Все, что видел Петр до этого цеха во время практики на лучших заводах страны, вызывало в нем восхищение. Там раскаленный металл жил самостоятельной жизнью, а прокатное оборудование только дополняло его стремительную жизнь. Огненные блюмсы сами вываливались из ревущих пастей печей, сами мчались к клети блюминга, сами бросались в могучие объятия обжимных валов. Бег металла по блюмингу был легким, полным великого торжества человеческого ума над тяжелой сталью.
Скрытые в машинных залах механизмы и приборы с удивительной чуткостью сторожили каждое движение блюмса. Они точно угадывали каждый его поворот и посылали мощные мускулы стана туда, где им в этот момент нужно было быть. И вся масса металла, холодного и горячего, и того, который обрабатывался, и того, который обрабатывал, — сливалась в одно могучее, необыкновенно собранное тело. А человек только следил за горячей жизнью своего детища, выслушивал пульс, щупал мускулы, задавал темп работы. Человек там стоял над машинами, был мудрым и внимательным хозяином их.
Случалось, что механизмы ошибались. Растянутый в многометровую полосу блюмс где-то запинался, будучи не в силах сдержать разгона, дыбился, взвивался под потолочные фермы, бешено метался из стороны в сторону, круша и терзая мускулы стана, грозя разнести в прах весь умно работающий стальной организм. Тогда на помощь спешили люди. Они знали, что нужно сделать, чтобы зверь затих. И делали. Замирал грохот механизмов. В чуткой тишине, словно стыдясь свершенного, никла книзу вздыбленная горячая сталь, покорно замирала, словно моля о прощении.
А через минуту по-прежнему все оживало. И снова мягкая, как воск, раскаленная сталь текла по рольгангам, все удлиняясь и удлиняясь в крепких объятиях обжимных валов.
Так было там, в новых прокатных цехах.
Здесь же все по-иному. Тут горячая сталь властвует над человеком во всем своем страшном многопудье. Она эгоистично, как капризный больной, требует, чтобы рука человека не покидала ее на всем пути по стану. Обливаясь потом, человек подхватывает клещами разнеженное в печи тело блюмса, ведет его по роликам, неловко изгибаясь, словно боясь не угодить. Подводит его к обжимным валам. Блюмс сопротивляется, не желая с первого раза протиснуться в узкое окно калибра. Человек покорно подводит его раз за разом, пока, наконец, блюмс, злобно мотнув хвостом, не исчезает в калибре. По ту сторону валов его уже ждут. С хода подхваченный десятком услужливых клещей, он нехотя разворачивается и лезет в следующий калибр. И так несколько раз, пока тело блюмса не станет таким, каким ему нужно быть.
Не успеет бригада вальцовщиков, стряхнув с лица пот, проводить из клети один блюмс, как, стреляя искрами, плывет к ним в клещах уже второй. И так без конца…
А ведь в цехе есть люди, как и он, Петр, побывавшие на других заводах страны и прекрасно знающие уже новые станы. Ночью разбуди — расскажут о всех новинках прокатного производства. Следят за техникой, читают литературу, ездят в командировки. И каким-то образом после всего этого умудряются мириться с постыдно низким уровнем техники в своем хозяйстве.
«Неужели и мне суждена такая же незавидная роль: прожить здесь всю жизнь, смириться со всем и не изменить ничего?» — спрашивал себя Петр.
Становые уже подметили привычку Орлика стоять около клети и смотреть на бегущие одна за другой полосы проката. Они перемигивались, кивали друг другу, шептались.
Чувствуя на себе взгляды становых, Петр вскидывал голову, оглядывал всех и уходил в конторку. На этот раз вывел его из раздумья увесистый удар по плечу. Вздрогнув, Петр машинально обернулся.
— Нервочки, Орлик, шалят, — подмигнул ему начальник стана «350» и, валко переступив, стал рядом.
Он головой кивнул на стан:
— Любуешься?
Щуря глаза от дымка небрежно прикушенной папиросы, Андрей довольно посмеивался.
