— О какой европейской трагедии? Ты, как Жозеф, имеешь в виду войну?

Жюстен ничего не ответил. Немного погодя Лоран добавил:

— Насчет Жозефа... Помнишь дело, затеянное на Амстердамской улице, дело, которому Жозеф собирался помочь, как я тебе писал... Так вот, для этого маленького предприятия все-таки требовалось немного денег. Если не ошибаюсь, некто, находящийся сейчас непода-

леку от меня, в прошлом году одолжил папе четыре тысячи франков, чтобы он мог заплатить издателю Ан-жибо за выпуск в свет его книги. Папа, чувствуя, что имеет дело, как он выражается, с пиратом, отказался платить. Он, как говорят (а говорит это Жозеф), заявил: «Я передаю в его полную собственность свою книгу, шедевр, который может принести ему миллионы, если он умело возьмется за дело». Итак, папа ничего не уплатил, и дело было передано в суд. А папе на это наплевать, ибо мебель юридически мамина, а у мамы с папой имущество раздельное. Вот так история! Вот так история! Значит, в конечном итоге в дураках остался не кто иной, как разбойник Анжибо. Таким образом, на эти четыре тысячи папа обстряпал дельце на Амстердамской улице — открыл институт профессора де Неля, о котором я тебе, кажется, говорил. Теперь ведь куда ни глянь — всюду институты! Но, знай, Жюстен, четыре тысячи я тебе отдам. Жюстен, ты слушаешь?

В темноте раздавалось легкое, ровное дыхание. Лоран понял, что Жюстен наконец уснул.

Глава XVI


Нападки и ответные удары. Дьявольская кутерьма. Очаровательный господин, очаровательная семейка. Реакция родных. Сражение разгорается. Посещение специалиста. Ложь торжествует. Пьянящий вкус славы. Орден г-на Дебара. Копье в пустоте. Открытое письмо Канцлеру. Благотворное действие прохлады и тени


Жюстен уехал рано утром, и Лоран вновь оказался в одиночестве. Ночами он плохо спал, ибо мысленно сочинял ответы на передержки и прямые оскорбления своих противников. В оцепенении бессонницы, в тревожных, мглистых потемках, среди которых блуждает разум, он перебирал один за другим аргументы в свою защиту. Он вставал, не отдохнув за ночь, машинально одевался, спускался вниз за корреспонденцией, и не раз ему приходилось постоять у подъезда в ожидании почтальона. Он просматривал газеты тут же, на тротуаре,

все ожидая утешительных вестей, которых по-прежнему не было, и находя все новые и новые враждебные выпады. Почти каждодневно приходил конверт с вырезками. Лоран распечатывал его, дрожа от гнева. Иной раз ветер вырывал у него из рук два-три листка, и тогда он бросался за ними, причем оправдывал свое чрезмерное любопытство тем, что «надо же все досконально знать»...

Нередко его охватывало острое желание ответить тотчас же, хотя бы для того, чтобы облегчить сердце. Он возвращался домой, взбирался на седьмой этаж. Он устремлялся к перу и бумаге, призывая себя в то же время к спокойствию. Но он неизбежно повторял все те же, надоевшие и опротивевшие ему, выражения: «Сударь, пользуясь неотъемлемым правом на ответ, прошу Вас напечатать настоящее письмо, в котором я решительно опровергаю утверждения... »

Порою он замирал с пером в руке. Он думал: «Это не мое ремесло. Я не умею строить фразу в полемическом стиле. Я твержу все одно и то же. Это мерзкое занятие». Закончив письмо, он чувствовал облегчение. Он торопился наклеить марку и опустить письмо в ящик. Затем он вынимал из кармана часы, замечал, что опаздывает и на такси мчался в Институт. По дороге он думал: «Меня упрекают в том, что я стал пренебрегать работой. Тут есть доля истины. Теперь я просто не знаю, за что браться».

Он бросал на свое царство, на любезную свою лабораторию рассеянный, удивленный взгляд. Когда кто-нибудь из препараторов обращался к нему за справкой или за советом, он отвечал что придется — как человек, свалившийся с луны. Позже, оставшись наконец в одиночестве, он вынимал из кармана проклятые вырезки и, скрежеща зубами, снова перечитывал их. Тон газет понемногу изменялся. Теперь Лоран уже не был, как в первые дни, хулителем скромных тружеников, а превращался в «бесстыжего экспериментатора, который относится к человечеству, как к морской свинке, и, видимо, воображает, что ему долгое время позволят заниматься столь бессовестными опытами».

