VII «БЕРЛОК»

Вечером следующего дня, в субботу, большая группа негров, не столь счастливых, как те, которых мы только что покинули, собралась под широким навесом и, сидя вокруг большого очага, где горели сухие ветки, устроила, как говорят в колониях, «берлок»; другими словами, соответственно своим потребностям, своему нраву или своему характеру один мастерил какое-нибудь изделие, чтобы на следующий день продать его, другой варил рис, маниоку или жарил бананы. Кто-то, достав деревянную трубку, курил местный табак, выращенный им в своем саду; некоторые вполголоса разговаривали. Среди собравшихся без конца сновали женщины и дети; их обязанностью было поддерживать огонь в очаге; несмотря на то что люди были заняты делом и этот вечер предшествовал дню отдыха, несчастных негров беспокоило какое-то печальное и тревожное чувство — это был страх перед надсмотрщиком, который сам был мулат. Навес находился в нижней части равнин Вилемса, у подножия горы Трех Сосцов; вокруг нее располагались владения нашего старого знакомого — г-на де Мальмеди.

Нельзя сказать, что г-н де Мальмеди был плохим хозяином в том смысле, какой мы придаем этому слову во Франции. Нет, Мальмеди был полный, словно бочка, человек, не склонный ни к ненависти, ни к злопамятности, но в высшей степени тщеславный, придававший большое значение своему собственному положению; он был преисполнен гордости чистотой крови, текущей в его жилах, и с глубокой убежденностью, воспринятой от предков, разделял предрассудок расовых различий, который на острове Иль-де-Франс в те времена еще ущемлял права цветных. Что касается рабов, то им жилось у него не хуже, чем у других хозяев, но рабы были несчастны повсюду; Мальмеди не считал негров людьми: они были машинами, им полагалось приносить доход. А если машина не дает ожидаемого дохода, ее ремонтируют как любой другой механизм; Мальмеди просто и без сомнений применял к своим неграм эту теорию. Если негры переставали работать из-за лености или усталости, надсмотрщик пускал в ход кнут, тогда машина снова начинала крутиться и к концу недели хозяин получал прибыль сполна.

Что касается Анри де Мальмеди, то он был точной копией отца, только на двадцать лет моложе и еще заносчивее.

Как мы сказали, моральное и имущественное положение негров равнин Вилемса сильно отличалось от образа жизни негров района Мока. Вот почему на вечерних сборищах у рабов Пьера Мюнье царило непринужденное веселье, в то время как у негров г-на де Мальмеди его надо было возбуждать песней, рассказом или представлением. Впрочем, в тропиках, как и в наших странах, под навесом у негров, как и на солдатском биваке, всегда найдется один или другой шутник, который берет на себя трудную задачу веселить собравшихся, за что благодарные слушатели не остаются в долгу, но если общество забывает расплатиться, что иногда случается, тогда шут напоминает ему о его долге.

Обязанности Трибуле либо Анжели, знаменитых шутов при дворах королей Франциска I и Людовика XIII, во владениях Мальмеди исполнял невзрачный человек, чей тучный торс держался на таких тонких ногах, что сначала даже не верилось, будто подобная фигура могла существовать в природе. Однако на обоих концах тела равновесие, нарушенное посередине, восстанавливалось: огромный торс поддерживал крошечную головку желчного желтокожего, в то время как тонкие ноги заканчивались огромными ступнями. Руки его были невероятно длинные, как у обезьян, расхаживающих на задних лапах и способных, не нагибаясь, хватать все, что им попадается на земле.

В результате соединения несочетаемых форм и несоразмерных частей новый персонаж, которого мы только что ввели в наше повествование, представлял собою странную смесь смешного с ужасным; в глазах европейца безобразное брало верх и с первого взгляда внушало непреодолимое отвращение, но негры, не столь приверженные прекрасному, не такие ценители внешней привлекательности, как мы, видели в нем только комическую сторону, хотя по временам эта обезьяна показывала тигриные когти и зубы.

Его звали Антонио; он родился в Тингораме, и, чтобы не путать его с другими Антонио, кого такая ошибка обидела бы, все звали его Антонио Малаец.

Берлок, как уже говорилось, тянулся довольно скучно, когда Антонио, проскользнув за один из столбов, поддерживавших навес, высунул свое желтое и желчное лицо и тихо свистнул, подражая змее в капюшоне, одной из самых грозных рептилий Малайского полуострова. Если бы этот свист раздался на равнинах Тенассерима, в болотах Явы или в песках Килоа, всякий, услышавший его, замер бы в ужасе, но на Иль-де-Франсе, кроме акул, стаями плавающих вдоль берега, нет никаких опасных хищников, и этот крик никого не испугал, а только заставил чернокожую компанию широко раскрыть глаза и рты и всем сразу повернуться к пришедшему. Раздался возглас:

— Антонио Малаец! Да здравствует Антонио!

