XXIII ОТЦОВСКОЕ СЕРДЦЕ

В то время как в Порт-Луи происходили описанные нами события, Пьер Мюнье с тревогой ожидал в Моке исхода борьбы, о которой ему намекал сын. Привыкший, как мы уже сказали, к вечному господству белых, отец давно решил для себя, что это господство не только их благоприобретенное право, но и естественное. Как ни велика была его преданность Жоржу, отец не мог поверить, что преграды, которые он считал непреодолимыми, рухнут перед его сыном.

С тех пор как Жорж попрощался с ним, он будто оцепенел. Его сердце разрывалось от тревоги, в голове теснились неспокойные мысли, и это привело к кажущейся бесчувственности, похожей на потерю разума. Два или три раза он намеревался сам поехать в Порт-Луи и собственными глазами увидеть, что там происходит, но, для того чтобы двинуться навстречу определенности, нужна сила воли, которой бедный отец не обладал; правда, если бы нужно было пойти навстречу опасности, Пьер Мюнье, не раздумывая, решился бы на это.

Итак, день прошел в тоске и страхе, тем более глубоких, что они не проявлялись внешне, и тот, кто их испытывал, не смел объяснить, когда его расспрашивали, никому, даже Телемаху, причину этой подавленности. Он то и дело вставал с кресла и, опустив голову, подходил к открытому окну, бросал долгий взгляд в сторону города, как будто мог видеть его, слушал, как будто мог что-нибудь услышать, потом не увидев и не услышав ничего, тяжело вздыхал, возвращался и, молча, с потухшими глазами, снова садился в свое кресло.

Наступил час обеда. Телемах, на которого были возложены повседневные домашние заботы, приказал накрыть на стол, подать обед, но пока делались все эти приготовления тот, для кого они делались, даже не поднял глаз; потом, когда все было готово, Телемах подождал еще четверть часа и, видя, что его хозяин остается в том же самом оцепенении, слегка тронул его за плечо; Пьер Мюнье вздрогнул и, вскочив с кресла, спросил:

— Ну как? Узнал что-нибудь?

Телемах обратил внимание своего хозяина на поданный обед, но Пьер Мюнье грустно улыбнулся, покачал головой и снова погрузился в свои мысли. Негр видел необычность происходящего и, не смея спрашивать объяснения, поводил вокруг большими глазами с ярко-белыми белками, словно искал какого-нибудь знака, который мог бы намекнуть ему, что это за неизвестное событие; хотя все оставалось на своих местах и казалось таким же, как прежде, было очевидно, что с утра их дом живет в ожидании какого-то огромного несчастья.

Так прошел день.

Телемах, все еще надеясь, что голод возьмет свое, оставил обед на столе, однако Пьер Мюнье был слишком поглощен своими мыслями, чтобы чем-нибудь отвлечься от них. Был момент, когда Телемах, увидев крупные капли пота на лбу Пьера Мюнье, подумал, что его хозяину жарко, и поднес ему стакан воды с вином, но тот мягко отвел его руку со стаканом и только спросил:

— Ты еще ничего не узнал?

Телемах покачал головой, посмотрел на потолок, потом на пол, словно для того, чтобы найти там разгадку, и, не дождавшись ответа, вышел, чтобы спросить других негров, не знают ли они причины такой тайной тревоги их хозяина.

К его большому удивлению, оказалось, что в доме нет ни одного негра. Он побежал в ригу, где они обычно собирались, чтобы провести там берлок. Рига была пуста. Телемах вернулся, прошел к хижинам: в них оставались только женщины и дети.

Он расспросил их, и оказалось, что, закончив работу, вместо того чтобы, как обычно, отдыхать, все негры взяли оружие и отправились отдельными группами по направлению к реке Латаний. И Телемах вернулся в дом.

Услышав звук открываемой Телемахом двери, старик обернулся.

— Ну что? — спросил он.

Телемах рассказал ему, что негров нет и что все они, вооруженные, направились в одно и то же место.

