ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Возле чаши светлого пруда, словно стадо доисторических чудовищ у водопоя, сгрудились горы. Густой гривой дыбится на их спинах хвойный лес. Тяжелые каменные лбы скал, склоненные к самым водам. А вокруг, во все стороны за линию горизонта, раскинулись густые леса. Ровным, синеющим вдали ковром устлали они землю. Только под осень примечает глаз перемену в окраске — багрянец погибающей листвы точно пожаром охватывает березовые рощицы, тут и там вкрапленные в темное хвойное море.

На склонах гор вечером, когда смолкают дневные шумы и на лесной край спускаются сумерки, вспыхивают веселые глаза электрических лампочек. Ровными ступенями, одна на другую, восходят они от подножья почти к самым вершинам гор — это жилые кварталы города. А на самом ровном месте, в долине вытекающей из пруда речонки, в это время свет отдельных ламп сливается в большое зарево. Там — завод.

Когда смотришь на город сверху, невольно вспоминается поговорка: «Все дороги ведут в Рим». Здесь все дороги ведут к заводу. Город рос от завода. Дом за домом уходили улицы от его территории в лес. И теперь, если пойти с любой стороны города вдоль по улице, обязательно выйдешь к сердцу города, к заводу. С ним, с его горячей жизнью, связано все в городе. Завод — лицо города. В его цехах люди находят свое место в жизни. В труде проявляются их сильные качества. Отсюда растекается по бесконечным улочкам слава о ловких и смелых. Завод — это передний край жизни…

Лидочка стояла у фонтана безлюдного, опустевшего сквера. Тополя начали облетать. Сквозь непривычно голые кроны их просвечивало потемневшее, печальное небо. Прежде чистые аллеи усыпаны желтыми листьями, грустно шуршащими под ногами редких прохожих.

«Как тяжко мне… Как мне… тяжко!» — вздыхает Лидочка.

Эта короткая любовь тайком: никаких веселых и шумных вечеров, ни театра, ни даже кино, всегда крадучись, в темноте — без подруг, без смеха… Но вот и они, эти встречи, становятся холодными. Борис бежит ее…

Лидочка горько прикусывает губу:

— Любовь… Зачем же он говорил?.. Любовь ли? — грустно качает головой Лидочка.

Прошумел налетевший ветер, стих. Потревоженные тополя стали обильно сбрасывать с себя листья, и тихий, мерный шорох их полнил тишину.

Борис появился не с той стороны, откуда приходил обычно. Осторожно тронул ее руку.

— Ждешь?..

— Жду… Только зачем? — Она повернулась к нему, близко-близко посмотрела в его глаза; спросила с болью: — Зачем?

— Ну, как зачем? — неопределенно развел руками Борис.

— Обманом опять ушел?

— Да.

— А завтра как?

Он ничего не ответил. Поднял голову. Кто-то шел не спеша по аллее, совсем недалеко от них. Борис глубже натянул кепку, поднял воротник.

— Боишься? — укоризненно спросила Лидочка.

Борис промолчал. Долго стояли, не обмениваясь ни словом. Лидочке почему-то становилось легче. Все выясняется… Кое в чем она сомневалась, приписывая себе излишнюю подозрительность. Теперь эти сомнения можно отбросить. Теперь остается в жизни только горечь. Что же, жить нужно!.. С горечью одной, но жить. Только жизнь уже будет иной. Как-то сразу исчезла вчерашняя, жадная до жизни, глупая девчонка, без сожаления отхлестанная жизнью по обеим щекам. Исчез и стыд, который часто жег щеки. Взамен родилось что-то холодное и спокойное. Какая-то завеса спала с глаз, все, уже пережитое, выглядит по-иному.

— Что ж, видимо, на этом нам нужно кончать!

— О чем ты, Лидочка, — укоризненно пробормотал Борис, — что сегодня с тобой?

— Со мной?.. Ничего… Со мной ничего, — медленно покачала головой Лидочка и вдруг заволновалась, зашептала возбужденно сквозь слезы:

— Разве ты сам не видишь?.. Зачем же слова?.. Такие… — Не договорив, вытянула из кармана платок, уткнула в него нос и сквозь подступившие рыдания выдавила: — Не жить ведь нам вместе?