Только несколько негров вздрогнули и приподнялись — это были малагасийцы, волофы, зангебарцы, в молодости слышавшие такой свист и не забывшие его.

Одного из этих вставших, красивого молодого негра, можно было бы принять за дитя чистейшей кавказской расы, если бы не темный цвет лица; шум нарушил его раздумья; посмотрев, что происходит, он снова развалился на камне и с презрением, по силе равным робости остальных рабов, пробормотал:

— Антонио Малаец!

Антонио в три прыжка своих длинных ног очутился в центре круга; потом, перепрыгнув через очаг, уселся с другой стороны, поджав ноги, как сидят портные.

— Антонио, песню! Спой песню! — закричали все.

Вопреки обыкновению виртуозов, гордых своим мастерством, Антонио не заставил себя упрашивать; он вытащил из-под лангути варган, поднес инструмент к губам, извлек несколько звуков, как бы исполняя своеобразную прелюдию; затем, сопровождая слова причудливыми жестами, он спел такую песню:

I

Уз так мала моя домиска,

Вхозу, согнута пополам —

Я головой уперта в крыска,

Когда уперта в пол ногам.

Мне по ноцам не надо света,

Я засыпаю луцце всех:

Видна луна сквозь крыска эта,

Уз больно много в ней прорех.

II

Моя постель — худой матраса,

Под голова кладу цурбак,

Моя кувсынка — калебаса,

Там к Новый год дерзу арак.

Когда моя хозяйка в миске

Субботний узин подала,

Моя пеку в моей домиске

Банан в горяцая зола.

III

Моя дверей не запирает,

Замок в домиске не найти,

Зато никто не забирает

Из мой сундук моя лангути.

В воскресный день моя играет,

Берет за выигрыш табак

И всю неделю дым пускает

Из важный трубка у очаг.[3]

Читателю следовало бы пожить среди этой породы людей, простых и неразвитых, на которых любая мелочь производит сильное впечатление, чтобы иметь представление о том, как подействовала на них песня Антонио, несмотря на бедные рифмы и убогое содержание. Первый и второй куплеты завершились под взрывы смеха и рукоплескания. После третьего раздались восторженные крики «браво» и «ура». И только молодой негр, ранее выказавший Антонио свое презрение, с отвращением пожал плечами.

Что же касается Антонио, то, вместо того чтобы упиваться своим успехом, как следовало бы ожидать, и важничать после рукоплесканий, он оперся локтями о колени, опустил голову на ладони и, казалось, глубоко задумался. Тогда, поскольку он был признан как душа общества, уныние вновь овладело присутствующими. Малайца снова стали упрашивать, чтобы он рассказал что-нибудь или спел еще одну песню. Но Антонио сделал вид, что не слышит, и, несмотря на самые настойчивые просьбы, упрямо молчал.

Наконец один из тех, кто сидел ближе всех к нему, хлопнул его по плечу:

— Что с тобой, Малаец, ты мертв?

— Нет, — ответил Антонио, — я жив.

— А что ты делаешь?

— Я думаю.

— О чем?

— Я думаю, что время берлока — хорошее время. Когда Господь Бог гасит солнце и настает час берлока, каждый работает с удовольствием, потому что каждый работает для себя; правда, есть и лентяи — они курят и теряют время, как, например, ты, Тукал, или лакомки — они забавляются тем, что жарят бананы, вроде тебя, Камбеба. Но, как я уже сказал, некоторые работают. Ты, Бобр, делаешь стулья, ты, Папаша, — деревянные ложки, ты, Назим, бездельничаешь.

— Назим делает то, что хочет, — заявил молодой негр. — Назим — Олень Анжуана, как Лайза — Лев Анжуана, и, что бы ни делали львы и олени, змеям нечего туда совать нос.

Антонио прикусил губу и после минуты молчания, когда, казалось, еще звенел голос молодого негра, продолжал:

— Я уже сказал вам, что вечер — хорошее время, но чтобы работа не была утомительной для тебя, Бобр, и для тебя, Папаша, чтобы дым табака был тебе приятен, Тукал, чтобы ты не заснул, пока жарится твой банан, Камбеба, нужно, чтобы кто-то рассказывал вам истории или пел песенки.

— Это правда, — сказал Бобр, — Антонио знает занятные истории и поет забавные песни.

