь 1811.


Дарований очень хороших, довольно прилежен, успехов очень хороших.

Из «Ведомости…», составленной проф. историч. наук И. К. Кайдановым.

1 марта 1812.


Ветрен и легкомыслен, искусен в французском языке и рисовании, в арифметике ленится и отстает.

В. Ф. Малиновский. Март 1812.


Александр Пушкин больше имеет понятливости, нежели памяти, более имеет вкуса к изящному, нежели прилежания к основательному, почему малое затруднение может остановить его; но не удержать: ибо он, побуждаемый соревнованием и чувством собственной пользы, желает сравниться с первыми питомцами. Успехи его в латинском хороши; в русском не столько тверды, сколько блистательны.

Проф. Н. Ф. Кошанский. Список воспитанников.

15 марта 1812.


В росс. и лат. яз.: 1) Успехи в латинском хороши; в русском не столько тверды, сколько блистательны. 2) Слабого прилежания. 3) Одарен понятливостью и вкусом. Во франц. яз.: 1) Считается между первыми. 2) Весьма прилежен. 3) Одарен понятливостью и проницанием. В нем. яз.: 1) Мало успехов. 2) Не прилежен. 3) Хороших дарований. В логике: 1) Хорошие успехи. 2) Неприлежен. 3) Весьма понятен. В арифмет.: 1) Посредственные успехи. 2) Ленив. 3) Не плохих дарований. В географии и истории: 1) Очень хорошие успехи. 2) Довольно прилежен. 3) Очень хороших дарований. В рисовании: 1) Медленные успехи. 2) Прилежен, но нетерпелив. 3) Очень способен. В чистописании: 1) Посредственные успехи. 2) Прилежен. 3) Способен.

Табель об успехах, прилежании и дарованиях лицеистов. 19 марта 1812.


Кажется, он никогда не занимался немецким до поступления в лицей и, кажется, отнюдь не желает делать этого и сейчас; между тем, если бы он захотел на это решиться, он сделал бы успехи самые быстрые, будучи очень одаренным проницательностью и памятью.

Рапорт проф. немецкой словесности Ф. М. Гауеншильда. 31 марта 1812.


Довольно хорошие его успехи должно приписать более его дарованиям, нежели прилежанию. На вопросы отвечает более удовлетворительно, по рассеянности же своей требует строгого надзора, и тогда можно ожидать от него прекраснейших успехов.

И. К. Кайданов. 1 ноября 1812.


_______

Пушкин 6-го числа (ноября 1812 г. — В. К.) в суждении своем об уроках сказал: признаюсь, что логики я, право, не понимаю, да и многие, даже лучшие меня оной не знают, потому что логические селогизм (так! — В. К.) весьма для него невнятны. 16 числа весьма оскорбительно шутил с Мясоедовым на счет 4-го Департамента, зная, что его отец там служит, произнося какие-то стихи, коих мне повторить не хотел, при увещевании же сделал слабое признание, а раскаяния не видно было. 18-го толкал Пущина и Мясоедова, повторял им слова, что если они будут жаловаться, то сами останутся виноватыми, ибо я, говорит, вывертеться умею. 20-го. В классе рисовальном называл г. Горчакова вольной польской дамой[32]. 21-го за обедом вдруг начал громко говорить, что Вольховский г. Инспектора боится и, видно, оттого, что боится потерять свое доброе имя, а мы, говорит, шалуны, его увещеваниям смеемся. После начал исчислять с присовокупившимся г. Корсаковым сделанные г. Инспектором родителям некоторых товарищей обиды, а после обеда и других к составлению клеветы на г. Инспектора подстрекнул. Вообще г. Пушкин вел себя все следующие дни весьма смело и ветрено. 23-го, когда я у г. Дельвига в классе г. профессора Гауеншильда отнимал бранное на г. Инспектора сочинение, в то время г. Пушкин с непристойною вспыльчивостию говорит мне громко: «Как вы смеете брать наши бумаги, — стало быть и письма наши из ящика будете брать». Присутствие г. Профессора, вероятно, удержало его от худшего еще поступка, ибо приметен был гнев его. 30-го числа к вечеру г. Кошанскому изъяснял какие-то дела C-Петербургских модных французских лавок, кои называются Маршанд дю Мод[33], я не слыхал сам сего разговора, а только пришел в то время, когда г. Кошанский сказал ему: «Я повыше вас, а право не вздумаю такого вздора, да и вряд ли кому оный придет в голову». Спрашивал я других воспитанников, но никто не мог мне его разговор повторить — по скромности, как видно.

Гувернер И. Пилецкий. Ноябрь 1812.


Он стал гораздо более прилежным, чем раньше, и его успехи постоянно укрепляются.

Рапорт Д. И. де Будри. 18 ноября 1812.


Очень ленив, в классе невнимателен и нескромен, способностей не плохих, имеет остроту, но, к сожалению, только для пустословия, успевает весьма посредственно.

Рапорт проф. математики Я. И. Карцова. 19 ноября 1812.


Пушкин (Александр), 13-ти лет. Имеет более блистательные, нежели основательные дарования, более пылкий и тонкий, нежели глубокий ум. Прилежание его к учению посредственно, ибо трудолюбие еще не сделалось его добродетелью. Читав множество французских книг, но без выбора, приличного его возрасту, наполнил он память свою многими удачными местами известных авторов; довольно начитан и в русской словесности, знает много басен и стишков. Знания его вообще поверхностны, хотя начинает несколько привыкать к основательному размышлению. Самолюбие вместе с честолюбием, делающие его иногда застенчивым, чувствительность с сердцем, жаркие порывы вспыльчивости, легкомысленность и особенная словоохотность с остроумием ему свойственны. Между тем приметно в нем и добродушие, познавая свои слабости, он охотно принимает советы с некоторым успехом. Его словоохотность и остроумие восприняли новый и лучший вид с счастливою переменою образа его мыслей, но в характере его вообще мало постоянства и твердости.

М. С. Пилецкий-Урбанович, надзиратель по нравственной части. 19 ноября 1812.


С огорчением вижу, что этот ученик, одаренный в высшей степени проницательностью и памятью, упорствует в равнодушии к моему предмету.

Рапорт Ф. М. Гауеншильда. 19 ноября 1812.


Мало постоянства и твердости в его нраве, словоохотен, остроумен, приметно в нем и добродушие, но вспыльчив с гневом, легкомыслен.

М. С. Пилецкий-Урбанович. Ноябрь — декабрь 1812.


11
ТАБЕЛЬ,

составленная из поданных ведомостей гг. профессоров, адъюнкт-профессоров и учителей: 1) об успехах 2) прилежании 3) о дарованиях воспитанников Императорского лицея, какие оказали они с 19 марта по ноябрь 1812 года

Пушкин

В законе божием — Все слушали прилежно, охотно и внимательно.

В русском и латинском языках — Более понятливости и вкуса, нежели прилежания, но есть соревнование. Успехи хороши довольно.

Во французском языке — Стал прилежнее и успехи постоянные. 2-й ученик[34].

В немецком языке — При всей остроте и памяти нимало не успевает.

У адъюнкт-профессора Д. Рененкампфа (по словесности нем. и франц.) — Худые успехи, без способностей, без прилежания и без охоты, испорченного воспитания.

В логике и нравственности — Весьма понятен, замысловат и остроумен, но не прилежен вовсе и успехи не значущие.

В математике — Острота, но для пустословия, очень ленив и в классе нескромен, успехи посредственны.

В географии и истории — Более дарования, нежели прилежания, рассеян. Успехи довольно хороши.

В рисовании — Отличных дарований, но тороплив и неосмотрителен, успехи не ощутительны…

В чистописании — Способен и прилежен

В фехтовании — Довольно хорошо

По нравственной части — Мало постоянства и твердости, словоохотен, остроумен, приметно и добродушие, но вспыльчив с гневом и легкомыслен


12
И. И. Пущин
____________________________
ИЗ «ЗАПИСОК О ПУШКИНЕ»

Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской; приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда были тут, при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвой, обнимались с родными и знакомыми; усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита!

Сыны Бородина, о кульмские герои!

Я видел, как на брань летели ваши строи;

Душой торжественной за братьями летел…

Так вспоминал Пушкин это время в 1815 году в стихах на возвращение императора из Парижа.

Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции; Кошанский читал нам их громогласно в зале. Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов; читались наперерыв русские и иностранные журналы, при неумолкаемых толках и прениях; всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам не доступное.