— Лидочка!..

Привычным движением он схватил ее плечи, привлек к себе. Так же привычно она уткнула голову под его подбородок, всхлипнула несколько раз, затихла.

— Ты где сегодня весь день был? — не поднимая головы, мирно спросила она.

— Где?.. — так же тихо ответил он. — В дирекции…

Шуршат и шуршат падающие листья. Стало совсем темно, тихо. Звонкоголосо поет где-то вдалеке гармонь. Ходит в этот час молодая радость по земле. Тихая, никому не видимая, но горячая. Отшумело лето в скорых работах. Из деревень возвратились юнцы, уезжавшие убирать хлеб. Близится покойная зимняя пора. И вместе с ней во многие сердца стучится радость.

Осень — традиционная пора помолвок. Мечтают в эту пору о свадьбах, готовятся к ним. Крепнут в эту пору нити, связывающие людские души. Молодые глаза, погасив озорные огоньки, серьезно и вместе с тем восторженно всматриваются в грядущую жизнь. Осень! Тихая и по-своему приятная пора…

— Досталось мне там из-за твоего, — насмешливо говорит Борис.

— Кого… моего?

— Петра…

Лидочка поднимает голову, смотрит ему в глаза:

— Почему досталось?

В словах Бориса сквозит плохо скрываемая зависть:

— Пойдет он теперь в гору, твой-то.

— Зачем говорить «мой», когда…

Он смущается, трогает губами ее щеку, шепчет:

— Ну, извини… Понимаешь, сегодня день такой у меня. Нехороший, одним словом…

И Борис вновь возвращается к прежней теме:

— Всыпали сегодня Груздеву под первое число. Что-то он с Трофимычем натворил… А все это — только прелюдия. Будет хуже! Груздева, должно, снимать с начальников будут. — И, вздохнув, добавил: — «А лес рубят — щепки летят».

— Боишься, как бы тебе за меня не «всыпали»? Да? Аморальное поведение…

Гримаса отвращения исказила лицо Лидочки. Нервно стиснув пальцами влажный платок, она отступила от Бориса, отвернулась и твердым насмешливым голосом произнесла:

— А я, между прочим, тебя сильным считала?

— Лидочка, ты что? — Борис шагнул, положил ей руку на плечо. Она резко отдернула плечо, вскинула голову и чужим голосом повторила:

— Тебе нужно уходить.

Губы ее плотно сжались, а глаза, холодные и бесстрастные, с отчуждением глядели на Бориса.

— Послушай… — пытался он заговорить с ней.

— Иди… Понимаешь, уходи…

Перед ним уже стояла не Лидочка, покорная и жаждущая ласки. Чужое, холодное лицо смотрело на него из-под коричневой шляпки с жалким взъерошенным перышком, и насмешливый и жесткий голос бросил прямо ему в душу негодующее, унизительное слово:

— Трус!.. Я-то ведь от Петра ушла и не боялась…

Он опустил голову, повернулся и, не оглядываясь, пошел, тревожа замершую ночь хрустом опавшей листвы…


…С утра моросил дождь. Тяжелые горы заволокло облаками. Мальчишки на улицах ходили в картузах и резиновых сапогах и уже не галдели весело, а торопливо рысили по тротуарам, стремясь быстрее завершить неприятную прогулку в булочную или гастроном.

Всюду мелькали зонты и светились холодным блеском новомодные плащи.

Не обращая внимания на дождь, не обходя луж, расплывшихся по асфальту, Лидочка подходила к дому, где начиналась ее жизнь с Петром.

Вчера, после прощанья с Пуховичем, весь вечер перебирала она свои вещи и бумаги, словно готовясь в дальнюю дорогу. Эта перенятая от матери привычка помогла забыться, но в то же время напомнила ей и о давно забытом. С самого дна чемодана достала она связку бумаг. Перебрала их, внимательно читая каждую. И невольная слезка скатилась по щеке. Среди бумаг она обнаружила несколько тетрадных листков, исписанных ее рукой. Это перед отъездом из института списала она стенограмму доклада известного ученого о новейших методах термообработки стали. Да, тогда она готовилась быть инженером. И то, такое далекое, вдруг снова ожило в ней. Она вспомнила вдруг, что к стенограмме вычертила несколько графиков и что графики эти остались там, у Петра. И она побежала за ними.