— Смотрю, — ответил Петр.
Ему не нравилась развязность Андрея. Самодовольная красивая физиономия смотрела уверенно, с некоторым даже нахальством. Становые говорили про Андрея: «Этот ни одну девку не упустит!».
«Пустышка», — думал про него Петр.
— Гудит, как улей, родной завод… Так, что ли? — бесцеремонно подтолкнул Андрей Петра.
— Гудит, — односложно отозвался Петр.
— А ты что голову повесил?
Петр недружелюбно покосился, усмехнулся холодно.
— А с чего ее задирать-то?
— Брось думать-то, брось, — напирал на Петра плечом Андрей, — башка лопнет.
— Отойди, — чуть слышно выдохнул Петр.
— Вот кипяток-то, — хмыкнул Андрей и, покачав головой, медленно пошел прочь.
«Как вода, — продолжал думать о своем Петр, глядя на проносящуюся у его ног легко извивающуюся штуку проката. — Как вода… Вода имеет такую же цилиндрическую форму в водопроводной трубе. И она послушно следует всем изгибам трубы. А прут этот если в трубу запустить? Он ведь очень пластичен. Он должен подчиняться трубе, вписываться в ее изгибы».
Петра даже жаром обдало. Послушно, как вода, будет следовать но трубам раскаленный прут… из одного калибра валов во второй, в третий… из клети в клеть…
«Вот она где… находка! — Покусывая сухие губы, Петр слушал застучавшее в груди сердце. — Вот она, радость! К кому идти с ней?.. К Груздеву?.. Нет! Пока рано к нему. Надо еще хорошенько все взвесить. Куда же идти?.. Сейчас же!.. Не теряя ни минуты!.. Но с чем, собственно говоря? Это же могут высмеять — трубу! Совсем не нужно быть инженером, чтобы додуматься до такой всем известной штуки. Но почему же тогда ее до сих пор не сделали?»
По-спринтерски поджав локти к бокам, Петр мягкой прискочкой пересек становую площадку, выскочил на главный проход и, не замедляя легкой рысцы, направился в вальцетокарное отделение, к механику цеха.
— Экой еще мальчишка, начальник-то наш. Видал, словно козел скачет. — Рябой вальцовщик, улучив минуту между проходами двух блюмсов, влил в себя добрую кружку газированной воды и, переведя дух, насмешливым, по-кошачьи зеленым глазом сбоку посматривал на мастера, явно ожидая ответа.
Ермохин грузно переступил с ноги на ногу, пощурился на двери вальцетокарного:
— Все такие они, с первачка-то. А приобвыкнет и сам себя потом не узнает. Что король червовый из твоей колоды будет — грузный да осанистый.
— Он еще всех на «вы» кличет, — прокричал ему вслед Ермохин и, привычно забросив руки за спину, пошагал в конторку ОТК.
За долгие годы перевидел он немало разных начальников и научился тонко подмечать все их превращения Цеховая обстановка неумолимо — хорошо ли, плохо ли — лепила из институтских юнцов инженеров-прокатчиков, И все зависело от того материала, который попадал в цепкие руки цеховой жизни-матушки. Одного вылепит на славу, такого, что хоть сейчас в министры назначай, а из другого такое нелепое созданье получается, что впору потом и инженерский диплом отобрать да из цеха удалить, чтобы не мешался. Иной до тебя не снизойдет, как до человека. Ты ему только мастер. И по имени даже не назовет, знай бубнит, словно в ржавый таз бьет: «Ермохин туда, Ермохин сюда. Быстрее… срочно…» А другой наоборот: «Фадеич», «ты», «дружок». А случись что на стане, сам вывернется, а на Фадеича по-дружески все шишки перевалит. А потом как ни в чем не бывало снова — «Фадеич». А есть и действительно хорошие, за которыми в огонь и в воду пойдешь.