Таким образом, мы скоро сжились, свыклись. Образовалась товарищеская семья, в этой семье — свои кружки; в этих кружках начали обозначаться, больше или меньше, личности каждого; близко узнали мы друг друга, никогда не разлучаясь; тут образовались связи на всю жизнь.

1858


13

Секретно

Господину Директору Императорского Царскосельского Лицея

Как в настоящих обстоятельствах легко случиться может, что назначено будет отправить воспитанников Лицея на время в другую губернию, то необходимо принять заблаговременно нужные для сего меры; посему приказываю вам заняться: 1-е — снабжением воспитанников теплою дорожною одеждою; 2-е — расписанием чиновников и служителей, кои необходимо должны следовать за воспитанниками и тех, кои могут остаться здесь или в Царском селе; 3-е — заготовлением потребного числа ящиков и проч. для укладки посуды, нужнейших книг, постелей, белья и других вещей, воспитанникам принадлежащих, кои признается необходимым увезти. Обо всем, что вы найдете нужным по сему предмету предпринять, я буду ожидать предварительно ваших представлений; равным образом имеете представить мне на утверждение вещи, какие за нужное признаете купить?

Министр Нар. просвещения

гр. Алексей Разумовский

№ 3218

Сентября 14 дня 1812


14

Господину Министру Народного просвещения

От Директора Императ. Царскосельского Лицея


На предписание Вашего сиятельства от 14 сентября № 3218-м честь имею донести, что Правление по журналу № 40-й статье 2-й покупку нужной для воспитанников в дорогу теплой одежды и других необходимых при том вещей поручило уже помощнику надзирателя по хозяйственной части г-ну Золотареву, который по лавкам в С-Петербурге их сторговал; но в Лицей до разрешения Вашего Сиятельства оные потребности еще не взяты. Сим вещам представляю при сем, на благоусмотрение и утверждение, реестр.

Для составления Расписания чиновников и служителей Лицея, необходимо долженствующих следовать за воспитанниками и могущих остаться делается соображение и вслед за сим список о них будет Вашему сиятельству представлен.

Ящики для укладки посуды и прочего сделать уже приказано. Хотя сие предписание В. С. от 14-го числа получено 19 пополудни, но Правление приложит все меры, дабы успеть окончанием начатых распоряжений к отъезду, как можно благовременнее.

Директор Малиновский

Секретарь Люценко

Сентября 19 дня 1812

№ 312


15

* Кенги (кеньги) — род галош, теплая обувь, надеваемая поверх сапог.


16

Господину Директору Императорского Царскосельского Лицея

По рапорту вашему № 312, находя действительно нужными в случае отправления воспитанников Лицея вещи, означенные в реестре, при рапорте приложенном, предписываю сделать распоряжение о немедленной покупке готовых вещей и изготовлении тех, которые еще заказать должно. Дорожную посуду я почитаю необходимою, почему не оставьте купить оную; на место же чемоданов для платья можно заказать хорошие ящики, которые обойдутся дешевле и в коих платье столь же удобно положить можно, как и в чемоданах.

Впрочем, как все вещи сии заготовляются токмо на случай отправления воспитанников, то должно купить и заказать оные не иначе как с условием, что если они употреблены не будут, то возьмутся продавцами обратно за цену, которую при покупке наперед назначить можно. Разумеется, что из сего исключаются ящики и вещи, не могущие служить другому употреблению.

№ 3280

С-Пбург сентября 22 дня

1812 года

Министр Народного просвещения

гр. А. Разумовский


17
ПОЛКОВОДЕЦ

У русского царя в чертогах есть палата:

Она не золотом, не бархатом богата;

Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;

Но сверху донизу, во всю длину, кругом,

Своею кистию свободной и широкой

Ее разрисовал художник быстроокой.

Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,

Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,

Ни плясок, ни охот, — а всё плащи, да шпаги,

Да лица, полные воинственной отваги.

Толпою тесною художник поместил

Сюда начальников народных наших сил,

Покрытых славою чудесного похода

И вечной памятью двенадцатого года.

Нередко медленно меж ими я брожу

И на знакомые их образы гляжу,

И, мнится, слышу их воинственные клики.

Из них уж многих нет; другие, коих лики

Еще так молоды на ярком полотне,

Уже состарились и никнут в тишине

Главою лавровой…

Но в сей толпе суровой

Один меня влечет всех больше. С думой новой

Всегда остановлюсь пред ним — и не свожу

С него моих очей. Чем долее гляжу,

Тем более томим я грустию тяжелой.

Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,

Высоко лоснится, и, мнится, залегла

Там грусть великая. Кругом — густая мгла;

За ним — военный стан. Спокойный и угрюмый,

Он, кажется, глядит с презрительною думой.

Свою ли точно мысль художник обнажил,

Когда он таковым его изобразил,

Или невольное то было вдохновенье, —

Но Доу дал ему такое выраженье.

О вождь несчастливый!.. Суров был жребий твой:

Всё в жертву ты принес земле тебе чужой.

Непроницаемый для взгляда черни дикой,

В молчанье шел один ты с мыслию великой,

И, в имени твоем звук чуждый не взлюбя,

Своими криками преследуя тебя,

Народ, таинственно спасаемый тобою,

Ругался над твоей священной сединою.

И тот, чей острый ум тебя и постигал,

В угоду им тебя лукаво порицал…

И долго, укреплен могущим убежденьем,

Ты был неколебим пред общим заблужденьем;

И на полупути был должен наконец

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко, —

И в полковых рядах сокрыться одиноко.

Там, устарелый вождь, как ратник молодой,

Свинца веселый свист заслышавший впервой,

Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, —

Вотще! —

……………………………………………………

……………………………………………………

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколенье

Поэта приведет в восторг и в умиленье!

1835   А. С. Пушкин


18
ОБЪЯСНЕНИЕ

Одно стихотворение, напечатанное в моем журнале, навлекло на меня обвинение, в котором долгом полагаю оправдаться. Это стихотворение заключает в себе несколько грустных размышлений о заслуженном полководце, который в великий 1812 год прошел первую половину поприща и взял на свою долю все невзгоды отступления, всю ответственность за неизбежные уроны, предоставя своему бессмертному преемнику славу отпора, побед и полного торжества. Я не мог подумать, чтобы тут можно было увидеть намерение оскорбить чувство народной гордости и старание унизить священную славу Кутузова; однако ж меня в том обвинили.

Слава Кутузова неразрывно соединена со славою России, с памятью о величайшем событии новейшей истории. Его титло: спаситель России; его памятник: скала святой Елены! Имя его не только священно для нас, но не должны ли мы еще радоваться, мы, русские, что оно звучит русским звуком?

И мог ли Барклай-де-Толли совершить им начатое поприще? Мог ли он остановиться и предложить сражение у курганов Бородина? Мог ли он после ужасной битвы, где равен был неравный спор, отдать Москву Наполеону и стать в бездействии на равнинах Тарутинских? Нет! (Не говорю уже о превосходстве военного гения.) Один Кутузов мог предложить Бородинское сражение; один Кутузов мог отдать Москву неприятелю, один Кутузов мог оставаться в этом мудром деятельном бездействии, усыпляя Наполеона на пожарище Москвы и выжидая роковой минуты: ибо Кутузов один обличен был в народную доверенность, которую так чудно он оправдал!

Неужели должны мы быть неблагодарны к заслугам Барклая-де-Толли, потому что Кутузов велик? <…>

Слава Кутузова не имеет нужды в похвале чьей бы то ни было, а мнение стихотворца не может ни возвысить, ни унизить того, кто низложил Наполеона и вознес Россию на ту ступень, на которой она явилась в 1813 году. Но не могу не огорчиться, когда в смиренной хвале моей вождю, забытому Жуковским, соотечественники мои могли подозревать низкую и преступную сатиру — на того, кто некогда внушил мне следующие стихи, конечно недостойные великой тени, но искренние и излиянные из души.

Перед гробницею святой

Стою с поникшею главой…

Всё спит кругом; одни лампады

Во мраке храма золотят

Столбов гранитные громады

И их знамен нависший ряд.

Под ними спит сей властелин,

Сей идол северных дружин,

Маститый страж страны державной,

Смиритель всех ее врагов,

Сей остальной из стаи славной

Екатерининских орлов.

В твоем гробу восторг живет!

Он русский глас нам издает;

Он нам твердит о той године,

Когда народной веры глас

Воззвал к святой твоей седине:

«Иди, спасай!» Ты встал — и спас…

и проч.

