ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Когда Петр, вернувшись из командировки, вошел в зал городского вокзальчика, знакомые блеклые картины в потрескавшихся от времени багетах, деревянные потертые диваны и грузная печь-голландка напомнили ему день приезда в этот город. Он невольно присел на тот же диван, на котором они сидели когда-то с Лидой, и, вздохнув, задумался. Как сумрачным осенним днем вспоминается блеск майского утра, так проходила в памяти Петра его любовь. Он снова видел смешливую веснушчатую девчонку в пышном платье, ее брызжущие счастьем серые глаза, заново ощущал стук ее сердца у своей груди. А потом все исчезло. И Петр не мог понять, что же, собственно, у них произошло.

Этот вопрос он задавал себе уже не раз и все никак не мог на него ответить. То он беспощадно обвинял Лиду, то вдруг каялся и искал пути примирения…

В зале было холодновато. Пассажиры дремали, зябко кутаясь в легкие летние одежды. Не спал только мужчина лет пятидесяти на вид, занимавший диван напротив.

Невысокий, коренастый, с приятной полнотой, он производил впечатление довольного человека. Щеки и подбородок его мягко лоснились после недавнего бритья. Военного покроя костюм был заботливо отутюжен, голенища сапог начищены.

Мужчина читал газету, временами опускал ее на колени, видимо, давая отдых глазам. В такие минуты Петр встречался с живым, беззаботно-веселым взглядом черных горячих глаз.

Озябнув, Петр решил размяться и, встав с дивана, медленно пошагал по проходу. Когда, дойдя до стены, он стал возвращаться обратно, сосед приветливо улыбнулся и бросил:

— А вы стойко боретесь со сном.

Петр улыбнулся ему в ответ.

— Едете куда или трамвая дожидаетесь? — спросил мужчина.

— Трамвая жду.

Он сел рядом, попросил газету, еще раз вгляделся в лицо мужчины и подумал, что где-то лицо это видел… Разговорились. Покачивая осуждающе головой, узнав, что у Петра нет детей, мужчина сказал:

— Так нельзя, батенька. Дети — цветы жизни. Без них она бледна. — И спросил: — А сколько лет, по-вашему, моему меньшому сыну?

Петр внимательно посмотрел на него. Ближе лицо казалось другим. На высоком покатом лбу кожа хранила следы резких складок. На щеках тоже были морщины. Энергичный подбородок чуть выдавался вперед, делая посадку головы несколько надменной. Но нос скрашивал суровость и холодность этого лица. Он был округлым, без резких линий и чуть вздернутым. Трепетно раздутые ноздри свидетельствовали о жадности к жизни.

— Ну, как? — ободряюще мигнул мужчина Петру, без стеснения выдержав его изучающий взгляд.

— Трудно сказать, — нерешительно ответил Петр. — Примерно лет за двадцать.

Ответ доставил мужчине заметное удовольствие. На его лице мелькнула улыбка, а в голосе зазвенели нотки ликующего превосходства.

— Э, батенька, не умеете угадывать. Моему сыну… — он передохнул, выдержав паузу, и грянул: — еще и в школу не ходит.

Разговаривая, Петр заметил, что за внешней простотой и шумливой подвижностью незнакомца чувствовались уверенность и цепкая воля, не упускающая из поля зрения ни одного значительного факта. Разговор зашел о заводском деле. Петр с видом знатока отозвался:

— Пресно все, изо дня в день одно и то же.

Жигулев (так отрекомендовался мужчина) с интересом посмотрел на Петра.

— А вам что, остренького недостает?

— Вот именно.

— Так не ждите, разбавляйте сами пресное-то остреньким…

Петр не утерпел, рассказал Жигулеву обо всем, что его волновало по работе, призывая как бы встать на свою сторону. Но тот, выслушав, не поддакнул Петру. Только пожал плечами.

— И за что вы браните их, удивляюсь?

— Как за что? За лень эту мещанскую… за бюрократизм, косность…

— Ха-ха-ха! — смех Жигулева был безобидным, а глаза хитрыми.

Петр притих и с недоумением спросил:

— Что смеетесь?

— Над вами.