Ермохин остановился у конторки ОТК и задумался. Душу кольнули внезапно нахлынувшие мысли. Тридцать лет протрубил в цехе и ничем ровно не опозорил себя перед людьми, а толк какой? Вальцовщики его смены на Досках почета не раз и не два побывали, да и в газетах о них пишут. А что ему, всем известному в цехе Фадеичу? Шиш с маслом! Кто доброе слово сказал о его редком чутье при настройке клетей на новый профиль проката? Ни один инженер еще не мог с ним сравняться в этом искусстве. А сколько работ с прокатом на всем его пути от склада блюмсов до железнодорожной эмпээсовской платформы? Не счесть! И везде, где затор, там Груздеву Фадеич нужен. Миновала неувязка, и Фадеича в цехе ровно и нет, сидит себе в конторке за промасленным столом и кучу бумаг разных — нарядов да требований, — словно проклятый, строчит. Его ли, мастера-прокатчика, это дело?
Вспомнил себя Фадеич молодым и горько закачал головой. Прикинет, бывало, про себя, как бы взять за шиворот Груздева и вон из цеха выбросить. Потом начнет планировать. В цехе четыре стана. На каждом в каждую смену по мастеру. А что они делают? Настраивают станы, когда на новый профиль переходили. Переходы эти не бог весть как часты, и один бы на всех станах справился. Остальная же работа мастеров — писанина да разные вопросики. Опять же эти вопросики один человек при всех четырех станах мог решать. Лучше даже, пожалуй, было бы. А то, как столкнутся на одной кочке два становых мастера, так шум до потолка — ни тот, ни другой уступить не хотят. На писанину можно бы девчушек посадить. И начальников станов похерить под корень. Один мастер в смену — и никаких гвоздей.
Распалится, бывало, в думах Ермохин, помолодеет даже душою, кулаками по столу запристукивает.
Дойдет до мысли, что начинать-то новый порядок придется с увольнения Груздева… (вдруг новый начальник окажется хуже?) — и притихнет. Или вот тех же мастеров взять… Куда их перемещать? И полезут в голову былые дни: в позапрошлом году мастер крупносортного, верзила Лаптев, на что уж кажется недушевный человек, а два дня ходил ермохинский огород копать, когда Фадеич по причине сильного расстройства желудка в больнице лежал. Или взять Фролкина — зубоскал первый, так и норовит лягнуть тебя каждый раз, а ведь, чертушка, словно отца родного, до дому раз доставил не и меру подвыпившего Фадеича. Что говорить — старый друг лучше новых двух. Как же это теперь он, Фадеич, пойдет по начальству со своим планом?
Потоскует, потоскует Ермохин про себя, глядя на цеховые непорядки, помается душой, а в получку выпьет в компании, отведет душу в несвязной, но пылкой пьяной тарабарщине — и успокоится. Потом же ходит, виновато посматривает на собутыльников: не сболтнул ли чего лишнего? Вот так и проработал всю жизнь на заводе… «Удивительно: директора менялись, а этот Груздев, как пиявка, к цеху присосался», — вздохнул старик.
Жиденькая дверца конторки ОТК, перед которой стоял, задумавшись, Ермохин, визгливо пискнула в петлях, распахнулась, угодив ему прямо по голове.
— Какого черта… — рявкнул было он с досады и тут же смолк, отступил назад от проклятой двери, потирая ладонью саднивший лоб. Яркоглазая девушка, перебарывая невольную улыбку, виновато спросила:
— Это я вас?
И не дождавшись ответа, повела округлым плечом и уже независимо и сухо бросила:
— Извините.
Ермохин буркнул в ответ что-то сердитое и неразборчивое: хотел было ввернуть какое-нибудь остренькое словцо о бездельницах-контролершах, но в этот момент кто-то позвал его. Махнув рукой на работницу, он обернулся. У дверей вальцетокарного отделения стоял Орлик.
— Фадеич! — издали прокричал Петр. — Когда у нас перевалка?
Исподлобья поглядывая на него, подошедший Ермохин растирал побагровевший лоб.
— Вы что? — спросил Петр, вглядываясь.
— Вишь, проклятая девка, — отвел наконец душу Ермохин, тыча большим пальцем через плечо, — закатила, понимаешь, длиннохвостая, дверью по лбу и спасибо не сказала.