1836   А. С. Пушкин


19

Александр Пушкин. Легкомыслен, ветрен, не опрятен, нерадив; впрочем добродушен, усерден, учтив, имеет особенную страсть к поэзии.

Гувернер Г. С. Чириков. Свойства и поведение воспитанников Императорского Лицея.

30 сентября 1813.


20
К НАТАЛЬЕ

Так и мне узнать случилось,

Что за птица Купидон;

Сердце страстное пленилось;

Признаюсь — и я влюблен!

Пролетело счастья время,

Как, любви не зная бремя,

Я живал да попевал,

Как в театре и на балах,

На гуляньях иль в воксалах

Легким зéфиром летал;

Как, смеясь во зло Амуру,

Я писал карикатуру

На любезный женский пол;

Но напрасно я смеялся,

Наконец и сам попался,

Сам, увы! с ума сошел.

<…>

1813   А. С. Пушкин.


21

У него есть понимание и даже ум. Он очень искусен, и его заметные успехи являются столько же плодом его суждения, как и его счастливой памяти, что предоставляет ему место среди первых учеников в классе по французскому языку.

Д. И. де Будри. Рапорт

на имя директора Лицея. 1813.


Александр Пушкин. При малом прилежании оказывает очень хорошие успехи, и сие должно приписать только одним прекрасным его дарованиям. В поведении резв, но менее противу прежнего.

И. К. Кайданов. Ведомость о дарованиях,

прилежании и успехах воспитанников…

от 1 ноября 1812 по 1 генв. 1814 г.


Слаб и успехов приметных не оказал.

Рапорт Я. И. Карцова. 1814.


Легкомыслен, ветрен и иногда вспыльчив; впрочем весьма обходителен, остроумен и бережлив. К стихотворству имеет особенную склонность; подает надежду к исправлению.

Гувернер Г. С. Чириков. 23 сентября 1814.


22

Императорский Царскосельский Лицей имеет честь уведомить, что 4 и 8 числа будущего января месяца, от 10 часов утра до 3 пополудни имеет быть в оном публичное испытание воспитанников первого приема, по случаю перевода их из младшего в старший возраст.

22 декабря 1814.


23
К ДРУГУ СТИХОТВОРЦУ

<…>

Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет

И, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.

Хорошие стихи не так легко писать,

Как Витгенштейну французов побеждать.

Меж тем как Дмитриев, Державин, Ломоносов,

Певцы бессмертные, и честь и слава россов,

Питают здравый ум и вместе учат нас,

Сколь много гибнет книг, на свет едва родясь!

Творенья громкие Рифматова, Графова,

С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова;

Никто не вспомнит их, не станет вздор читать,

И Фебова на них проклятия печать.

Положим, что, на Пинд взобравшися счастливо

Поэтом можешь ты назваться справедливо:

Все с удовольствием тогда тебя прочтут.

Но мнишь ли, что к тебе рекой уже текут

За то, что ты поэт, несметные богатства,

Что ты уже берешь на откуп государства,

В железных сундуках червонцы хоронишь

И, лежа на боку, покойно ешь и спишь?

Не так, любезный друг, писатели богаты;

Судьбой им не даны ни мраморны палаты,

Ни чистым золотом набиты сундуки:

Лачужка под землей, высоки чердаки —

Вот пышны их дворцы, великолепны залы,

Поэтов — хвалят все, питают — лишь журналы;

Катится мимо их Фортуны колесо;

Родился наг и наг ступает в гроб Руссо;

Камоэнс с нищими постелю разделяет;

Костров на чердаке безвестно умирает,

Руками чуждыми могиле предан он:

Их жизнь — ряд горестей, гремяща слава — сон.

<…>

1814   А. С. Пушкин


24

От издателя (В. В. Измайлова). Просим сочинителя присланной в «Вестник Европы» пьесы под названием «К другу стихотворцу», как всех других сочинителей, объявить нам свое имя, ибо мы поставили себе законом: не печатать тех сочинений, которых авторы не сообщили нам своего имени и адреса. Но смеем уверить, что мы не употребим во зло право издателя и не откроем тайны имени, когда автору угодно скрыть его от публики.

Вестник Европы. 18 апреля 1814 (№ 8).


25
К СЕСТРЕ

<…>

Увы, в монастыре,

При бледном свеч сиянье,

Один пишу к сестре.

Всё тихо в мрачной келье:

Защелка на дверях,

Молчанье, враг веселий,

И скука на часах!

Стул ветхий, необитый,

И шаткая постель,

Сосуд, водой налитый,

Соломенна свирель —

Вот всё, что пред собою

Я вижу, пробужден.

Фантазия, тобою

Одной я награжден…

<…>

Увлечен в даль судьбою,

Я вдруг в глухих стенах,

Как Леты на брегах,

Явился заключенным,

Навеки погребенным,

И скрыпнули врата,

Сомкнувшися за мною,

И мира красота

Оделась черной мглою!..

С тех пор гляжу на свет,

Как узник из темницы

На яркий блеск денницы.

Светило ль дня взойдет,

Луч кинув позлащенный

Сквозь узкое окно,

Но сердце помраченно

Не радует оно.

Иль позднею порою,

Как луч на небесах,

Покрытых чернотою,

Темнеет в облаках, —

С унынием встречаю

Я сумрачную тень

И с вздохом провожаю

Скрывающийся день!..

Сквозь слез смотрю в решетки,

Перебирая четки.

Но время протечет,

И с каменных ворот

Падут, падут затворы,

И в пышный Петроград

Через долины, горы

Ретивые примчат;

Спеша на новоселье,

Оставлю темну келью,

Поля, сады свои <…>

1814   А. С. Пушкин


26
ОПЫТНОСТЬ

Кто с минуту переможет

Хладным разумом любовь,

Бремя тягостных оков

Ей на крылья не возложит,

Пусть не смейся, не резвись,

С строгой мудростью дружись;

Но с рассудком вновь заспоришь,

Хоть не рад, но дверь отворишь,

Как проказливый Эрот

Постучится у ворот.

Испытал я сам собою

Истину сих правых слов.

«Добрый путь! прости, любовь!

За богинею слепою,

Не за Хлоей, полечу,

Счастье, счастье ухвачу!» —

Мнил я в гордости безумной,

Вдруг услышал хохот шумный,

Оглянулся… и Эрот

Постучался у ворот.

Нет! Мне, видно, не придется

С богом сим в размолвке жить,

И покамест жизни нить

Старой Паркой там прядется,

Пусть владеет мною он!

Веселиться — мой закон.

Смерть откроет гроб ужасный,

Потемнеют взоры ясны.

И не стукнется Эрот

У могильных уж ворот!

1814   А. С. Пушкин


27
БОВА

Часто, часто я беседовал

С болтуном страны Эллинския

И не смел осиплым голосом

С Шапеленом и с Рифматовым

Воспевать героев севера.

Несравненного Виргилия

Я читал и перечитывал,

Не стараясь подражать ему

В нежных чувствах и гармонии.

Разбирал я немца Клопштока

И не мог понять премудрого!

Не хотел я воспевать, как он;

Я хочу, чтоб меня поняли

Все от мала до великого.

За Мильтоном и Камоэнсом

Опасался я без крил парить:

Не дерзал в стихах бессмысленных

Херувимов жарить пушками,

С сатаною обитать в раю,

Иль святую богородицу

Вместе славить с Афродитою.

Не бывал я греховодником!

Но вчера, в архивах рояся,

Отыскал я книжку славную,

Золотую, незабвенную,

Катехизис остроумия,

Словом: Жанну Орлеанскую.

Прочитал, — и в восхищении

Про Бову пою царевича.

О Вольтер! о муж единственный!

Ты, которого во Франции

Почитали богом некиим,

В Риме дьяволом, антихристом,

Обезьяною в Саксонии!

Ты, который на Радищева

Кинул было взор с улыбкою,

Будь теперь моею музою!

Петь я тоже вознамерился,

Но сравняюсь ли с Радищевым?

<…>

1814   А. С. Пушкин


28
MON PORTRAIT

Vous me demandez mon portrait,

Mais peint d’après nature;

Mon cher, il sera bientôt fait,

Quoique en miniature.

Je suis un jeune polisson,

Encore dans les classes;

Point sot, je le dis sans façon

Et sans fades grimaces.

Onc il ne fut de babillard,

Ni docteur en Sorbonne —

Plus ennuyeux et plus braillard,

Que moi-même en personne.