Лоран подумал: «Быть может, Жюстен и прав. Похоже на то, что этим адским оркестром руководит опытный дирижер».

Спустя некоторое время тон опять изменился. Нападки стали еще откровеннее и вместе с тем еще коварнее.

«Рыжая лягушка», с самого начала выступавшая с особым остервенением, стала еще резче и язвительнее. То была газетка малого формата, выходившая два раза в неделю без подписей и содержавшая, помимо политических памфлетов, заметки о текущих скандалах и о злоключениях всем известных лиц. В «Лягушке» вдруг появилась, между двумя карикатурами, коротенькая заметка, чудовищная по тону и по выражениям, где Лоран изображался не только как практик-садист, занятый не в меру дерзкими опытами, но и как авантюрист, прошлое которого должно бы привлечь внимание полиции, если она действительно достойна общественного доверия. «Означенный Л. П . , — говорил автор этой сногсшибательной заметки, — в 1906—1907 годах входил в кружок анархистов, которые поселились в Бьевре и, чтобы скрыть свои махинации под благовидной ширмой, основали там коммерческую фирму. Один из членов этого кружка, некий Жан-Поль Сенак, вскоре после банкротства предприятия покончил с собою при весьма драматических обстоятельствах. По-видимому, господин Л. П. мог бы дать объяснения касательно смерти своего товарища, будь он допрошен решительными людьми». Заметку венчал дерзкий заголовок: «Очаровательный господин!» В конце заметки с возмущением подчеркивалось, что пресловутый Л. П., благодаря неслыханному попустительству, продолжает руководить важной работой в одной из государственных лабораторий.

Лоран погрузился в скорбное раздумье. Кто мог еще помнить бедного Жан-Поля Сенака? Уже более пяти лет он предан забвению. Жизнь, которую он не любил, жестоко отринула его. Кто же отважился отыскать этот призрак, с тем чтобы привлечь его к нынешней гнусной склоке?

Прошло три дня, и появился очередной номер «Лягушки» с новой заметкой, озаглавленной «Очаровательный господин, очаровательная семейка!». Анонимный памфлетист не без юмора доказывал, что пресловутый Л. П., позор современной науки, вполне достоин своих предков. Отец его, такой же шарлатан, уехал из Франции по причинам, которые неплохо было бы выяснить, да вскоре придется, вероятно, заняться и остальными членами этой прелестной семейки...

Лоран готов был завопить. Последний выпад причинял ему жгучую, нестерпимую боль, боль, еще более острую, чем все прежние. Он про себя возмущался: «Что еще собираются они выискивать? Что еще обнаружат они?»

Он не подумал о том, как отнесутся к этому родные. Но реакция не заставила себя ждать. В тот же день, пока Лоран еще находился в лаборатории, ему позвонил Жо-зеф. Объяснение было кратким и резким.

— Да будет тебе известно, что я не потерплю никакого скандала, — заявил старший брат.

— Я очень сожалею, но как мне остановить этот поток клеветы?

— Делай как знаешь. Но чтобы я не был замешан. В противном случае я выступлю против тебя.

— Ну что же, Жозеф, выступай.

Человек на другом конце провода выходил из себя. Он плевался в трубку. Слышно было, как он под конец даже затопал ногами.

Но он, несомненно, располагал какими-то устрашающими средствами, ибо в дальнейшем речь в газетах пошла только о Лоране, о нем одном.

Тем не менее молодой человек получил от брата Фердинана коротенькое, гневное и ледяное письмо: «Клер очень плакала. Помни, что тут твоя вина. Если в этой отвратительной истории будет упомянуто мое имя, то положение мое пошатнется и ответственность падет на тебя... » Десять—двенадцать строк в этом духе. Лоран был в отчаянии, однако решил не отвечать и не ответил. У него было достаточно забот и неожиданностей в этом нелепом сражении. Интервью, взятое у него корреспондентом «Эха», наконец появилось. В общем, оно было достаточно точным во всем, что касалось Лорана, но журналист предупреждал, что почел благоразумным выслушать и другую сторону и с этой целью обратился к одному из сотрудников молодого ученого, а сотрудник этот, по вполне понятным соображениям, пожелал сохранить инкогнито. Затем следовала целая колонка путаного, почти бессвязного текста, где Лоран изображался как человек, неспособный серьезно руководить какой-либо лабораторией Института.