Петр, скрывая улыбку, отнял ото лба ермохинскую руку, посоветовал:
— Вы что-нибудь холодное приложите, полегче будет.
— Да, пройдет, — отмахнулся Ермохин. — Ты что звал-то?
— Тут, Фадеич, вещицу одну думаем мы с механиком пристроить на стан во время перевалки.
Ермохин отвел глаза, прищурился на стан.
— Сейчас круг тридцать идет и хватит этой партии еще смены на две, так что на круг двадцать пять будут уж в ночь перестраивать.
— В третью смену?
— Да, не раньше.
Петр досадливо побарабанил подковкой сапога по полу.
— Жаль!
— Что жаль? — нетерпеливо глянул в лицо Орлику Фадеич.
Петр потянул его к дверям.
— Идемте… Посмотрите…
Разглядывая на столе механика наспех набросанный эскиз, Ермохин водил по неровным линиям замасленным пальцем, пятная бумагу и поминутно спрашивая:
— Это что? А это?..
А когда вник в суть дела, сел на табурет и, положив на колени жилистые ладони, одобрительно сказал:
— Три человека со стана долой, так?
— Так, — подтвердил Петр.
— И что думаешь: в первую же перевалку ставить?
— Зачем же ждать, Фадеич? Механик сегодня обещал и трубу загнуть и крепежные хомуты сделать.
— А с начальством говорил?
— Поставим, сами увидят.
— Ты, Петр Кузьмич, не того, не горячись, — покровительственно наставлял Ермохин, — такие шутки и с начальством цеховым согласовать надо, и в заводскую технику безопасности о ней доложить требуется.
— Чего там, — бесшабашно отмахнулся Петр, — не плохое ведь дело-то. И если пойдет — во все колокола бить будут, а вот если не выйдет, как тогда?
— Оно так, да вишь, — поднял с колен ладони Ермохин и покрутил ими около головы, — эдак неловко и так нехорошо.
— Ладно, Фадеич, испробуем.
Ермохина, видимо, и самого подмывало. Он долго не отвечал Петру, скользя глазами по линиям эскиза, потом бросил коротко:
— Пожалуй, и лучше, что перевалка-то в ночь будет, спокойнее обделаем дело.
Удивленный тоном Ермохина, Петр, улыбаясь, сказал:
— Вы, Фадеич, тоже желаете принять участие?
— Шустер ты, Петр Кузьмич, — потер пальцами пот-бородок Ермохин. — Да я в таких делах тебе правая рука. А ты — «желаете». — В голосе его прозвучали нотки обиды.
…Вечером Петр пришел в вальцетокарное. Там было пусто. Отделение работало только в первую смену. В дальнем углу, у окна, около верстака Орлик увидел две фигуры и направился к ним.
Пожилой, с крепким красным лицом рабочий в смешно натянутой на уши грязной армейской пилотке, надувшись от усилия, свинчивал газовым ключом муфту с зажатой в тиски водопроводной трубы. Муфта двигалась плохо, пронзительно взвизгивала в резьбе, стопорилась, и приходилось грудью налегать на рукоятку ключа, чтобы стронуть ее.
— Вот, гадина, — злился рабочий. — Заело и точка. Чем теперь ее брать?
Сняв с муфты ключ, он присел на корточки и, сощуря глаз, принялся рассматривать внутренность муфты, неодобрительно растягивая односложное «Да-а-а».
Другой рабочий с горелкой паяльной лампы в руках насвистывал вальс «Амурские волны». Увидев Петра, он отложил горелку, посмотрел на него и, шмыгнув носом, снова приступил к работе.
Рабочий с муфтой тоже приподнял голову и, хмуря взъерошенные брови, осведомился:
— К механику?
— Да, к нему.
— Он домой ушел. — И уже отвернувшись, добавил: — Хотел прийти…
Петр решил подождать механика у себя в конторке, но, осененный догадкой, спросил, постукав пальцем по трубе:
— Вы это не для стана готовите?