— Но если Антонио не поет песни и ничего не рассказывает, — продолжал Малаец, — что тогда происходит? Да, все спят — устали целую неделю работать. Тогда нет и берлока: ты, Бобр, перестаешь мастерить бамбуковые стулья, ты, Папаша, не делаешь деревянных ложек, у тебя, Тукал, гаснет трубка, а у тебя, Камбеба, не жарится банан, не правда ли?

— Правда, — хором ответили все, а не только те рабы, кого назвал Антонио. Лишь Назим хранил презрительное молчание.

— Тогда вы должны быть благодарны тому, кто рассказывает вам занятные истории, чтобы вы не заснули, поет вам забавные песни, чтобы рассмешить вас.

— Спасибо, Антонио, спасибо! — послышалось отовсюду.

— Кроме Антонио, кто может рассказать вам что-нибудь?

— Лайза; Лайза тоже знает очень занятные истории.

— Да, но его истории наводят на вас ужас.

— Это правда, — согласились негры.

— А кроме Антонио, кто может спеть вам песни?

— Назим; Назим знает очень забавные песни.

— Да, но от его песен вы плачете.

— Это правда, — откликнулись негры.

— Значит, один лишь Антонио знает песни и истории, которые вас смешат.

— Это тоже правда, — подтвердили негры.

— А кто пел вам песенку четыре дня тому назад?

— Ты, Малаец.

— Кто рассказал вам историю три дня тому назад?

— Ты, Малаец.

— Кто пел вам песню позавчера?

— Ты, Малаец.

— А кто вчера позабавил вас историей?

— Ты, Малаец.

— Ну, а кто сегодня спел вам песню и собирается рассказать историю?

— Ты, Малаец, как всегда ты.

— Значит, благодаря мне вы развлекаетесь за работой, получаете больше удовольствия от курения и не спите, пока жарятся ваши бананы. А так как я не могу ничего делать, потому что жертвую собой для вас, было бы справедливо, чтобы за мои труды мне что-нибудь дали.

Справедливость этого замечания поразила всех, однако же долг историка — говорить только правду, и это заставляет нас признать, что лишь несколько голосов, вырвавшихся из самых наивных сердец в этом собрании, ответили согласием.

— Так, значит, — продолжал Антонио, — будет справедливо, если Тукал даст мне немного табаку, чтобы я мог курить в своей хижине, не так ли, Камбеба?

— Это справедливо! — вскричал Камбеба в восторге от того, что налогом облагается не он, а кто-то другой.

И Тукалу пришлось разделить свой табак с Антонио.

— Кроме того, — продолжал Антонио, — я потерял свою деревянную ложку. У меня нет денег, чтобы купить другую, ведь, вместо того чтобы работать, я пел песни и рассказывал вам истории, поэтому было бы справедливо, если бы Папаша дал мне ложку, чтобы я мог есть похлебку. Правда, Тукал?

— Это справедливо! — воскликнул Тукал, в восхищении от того, что Антонио берет налог не только с него.

И Антонио протянул руку к Папаше, и тот вручил ему ложку, которую он только что вырезал.

— Теперь у меня есть табак, чтобы положить его в трубку, — продолжал Антонио, — и у меня есть ложка, чтобы есть похлебку, но у меня нет денег, чтобы купить то, из чего делают бульон. Поэтому будет справедливо, если Бобр отдаст мне красивую табуретку, которую он мастерит, чтобы я продал ее на базаре и купил кусочек говядины, не так ли, Тукал, не так ли, Папаша, не так ли, Камбеба?

— Правильно, — в один голос закричали Тукал, Папаша и Камбеба. — Правильно!

И Антонио, наполовину с его согласия, наполовину силой, вытащил из рук Бобра табуретку, едва тот успел приколотить к ней последний кусок бамбука.

— Теперь, — продолжал Антонио, — я спел песню и очень устал. Но я расскажу вам историю и устану еще больше, и было бы справедливо, если бы я сначала съел что-нибудь и набрался сил, не так ли, Тукал? Не так ли, Папаша? Не так ли, Бобр?

— Это справедливо, — в один голос ответили трое уплативших подать.

Тут испугался Камбеба.

— Но мне нечего положить на зубок, — сказал Антонио, показав свои челюсти, сильные, как у волка.

Камбеба почувствовал, что волосы у него встали дыбом, и машинально протянул руку к очагу.

— Значит, будет справедливо, — продолжал Антонио, — если Камбеба даст мне банан, как вы думаете?

— Да, да, это будет справедливо, — крикнули в один голос Тукал, Папаша и Бобр, — да, справедливо, дай банан, Камбеба!

И все голоса подхватили хором:

— Банан, Камбеба!