Ма taille à celles des plus longs

Ne peut être égalée;

J’ai le teint frais, les cheveux blonds

Et la tete bouclee.

J’aime et le monde et son fracas,

Je hais la solitude;

J’abhorre et noises, et débats,

Et tant soit peu l’étude.

Spectacles, bals me plaisent fort,

Et d’après ma pensée.

Je dirais ce que j’aime encore…

Si n’étais au Lycée.

Après celà, mon cher ami,

L’on peut me reconnaître:

Oui! tel que le bon Dieu me fit,

Je veux toujours paraître.

Vrai démon pour l’espièglerie,

Vrai singe par sa mine,

Beaucoup et trop d’étourderie.

Ма foi, voilà Pouchkine.

1814   А. С. Пушкин

Перевод:

МОЙ ПОРТРЕТ

Вы просите у меня мой портрет,

Но списанный с натуры;

Дорогой мой, он сейчас же будет готов,

Но только в миниатюре.

Я молодой повеса,

Еще на школьной скамье;

Не глуп, говорю без стеснения

И без жеманного кривлянья.

Никогда не было болтуна,

Ни доктора Сорбонны —

Надоедливее и крикливее,

Чем я, собственной своей персоной.

По росту я с самыми долговязыми

Вряд ли могу равняться;

У меня свежий цвет лица, русые волосы

И кудрявая голова.

Я люблю толпу и ее шум,

Одиночество ненавижу;

Мне претят ссоры и споры,

А отчасти и учение.

Спектакли, балы мне очень нравятся,

И, коли уж признаваться,

Я сказал бы, что еще люблю…

Если бы не был в Лицее.

По всему этому, мой милый друг,

Меня можно узнать.

Да, таким, как бог меня сотворил,

Я хочу всегда казаться.

Сущий бес в проказах,

Сущая обезьяна лицом,

Много, слишком много ветрености —

Вот каков Пушкин.


29
ВОСПОМИНАНИЯ В ЦАРСКОМ СЕЛЕ

Навис покров угрюмой нощи

На своде дремлющих небес;

В безмолвной тишине почили дол и рощи,

В седом тумане дальний лес;

Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы,

Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,

И тихая луна, как лебедь величавый,

Плывет в сребристых облаках.

С холмов кремнистых водопады

Стекают бисерной рекой,

Там в тихом озере плескаются наяды

Его ленивою волной;

А там в безмолвии огромные чертоги,

На своды опершись, несутся к облакам.

Не здесь ли мирны дни вели земные боги?

Не се ль Минервы росской храм?

Не се ль Элизиум полнощный,

Прекрасный Царскосельский сад,

Где, льва сразив, почил орел России мощный

На лоне мира и отрад?

Промчались навсегда те времена златые,

Когда под скипетром великия жены

Венчалась славою счастливая Россия,

Цветя под кровом тишины!

Здесь каждый шаг в душе рождает

Воспоминанья прежних лет;

Воззрев вокруг себя, со вздохом росс вещает:

«Исчезло всё, великой нет!»

И, в думу углублен, над злачными брегами

Сидит в безмолвии, склоняя ветрам слух.

Протекшие лета мелькают пред очами,

И в тихом восхищенье дух.

Он видит: окружен волнами,

Над твердой, мшистою скалой

Вознесся памятник. Ширяяся крылами,

Над ним сидит орел младой.

И цепи тяжкие, и стрелы громовые

Вкруг грозного столпа трикратно обвились;

Кругом подножия, шумя, валы седые

В блестящей пене улеглись.

В тени густой угрюмых сосен

Воздвигся памятник простой.

О, сколь он для тебя, кагульский брег, поносен!

И славен родине драгой!

Бессмертны вы вовек, о росски исполины,

В боях воспитанны средь бранных непогод!

О вас, сподвижники, друзья Екатерины,

Пройдет молва из рода в род.

О, громкий век военных споров,

Свидетель славы россиян!

Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов,

Потомки грозные славян,

Перуном Зевсовым победу похищали;

Их смелым подвигам страшась дивился мир;

Державин и Петров героям песнь бряцали

Струнами громозвучных лир.

И ты промчался, незабвенный!

И вскоре новый век узрел

И брани новые, и ужасы военны;

Страдать — есть смертного удел.

Блеснул кровавый меч в неукротимой длани

Коварством, дерзостью венчанного царя;

Восстал вселенной бич — и вскоре новой брани

Зарделась грозная заря.

И быстрым понеслись потоком

Враги на русские поля.

Пред ними мрачна степь лежит во сне глубоком,

Дымится кровию земля;

И села мирные, и грады в мгле пылают,

И небо заревом оделося вокруг,

Леса дремучие бегущих укрывают,

И праздный в поле ржавит плуг.

Идут — их силе нет препоны,

Все рушат, все ввергают в прах,

И тени бледные погибших чад Веллоны,

В воздушных съединясь полках,

В могилу мрачную нисходят непрестанно

Иль бродят по лесам в безмолвии ночи…

Но клики раздались!.. идут в дали туманной! —

Звучат кольчуги и мечи!..

Страшись, о рать иноплеменных!

России двинулись сыны;

Восстал и стар и млад; летят на дерзновенных,

Сердца их мщеньем зажжены.

Вострепещи, тиран! уж близок час паденья!

Ты в каждом ратнике узришь богатыря,

Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья

За Русь, за святость алтаря.

Ретивы кони бранью пышут,

Усеян ратниками дол,

За строем строй течет, все местью, славой дышат,

Восторг во грудь их перешел.

Летят на грозный пир; мечам добычи ищут,

И се — пылает брань; на холмах гром гремит,

В сгущенном воздухе с мечами стрелы свищут,

И брызжет кровь на щит.

Сразились. Русский — победитель!

И вспять бежит надменный галл;

Но сильного в боях небесный вседержитель

Лучом последним увенчал,

Не здесь его сразил воитель поседелый;

О бородинские кровавые поля!

Не вы неистовству и гордости пределы!

Увы! на башнях галл Кремля!..

Края Москвы, края родные,

Где на заре цветущих лет

Часы беспечности я тратил золотые,

Не зная горестей и бед,

И вы их видели, врагов моей отчизны!

И вас багрила кровь и пламень пожирал!

И в жертву не принес я мщенья вам и жизни;

Вотще лишь гневом дух пылал!..

Где ты, краса Москвы стоглавой,

Родимой прелесть стороны?

Где прежде взору град являлся величавый,

Развалины теперь одни;

Москва, сколь русскому твой зрак унылый страшен!

Исчезли здания вельможей и царей,

Всё пламень истребил. Венцы затмились башен,

Чертоги пали богачей.

И там, где роскошь обитала

В сенистых рощах и садах,

Где мирт благоухал и липа трепетала,

Там ныне угли, пепел, прах.

В часы безмолвные прекрасной, летней нощи

Веселье шумное туда не полетит,

Не блещут уж в огнях брега и светлы рощи;

Всё мертво, всё молчит.

Утешься, мать градов России,

Воззри на гибель пришлеца.

Отяготела днесь на их надменны выи

Десница мстящая творца.

Взгляни: они бегут, озреться не дерзают,

Их кровь не престает в снегах реками течь;

Бегут — и в тьме ночной их глад и смерть сретают,

А с тыла гонит русский меч.

О вы, которых трепетали

Европы сильны племена,

О галлы хищные! и вы в могилы пали.

О страх! о грозны времена!

Где ты, любимый сын и счастья и Беллоны,

Презревший правды глас, и веру, и закон,

В гордыне возмечтав мечом низвергнуть троны?

Исчез, как утром страшный сон!

В Париже росс! — где факел мщенья?

Поникни, Галлия, главой.

Но что я вижу? Росс с улыбкой примиренья

Грядет с оливою златой.

Еще военный гром грохочет в отдаленье,

Москва в унынии, как степь в полнощной мгле,

А он — несет врагу не гибель, но спасенье

И благотворный мир земле.

О скальд России вдохновенный,

Воспевший ратных грозный строй,

В кругу товарищей, с душой воспламененной,

Греми на арфе золотой!

Да снова стройный глас героям в честь прольется,

И струны гордые посыплют огнь в сердца,

И ратник молодой вскипит и содрогнется

При звуках бранного певца.