Лидочка сложила зонтик и, отряхивая на ходу пальто, стала подниматься по лестнице. У знакомой двери остановилась, переводя дыхание, негромко постучала. Постояла, прислушалась. За дверью было тихо. Она еще постучала. Наконец там лениво зашаркали тяжелые шаги, и Лидочка, уловив что это не Петр, погасила улыбку и, отступив от двери, холодно сжала губы.

Сонно причмокивая и щурясь, мужчина, открывший дверь, вопросительно молчал. Молчала и она.

— Вам, верно, Петра Кузьмича? — первым спросил мужчина.

Лидочка каким-то не своим голосом сухо ответила:

— Да.

— Так его нет. Он как молодой месяц… На ночь только является.

Мужчина на минуту вскинул на Лидочку круглые глаза и снова опустил их.

— Ах… Ну, хорошо… Извините… — пролепетала она, пятясь к двери, и, быстро повернувшись, прижимая к груди зонт, неловко зашагала вниз.

Дома она сбросила шляпку, распахнула пальто и повалилась на диван. Лежала не шевелясь, до сумерек.

Потом резко поднялась, вслушиваясь в шум дождя. Вздохнула, крепко отерла заплаканные глаза шерстистым рукавом. Подошла к окну.

Веселыми бусами сочных огней сиял во влажной тьме завод. Цехов не различить. Все слилось в одну массу, громадную и могучую. Заливисто пронзали тишь паровозные гудки.

Лидочка, прильнув к холодному стеклу лбом, жадно всматривалась в щедрую россыпь огней, вслушиваясь в бодрые мотивы трудовой песни, и словно согревалась.

«Там, — вглядывалась она, — люди, жизнь. Пусть кто-то уколет злым словом, кто-то хихикнет за углом, но я же человек. Не только глупая женщина, но и человек! И люди, настоящие люди поймут меня, не оставят своим расположением и помощью».

Она подобралась вся, зажмурилась, напряглась, словно занося ногу на порог завтрашнего дня, готова встретить, не опуская глаз, и насмешку и обиду. И чувствовала себя при этом на целую голову выше той, вчерашней глупой женщины, с замирающим сердцем ждущей минуту свидания.

Новый человек, униженный, но не сломленный, властно распрямился в ней, беря ее судьбу в свои руки, умудренные первой житейской невзгодой.


…Летели дни, полные тревог. Однажды, случайно встретив Бориса на улице, Яков Яковлевич затащил его к себе.

Проводил позднего гостя на кухню. Поплотнее прикрыв дверь в спальню, он сел к столу и, пока гость раздевался, не сводил с него настороженно прищуренных глаз.

Борис стянул намокший, плащ, неторопливо повесил его, разбрасывая полы на стороны. Сдернул потемневшую кепку, покачал головой:

— Погодушка… — И усталым движением руки оправил прическу.

Груздев подошел к окну и долго смотрел в сырую неприветливую темень. Не оборачиваясь, спросил:

— Выпьем, что ли, Борис?

И тотчас же шагнул к буфету. Загремел неловко посудой.

— Закусить только нечем, — извиняясь, буркнул он, — или хозяйку разбудим?

— Нет, не стоит.

— Точно. Капусткой вот зажуем.

Выпили, не чокаясь. Мрачно, не глядя друг на друга, посидели в молчании. Выпили по второй.

Закуривая, Груздев обронил, вздыхая:

— Дела-а… Слышал я, что в райком тебя вызывали.

— Да. Было. Секретарь вызывал. Сказал: формально, мол, претензий ко мне у него нет. Ни взысканий, ни промахов в работе. А «мелконькой гнилью», — так и выразился, — несет…

Лицо Груздева в складках добродушнейшей улыбки.

— И меня, конечно, вспомнил секретарь добрым словом, и Орлика?.. — произнес он голосом мягким, отеческим.