— Да! Да! — сказал Пьер Мюнье. — Увы! Да!

Итак, больше не оставалось сомнений, и это сообщение еще более способствовало тому, чтобы бедный отец понял: пришел момент, когда для него все решается в городе; со времени возвращения Жоржа старик, увидев сына таким красивым, смелым, таким уверенным в себе, со столь богатым прошлым и надежным будущим, убедил себя в том, что теперь они оба будут жить одной жизнью, и не мыслил, что ему когда-нибудь придется потерять сына или хотя бы разлучиться с ним.

Как он упрекал себя за то, что утром, позволив Жоржу уйти, не расспросив обо всем, не узнав его планов, не поняв, какой опасности он мог подвергаться! Как он упрекал себя за то, что не уговорил Жоржа взять его с собой! Но мысль о том, что его сын вступает в открытую борьбу с белыми, настолько его поразила, что в первые минуты он ослабел духом. Мы уже говорили, что эта простая душа могла противостоять только физической опасности.

Тем временем наступила ночь, и часы протекали, не принося никаких известий — ни утешительных, ни страшных. Пробило десять часов, одиннадцать часов, полночь… Хотя темнота, наступившая в саду и казавшаяся еще глубже из-за того, что в доме зажгли огни, мешала видеть что-либо на расстоянии десяти шагов, Пьер Мюнье то и дело вставал с кресла, подходил к окну, а от окна возвращался к креслу. Телемах, по-настоящему встревоженный, устроился в той же комнате, но, как бы ни был верный слуга предан хозяину, он не мог сопротивляться дремоте и уснул на стуле, стоявшем у стены, на которой его силуэт выделялся словно нарисованный углем.

В два часа ночи сторожевая собака, которую ночью обычно спускали с цепи, но в этот вечер в суматохе это сделать забыли, тихо и жалобно завыла. Пьер Мюнье вздрогнул и хотел было встать, но когда он услышал эти мрачные звуки, которые суеверные негры считают точным предсказанием близкого несчастья, силы оставили его, и, чтобы не упасть, ему пришлось опереться о стол. Пять минут спустя собака завыла еще громче, тоскливее и дольше, чем в первый раз, а через тот же промежуток времени завыла в третий раз, еще мрачнее и жалобнее, чем прежде.

Пьер Мюнье, бледный, не в силах произнести ни слова, с каплями пота на лбу, не отводил глаз от двери, хотя и не подходил к ней, как человек, который ждет несчастья и знает, что оно войдет именно отсюда.

Внезапно послышались шаги множества людей. Шаги приближались к дому, но медленно и мерно; несчастному отцу почудилось, что это похоронная процессия.

Вскоре в передней набились люди; из кого бы ни состояла эта толпа, она хранила молчание; в тишине старику послышался стон, и ему показалось, что стонет его сын.

— Жорж, — воскликнул он, — Жорж, ради Бога, это ты? Отвечай, говори, иди ко мне!

— Да, отец, — отвечал Жорж слабым, но спокойным голосом, — это я.

В тот же миг дверь открылась, вошел Жорж и остановился, прислонившись к ней; он был так бледен, что Пьеру Мюнье на мгновение почудилось, что это тень его сына, тень, которую он вызвал, и она возникла перед ним. Поэтому он не бросился навстречу сыну, а отступил назад.

— Во имя Неба, — прошептал он, — что с тобой, что случилось?

— Ранение тяжелое, но успокойтесь, отец, не смертельное, вот видите, я стою на ногах, правда, долго стоять не могу.

Затем он слабым голосом произнес:

— Ко мне, Лайза, силы оставляют меня…

И Жорж упал на руки негра. Пьер Мюнье бросился к сыну, но тот уже потерял сознание.