Несчастный Камбеба с растерянным видом посмотрел на присутствующих и бросился к очагу, чтобы спасти свой банан, но Антонио остановил его и, удерживая Камбебу одной рукой с силой, какую трудно было в нем предположить, другой рукой схватил веревку с крюком, на которой поднимали мешки с маисом, и зацепил крюк за пояс Камбебы. В ту же минуту он дал знак Тукалу потянуть за другой конец веревки. Тукал постиг замысел Антонио с проворством, делающим честь его сообразительности, и Камбеба внезапно почувствовал, что его отрывают от земли и что он под улюлюканье всей компании стал подниматься кверху. Примерно на высоте десяти футов Камбеба повис, судорожно протягивая руки к злосчастному банану, но отнять его у своего врага у него теперь не было никакой возможности.

— Браво, Антонио, браво, Антонио! — закричали все присутствующие, изнемогая от хохота, в то время как Антонио, отныне полновластный хозяин предмета пререканий, осторожно раздул золу и вытащил дымящийся банан, в меру поджаренный и потрескивающий так, что у зрителей потекли слюнки.

— Мой банан, мой банан! — воскликнул Камбеба с глубоким отчаянием в голосе.

— Вот он, — сказал Антонио, протянув руку в сторону Камбебы.

— Я слишком далеко и не могу его взять.

— Ты не хочешь его?

— Мне его не достать.

— Тогда, — продолжал Антонио, дразня несчастного, — тогда я его съем, чтобы он не сгнил.



И Антонио начал снимать кожуру с банана с такой комичной серьезностью на лице, что хохот присутствующих перешел в судороги.

— Антонио! — крикнул Камбеба. — Антонио, прошу тебя, отдай мне банан, этот банан для моей несчастной жены, она больна и не может есть ничего другого. Я его украл, он мне был очень нужен.

— Краденое добро никогда не идет на пользу, — наставительно ответил Антонио, продолжая чистить банан.

— А! Бедная Нарина, бедная Нарина, ей нечего будет есть, она будет голодна, сильно голодна.

— Но пожалейте же этого несчастного, — сказал молодой негр с Анжуана, среди всеобщего веселья остававшийся серьезным и печальным.

— Я не такой дурак, — сказал Антонио.

— Я не с тобой разговариваю, — заметил Назим.

— А с кем же ты разговариваешь?

— Я говорю с людьми.

— Так вот, а я говорю с тобой: замолчи, Назим.

— Отвяжите Камбебу, — решительно заявил молодой негр с таким достоинством, которое оказало бы честь даже королю.

Тукал, державший веревку, повернулся к Антонио, не уверенный в том, должен ли он повиноваться. Но Малаец, оставив этот немой вопрос без ответа, повторил:

— Я тебе что сказал? Замолчи, Назим! А ты не замолчал.

— Когда пес лает на меня, я ему не отвечаю и продолжаю свой путь. Ты пес, Антонио.

— Берегись, Назим, — сказал Антонио, качая головой, — когда здесь нет твоего брата Лайзы, ты беспомощен и не посмеешь повторить того, что сказал.

— Ты пес, Антонио, — повторил Назим, вставая.

Негры, сидевшие между Назимом и Антонио, раздвинулись, так что благородный негр с Анжуана и отвратительный Малаец оказались на расстоянии десяти шагов друг против друга.

— Ты говоришь это, когда стоишь в сторонке, Назим, — сказал Антонио, стиснув от гнева зубы.

— Я скажу это вблизи, — вскричал Назим, одним прыжком оказавшись рядом с Антонио, и, гневно раздувая ноздри, с презрением произнес в третий раз:

— Ты пес, Антонио.

Белый человек бросился бы на своего врага и задушил бы его, если у него на это хватило бы сил. Антонио же сделал шаг назад, изогнулся, как змея, готовая броситься на добычу, незаметно вытащил нож из кармана куртки и открыл его.

Назим заметил это движение и понял намерение Антонио, но, не сделав ничего, чтоб защититься, он стоял, безмолвный и недвижный, подобный нубийскому божеству, и ждал.

Малаец наблюдал за врагом, потом, выпрямившись с быстротой и гибкостью змеи, воскликнул:

— Лайзы здесь нет, горе тебе.

— Лайза здесь, — произнес чей-то суровый голос.

Эти слова были произнесены спокойным тоном; Лайза не сопроводил их каким-либо жестом, и все же при звуке этого голоса Антонио внезапно остановился, нож, только что находившийся в двух дюймах от груди Назима, выпал из его руки.

— Лайза! — закричали все негры, повернувшись к вновь прибывшему и выразив готовность повиноваться ему.