1814   А. С. Пушкин


30

Державина видел я только однажды в жизни, но никогда того не забуду. Это было в 1815 году, на публичном экзамене в Лицее. Как узнали мы, что Державин будет к нам, все мы взволновались. Дельвиг вышел на лестницу, чтоб дождаться его и поцеловать ему руку, руку, написавшую «Водопад». Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь нужник? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил свое намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне с удивительным простодушием и веселостию. Державин был очень стар. Он был в мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил. Он сидел, подперши голову рукою. Лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвислы: портрет его (где представлен он в колпаке и халате) очень похож. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен в русской словесности. Тут он оживился, глаза заблистали; он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал с живостию необыкновенной. Наконец вызвали меня. Я прочел мои «Воспоминания в Царском Селе», стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать состояния души моей: когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом…

Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли…

А. С. Пушкин. Воспоминания. Державин. 1835.


31
И. И. Пущин.
_____________________________
ИЗ «ЗАПИСОК О ПУШКИНЕ»

На публичном нашем экзамене Державин, державным своим благословением, увенчал юного нашего поэта. Мы все, друзья-товарищи его, гордились этим торжеством. Пушкин тогда читал свои «Воспоминания в Царском Селе». В этих великолепных стихах затронуто все живое для русского сердца. Читал Пушкин с необыкновенным оживлением.

Слушая знакомые стихи, мороз по коже пробегал у меня. Когда же патриарх наших певцов в восторге, со слезами на глазах бросился целовать его и осенил кудрявую его голову, мы все, под каким-то неведомым влиянием, благоговейно молчали. Хотели сами обнять нашего певца, его не было: он убежал!.. Все это уже рассказано в печати. <…>

1858.


32
К ПУЩИНУ

<…>

Дай бог, чтоб я, с друзьями

Встречая сотый май,

Покрытый сединами,

Сказал тебе стихами:

Вот кубок; наливай!

1815   А. С. Пушкин


33
МЕЧТАТЕЛЬ

<…>

Нашел в глуши я мирный кров

И дни веду смиренно;

Дана мне лира от богов,

Поэту дар бесценный;

И муза верная со мной:

Хвала тебе, богиня!

Тобою красен домик мой

И дикая пустыня.

На слабом утре дней златых

Певца ты осенила,

Венком из миртов молодых

Чело его покрыла,

И, горним светом озарясь,

Влетела в скромну келью

И чуть дышала, преклонясь

Над детской колыбелью.

О, будь мне спутницей младой

До самых врат могилы!

Летай с мечтаньем надо мной,

Расправя легки крылы;

Гоните мрачную печаль,

Пленяйте ум… обманом,

И милой жизни светлу даль

Кажите за туманом!

И тих мой будет поздний час;

И смерти добрый гений

Шепнет, у двери постучась:

«Пора в жилище теней!..»

Так в зимний вечер сладкий сон

Приходит в мирны сени,

Венчанный маком и склонен

На посох томной лени…

1815   А. С. Пушкин


34
МОЯ ЭПИТАФИЯ

Здесь Пушкин погребен; он с музой молодою,

С любовью, леностью провел веселый век,

Не делал доброго, однако ж был душою,

Ей-богу, добрый человек.

1815   А. С. Пушкин


35
К ДЕЛЬВИГУ

Послушай, муз невинных

Лукавый духовник:

Жилец полей пустынных,

Поэтов грешный лик

Умножил я собою,

И я главой поник

Пред милою мечтою;

Мой дядюшка-поэт

На то мне дал совет

И с музами сосватал.

Сначала я шалил,

Шутя стихи кроил,

А там их напечатал,

И вот теперь я брат

Бестолкову пустому,

Тому, сему, другому,

Да я ж и виноват!

Спасибо за посланье —

Но что мне пользы в том?

На грешника потом

Ведь станут в посмеянье

Указывать перстом!

Изменник! с Аполлоном

Ты, видно, заодно;

А мне прослыть Прадоном

Отныне суждено.

Везде беды застану!

Увы, мне, метроману,

Куда сокроюсь я?

Предатели-друзья

Невинное творенье

Украдкой в город шлют

И плод уединенья

Тисненью предают, —

Бумагу убивают!

Поэта окружают

С улыбкой остряки.

«Ах, сударь! мне сказали,

Вы пишете стишки;

Увидеть их нельзя ли?

Вы в них изображали,

Конечно, ручейки,

Конечно, василечек,

Иль тихий ветерочек,

И рощи, и цветки…»

О Дельвиг! начертали

Мне музы мой удел;

Но ты ль мои печали

Умножить захотел?

В объятиях Морфея

Беспечный дух лелея,

Еще хоть год один

Позволь мне полениться

И негой насладиться, —

Я, право, неги сын!

А там, хоть нет охоты,

Но придут уж заботы

Со всех ко мне сторон:

И буду принужден

С журналами сражаться,

С газетой торговаться,

С Графовым восхищаться…

Помилуй, Аполлон!

1815   А. С. Пушкин


36
МОЕМУ АРИСТАРХУ

<…>

Помилуй, сжалься надо мной —

Не нужны мне твои уроки.

Я знаю сам свои пороки,

Конечно, беден гений мой:

За рифмой часто холостой,

На зло законам сочетанья,

Бегут трестопные толпой

На аю, ает и на ой.

Еще немногие признанья:

Я ставлю (кто же без греха?)

Пустые часто восклицанья,

И сряду лишних три стиха;

Нехорошо, но оправданья

Нельзя ли скромно принести?

Мои летучие посланья

В потомстве будут ли цвести?

Не думай, цензор мой угрюмый,

Что я, беснуясь по ночам,

Окован стихотворной думой,

Покоем жертвую стихам;

Что, бегая по всем углам,

Ерошу волосы клоками,

Подобно Фебовым жрецам

Сверкаю грозными очами,

Едва дыша, нахмуря взор,

И, засветив свою лампаду,

За шаткий стол, кряхтя, засяду,

Сижу, сижу три ночи сряду

И высижу — трестопный вздор.

Так пишет (молвить не в укор)

Конюший дряхлого Пегаса

Свистов, Хлыстов или Графов,

Служитель отставной Парнаса,

Родитель стареньких стихов,

И од не слишком громозвучных,

И сказочек довольно скучных.

Люблю я праздность и покой,

И мне досуг совсем не бремя;

И есть и пить найду я время.

Когда ж нечаянной порой

Стихи кропать найдет охота,

На славу Дружбы иль Эрота, —

Тотчас я труд окончу свой.

Сижу ли с добрыми друзьями,

Лежу ль в постеле пуховой,

Брожу ль над тихими водами

В дубраве темной и глухой,

Задумаюсь, взмахну руками,

На рифмах вдруг заговорю —

И никого уж не морю

Моими резвыми стихами…

Но ежели когда-нибудь,

Желая в неге отдохнуть,

Расположась перед камином,

Один, свободным господином,

Поймаю прежню мысль мою, —

То не для имени поэта

Мараю два иль три куплета

И их вполголоса пою.

Но знаешь ли, о мой гонитель,

Как я беседую с тобой?

Беспечный Пинда посетитель,

Я с музой нежусь молодой…

Уж утра яркое светило

Поля и рощи озарило;

Давно пропели петухи;

Вполглаза дремля и зевая,

Шапеля в песнях призывая,

Пишу короткие стихи,

Среди приятного забвенья

Склонясь в подушку головой,

И в простоте, без украшенья,

Мои слагаю извиненья

Немного сонною рукой.

Под сенью лени неизвестной

Так нежился певец прелестный,

Когда Вер-Вера воспевал

Или с улыбкой рисовал

В непринужденном упоенье

Уединенный свой чердак.

В таком ленивом положенье

Стихи текут и так и сяк.

Возможно ли в свое творенье,

Уняв веселых мыслей шум,

Тогда вперять холодный ум,

Отделкой портить небылицы,

Плоды бродящих резвых дум,

И сокращать свои страницы?

<…>

1815   А. С. Пушкин


37
ДНЕВНИК. 1815

29 ноября.

Итак я счастлив был, итак я наслаждался,

Отрадой тихою, восторгом упивался…

И где веселья быстрый день?

Промчался лётом сновиденья,

Увяла прелесть наслажденья,

И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..

Я счастлив был!.. нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу — ее не видно было! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице, — сладкая минута!..

________

Он пел любовь, но был печален глас,

Увы! он знал любви одну лишь муку!

Жуковский.   


Как она мила была! как черное платье пристало к милой Бакуниной!

Но я не видел ее 18 часов — ах! какое положенье, какая мука! —

Но я был счастлив 5 минут —


10 декабря.

Вчера написал я третью главу «Фатама, или Разума человеческого: Право естественное». Читал ее С. С. и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! — Поутру читал «Жизнь Вольтера».