— Надо мной?

— Угу, — не сгоняя улыбки с широко расплывшегося лица, Жигулев пояснил: — Горячи больно… а в серьезном деле надо ровным быть.

Петр посмотрел на него обидчиво.

— Да, — подтвердил Жигулев, — надо быть ровным и настойчивым. Рано или поздно разумная идея пробьется в жизнь…

— Но время-то идет, — оборвал его Петр. — Поймите вы… Они отвергают «непрерывный метод».

— Они, как вы выразились, ленивые, самодовольные…

— Да.

— А вы где?

— Но я же один.

— Один… — повторил Жигулев и качнул головой.

— Да…

Жигулев положил на плечо Орлика руку и неторопливо заговорил:

— Нет, не один. Есть коллектив. Я, батенька, не могу судить о ваших делах точно. Но вообще, по ситуации, нарисованной вами, скажу. Вспомните-ка историю с картофелем, завезенным когда-то в Россию. Зажарили по незнанию не клубни, а бобунчики, попробовали, обругали и картофель и того, кто хвалил его, и выбросили. И пошли гулять в народе толки о непригодности картофеля к пище. Но кто-то наконец добрался до истины. И истина победила. А мы сейчас только посмеиваемся над тем, кто по вершкам судил о корешках. Так вот, ваша задача — показать клубни вашего метода. Надо сделать опыт в малых масштабах…

— Но это же немыслимо! — перебил его Петр. — Не строить же специально миниатюрный стан и мартен.

Жигулев, словно не слыша его, твердо повторил:

— Надо сделать опыт.

Они смолкли, думая каждый о своем. День уже занимался. Солнце лилось через огромные окна зала, оживляя его. Между диванами пошли уборщицы. Их голоса и шлепки мокрых тряпок по кафельному полу будили людей. Пассажиры потягивались, зевая, растирали отекшие лица, сонно вздыхали.

Орлику можно было уже выходить к трамвайной остановке, но он медлил, не находя удобного случая сказать об этом Жигулеву. Ему хотелось проститься с ним потеплее. Выручил его сам Жигулев. Он поднялся первым, сказал:

— Собственно говоря, нам пора выходить.

— Извините, вы тоже местный?

— Не в полной мере, но да.

Они тронулись. По дороге Жигулев признался Петру, что когда-то в молодости он был такой же горячий. Романтика бросила его в самое пекло грозных боев гражданской войны. Лихо рубал деникинцев. На польский фронт рысил в голове полка кубанцев.

Петр заинтересовался его биографией.

— Биография самая обыкновенная, — усмехнулся Жигулев. — Командовал бригадой, дивизией. Незадолго до Отечественной войны оставил армию и с головой ушел в хозяйственные интересы крупного кубанского совхоза. Грянула Отечественная. Седлали кубанцы своих коней, приходили прощаться с директором, то есть со мной. Не стерпел и я, старый рубака. Попробовал было решить дело в райвоенкомате — местные власти не отпустили. Тогда написал письмо Буденному, которого знал лично, и вскоре формировал из земляков конную дивизию. Прошел с ней и горести, и радости военные. А теперь в отставке. Посоветовали врачи ехать на Урал: сосновый лес, озера, умеренный климат — что лучшее придумаешь для человека, которого то и дело старые раны донимают, одышка мучает. И вот уже год прошел, как обосновался здесь. Ничего, нравится. И завод ваш понравился. Я ведь еще и работаю, не только отдыхаю.

— У нас? — удивился Петр.

— У вас, — подтвердил Жигулев. — И ваше лицо мне знакомо. И Груздева знаю. И Пуховича тоже. И думаю, что теперь и с вами у меня дружба поведется. Работа, правда, у меня не техническая. По линии ДОСААФ.

Простились они в центре города, у сквера.

Орлик крупно шагал по тротуару, унося в сердце дружеское приглашение Жигулева: «Заходите вечерами, поболтаем».

Настроение было хорошее, и, чтобы не испортить его, Петр долго бродил бесцельно по тихим пустынным улицам, выжидая восьми часов, когда Лиды наверняка не будет дома. Потом, наконец, поднялся по лестнице на знакомую площадку.