— Для стана, — ответил рабочий с муфтой и выпрямился, придерживая рукой поясницу и морщась.
— А вы, случаем, не Орлик будете? — спросил он.
— Да.
— Вот и хорошо. А то, знаете, оставил нам механик это, делайте, говорит, а сам ушел. — Он взял с подоконника Петров эскиз и, расстилая его на верстаке, обратился к Орлику, переходя на «ты».
— Объясни-ка, что это за загогулина?
Петр склонился к эскизу, пояснил расположенные на нем фигуры.
— Вот-вот, — обрадованно поддакнул рабочий и крикнул напарнику: — Слышь, Володька, зря спорил!
Тот поднял голову и, перестав свистеть, ухмыльнулся:
— Что, твоя взяла?
— Моя.
— Ну и ладно, твоя так твоя. А теперь покурим, Захарыч.
Он вытащил из кармана тряпицу, отер пальцы. Оба уселись на верстак. Володька поднес к Петру портсигар и, чиркая спичкой, спросил:
— А что, пойдет, думаете?
Петр не понял, и Володька хлопнул ладонью по эскизу:
— Вот эта штуковина-то?..
— Как сказать… Если как следует сделаем — должна пойти.
— Ровно бы должна пойти, — поддержал Петра Захарыч. — Только вот сделать-то, как полагается, трудно. Для этого дела трубу надо гнуть, как лебединую шею — плавно. А как ее в тисах выгнешь!
— А что не выгнуть? Выгнем. Не такое гибали, — с задором возразил ему Володька.
— Знаю твое «гибали»… Что ты гибал на своем веку? Под пар, да под воду. А тут сталь будет идти — не воде чета.
— Все равно выгнем…
— Ладно, — рассердился Захарыч, — ты вот сначала лампу пусти, — и первый слез с верстака.
…Ермохин пришел, когда Петр, засучив рукава куртки, помогал тянуть рычаг гибочного приспособления. Он весело подмигнул Петру и тоже ухватился за рычаг, чтоб помочь.
— Эх, Марьиванна, поддай жару! — ухарски крикнул он над ухом Петра.
Гнули первое колено. Труба была уже добела накалена, но дело подвигалось туго. Захарыч и чертом ругался и нелестными словами вспоминал всех своих подручных, но это помогало слабо. Только часам к девяти, вымерив дугу трубы, он разрешил перекур.
— Ничего себе работка, добрая, — окинул трубу довольным взглядом Захарыч. — Хоть на выставку посылай.
— Я же говорил, — крикнул Володька.
— И я говорил, что трудно. Что, не слышал, что ли?
— Я ведь то же самое говорил, — шутливо развел руками Володька.
— Вот посмотрим, как после второй заговоришь. А после третьей уже не заговоришь, а запоешь.
Володька бесшабашно согласился.
— Ладно, петь так петь, все равно и ты подпевать будешь.
Остальные два колена поддались легче, появилась, видимо, сноровка, и, кончив гнутье, Захарыч поблагодарил Петра и Ермохина за помощь. Сам же он с Володькой принялся на верстаке обрабатывать гнутые колена.
Присев в углу на табуретах, Петр и Ермохин покурили, перебросились парой незначительных фраз и замолчали. Ермохин обмяк весь, осел, уперся спиной в стену и безвольно уронил голову на грудь. Задремал. Петр улыбнулся: «Устал старик». Он же, наоборот, почувствовал себя бодрее. Приятное волнение острым холодком щекотало в груди. Перед глазами вставала картина: трубы на стане уже установлены, людей около нет, а гибкая огненная змейка проворно снует из калибра в калибр. Она бежит по рольгангу дальше, к месту укладки, и ложится рядом с ранее прибежавшими, уже потемневшими, остывшими. И словно праздник у становых: не видно потных, сосредоточенных лиц, всем легко дышится, всех радует заражающая легким стремительным темпом работа стана.