У Лорана было семь подчиненных. Кто же из семи выступил? И что он, в сущности, мог сказать? Лоран мучительно старался обнаружить на привычных лицах признаки вероломства. Потом он вдруг сообразил, что обвинительная речь вполне в духе несносного Биро, который,

несомненно, где-то еще процветает. Мысль эта принесла ему облегчение.

При содействии неизменно услужливого Вюйома Лоран поместил в «Прессе» своего рода отчет, который он назвал «Справкой о спорах насчет лабораторий». Там между прочим говорилось: «Если бы, например, мой выдающийся коллега Юбер Жуар, под просвещенным руководством коего в Национальном институте изготовляются вытяжки из желез, обнаружил бы в один прекрасный день, что сотрудники, выполняющие эти ответственные процессы, не желают придерживаться строго предписанной методики, то здравый смысл и нравственная ответственность побудили бы его немедленно наказать виновных. Проблема дисциплины отнюдь не сложна».

Результат этих строк оказался плачевным. Не предупредив Лорана, господин Жуар поместил в «Прессе» сухую реплику, в которой говорилось, что доктор Л. Паскье, конечно, волен приводить любые примеры, но что напрасно он ссылается, пусть даже предположительно, на коллегу, в лаборатории коего малейшее нарушение дисциплины представляется совершенно невероятным.

Лоран был так задет этим опровержением, что даже не пожелал ответить на оскорбление. На другой день в нескольких мелких газетах появилась заметка, до того нелепая, что сначала она показалась Лорану смешной, однако он все-таки не стал смеяться. Заметка гласила: «Л. Паскье, страховой агент, проживающий на бульваре Эксельманса, дом № 13, считает необходимым предупредить своих многочисленных клиентов, что он не имеет ничего общего со своим однофамильцем Л. Паскье, имя которого часто упоминается в парижской прессе в связи с недавним скандалом».

В тот же день к Лорану в лабораторию явился посетитель. То был маленький человечек, желтокожий, черноволосый. Он говорил по-французски бойко, но с ужасным акцентом. Едва войдя, он предупредил:

— Я не журналист.

Лоран кивнул головой, а посетитель добавил:

— Я интересуюсь науками. Как и все, я слежу за кампанией, которую вы ведете относительно лабораторий. На вас ожесточенно нападают...

Лоран опять уклончиво кивнул.

— «Рыжая лягушка» — газета, которой распоряжаются бессовестные люди. Нет, нет, я с ними незнаком. Но мне известно, что нетрудно заткнуть им рот.

Посетитель умолк, прищурил правый глаз и прошептал, хитро улыбаясь:

— Говорят, это обходится не так уж дорого.

Лоран встал, пересек комнату, настежь распахнул дверь и жестом предложил человечку убраться, тот молча удалился.

Стояло жаркое лето. Но Лоран не ощущал зноя. Над насторожившейся Европой стали проноситься тревожные дуновения. Лоран не чувствовал приближения грозы. Он видел только свои собственные горести, свой ураган. Иной раз он сжимал руками голову и стонал, обращаясь к самому себе: «Я больше не могу работать. Я больше ничего не знаю. Я уже никогда ни на что не буду годен. Эти люди окончательно сведут меня с ума».

Он решил сделать еще одну попытку повидаться с Лармина. «Я поговорю с ним откровенно. Надо выяснить все до конца». Директор по-прежнему никого не принимал. Он ответил Лорану краткой «служебной запиской», в которой говорилось, что «господина Паскье просят не добиваться, без особой надобности, приема у директора и что для поддержания связи с различными отделами Института вполне достаточно письменных обращений».

