Из комнаты Орликов кажется, что до завода — рукой подать, все видно. Вот выскочил на мост со стороны заречных цехов электрокар. Без груза идет легко, словно невесомый. С реки тянет ветер, и цветистый подол электрокарщицы бьется о ноги, как флажок.
А там, за мостом, влево по берегу, на раскинутых веером маневровых путях — подъемные краны. Они перебрасывают с места на место кажущиеся издали совершенно без веса пачки катаной стали, сизой и звонкой. Ее вывозят, еще не остывшую, из огромных, под крышу, ворот прокатного цеха и здесь, готовя к отгрузке, сортируют. И сейчас, ранним утром, отчетливо слышатся и резкие вскрики кранов, и звон стали, и чуть слышные «майна» и «вира».
А над всем этим — густой туман, лениво стекающий на завод с крутобокой горы Кидыш.
Вверх, навстречу туману, текут из высоких труб серые струи дыма. Белыми пушистыми платками вспархивает над плоской крышей прокатного пар и тоже устремляется вверх. И словно не вытерпев, словно стремясь не отстать, бросается к туманной пуховине белым огромным грибом пар, вылетевший из тонкой трубки паросилового цеха. Густой рев, подхваченный горным эхо, раскатывается над городом — пора вставать.
Вскинув взъерошенную голову, Петр посмотрел заспанными глазами в мутное окно и снова тяжело упал на теплую подушку, но тут же встал, потянулся к крошечному циферблату жениных часов, подвешенных к спинке кровати. Стрелка указывала семь. Петр досадливо поморщился и, уже окончательно проснувшись, затормошил жену:
— Слышь, Лидушка, вставай.
— Что?..
Пушистые реснички Лидочки взмыли вверх, серые глаза, словно жалуясь, уставились на Петра.
— Уже утро?
— Конечно.
Он хохочет, сбрасывает с Лидочки одеяло и, склонившись, водит небритой щекой по прохладному округлому плечу. Лидочка ежится, дергается, толкает его, упираясь ладошкой в лоб и, сквозь смех, твердит все:
— Уйди, слышишь… Петрушка… щекотно…
Откинув ее руку, он клонится к самым ее глазам, смотрит в них долгим горячим взглядом и, передохнув, целует ее.
— Лидушка…
Маленькую комнату полнит радостный звон голосов.
Петр не может молчать, не может спокойно одеваться. Он целует Лиду то в лоб, то в щеку. Она отбивается, ворчит, но тут же ворчанье свое скрашивает улыбкой… Потом следуют команды:
— Принеси, Петя, масло… А стаканы… стаканы там, на подоконнике.
Наскоро завтракая, Лидочка в сотый раз решает:
— Нужно вставать пораньше, а то я не успеваю убрать комнату.
Со вторым гудком, толкая друг друга и хохоча, они скатываются по лестнице и вливаются в толпу, занявшую весь тротуар.
…В цехе Петр не спеша обходит стан. Из-под крыши, просеиваясь сквозь пелену сизого дыма, брызжут косые пучки солнечных лучей. Воздух отдает запахами ночной свежести, и от того кажется, что штабеля остывающего проката дышат не томительным жаром, а мягким теплом. Валы прокатных станов гремят мерно, воркующе.
Становые ночной смены тут же, под струями хлещущей на валки воды, моют руки, пригоршнями бросают воду в мятые с покрасневшими веками лица.
Солнце играет в водяных брызгах, в мыльной пене, взбитой в маленьких торопливых ладошках чистюли-пирометристки, ласково светится на стальных, покрытых глянцем наката, валках.
Радостно перекликаются колокола мостовых кранов, с рокотом проносящихся над головами. На какие-то минуты все шумы замирают — идет пересменка. Люди ходят вокруг станов, по фермам кранов; сняв кожуха, осматривают электроаппараты.
Но вот прозвенел сигнал и, дрогнув, покатились в своих подшипниках валы одного прокатного стана, за ним — другого, третьего. Снова поплыл над головами мощный рокот кранов, затрезвонили колокола. По ожившим рольгангам бешено помчались первые штуки огненной стали. Заступившая смена набирала темп.