Жорж, с присущей ему необычайной силой воли, несмотря на слабость, почти умирая, хотел предстать перед отцом на ногах — на этот раз не из чувства гордости: он знал, как любит его отец, и боялся, что, если старик увидит сына на носилках, его может поразить смертельный удар. Не слушая уговоров Лайзы, он встал с носилок, на которых негры по очереди несли его, когда они пробирались по ущельям горы Большой Перст. С нечеловеческим усилием, подчиняясь могучей воле, преодолевающей физическую слабость, он поднялся, оперся о стену и стоя предстал перед отцом.

Как он и предполагал, это немного успокоило старика.

Но железная воля не устояла против боли, и обессиленный Жорж, как мы видели, упал без сознания на руки Лайзы.

Даже суровые мужчины не могли без сочувствия видеть горе отца — горе, не проявлявшееся ни в жалобах, ни в рыданиях, но безмолвное, глубокое и безутешное. Жоржа уложили на диван. Старик опустился на колени перед сыном, подложил ему под голову ладонь, пристально глядя на его сомкнутые веки; затаив собственное дыхание, он вслушивался в едва ощутимое дыхание сына и поддерживал свободной рукой его свисающую руку. Он ничего не спрашивал, не интересовался мелочами, не заботился о выводах: все было ясно для него — сын его ранен, в крови, без сознания, что еще нужно было узнавать, в чем еще нужно было разбираться перед лицом такой страшной беды?

Лайза стоял в углу возле буфета; опираясь на ружье и поглядывая в окно, он ожидал наступления рассвета.

Другие негры, почтительно удалившиеся после того, как они перенесли Жоржа на диван, теснились в соседней комнате, по временам просовывая свои черные головы в дверь. Некоторые расположились снаружи, под окнами; многие были ранены, кто легче, кто тяжелее, но, казалось, никто не вспоминал о своем ранении.

С каждой минутой число негров увеличивалось: беглецы, рассыпавшиеся во все стороны, чтобы не попасть в руки англичан, подходили к дому Мюнье разными дорогами, один за другим, словно заблудившиеся овцы, возвращающиеся в загон. В четыре часа утра вокруг дома собралось около двухсот человек.

Тем временем Жорж пришел в себя и попытался, произнеся несколько слов, успокоить отца, но голос его был настолько слаб, что, как ни обрадовался старик, услышав его, он стал просить сына помолчать, затем все же осведомился, какое тот получил ранение и какой врач перевязывал рану; в ответ, улыбаясь, едва заметным движением головы Жорж указал на Лайзу.

Известно, что некоторые негры в колониях славятся как умелые хирурги; иногда даже белые колонисты предпочитают обращаться к ним, а не к профессиональным врачам. Дело объясняется просто: эти первобытные люди, подобно нашим пастухам, постоянно находятся в царстве природы и постигают, так же как и звери, некоторые ее тайны, неведомые прочим людям. Лайза слыл на острове замечательным хирургом; негры объясняли его знания тем, что ему известны какие-то заговоры или колдовские приемы; белые же считали, что он знает травы и растения, названия и свойства которых не знакомы никому другому. И Пьер Мюнье успокоился, узнав, что рану сына перевязывал Лайза.

Между тем близился час рассвета. С каждой минутой Лайза, казалось, испытывал все большее беспокойство. Ждать дольше нельзя было; под предлогом, что ему нужно пощупать пульс больного, он подошел к Жоржу и тихо произнес несколько слов.

— О чем вы говорите и чего хотите, дорогой друг? — спросил его Пьер Мюнье.

— Вы должны знать, чего он хочет, отец, — ответил Жорж, — он хочет, чтобы я не попал в руки белых, и спрашивает меня, чувствую ли я себя достаточно хорошо, чтобы меня можно было перенести в Большой лес.

— Перенести тебя в Большой лес! — воскликнул старик. — Такого слабого! Нет, это невозможно.

— Но ведь другого выхода нет, отец, иначе меня арестуют у вас на глазах и…

— Что им нужно от тебя? Что они могут тебе сделать? — спросил встревоженный Пьер Мюнье.