За стенами вальцетокарного шум глухой, ровный: там катают сталь. Здесь же тихо и, пожалуй, уютно. Всхрапывает рядом Ермохин. У ярко освещенного верстака склонились Захарыч и Володька. Володька орудует напильником. На туго обтянутой курткой спине четко вырисовываются лопатки. На затылке, точно стальные, поблескивают под лампой белесые коротко остриженные волосы. Напильник поет, точно сверчок: вжи-вжи-вжи. Володька вполголоса допытывается у Захарыча:
— Огребет, поди, денежек… Как думаешь?
— Получит, — отвечает Захарыч.
— А сколько?
— Да кто его знает.
Володьке не нравятся неопределенные ответы старика.
— Трех становых в смену уберут, — начинает подсчитывать он, — всего, значит, девять. Каждый получает по полторы. В месяц, значит, тринадцать с половиной тысяч. Да и на двенадцать месяцев. Крепко, — покачал головой Володька.
Захарыч замечает, что напильник в Володькиных руках замирает.
— Пили, — коротко понукает его. — Все о деньгах… Нет, чтобы о пользе трубы сказать… Облегчение-то какое рабочему человеку.
И напильник снова поет, и снова под Володькиной курткой мерно ходят лопатки, то четко выступая, то прячась. Кряхтит Захарыч, свертывая трубы на одну раму, поругивается вполголоса:
— Сейчас я тебя, лихоманка…
«Как просто все в жизни, — удивляется Петр. — Неужели куски этих труб на стане обратятся в большие деньги? Или это, пожалуй, не трубы, а работа вот их, Захарыча и Володьки, моя и Ермохина… Маленькая, собственно говоря, работа. Восемь часов этой работы уже кончаются. Еще ночная смена, может быть, целиком даже уйдет. А потом этой работы уже не будет. Она останется в жизни, конечно. Но просто в виде труб. Совсем несложного и нехитрого сплетения труб и уголкового проката. И вот эта-то конструкция из месяца в месяц, из года в год будет давать цеху тысячи рублей…»
Бесконечно довольный своим открытием, Петр склонился к Ермохину, но тот спал, и будить его не хотелось.
…В двенадцать часов пришел механик цеха Павел Иванович. Молчаливый и неулыбчивый, он хмуро рассматривал собранное приспособление, дергал рукой за трубы, равнодушным голосом корил Захарыча:
— Резьбы-то мало прошел. Регулировать придется, а черта порегулируешь с короткой резьбой.
Захарыч что-то неловко бормотал про тупые плашки, виновато переступал с ноги на ногу, вздыхал, робко оглядывался на Петра.
— Да пойдет… Пал Иваныч, пойдет, — кротко уверял Захарыч. — Мы ведь с Володькой сами надумали ставить, не пойдем домой. Ну и если что неладно, мигом подрежем, если надо, резьбу-то.
Павел Иванович удивленно посмотрел на обоих, смягчился:
— Ну, коли сами. А с чего это вы?
— Да как сказать, — пробормотал Захарыч, подергивая на голове пилотку, — новая штука-то… и уж если своими руками сделали, решили до конца довести. — И неожиданно пошутил: — Домой-то чего спешить: моя старуха, поди, не осердится, а Володька-то еще штаны недавно носит, куда ему до жены.
Обиженный шуткой Захарыча, Володька покраснел, ответил:
— Ты, Захарыч, на счет штанов не очень-то…
— Да мы ж с тобой договаривались.
— Договорились, но только не об штанах, — запальчиво огрызнулся Володька.
Эта стычка хорошо согрела всех. Угрюмая сонливость на лице Павла Ивановича исчезла, он хохотнул, ткнул Володьку пальцем в живот:
— Что ты, петух, на старика-то сердишься? Давай-ка лучше берись за раму.
И Павел Иванович, и Петр, и Ермохин торжественно шли по главному пролету с приспособлением в руках. Петр боролся с беспрестанно наплывающей глупой улыбкой радости, но непослушное лицо его не поддавалось. Оно расплывалось в улыбке, и становые, встречаясь с ним глазами, тоже чуть приметно улыбались.