В дощатой конторке мастеров двум человекам не разойтись. Три четверти ее занято столиком, на свободном месте два табурета. Привалившись к столу боком, Петр просматривает сводку о работе ночной смены. Рядом — Ермохин, мастер дневной. Спохватившись, он бормочет, шагнув к двери:
— Эка ведь, забыл спросить у Ильи…
Но дверь перед самым его носом широко откидывается, и в конторку, тесня Ермохина грудью, вваливается Илья Базанов, мастер ночной смены. Базанов с маху бросает свое могучее тело на табурет, перегораживает конторку вытянутыми ногами и гудит:
— Опять, сулема, простой был. Электрики стан останавливали… Дождь был ночью — мотор от воды берегли.
— Долго стояли?
— Поболе часа…
Присмиревший Ермохин крутнулся волчком:
— Когда ж хозяин наш крышу хорошую состряпает?
— На тот год об эту пору, — невесело усмехнулся Илья Базанов и обратился к Петру: — А надо, начальник, давить на Груздева с крышей, доколь от Ильи-пророка зависеть будем?
Ермохин, хитро улыбаясь, зубоскалит:
— Не тебе говорить такое. У тебя с тезкой небесным блат. Дождь не дождь, а план на сто двадцать двинул.
— Нагнали… Ребята после простоя как волки. К семи часам сменную норму свалили, а до восьми на перевыполнение гнали.
— А ты на Илью еще жалуешься!
Но Базанов уже не слушает Ермохина. Он сладко зевает, крякает, басит, устало хлопая веками:
— Ну, Кузьмич, я того, до дому…
Петр не задерживает его. Разговаривать нет времени. Вкладывая в карман куртки рапортички всех трех смен за прошедшие сутки, он коротко бросает Ермохину:
— К Груздеву… — и вслед за Базановым выходит из конторки.
Должность начальника стана, на которую Петр был назначен месяц тому назад, обязывала его присутствовать на рапортах, где развертывалась картина работы всего цеха за сутки. И Петру, ранее работавшему сменным мастером и жившему делами только своей смены, представилась широкая возможность знакомиться с цеховыми масштабами.
…Начальник прокатного цеха Груздев, как всегда, навис тяжелой глыбой над оконцем, выходящим из кабинета в цех. Красные оттопыренные уши его мерно ходят вверх и вниз.
«Жует губы», — вспомнил Петр привычку начальника цеха, осматривая его спину. Костюм Груздева шит, видимо, у портного-самоучки. Пиджак всюду морщит и уродует и так нескладную фигуру. Груздев толст, низок. Плечи, как у женщины, узки и, как у женщины, широк таз. Только от кабаньей шеи его веет силой и несгибаемым упрямством.
«С диваном, наверное, крепко дружит», — усмехается Петр, глядя на мятые брюки, подбитые на низках штанин бахромой.
— Ну, что, хлопцы, собрались? — обернувшись, спрашивает Груздев и вразвалку идет к столу.
Тяжело завалившись в кресло, он, выпростав короткопалую руку из всклокоченных волос, тычет ею в сторону начальника стана «750» и ровным домашним тоном говорит:
— С тебя, что ли, Семеныч, начнем…
Рапорт начался. Посыпались стандартные фразы вперемешку с цифрами. К концу рапорта подводится итог — суточный план перекрыт всеми станами.
— Добре, — крякает Груздев, откидываясь и складывая руки на животе.
Его черные, затуманенные сонной одурью глаза, скользят по лицам становых начальников и, остановившись на Петре, вдруг оживают.
— Что-то ты там, Орлик, вчера с механиком?
Загораясь радостным волнением, Петр вскакивает, но груздевская рука тяжело машет на него:
— Сиди, хлопец, сиди.
— Это, Яков Яковлевич, хорошее приспособление — направляющая спираль. Теперь прут из одного ручья в другой сам переходить будет. Трех вальцовщиков на стане освободили.
Груздев, запустив пятерню в голову, зевает и довольным голосом спрашивает:
— Ты предложил?
— Да, Яков Яковлевич.
— Ну, что хорошо, то хорошо… А предложение в БРИЗе оформил?
— Нет.
— А чего же ты стесняешься? Э, брат, — оживленно прямится в кресле Груздев.
И Петр, волнуясь, чувствует, как загораются щеки, словно застали его на чем-то постыдном. А Груздев, разгадав состояние начальника стана. «270», с довольной отеческой улыбкой наставительно журчит:
— Знаешь, кто стесняется? Девки.
— Га-га-га, — дружно, как по команде, гогочут крепкие сиплые голосища становых начальников.
Петр багровеет еще гуще и в смущенье опускает глаза. Чья-то рука дружелюбно хлопает его по плечу.
— Не тушуйся… У нас всегда так, запросто.