Начал я комедию — не знаю, кончу ли ее. Третьего дни хотел я начать ироическую поэму «Игорь и Ольга», а написал эпиграмму на Шаховского, Шихматова и Шишкова, — вот она:

Угрюмых тройка есть певцов:

Шихматов, Шаховской, Шишков.

Уму есть тройка супостатов:

Шишков наш, Шаховской, Шихматов.

Но кто глупей из тройки злой?

Шишков, Шихматов, Шаховской!

________

Летом напишу я «Картину Царского Села».

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Царском Селе.

3. Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Царского Села.

Вот главные предметы вседневных моих записок. Но это еще будущее.


17 декабря.

Вчера провел я вечер с Иконниковым.

Хотите ли видеть странного человека, чудака, — посмотрите на Иконникова. Поступки его — поступки сумасшедшего; вы входите в его комнату, видите высокого, худого человека, в черном сертуке, с шеей, окутанной черным изорванным платком. Лицо бледное, волосы не острижены, не расчесаны; он стоит задумавшись, кулаком нюхает табак из коробочки, он дико смотрит на вас — вы ему близкий знакомый, вы ему родственник или друг — он вас не узнает, вы подходите, зовете его по имени, говорите свое имя — он вскрикивает, кидается на шею, целует, жмет руку, хохочет задушевным голосом, кланяется, садится, начинает речь, не доканчивает, трет себе лоб, ерошит голову, вздыхает. Перед ним карафин воды; он наливает стакан и пьет, наливает другой, третий, четвертый, спрашивает еще воды и еще пьет, говорит о своем бедном положении. Он не имеет ни денег, ни места, ни покровительства, ходит пешком из Петербурга в Царское Село, чтобы осведомиться о каком-то месте, которое обещал ему какой-то шарлатан. Он беден, горд и дерзок, рассыпается в благодареньях за ничтожную услугу или простую учтивость, неблагодарен и даже сердится за благодеянье, ему оказанное, легкомыслен до чрезвычайности, мнителен, чувствителен и честолюбив. Иконников имеет дарованья, пишет изрядно стихи и любит поэзию; вы читаете ему свою пиесу — наотрез говорит он: такое-то место глупо, без смысла, низко; зато за самые посредственные стихи кидается вам на шею и называет вас гением. Иногда он учтив до бесконечности, в другое время груб нестерпимо. Его любят — иногда, смешит он часто, а жалок почти всегда.

А. С. Пушкин


38
И. И. Пущин.
__________________________________
ИЗ «ЗАПИСОК О ПУШКИНЕ»

Пушкин, с самого начала, был раздражительнее многих и потому не возбуждал общей симпатии: это удел эксцентрического существа среди людей. Не то чтобы он разыгрывал какую-нибудь роль между нами или поражал какими-нибудь особенными странностями, как это было в иных; но иногда неуместными шутками, неловкими колкостями сам ставил себя в затруднительное положение, не умея потом из него выйти. Это вело его к новым промахам, которые никогда не ускальзывают в школьных сношениях. Я, как сосед (с другой стороны его нумера была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того дня; тут я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность, и это его волновало. Вместе мы, как умели, сглаживали некоторые шероховатости, хотя не всегда это удавалось. В нем была смесь излишней смелости с застенчивостью, и то и другое невпопад, что тем самым ему вредило. Бывало, вместе промахнемся, сам вывернешься, а он никак не сумеет этого уладить. Главное, ему недоставало того, что называется тактом, это — капитал, необходимый в товарищеском быту, где мудрено, почти невозможно, при совершенно бесцеремонном обращении уберечься от некоторых неприятных столкновений вседневной жизни. Все это вместе было причиной, что вообще не вдруг отозвались ему на его привязанность к лицейскому кружку, которая с первой поры зародилась в нем, не проявляясь, впрочем, свойственною ей иногда пошлостью. Чтоб полюбить его настоящим образом, нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое знает и видит все неровности характера и другие недостатки, мирится с ними и кончает тем, что полюбит даже и их в друге-товарище. Между нами как-то это скоро и незаметно устроилось. <…>

При самом начале — он наш поэт. Как теперь вижу тот послеобеденный класс Кошанского, когда, окончив лекцию несколько раньше урочного часа, профессор сказал: «Теперь, господа, будем пробовать перья: опишите мне, пожалуйста, розу стихами». Наши стихи вообще не клеились, а Пушкин мигом прочел два четверостишия, которые всех нас восхитили. Жаль, что не могу припомнить этого первого поэтического его лепета. Кошанский взял рукопись к себе. Это было чуть ли не в 1811 году, и никак не позже первых месяцев 12-го. <…>

Пушкин потом постоянно и деятельно участвовал во всех лицейских журналах, импровизировал так называемые народные песни, точил на всех эпиграммы и проч. Естественно, он был во главе литературного движения, сначала в стенах Лицея, потом и вне его, в некоторых современных московских изданиях. <…>

<…> надо сказать: все профессора смотрели с благоговением на растущий талант Пушкина. В математическом классе вызвал его раз Карцов к доске и задал алгебраическую задачу. Пушкин долго переминался с ноги на ногу и все писал молча какие-то формулы. Карцов спросил его наконец: «Что ж вышло? Чему равняется икс?» Пушкин, улыбаясь, ответил: нулю! «Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи». Спасибо и Карцову, что он из математического фанатизма не вел войны с его поэзией. Пушкин охотнее всех других классов занимался в классе Куницына, и то совершенно по-своему: уроков никогда не повторял, мало что записывал, а чтобы переписывать тетради профессоров (печатных руководств тогда еще не существовало), у него и в обычае не было; все делалось без подготовки, с листа. <…>

<…> У дворцовой гауптвахты, перед вечерней зарей, обыкновенно играла полковая музыка. Это привлекало гуляющих в саду, разумеется, и нас, неизбежный Лицей, как называли иные нашу шумную, движущуюся толпу. Иногда мы проходили к музыке дворцовым коридором, в который между другими помещениями был выход и из комнат, занимаемых фрейлинами императрицы Елизаветы Алексеевны. Этих фрейлин было тогда три: Плюскова, Валуева и княжна Волконская. У Волконской была премиленькая горничная Наташа. Случалось, встретясь с нею в темных переходах коридора, и полюбезничать; она многих из нас знала, да и кто не знал Лицея, который мозолил глаза всем в саду?

Однажды идем мы, растянувшись по этому коридору маленькими группами. Пушкин, на беду, был один, слышит в темноте шорох платья, воображает, что непременно Наташа, бросается поцеловать ее самым невинным образом. Как нарочно, в эту минуту отворяется дверь из комнаты и освещает сцену: перед ним сама княжна Волконская. Что делать ему? Бежать без оглядки; но этого мало, надобно поправить дело, а дело неладно! Он тотчас рассказал мне про это, присоединясь к нам, стоявшим у оркестра. Я ему посоветовал открыться Энгельгардту и просить его защиты. Пушкин никак не соглашался довериться директору и хотел написать княжне извинительное письмо. Между тем она успела пожаловаться брату своему П. М. Волконскому, а Волконский — государю.

Государь на другой день приходит к Энгельгардту. «Что ж это будет? — говорит царь. — Твои воспитанники не только снимают через забор мои наливные яблоки, бьют сторожей <…>, но теперь уже не дают проходу фрейлинам жены моей». Энгельгардт, своим путем, знал о неловкой выходке Пушкина, может быть, и от самого Петра Михайловича, который мог сообщить ему это в тот же вечер. Он нашелся и отвечал императору Александру: «Вы меня предупредили, государь, я искал случая принести вашему величеству повинную за Пушкина; он, бедный, в отчаянии: приходил за моим позволением письменно просить княжну, чтоб она великодушно простила ему это неумышленное оскорбление». Тут Энгельгардт рассказал подробности дела, стараясь всячески смягчить вину Пушкина, и присовокупил, что сделал уже ему строгий выговор и просит разрешения насчет письма. На это ходатайство Энгельгардта государь сказал: «Пусть пишет, уж так и быть, я беру на себя адвокатство за Пушкина; но скажи ему, чтоб это было в последний раз. Старая дева, быть может, в восторге от ошибки молодого человека, между нами говоря», — шепнул император, улыбаясь, Энгельгардту. Пожал ему руку и пошел догонять императрицу, которую из окна увидел в саду.