Вечерами, после душного дня, Лоран заходил на часок к матери. Она приказывала служанке поставить еще один прибор и почти тотчас же погружалась в оцепенение, из которого порою выходила, чтобы сказать что-нибудь если и не бессвязное, так, во всяком случае, неожиданное, ибо трудно было понять, какими кружными путями дошла она до таких мыслей. Однажды она нарушила свою мрачную задумчивость, с каким-то недоумением взглянула на Лорана и прошептала:

— Ты здесь! Да, ты в самом деле здесь, Лоран!

И тотчас же повторила жалобу, которая уже почти двадцать лет неизменно вырывалась у нее:

— Мне кажется, что ты уже совсем разлюбил своего отца. До чего мне было бы грустно, если бы это оказалось правдой!

Лоран отвернулся, чтобы скрыть раздражение. Он думал: «И тут ложь! Даже мама начинает лгать. Знаю, что она говорит так, чтобы любой ценой спасти то, что является для нее смыслом жизни, незыблемой верой, чтобы спасти свою несчастную семью. Что же, тем хуже! Тем хуже! Я отвергаю эту ложь».

Он резко ответил:

— Однако же нам все известно.

Это было неопределенно и почти что грубо. На лице старухи вдруг появилось испуганное выражение. Она прошептала совсем тихо, умоляющим голосом:

— Зачем ты так говоришь? Нет, нам ничего не известно.

Лоран пожал плечами и решил не возражать. Он думал: «Если я буду настаивать, я поступлю дурно. Нет, нет, ложь — владычица. Ее надо уважать».

Он замолчал. Немного погодя он опять подумал: «Что означает это молчание? Возвышенное милосердие? Любовь? Или просто-напросто гордость? Ну вот, я начинаю кощунствовать. Но как же так? Она ни словом не обмолвилась о моих личных невзгодах. Быть может, она ничего не знает? Быть может, она стала совсем бесчувственной от горя?»

В тот вечер, в долгие летние сумерки, возвращаясь домой вдоль домов, от которых еще веяло теплом, Лоран в свете фонаря заметил знакомое лицо. Встречный, еще молодой человек с открытым, доверчивым лицом, тотчас же воскликнул: «Паскье!»

То был давний приятель, которого Лоран потерял из виду уже лет десять тому назад, один из тех мимолетных спутников жизни, с которыми охотно переходишь на «ты», хоть и не знаешь твердо их имена.

Они поболтали несколько минут, потом молодой человек сказал радостно и почти что благоговейно:

— Что же, чудесно! Сейчас весь Париж говорит о тебе.

Лоран пожал плечами.

— По-моему, это скорее прискорбно, если принять во внимание, что именно говорят.

Приятель покачал головой. Он запнулся, потом добавил с грустной усмешкой:

— Ничего! Как-никак, а говорят. Вот мне никогда не удавалось обратить на себя внимание.

Лоран пожал его пухлую руку и продолжал путь. Возможно ли, чтобы горькая чаша, которую ему приходится волей-неволей пить, имела для кого-то пьянящий вкус славы? Оказывается, вполне возможно.

Нередко, возвратившись в свою поднебесную квартиру, Лоран принимался писать Жаклине длинные горестные письма, чтобы заполнить чем-то первые ночные часы. В те дни у нее было очень много работы. На другой день она все же забегала невзначай, выкраивая время между делами; она заставала Лорана дома, в лаборатории или в ресторане, долго, внимательно и проникновенно всматривалась в его лицо и гладила его лоб своими удивительно прохладными ручками.

Бывали у него и другие посетители, в том числе, почти ежедневно, Рок. Странный малый, как ни обижал его Лоран, все возвращался. Казалось, к вечеру он забывал об утренней встрепке. Он начинал ровным, мягким голосом сообщать новости. Он говорил:

— Насчет Шартрена не беспокойся. Он раньше августа не уедет из Парижа. Он занимается твоим делом. К тебе он искренне расположен. Вдобавок он ненавидит Лармина. Этим все сказано. Однако...

— Что однако?

— Однако весь этот шум, эти статьи, все эти газетные подлости немного пугают папашу Шартрена. Он сразу пасует при мысли, что имя его, да еще с какой-нибудь бранью, может появиться в газете. Страх вполне понятный. А что касается Дебара...

Эжен Рок остановился, два-три раза пытаясь закурить туго набитую табаком папиросу. Лоран в отчаянии наблюдал за ним.