Груздев спокойно выждал, когда наступит тишина.
— Ну, Орлик еще человек новый, а уж механику стыдно, тертый мужик.
— Это моя идея, Яков Яковлевич, — заступается за механика Петр.
— Идея-то, брат, идеей, а делал-то кто, он?
— Да, на участке механика делали.
— Вот и подавайте вместе, — решительно говорит Груздев и, снова отваливаясь на спинку кресла, машет рукой: — Если вопросов нет, кончаем.
…Петр возбужденно отстукивал подковками сапог по чугунным плитам главного прохода.
«Специалист! Вылез тоже — «моя идея». — В ушах его гремел дружный раскатистый хохот. — Нельзя в такой семье быть индивидуалистом. Они привыкли совершенствовать хозяйство сообща, по-семейному. Разве механик не помог мне? Я только голую идею подал. Прав Яков Яковлевич».
А Груздев после ухода становых начальников снова навис над оконцем, обмеривая глазами «свое» жаркое гремящее хозяйство, затянутое голубоватым маревом дыма.
«Лихо сработал хлопец. И мне не сказал, не посоветовался. И механик рот разинул, без моего ведома постарался. Того-то я взгрею — прижмет хвост. А вот с этим что? За полгода после института не отесался еще. Прямо на него гаркнуть — дело испортишь. А свободу давать нельзя — далеко выскочит. Да, нельзя. И вообще, что это за порядок, чтобы начальник не был в курсе дела? — Невольно вспомнился Лугов, бывший начальник стана до Орлика. — Душа человек был. Тише воды, ниже травы».
— Ната! — отрывисто кричит он, оборачиваясь к двери.
Секретарь мгновенно появилась на пороге.
— Павла Иваныча…
Разделав механика, Яков Яковлевич с полчаса отдыхал в кресле, потом встал, крепко потянулся и, залпом выпив стакан газировки, направился в цех.
Любил он, заложив руки за спину, неторопливо, по-хозяйски обходить цеховые службы и прокатные станы. Здесь, а не там, в кабинете, во всем величии развертывалась перед ним его власть. Обрубкообразный, несгибающийся, носил он свой вздутый живот по складу блюмсов, пыхтя, вскарабкивался в кабины операторов, степенно проплывал возле станов, — и всюду жирное лицо его морщилось довольной улыбкой.
— Ге, хорошо… Землю роют хлопцы! Хорошо!
Четкая работа вальцовщиков и операторов вселяла в него уверенность, что он обладает какими-то особыми качествами, вознесшими его над этими тремя сотнями людей, составляющими цеховой коллектив.
— Добре, хлопцы! — сипит он, шагая по цеху. Благодушие переполняет его. Хочется сделать кому-нибудь что-то приятное.
— Что, брат, тече?.. — шлепает он по плечу кладовщика, задравшего лицо к крыше.
— Льет, Яков Яковлевич, не знаю, как и спасаться.
— А что?
— Портится все в кладовой, плесенью цветет.
— Так ты того, принимай меры.
— Меры! Крышу надо, а не меры.
— Это, брат, верно. Шинкаренко своими обещаниями нас за нос водит. Я бы, Трофимыч, на месте директора давно такому главному механику по шапке дал.
…С Трофимычем Яков Яковлевич ведет себя панибратски. Связывают их дела, о которых они говорят шепотом. Будь у Трофимыча тяга к историческим исследованиям, мир бы узнал, сколько дипломатической тонкости и хитрого политиканства таится в его начальнике. Он бы описал историю каждой доски и каждого гвоздя в доме Якова Яковлевича, раскрыл бы их родство с заводом. Со страниц этой истории выглянули бы акты на списание сгнившего теса, изветшавшего кровельного железа, разбитого стекла, усохших красок. И чудная эта история донесла бы до читателей, как Яков Яковлевич превращал все это обветшавшее, сгнившее и усохшее в добротный строительный материал. Знал Трофимыч, что и тес, который пошел на новую веранду, и штакетник, и стекла на парниках, и железо на доме Якова Яковлевича в заводских бумагах давно списаны. И все эти акты на списание Трофимыч бережет как зеницу ока. Да и как не беречь! Старая цеховая Буланка, на которой возили все это списанное добро, знает дорогу и к дому Трофимыча не хуже, чем к дому Якова Яковлевича…
— И то правда, — с полуслова понял Груздева Трофимыч. — Придется насчет крыши к заместителю директора завтра идти.