Таким образом, дело кончилось необыкновенно хорошо. Мы все были рады такой развязке, жалея Пушкина и очень хорошо понимая, что каждый из нас легко мог попасть в такую беду. Я, с своей стороны, старался доказать ему, что Энгельгардт тут действовал отлично: он никак не сознавал этого, все уверяя меня, что Энгельгардт, защищая его, сам себя защищал. Много мы спорили; для меня оставалось неразрешенною загадкой, почему все внимания директора и жены его отвергались Пушкиным; он никак не хотел видеть его в настоящем свете, избегая всякого сближения с ним. Эта несправедливость Пушкина к Энгельгардту, которого я душой полюбил, сильно меня волновала. Тут крылось что-нибудь, чего он никак не хотел мне сказать; наконец я перестал настаивать, предоставя все времени. Оно одно может вразумить в таком непонятном упорстве. <…>

1858


39
С. Д. Комовский.
__________________________________________________
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ДЕТСТВЕ ПУШКИНА

А. С. Пушкин, при поступлении в Императорский Царскосельский Лицей, отличался в особенности необыкновенною своею памятью и превосходным знанием французского языка и словесности. Ему стоило только прочесть раза два страницу какого-нибудь стихотворения, и он мог уже повторить оное наизусть без малейшей ошибки. Будучи еще двенадцати лет от роду, он не только знал на память все лучшие творения французских поэтов, но даже сам писал довольно хорошие стихи на этом языке. Упражнения в словесности французской и российской были всегда любимыми занятиями Пушкина, в коих он наиболее успевал. Кроме того, он охотно учился и наукам историческим, но не любил политических и ненавидел математические; почему всегда находился в числе последних воспитанников второго разряда и при выпуске из Лицея получил чин 10-го класса. Не только в часы отдыха от учения в рекреационной зале, на прогулках в очаровательных садах Царского Села, но нередко в классах и даже во время молитвы, Пушкину приходили в голову разные пиитические вымыслы, и тогда лицо его то помрачалось, то прояснялось, смотря по роду дум, кои занимали его в сии минуты вдохновения. Вообще он жил более в мире фантазии. Набрасывая же свои мысли на бумагу, везде, где мог, а всего чаще во время математических уроков, от нетерпения он грыз обыкновенно перо и, насупя брови, надувши губы, с огненным взором читал про себя написанное.

Пушкин вообще был не очень словоохотлив и на вопросы товарищей своих отвечал обыкновенно лаконически. Любимейшие разговоры его были о литературе и об авторах, особенно с теми из товарищей, кои тоже писали стихи, как, например, барон Дельвиг, Илличевский, Кюхельбекер (но над неудачною страстью последнего к поэзии он любил часто подшучивать).

Из лицейских профессоров и гувернеров никто в особенности Пушкина не любил и ничем не отличал от других воспитанников. Все, однако ж, с удовольствием слушали его сатиры и эпиграммы насчет других. Так, например, профессор математики Карцов от души смеялся его пиитическим шуткам над лицейским доктором Пешелем, который, в свою очередь, охотно слушал его же насмешки над профессором математики. Один только профессор российской и латинской словесности Кошанский, заметя необыкновенную и преимущественную склонность Пушкина к поэзии, сначала всячески старался отвратить и удержать его от писания стихов, частию, быть может, потому что сам писал и печатал стихи, в которых боялся соперничества, провидя в воспитаннике своем возникающего вновь Гения. Но когда будущий успех сего нового таланта сделался слишком очевидным, тогда тот же самый профессор употребил все средства, чтобы, ознакомив его, как можно лучше, с теориею языка отечественного и с классическою словесностию древних, разделить со временем литературную славу своего ученика. <…>

Вне Лицея он знаком был только с семейством знаменитого историографа нашего Карамзина, к коему во всю жизнь питал особенное уважение, и с некоторыми гусарами, жившими в то время в Царском Селе (как-то: Каверин, Молоствов, Соломирский, Сабуров и др.). Вместе с сими последними Пушкин любил подчас, тайно от своего начальства, приносить некоторые жертвы Бахусу и Венере, волочась за хорошенькими актрисами графа В. Толстого и за субретками приезжавших туда на лето семейств; причем проявлялись в нем вся пылкость и сладострастие африканской его крови. Одно прикосновение его к руке танцующей производило в нем такое электрическое действие, что невольно обращало на него всеобщее внимание во время танцев.

Но первую платоническую, истинно пиитическую любовь возбудила в Пушкине сестра одного из лицейских товарищей его (фрейлина Е. П. Бакунина). Она часто навещала брата и всегда приезжала на лицейские балы. Прелестное лицо ее, дивный стан и очаровательное обращение произвели всеобщий восторг во всей лицейской молодежи. Пушкин, с пламенным чувством молодого поэта, живыми красками изобразил ее волшебную красоту в стихотворении своем под названием «К живописцу». Стихи сии очень удачно положены были на ноты лицейским товарищем его Яковлевым и постоянно петы не только в Лицее, но и долго по выходе из оного. Вообще воспоминания Пушкина о счастливых днях детства были причиною, что он во всех своих стихотворениях, и до конца жизни, всегда с особым удовольствием отзывался о Лицее, о Царском Селе и о товарищах своих по месту воспитания. Это тем замечательнее, что учебные подвиги его, как выше объяснено, не очень были блистательны.

1851


40
М. А. Корф
___________________________
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

В Лицее он решительно ничему не учился, но как и тогда уже блистал своим дивным талантом, а начальство боялось его едких эпиграмм, то на его эпикурейскую жизнь смотрели сквозь пальцы, и она отозвалась ему только при конце лицейского поприща выпуском его одним из последних. Между товарищами, кроме тех, которые, пописывая сами стихи, искали его одобрения и, так сказать, покровительства, он не пользовался особенной приязнью. Как в школе всякий имеет свой собрикет, то мы его прозвали «французом», и хотя это было, конечно, более вследствие особенного знания им французского языка, однако, если вспомнить тогдашнюю, в самую эпоху нашествия французов, ненависть ко всему, носившему их имя, то ясно, что это прозвание не заключало в себе ничего лестного. Вспыльчивый до бешенства, с необузданными африканскими (как его происхождение по матери) страстями, вечно рассеянный, вечно погруженный в поэтические свои мечтания, избалованный от детства похвалою и льстецами, которые есть в каждом кругу, Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своем обращении. Беседы ровной, систематической, связной у него совсем не было; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но все это только изредка и урывками, большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание, прерываемое иногда, при умном слове другого, диким смехом, чем-то вроде лошадиного ржания. <…>

Устав о Лицее сочинял Сперанский, тогда государственный секретарь и на высшем апогее доверия к нему императора Александра. У нас в руках подлинное письмо его о том к старику Масальскому, отцу нынешнего литератора, от 4 февраля 1815 года. Упавший Сперанский оканчивал тогда свое заточение в селе своем Великополье близ Новгорода, и на вопрос Масальского, в какое бы заведение поместить ему сына, отвечал советом отдать мальчика в Лицей, прибавляя: «Училище сие образовано и устав его написан мною, хотя и присвоили себе работу сию другие. Не без самолюбия скажу, что оно соединяет в себе несравненно более выгод, нежели все наши университеты».

— Помещение для Лицея отведено было собственно во дворце по особенной совсем причине, именно потому, что и весь Лицей образован был для воспитания в нем царских братьев великих князей: Николая и Михаила Павловичей. Начальная о том идея не получила своего осуществления только потому, что при самом открытии Лицея, т. е. в конце 1811 г., отношения наши к Наполеону представлялись уже в самых грозных красках и мысли Императора Александра приняли другое направление. Это я имел счастие неоднократно слышать сам и от императора Николая Павловича и от великого князя Михаила Павловича. Его величество называл меня иногда в шутку: «mon camarade manqué».[35]

— В. Ф. Малиновский был человек добрый и с образованием, хотя несколько семинарским, но слишком простодушный, без всякой людскости, слабый и вообще не созданный для управления какою-нибудь частию, тем более высшим учебным заведением. Значение свое он получил, кажется, от того, что был женат на дочери известного протоиерея Андрея Афанасьевича Самборского, сперва священника при церкви нашего посольства в Лондоне, потом законоучителя и духовника великих князей Александра и Константина Павловичей и наконец духовника великой княгини Александры Павловны, по вступлении ее в брак с эрцгерцогом палатином венгерским. Есть впрочем вся вероятность думать, что и в выборе Малиновского не обошлось без участия тогдашнего государственного секретаря Сперанского, который издавна был очень близок к Самборским и в их доме впервые познакомился с тою, которая после сделалась его женою: сиротою бедного английского пастора Стивенса.