— Так что же? Что тебе известно о Дебаре?

— Мне ничего неизвестно. То есть известно, что Де-бар — порядочный малый. При обычных обстоятельствах у него, пожалуй, достало бы смелости. К несчастью...

— К несчастью, обстоятельства не обычные; это ты имеешь в виду?

Рок отрицательно покачал головой,

— Дебар ждет ордена, — отвечал он. — На сей раз он непременно получит его летом, когда объявят списки. А пока что ему благоразумнее не рыпаться. Если бы дело разгорелось в октябре, Дебар наверняка был бы за тебя, Но, согласись, бросаться в драку в этот момент — для него просто гибельно. Это означало бы, что два-три года работы пропали зря.

— Это не имеет никакого отношения к его работе.

— Имеет! Я хочу сказать, что о пресловутом ордене он два-три года хлопотал в министерствах.

В промежутках между этими отрывочными фразами Рок вновь принимался за свой окурок. Лоран думал: «Я одинок!.. Одинок! Я барахтаюсь, как муха в паутине. Кто помогает мне? Решительно никто!»

Приятное опровержение таких мыслей он получил однажды в письме из Нанта. Ценою долгих стараний и всяческих уловок Жюстену удалось напечатать в «Пробуждении» превосходную статью. Он прислал ее, сопроводив краткой запиской. Он пояснял, что партийная дисциплина и этика заставили его исключить значительную часть текста — самую горячую, самую решительную. Но и то, что осталось, было очень хорошо, очень благородно, очень смело. Статья называлась «Призыв к справедливости», и «маленький Вейль», как его называли в окружении Лорана, заканчивал ее, как и следовало ожидать, словами: «Надо предоставить господину Паскье, честному служителю науки, спокойно работать по-прежнему. Франция не может позволить себе такую роскошь, как новое дело Дрейфуса».

Лоран с наслаждением читал и перечитывал написанное его любимым другом. К сожалению, никто в Париже, вероятно, не выписывает «Пробуждение». Копье попадет в пустоту.

На другой день на первой странице «Схватки» появилось подписанное каким-то неизвестным именем «Открытое письмо Канцлеру ордена Почетного легиона». Автор письма требовал, чтобы была пресечена «подозрительная деятельность господина Паскье» и чтобы он был лишен ордена, полученного, кстати говоря, при весьма темных обстоятельствах...

В тот день, выходя из Дворца Правосудия, где он надеялся застать знакомого адвоката, чтобы просить его о помощи, Лоран случайно оказался на паперти собора Нотр-Дам. Стояла влажная жара, жара, доводящая мух до безрассудной смелости и остервенения. Лоран жаждал тени, жаждал прохлады. Он рассеянно толкнул дверь храма.

Огромный неф был пуст. Сквозь витражи светило вечернее солнце, но в приделах царила поистине безмятежная, умиротворяющая тень. Лоран сел на стул, как бедняк, опустив руки между колен. Скромные причетники ходили от часовни к часовне, добавляли масла в лампады, зажигали или тушили свечи, благоухание которых сливалось вокруг с запахом древних стен. Великий покой овладевал умом молодого человека. Вдруг он подумал с горечью и даже с досадой: «Многих влечет сюда, когда им тяжело. И они уходят, чувствуя облегчение. А я уйду все таким же удрученным. Это несправедливо! Несправедливо!»

Потом ему в голову пришла наивная мысль: «Будь я верующим, все, пожалуй, оказалось бы для меня легче, даже легче стало бы переносить унижения, вражду, ненависть. Но беда в том, что я неверующий. Мне, в сущности, не везет». В эту минуту чувство подавленности сменилось у него смирением, почти что покорностью.

Он просидел так целый час в каком-то оцепенении, почти во сне. Потом вышел из храма. На улице жара начинала спадать. Он подумал: «Свежесть оказалась благотворной. Теперь мне лучше, гораздо лучше». Он чувствовал, что лицо его осветилось слабой улыбкой. «Mo-литва, должно быть, оказывает такое же действие, но сильнее, — рассуждал он. — Неужели я, сам того не сознавая, молился? Для рационалиста это как-никак было бы поразительно».