В комнату вошел неторопливой, степенной походкой и замер. Оборвалось что-то в груди. Не было шифоньера и кровати. Исчезли стулья. На столе грудой лежали его зимнее пальто и костюмы. А сверху, на лацкане пиджака, белел листок бумаги.

Петр подскочил к столу. Торопливо набросанные строчки прожгли его: «Я ухожу. Сам видишь, что вместе нам не жить. Думаю, что ты согласишься с этим», — и короткое, по-школьному округло выведенное: «Лида».

Присев на единственный оставленный стул, Петр долго вертел в руках записку жены. Потом, тяжело поднявшись, прошагал на кухню, расстегнул портфель, вынул модные сережки, привезенные Лиде в знак примирения.

Усмехнулся криво, когда молнией мелькнула в сознании мысль «брошенный муж». Задумался.

«Выходит, Петр Кузьмич, не хватило у тебя сердца на все — и на работу, и на семью одновременно. Прохлопал. Зарылся с головой в цеховые дела и получил по носу, кажется. Или… Может быть, она такая… бесчеловечная?..»

А за окном, вечная в своей радостной тревоге, била обычная жизнь большой городской улицы, с утра до краев заполненная солнцем, фырканьем моторов, мальчишечьим гвалтом.

Долго стоял Петр у окна. Потом неожиданно встрепенулся, провел ладонями по волосам и, вскинувшись весь, подумал: «Видно, так тому и быть».

Он устало усмехнулся, окинул опустевшую комнату. Со стены, точно лучи счастья первых дней женитьбы, взглянули на него он сам и она, тогда понятная и близкая. Прикусив губу, Петр снял фотографию с гвоздика, приковал к ней на минуту насмешливый взгляд и, сильно размахнувшись, хлестнул рамкой по спинке стула. Жалобно дзинькнули, разлетаясь по полу, осколки стекла, хрястнули тонкие полированные планки. Порвав выпавшую фотографию, Петр с отвращением швырнул ее.


…Захарыч знал о семейных неурядицах Петра. Он решил поддержать Орлика в несчастье. Старик на полметра в земле видит. И не достало у Петра силы отвести глаза и отделаться молчанием, когда Захарыч спросил его:

— Как, Петро, не раскис из-за жинки?..

За долю секунды готовы были сорваться в ответ и ухарство, и презрение, и обида, и ненависть, но под Захарычевым взглядом все это кипевшее улеглось и отлилось в короткую спокойную фразу:

— Кажется, и не раскис, и не окаменел.

Без улыбки посмотрели в глаза друг другу. Старик обронил сдержанно:

— Не одного вы поля ягодки… Врозь-то вам обоим лучше будет… — И тут же без перехода спросил в упор: — А как, новую машину своими руками не состряпаем?

Недоверчиво Петр ощупывал глазами лицо старика, пытаясь прочесть в нем уловку, желание отвлечь от грустных дум, но, кроме чисто детского любопытства, светившегося в глазах Захарыча, ничего не нашел. Ответил обрадованно, звонко:

— Да как не сделать, если возьмемся.

— А ты не спеши, подумай покрепче.

И уже сдержанно Петр признался:

— Честно говоря, трудно, очень…

— Вот то-то и оно, — покачал головой старик, — и трудно, да еще и очень. — И подхватил Петра под руку. — Идем-ка, брат, к моей старухе в гости. Потолкуем кое о чем.

Дорогой Захарыч поведал, что он тайно с Володькой и Ермохиным по чертежам Петра уже приступил к изготовлению машины. Но с первых же дней не пошли дела. Оборудование мастерской не позволяет вести точную обработку деталей.

— И как мы ни ловчились, — ворковал негромко Захарыч, — не дается дело в руки. Теперь один путь — доклад о цеховых делах в парткоме слушать будут. Там-то я скромненько и подниму вопросик.

Падал первый снег. Кругом было тихо, тепло. И после слов Захарыча Петр почувствовал, что мир стал как-то ближе, понятнее ему. Он поднял лицо к небу, встречая глазами бесконечный поток бесшумно летящих снежинок, и свободно вздохнул.