— Лицей содержался богато только сначала, но после ничуть не богаче других тогдашних учебных заведений и, конечно, беднее нежели, в то время, пажеский корпус. Вначале нам сделали прекрасные синие мундиры из тонкого сукна, с теперешним воротником, и при них белые панталоны в обтяжку с ботфортами и треугольными шляпами, и сверх того для будней синие форменные сюртуки с красными воротниками. Но когда настала война 1812 года с ее огромными расходами, заставившими, вероятно, сократить и штатную сумму Лицея, все это стало постепенно отпадать. Сперва, вместо белых панталон с ботфортами, явились серые брюки; потом, вместо треугольных шляп, фуражки; наконец, вместо форменных синих сюртуков, серые статского покроя, чем особенно мы очень обижались, потому что такая же форма была тогда и для малолетних придворных певчих вне службы. Впоследствии хотя и восстановились синие форменные сюртуки, но все прочее осталось как порешил роковой 1812-й год, а сверх того, казенное платье было так плохо и шилось на такие долгие сроки, что все, кому сколько-нибудь дозволили средства, имели свое, прочие же и в дворцовую церковь являлись в заплатках. Стол — за обедом три, а в праздники четыре, и за ужином два блюда — никогда не был хорошим, а иногда бывал и чрезвычайно дурным, хотя одно время готовил его, чем очень хвастались, повар, служивший некогда Суворову <…>

— Лицей был устроен на ногу высшего, окончательного училища, а принимали туда, по уставу, мальчиков от 10-ти до 14-ти лет, с самыми ничтожными предварительными сведениями. Нам нужны были сперва начальные учителя, а дали тотчас профессоров, которые, притом, сами никогда нигде еще не преподавали. Нас надобно было разделить, по летам и по знаниям, на классы, а посадили всех вместе и читали, например, немецкую литературу тому, кто едва знал немецкую азбуку. Нас — по крайней мере в последние три года — надлежало специально приготовлять к будущему нашему назначению, а вместо того, до самого конца, для всех продолжался какой-то общий курс, полугимназический и полууниверситетский, обо всем на свете: математика с дифференциалами и интегралами, астрономия в широком размере, церковная история, даже высшее богословие — все это занимало у нас столько же, иногда и более времени, нежели правоведение и другие науки политические. Лицей был в то время не университетом, не гимназией, не начальным училищем, а какою-то безобразною смесью всего этого вместе и, вопреки мнению Сперанского, смею думать, что он был заведением не соответствовавшим ни своей особенной, ни вообще какой-нибудь цели <…>

— Кто не хотел учиться, тот мог вполне предаваться самой изысканной лени, но кто и хотел, тому не много открывалось способов, при неопытности, неспособности или равнодушии большей части преподавателей, которые столько же далеки были от исполнения устава, сколько и вообще от всякой рациональной системы преподавания. В следующие курсы, когда они пообтерлись на нас, дело пошло, я думаю, складнее: но, несмотря на то, наш выпуск, более всех запущенный, по результатам своим вышел едва ли не лучше всех других, по крайней мере несравненно лучше всех современных ему училищ. Одного имени Пушкина довольно, чтобы обессмертить этот выпуск; но и кроме Пушкина, мы, из ограниченного числа 29-ти воспитанников, поставили по нескольку очень достойных людей почти на все пути общественной жизни. Как это сделалось, трудно дать ясный отчет: по крайней мере ни наставникам нашим, ни надзирателям не может быть приписана слава такого результата. Мы мало учились в классах, но много в чтении и в беседе, при беспрестанном трении умов, при совершенном отсечении от нас всякого внешнего рассеяния. Основательного, глубокого, в наших познаниях было, конечно, не много; но поверхностно мы имели идею обо всем, и были очень богаты блестящим всезнанием, которым так легко и теперь, а тогда было еще легче, отыгрываться в России. Многому мы, разумеется, должны были доучиваться уже после Лицея, особенно у кого была собственная охота к науке и кто, как например я, оставил школьную скамью в 17 лет. <…>

— Эффект войны 1812 г. на лицеистов был действительно необыкновенный. Не говоря уже о жадности, с которою пожиралась и комментировалась каждая реляция, не могу не вспомнить горячих слез, которые мы проливали над Бородинскою битвою, выдававшеюся тогда за победу, но в которой мы инстинктивно видели другое, и над падением Москвы. Как гордился бывало я, видя почти в каждой реляции имя генерал-адъютанта барона Корфа, одного из отличнейших в то время кавалерийских генералов, и какое взамен слез пошло у нас общее ликованье, когда французы двинулись из Москвы! Впрочем, стихи Пушкина:

Вы помните: текла за ратью рать;

Со старшими мы братьями прощались, и пр.

были не поэтическою прикрасою. Весною и летом 1812 года почти ежедневно шли через Царское Село войска и нас особенно поражал вид тогдашней дружины с крестами на шапках и иррегулярных казачьих полков с бородами. Под осень нас самих стали собирать в поход. Предполагалось, в опасении неприятельского нашествия и на северную столицу, перевести Лицей куда-то дальше на север, кажется в Архангельскую губернию, или в Петрозаводск. Явился Мальгин примерять нам китайчатые тулупы на овечьем меху; но победы Витгенштейна скоро возвратили нас опять к нашим форменным шинелям и поход не состоялся <…>

— Живо помню праздник, данный в Павловске, по возвращении императора Александра из Парижа, — в нарочно устроенном для того императрицею-матерью при «розовом павильоне» большом зале. Сперва был балет на лугу перед этим павильоном, где декорации образовались из живой зелени, а задняя стена представляла окрестности Парижа и Монмартр с его ветряными мельницами, работы славного декоратора Гонзаго. Потом был бал в сказанной большой зале, убранной сверху до низу чудесными розовыми гирляндами — произведением воспитанниц Смольного монастыря, — теми же самыми гирляндами, которые и теперь еще, старые и поблеклые, украшают старую и полуразвалившуюся залу… Наш «Агамемнон», низложитель Наполеона, миротворец Европы, сиял во всем величии, какое только доступно человеку; кругом его блестящая молодежь, в эполетах и аксельбантах, едва только возвратившаяся из Парижа с самыми свежими лаврами, пожатыми не на одном только поле битв, и среди этой пестрой, ликующей толпы счастливая Мать, гордящаяся своим Сыном и его Россиею… Как все это свежо еще в моей памяти, даже до красного кавалергардского мундира, в котором танцевал государь, — и где все это осталось после сорока лет!.. Нас, скромных зрителей, привели из Царского Села полюбоваться этими диковинками, разумеется, пешком. На балет мы смотрели из сада, на бал — с окружавшей (и теперь еще окружающей) залу галереи. Потом повели обратно, точно так же пешком, без чаю, без яблочка, без стакана воды. Еще сохранилась в моей памяти от этого праздника одна, совершенно противоположная сцена, оставившая сильное впечатление в моем отроческом уме. Несмотря на наш поход и на присутствие при празднике все время на ногах, мы пробыли тут до самого конца. Когда царская фамилия удалилась, подъезд наполнился множеством важных лиц в мундирах, в звездах, в пудре, ожидавших своих карет, и для нас начался новый спектакль — разъезд. Вдруг из этой толпы вельмож раздается по нескольку раз зов одного и того же голоса: «холоп! холоп!!!»… Как дико и странно звучал этот клич из времен царей с бородами, в сравнении с тем утонченным европейским праздником, которого мы только что были свидетелями! <…>

— Император Александр был при нас в Лицее всего только два раза: при открытии Лицея и при нашем выпуске. Когда определили директором Энгельгардта, к которому государь питал в то время особое благоволение и с которым часто разговаривал, тогда и новый директор и мы, по его словам, долго питали надежду на высочайшее посещение, но она не сбылась. Зато мы очень часто встречали государя в саду и еще чаще видали его проходящим мимо наших окон к дому г-жи Вельо; наконец, видели его и всякое воскресенье в придворной церкви, где для Лицея было отведено особое место за левым крылосом, впереди остальной публики. Но он никогда не говорил с нами, ни в массе, ни с кем-либо порознь. Бывало только в летние вечера 1816 и 1817 гг., при Энгельгардте, когда мы имели уже постоянный хор и певали у директора на балконе, государь подходил к садовой решетке близ лестницы у дворцовой церкви и, облокотясь на нее, слушал по несколько минут наше пение.

1854.

Загрузка...