— Что им нужно от меня, отец? Они хотят расправиться с ничтожным мулатом, осмелившимся бороться против них и, быть может, на какой-то миг заставившим их дрожать от страха. Что они могут мне сделать?! О! Самую малость, — улыбаясь произнес Жорж, — они могут отрубить мне голову в Зеленой долине.

Старик побледнел и задрожал всем телом. Было ясно, что в его душе совершается жестокая борьба. Затем он поднял голову и, глядя на раненого, прошептал:

— Схватить тебя, отрубить тебе голову, отнять от меня моего мальчика, убить его, убить моего Жоржа! Только за то, что он красивее их, смелее, образованнее… Пусть только они придут сюда!..

И с отвагой, на которую еще пять минут назад он казался неспособным, старик ринулся к карабину, пятнадцать лет висевшему на стене без применения, схватил его и воскликнул:

— Да! Да! Пусть придут, и тогда посмотрим! Вы лишили бедного мулата всего, господа белые, лишили его самоуважения, и он промолчал; если бы вы захотели лишить его жизни, он и тогда не произнес бы ни слова, но вы хотите отнять у него сына, чтобы посадить в тюрьму, чтобы пытать его, отрубить ему голову! Ну, господа белые, приходите, и тогда посмотрим! Пятьдесят лет в нас зреет ненависть; приходите же, настало время свести с вами счеты!

— Прекрасно, дорогой отец, прекрасно! — воскликнул Жорж, приподнявшись на локте, лихорадочно блестящими глазами глядя на старика. — Прекрасно! Теперь я узнаю вас!

— Итак, решено, идем в Большой лес, — сказал старик, — и посмотрим, осмелятся ли они преследовать нас. Да, сын, отправляемся; уж лучше быть в Большом лесу, чем в городе. Там мы под Божьим оком; пусть Бог видит и судит нас. А вы, друзья, — продолжал мулат, обращаясь к неграм, — ведь вы всегда считали меня хорошим хозяином?

— О да! Да, да! — в один голос воскликнули негры.

— Разве вы не говорили много раз, что преданы мне не как рабы, а как родные дети?

— Да, да!

— Так вот, настал час, когда вы должны доказать мне свою преданность.

— Приказывай, хозяин, приказывай! — закричали все.

— Входите, входите все!

Комната наполнилась неграми.

— Знайте, — продолжал старик, — мой сын решил спасти вас, дать вам свободу, сделать вас людьми, и вот расплата. Но это еще не все; они хотят отнять его у меня, смертельно раненного, истекающего кровью. Хотите его защитить, спасти его, решитесь ли вы умереть за него и вместе с ним?

— Да, да! — закричали все.

— Тогда идем в Большой лес, в Большой лес! — произнес старик.

— В Большой лес! — повторили негры.

Вслед за тем люди поднесли сплетенные из веток носилки к дивану, на котором лежал Жорж, переложили на них раненого, четыре негра взялись за ручки носилок и вынесли его из дома. Их сопровождал Лайза, за ним следовали остальные негры; Пьер Мюнье вышел последним, оставив дом открытым, брошенным, безлюдным.

Шествие почти из двухсот негров продвигалось по дороге, ведущей из Порт-Луи в Большой порт; спустя примерно полчаса колонна повернула направо, двинувшись к подножию Срединной горы, чтобы достичь истока Креольской реки.

Прежде чем повернуть за гору, Пьер Мюнье, замыкавший колонну, поднялся на холм и в последний раз обратил взгляд в сторону покинутого им прекрасного дома. Перед его глазами раскинулась богатая плантация тростника, маниоки и маиса, роскошные купы грейпфрутовых деревьев, ямбоз и такамаков; на горизонте высились величественные горы, подобно гигантской стене обрамлявшие его необъятное поместье. Он подумал, что понадобилось три поколения честных, трудолюбивых людей, каким был он сам, чтобы на этой земле создать рай. Вздохнув и смахнув слезу, он поспешил к носилкам, где его ожидал раненый сын, ради которого он покидал родные места.

Загрузка...