— Погода-то, Захарыч… Диво, а не погода!

— Что? — сразу не понял тот, занятый своими мыслями, и добавил, помедлив: — ее, погоду-то, делать надо уметь, вот что.

Старик крякнул с сердцем, выругался.

— Чуешь, Петро, дело-то какой оборот приняло. Мы сейчас как мальчишки. Умел бы реветь, ей-богу, заревел бы в голос.

— Это с чего же? — не понимая ожесточения Захарыча, спросил Петр.

— Со злости. С того, что меня, старого, брехуном сейчас назвать можно. Заливалой. Залил Володьке да Ермохину «сделаем», а теперича, старый пень, задний ход даю. Знать, не по Фомке шапка. А у меня на эту работу аппетит, как у медведя после зимней спячки.

Такой прыти от Захарыча Петр не ожидал. И встретил ее сдержанно. Невольно думалось: «Пошумит, старик, пошумит, да и снова прежним станет, тихим да улыбчивым. Придем вот сейчас к нему, разворкуется со своей старушкой и делу конец».

Однако предположениям Петра не суждено было сбыться. К его удивлению, Захарыч даже прикрикнул на свою Анну Петровну. Отчего та, разведя руками, удивленно спросила:

— Чего-то ты, старик, сегодня… Не с той ноги, знать, встал…

Захарыч стукнул ложкой по столу и ровным, обычным своим голосом завершил начавшуюся было перебранку.

— Ладно, мать, коли что не так сказал — не держи в памяти. Нам, знаешь, не до того.

Деловито хлебая щи, точно торопясь куда-то, Захарыч посвящал Петра в свой план.

— Тут, милый, учись у баб. Проспит баба квашню-стряпню, хоть собакам выбрасывай. Так и с твоим делом. Самый разворот ему сейчас, слышь. Вот ты говоришь, план составил по механизированию. И рольганги там и автоматики разные, а свое дело не вставил. Почему? А потому, слышь, что уж штука-то очень мудреная. Свяжутся с ней наши — по рукам и по ногам себя спутают, большие тысячи ухлопают в нее, да и, может быть, на свалку потом свезут. Чуешь, в чем дело? Наш Яша — мужик тонкий, знает что синица в руках лучше, чем журавль в небе. Вот я и думаю, что это дело надо повыше поднять. Зимин — парень толковый. Я его с бесштанного возраста помню. Губастенький такой был, белобрысый, а и тогда, слышь, глаза, как у соколика, уставится — и ни в какую. Скорее ты опустишь свои, чем он. А как усики пробиваться стали, законоводил среди комсомольцев. Да и дело прокатное не хуже Груздева знает — из наших стен в партком вышел. Вот ему-то только подай твою затею, ухватится — не выпустит. И других притянет. Тогда поди-ка ты, как дела-то пойдут.

Захарыч, изредка прерываемый Петром, развивал свой план до тех пор, пока Анна Петровна не цыкнула на него.

— Уймись, старый, — укоризненно попеняла она, — пообедали, потолковали о своих машинах — пора и честь знать. До каких пор гостю сидеть да тебе в рот глядеть. Не ахти ты какой есть профессор у меня. Сыграл бы лучше, а то баян-то, поди, рассохся совсем.

Старик сначала немало подивился такой дерзости, но спорить не стал.

— Э, мать, быть по-твоему. Баян, так баян. Тряхнем старинушкой.

С необыкновенно серьезным выражением лица, чуть склонив голову к мехам, он перебирал клавиатуру инструмента, чутко вслушиваясь в каждый отдельный звук. Особенно внимательно проверял басовые голоса. А потом, сомкнув меха, строго-строго посмотрев куда-то в невидимое, рванул вдруг такую огневую русскую, что, казалось, стены комнаты вдруг раздались необъятно и со всех сторон встала в рост богатырская, щедрая на веселье Русь. Залились колокольчики троек, загикали парни, завели шуточную хороводную девицы. В ярких звуках, в темпе, безудержно веселом и стремительном, утонуло все, что тревожило Петра, и он, посветлев лицом, жадно слушал отчаянно-веселую песнь баяна.

Загрузка...