Рабочие окружили поставленное около клетей стана приспособление, щупали его, пересмеивались:
— Сама катать будет…
— Вот-вот, тебе только ворон ртом останется ловить.
— Автомат…
— Гришка, не трогай руками, рассыплется.
Договорившись с диспетчером цеха, Петр развел свою бригаду по другим станам. Когда он возвратился, приспособление уже висело на крюке мостового крана над станиной клети, и Захарыч кричал, напрягаясь и размахивая рукой:
— Сади, сади помаленьку…
Рама медленно наползала на ребра станины. На каком-то ему приметном моменте Захарыч птицей дернулся вверх, махнул сразу обеими руками и тонко пропел:
— Довольно, матушка… В самую точку угодило…
Шум моторов над головой стих. Вызванный Павлом Ивановичем электросварщик, напялив на голову ведрообразную каску, склонился к клети. Гудел сварочный аппарат. Под руками сварщика, словно голубой платок на резком ветру, билась электрическая дуга. Редкий багровый дым медленно полз под крышу.
Захарыч на корточках стоял около сварщика и то прикрывал глаза стянутой с головы пилоткой, то клонился к уху сварщика, крича ему что-то. Тот кивал головой, тыкал электродом в указанное Захарычем место, и снова, резкие световые блестки били в глаза Петру. Он отворачивался, подставляя к глазам козырьком ладонь и ждал, когда кончит гудеть аппарат, чтобы снова посмотреть на клеть стана.
После сварки все сгрудились около клети. Захарыч подтягивал горловины труб к калибрам и неодобрительно посматривал на Орлика, который линейкой проверял после него оставленные зазоры. Петр плохо примечал, как, в какой последовательности все происходило. Он спорил с механиком, тыча линейкой в калибр. Павел Иванович с ним не соглашался. Захарыч, не слушая их обоих, командовал что-то Володьке, и оба они, растянувшись вдоль клети на животах, крутили ключами регулировочные гайки. Володька несколько раз убегал в вальцетокарное и приносил требуемые Захарычем ключи.
Потом все отошли от стана. Павел Иванович махнул рукой. Звякнул сигнальный колокол, и валы стана медленно повернулись — стан вздохнул, задрожал, валы замелькали все быстрей и быстрей, точно спеша куда-то. Подставив ухо к подшипникам, Павел Иванович прослушал стан и, обернувшись к нагревальщику, крикнул:
— Давай…
Яркая стальная чушка скользнула из окна печи на рольганг. И Захарыч, и Володька, и Петр с Ермохиным, и даже спокойнейший Павел Иванович тревожно следили за ней. Вот она подошла к клещам вальцовщика. Тот легко вскинул ее с рольганга в первый калибр. Негромко ухнул стан, переходя с холостого хода на рабочий. Маленьким солнцем продрожала катаемая сталь во втором калибре. Потом такое же солнце вспыхнуло в третьем. И, вызывая всеобщий вздох, из четвертого, последнего калибра, выскочила, наконец, готовая полоса и резво побежала по рольгангам к торцу цеха. Все кинулись ее промерить, осмотреть трубы, калибры… Захарыч стукал ключом по гайкам, цвел улыбкой и все оборачивался к шедшему по его пятам Володьке.
Павел Иванович зачем-то щупал подшипники, дергал трубы приспособления, пряча дрожащие счастливой улыбкой губы под перепачканной ладонью и делая вид, что вытирает нос.
Набежали становые с соседних станов. Все возбужденно смотрели на Петра, на трубную спираль, вмонтированную в стан, кричали:
— Еще одну задай!
— Давай еще!
— Покажите, чего стоите-то, ровно одурелые.
Павел Иванович толкнул Петра:
— Иди, Орлик, собирай бригаду.
Вместе с Ермохиным они расставили людей, объяснили, кому что делать, и снова рука Павла Ивановича взлетела вверх, как на старте кросса. Теперь шутки раздавались одна за другой. Стан, точно помолодев, гремел ровно, без обычных уханий, которыми сопровождаются переходы с холостого хода на рабочий. Из последнего калибра почти без пауз выносилась стремительная огненная полоса…
Петр покинул цех, когда уже рассветало. С Захарычем и Володькой ему было по пути, и они шли вместе. Захарыч спросил у Петра:
— Видать, только из учебы… На заводе-то впервой?