Человек, одно слово которого произвело столь сильное впечатление на всех негров и, конечно же, на Антонио, был мужчина в расцвете лет, среднего роста, с мощными мускулами, свидетельствующими о колоссальной силе. Он стоял неподвижно, скрестив руки, и взгляд его глаз, полуприкрытых веками, как у дремлющего льва, был спокоен и властен. Видя, как все они, исполненные покорности, ждут слова или знака этого человека, можно было подумать, что это африканское племя ждет войну или мир от одного кивка своего вождя, но Лайза был всего лишь раб среди рабов.

Постояв несколько минут неподвижно как статуя, Лайза медленно поднял руку и протянул ее к Камбебе — тот все это время оставался подвешенным на веревке и смотрел молча, как другие, на разыгравшуюся только что сцену. Тукал тотчас опустил веревку, и обрадованный Камбеба очутился на земле. Первой его заботой было разыскать банан; но в сумятице, последовавшей за сценой, которую мы сейчас рассказали, банан исчез.

Во время этих поисков Лайза вышел, но вскоре вернулся, неся на плечах дикого кабана, и бросил его возле очага.

— Вот, друзья, я подумал о вас, берите и разделите на всех.

Этот щедрый подарок взволновал сердца негров, тронул в них самые чувствительные струны — аппетит и восторженность. Все окружили тушу и принялись, каждый на свой лад, выражать свой восторг.

— О, какой хороший ужин будет у нас сегодня, — сказал малабарец.

— Он черный, как мозамбикец, — сказал малагасиец.

— Он жирный, как малагасиец, — сказал мозамбикец.

Но, как легко представить, восхищение — чувство слишком возвышенное, и оно вскоре уступило место обыкновенному делу: в одно мгновение туша животного была разделана, часть мяса оставили на следующий день, а остальное разрезали на довольно тонкие ломти, которые положили на угли, и более толстые куски, которые стали жарить на огне.

Тут негры заняли свои прежние места, лица их повеселели: каждый предвкушал хороший ужин. Один Камбеба стоял в углу, печальный и одинокий.

— Что ты там делаешь, Камбеба? — спросил Лайза.

— Я ничего не делаю, папа Лайза, — грустно ответил Камбеба.

Как известно каждому, «папа» — это почетный титул у негров, и все негры плантации, от самого юного до самого старого, так называли Лайзу.

— Тебе все еще больно, ведь тебя повесили за пояс? — спросил негр.

— О нет, папа, я ведь не такой неженка.

— Так тебя что-нибудь огорчило?

На этот раз Камбеба молча кивнул в знак согласия.

— И что тебя огорчило? — спросил Лайза.

— Антонио взял мой банан, я украл его для своей больной жены, и ей теперь нечего есть.

— Ну, так дай ей кусок этого дикого кабана.

— Она не может есть мяса, не может, папа Лайза.

— Ну-ка! Кто здесь даст мне банан? — громко спросил Лайза.

Из-под золы чудесным образом была вытащена по крайней мере дюжина бананов. Лайза выбрал самый лучший и передал его Камбебе, тот схватил его и убежал, не успев даже поблагодарить. Повернувшись к Папаше, которому принадлежал этот банан, Лайза сказал:

— Ты не прогадаешь, Папаша: вместо банана получишь порцию мяса, предназначавшуюся Антонио.

— А я, — нагло спросил Антонио, — что получу я?

— Ты уже получил банан, ведь ты его украл у Камбебы.

— Но он пропал, — заявил Малаец.

— Это меня не касается, — сказал Лайза.

— Верно! — отозвались негры. — Краденое добро никогда не идет на пользу.

Малаец встал, злобно посмотрел на людей, которые только что одобряли его издевательства, а теперь согласились его наказать, и вышел из-под навеса.

— Брат, — сказал Лайзе Назим, — берегись, я его знаю, он сыграет с тобой дурную шутку.

— Позаботься о себе, Назим, напасть на меня он не осмелится.

— Ну хорошо! Значит, я буду охранять тебя, а ты меня, — сказал Назим. — Но сейчас дело не в этом, нам с тобой нужно поговорить наедине.

— Да, но не здесь.

— Давай выйдем.

— Чуть позже: как только все сядут ужинать, никто не обратит на нас внимания.

— Ты прав, брат.

И оба негра принялись тихо разговаривать о чем-то незначительном, но, как только ломтики мяса и филейные куски поджарились, они воспользовались суетой, которая всегда предшествует еде, приправленной хорошим аппетитом, и вышли один за другим, причем, как предвидел Лайза, никто, казалось, даже не заметил их исчезновения.

Загрузка...