Борис на мгновенье встречается с ним взглядом Скрестились две пары глаз. Одна, завуалированная улыбкой, хитрая, всевидящая; вторая — растерянная, безвольная. Серые глаза дрогнули, заметались. Нависло тяжелое молчанье. На миг слетела с лица Якова Яковлевича улыбка. Оледенели глаза. Четкая пронеслась мысль: «Труба»… И жаль вроде стало и себя, и работу… ведь он, черт возьми, любит свою специальность. Сейчас будто у него что-то внутри оборвалось.

Пьяненький голосок Бориса отвлек его:

— Думаю, Яковлевич, податься куда-нибудь. Надоело здесь…

— Оно верно, — поддакнул Груздев. И подумал про себя: «Хитришь, бестия… сказать не хочешь, что решили насчет меня в райкоме. Не тебе меня за нос водить!»

Хмыкнул одобрительно. Зевнул, прикрывая рукой рот. Окрепшим хозяйским баском изрек:

— Что ж, Борис, поди, и спать пора…

Расстались холодно.

Спалось Борису неспокойно. Снился ему завод. Сиверцев заносил перо над его трудовой книжкой и грозил: «Вычеркну… Какой ты металлург?.. Какой ты главный!?»

А сбоку, презрительно щуря глаза, подступал Орлик. Сердце у Бориса отчаянно заколотилось. «Вот сейчас… сейчас…» — ждал он. И верно. По щеке его прошлась ладонь Петра. Раз и еще. «За Лидочку», — догадался Борис. Он вскрикнул жалко. Кинулся бежать. Но некуда. Перед глазами Лидочка. Чужой взгляд. Чужое лицо. И голос не ее, чужой, с издевкой. «Трус!»… — выкрикнула Лидочка, указывая на него.

А секретарь райкома, спокойный и суровый, медленно и веско подтвердил: «Гниль».

Борис тянул к ним руки, лепетал голосом, полным раскаяния: «Оставьте… Пощадите… Пожалуйста…» Наконец ему удалось ухватить книжку. Он вырвал ее из рук Сиверцева. Спрятал в карман. Рванулся к двери. А вслед, прожигая уши, гремел голосище Сиверцева: «В становые… с клещами года на два!..»

А Яков Яковлевич так до самого рассвета и не сомкнул глаз. Измаялся, истомился весь, а когда чуть только забрезжило, встал. Накинув на плечи телогрейку, вышел на крыльцо. Ходил по двору, словно прицениваясь к своим постройкам. Прикидывал, где что сменить, да подновить пора настала.

Странным показалось, когда за воротами, громко, словно над самым ухом, гаркнул кто-то:

— Левей! Левей! Анютка!

Медведем вылез в калитку. Метрах в двух от ворот, на дороге — парень. В стираном лыжном костюме, в кирзовых сапогах. Через плечо на узеньком ремешке истасканная, тоже кирзовая, сумка на манер полевой. Хлопочет парень около треноги. В трубочку медную со стеклами смотрит, маховички крутит и все руками машет да покрикивает. Повернул Яков Яковлевич голову в ту сторону, куда парень в трубу смотрит, а там, в конце квартала, девчоночка в телогрейке да в яркой голубой косынке. В руках у нее палка стоймя. В черных и белых полосах, как шлагбаум. «Нивелируют», — пронеслась догадка.

— Трамвай, что ли, затеваете? — спросил он парня.

Тот не ответил. Заглядывая на трубочку, записывал что-то в блокноте. Потом спрятал блокнот в сумку, обернулся к девчонке и прогорланил:

— Перекур, Аннушка! — И взглянул на Груздева. — Дома́, папаша. Целый квартал. Двенадцать восьмиэтажных коробочек. Чуешь? А терем твой побоку. Будешь на шестом этаже барином жить да на лифте кататься. Повезло. Таким, как ты, которые под снос попадают, квартиры в первую очередь дают. Так что закупай винца, по весне новоселье справлять будем…

Последних слов парня Груздев не слышал, он зло захлопнул за собой калитку и скрылся.

А через полгода на месте груздевского дома дыбилась в отвалах рыжая глинистая земля. А у бровки котлована, устремив в холодное осеннее небо длинную стальную руку с крохотным алым флажком, высился башенный кран.

Загрузка...