— Да нет, бывал. Четыре года до армии слесарничал здесь, в пятом цехе, — ответил Петр. — Бабушка тут у меня, в городе этом.
— Ишь ты, а теперь, стало быть, инженер?
— Выучился после армии.
— Воевал?
— Не пришлось. Мал был еще.
— Да, — задумчиво протянул Захарыч, — а я вот так никуда отсюда не трогался. Как пришел мальчишкой, так и на одном месте.
Возле своего дома Петр замедлил было шаг, но обрывать разговор не захотел и прошел мимо.
— А хорошо пошло, — разливался довольный Захарыч, — стан-то! Я, понимаешь, не верил. Не так, чтоб не верил, — поправился он, — а вообще. Как, думаю, без вальцовщиков. Гну трубу-то и думаю: как, мол, она, глупая труба, за человека сработать может. А сработала черт!
— Я тоже не совсем верил, — признался Петр. — Знаете, то казалось, что все расчеты оправдаются, то сомнения брали: вдруг не пойдет.
— Оно всегда так, — крякнул Захарыч, поеживаясь, и пожаловался: — Не греет, туды ее, старая-то кровь.
Володька поддел его:
— Старишься, когда девчат рядом нет.
Захарыч засмеялся.
— Тебе б с мое. Вот стукнет полсотни, не к девчатам, а от них побежишь.
— Ну!
— Вот те и ну будет!
И, шлепнув Володьку по плечу, Захарыч обернулся к Петру.
— Зубоскалим вот все. А не в обиду друг другу. Хорошее дело, брат, цеховое приятельство. У тебя здесь, поди, еще мало друзей-то, так ты ко мне, старику, заходи домой. В воскресенье ли, так ли на неделе. Знаешь Береговую улицу? Вот там, номер двадцать…
Петр благодарно кивнул Захарычу в ответ, потом вдруг, удивленный, остановился. Захарыч, а за ним и Володька тоже встали.
— Береговая — это у пруда? — спросил Петр и, получив утвердительный ответ, невольно поинтересовался: — А куда же вы сейчас?
Захарыч почесал рукой за ухом, пояснил:
— Оно, конечно, не в ту сторону идем. Да просто тебя провожаем, надо же поговорить.
Тронутый вниманием, Петр положил Захарычу и Володьке на плечи руки и мягко усмехнулся:
— Мой дом тоже уже прошли…
У ворот Петрова дома, весело пересмеиваясь, они распрощались. Чуть сгорбленная, но еще плотная и крепкая фигура, а рядом с ней вторая, легкая, с неуверенным юношеским шагом, уходили от Петра в глубь тихой гулкой улицы, уже залитой выглянувшим из-за Чугун-горы солнцем. И это короткое мгновение перехода ночи в день, полное тишины и какой-то особой торжественности, и строгие линии огромных белоснежных домов, и безукоризненная чистота уже выметенного и политого асфальта невольно усиливали то чувство большой духовной радости, которое родилось в груди Петра после удачи с направляющей спиралью.
С удовольствием ощущая нежащее тепло утреннего солнца, улыбаясь широкой ровной улыбкой, Петр проходил квартал за кварталом. Точно впервые разглядывал витрины и вывески огромных магазинов, дивился обширности площадей, любовался архитектурой здания Дворца культуры и с удивительной наивностью, почти по-девичьи восклицал: «Как хороша земля!.. Эта вот, обжитая человеком, умно и удобно отстроенная для счастья живущих на ней…»
А когда за кварталами новых домов открылось перед ним Запрудье, тесно застроенное полувековой давности деревянными домиками, Петр невольно повернулся назад. Уходить с правильных асфальтированных проспектов, от огромных зданий туда, где веяло дряхлостью, не хотелось. На душе у него было тепло, тепло.