Он прошел еще несколько шагов куда глаза глядят, потом, одумавшись, вдруг решил: «Зайду к Сесили. Разумеется, не насчет этих мыслей о молитве... А чтобы повидаться с ней, поговорить или просто послушать ее»,

Глава XVII


Встреча на лестнице. Остерегайся чувства жалости. Сесиль не одинока. Таинственный намек на бегство доктора. В сердцах тех, кто его любит, Лорану не грозят никакие опасности. Бог живет, страдает и надеется. Беседа со Шлейтером. Во Франции все — политика. Немецкая пресса удостаивает Лорана своим вниманием. Особенности режима. Простофиля. Ссылка на Евангелие


Как только бракоразводное дело Сесили окончилось, она выехала из особняка на улице Прони. Теперь она жила на набережной Пасси, в одном из тех домов, что высятся вдоль берега, как огромные известняковые утесы.

Она сняла два верхних этажа, чтобы избавиться от соседей, без помех заниматься с учениками и обеспечить себе благодатную тишину.

Поднимаясь на медлительном лифте, Лоран услышал шаги человека, идущего по лестнице. Кто-то, пока еще невидимый, проворно сбегал по ступенькам. И вдруг, когда оба они оказались на уровне окна, Лоран заметил Ришара Фове, бывшего мужа Сесили. Мгновение они молча глядели друг на друга. Но лифт продолжал подниматься, и Ришар исчез за поворотом лестницы. «Странно, — подумал Лоран. — Зачем он здесь?»

Лоран застал сестру в гостиной. Она была одна и сидела понурившись, спиною к двери, у большого клавесина.

— Я некстати? — спросил Лоран. — Может быть, ты собиралась играть или только что кончила?

Сесиль жестом ответила: «нет». Она казалась не встревоженной, а, наоборот, спокойной и, главное, безучастной.

Немного погодя она спросила:

— Ты встретил Ришара?

— Да, видел его на лестнице.

Почти тотчас он сердито добавил:

— В прошлом году ты говорила, что не намерена встречаться с ним.

Сесиль ответила как бы издалека:

— Я с ним и не встречаюсь... После развода он был здесь только раз, не считая сегодняшнего. Он усаживается вот тут и сидит. Я не могу, не хочу затворять перед ним дверь.

— Что ему надо? — резко спросил Лоран. — Он, может быть, приходит за деньгами?

Сесиль удивленно покачала головой.

— Нет. Это как-никак не в его характере.

— Так зачем же он приходит и мучит тебя?

Сесиль смотрела в широкое окно на Париж, понемногу погружавшийся в сумерки.

— Он еще может страдать, как все. Он не застрахован от страданий. Он даже еще может глубоко страдать.

— Сестра! Остерегайся чувства жалости!

Сесиль сделала жест, полный печали и гордости и говоривший, по-видимому: «Не беспокойся! Не беспокойся!» И почти тотчас же добавила:

— Он говорит со мною странно, неожиданно. Говорит, что стал лучше и что я должна простить зло, которое он мне причинил.

— Остерегайся этой покорности.

— Что ж, — сказала Сесиль, — ему я все простила. Вот самой себе мне еще остается кое-что простить. Я, вероятно, была чересчур жестока по отношению к этому несчастному.

— Остерегайся таких угрызений совести.

— Нет, нет, можешь не беспокоиться. Я хорошо знаю, что мне делать, в особенности когда речь идет о бедном Ришаре.

Она добавила тише:

— Ты ведь знаешь, я не одинока.

«Удивительно! — подумал Лоран. — Сесиль, верующая, сейчас рассуждает совершенно так же, как неверующая Жаклина».

Молодая женщина беспрестанно складывала и разводила руки, скрещивая и разнимая тонкие пальцы. Вдруг она воскликнула:

— Я позволяю мучить себя потому, что заслужила это.

Теперь она вдруг лишилась высокомерной, холодной самоуверенности. Она встала и принялась расхаживать по комнате, заботливо переставляя вещи с места на место. Она спросила:

— Когда ты виделся с мамой?

— Да еще только вчера. Я бываю у нее почти каждый день.

— Тебе что-нибудь известно?

— Насчет чего?

— Насчет папы.

— Ничего. Я только получаю от него открытки, как и ты, вероятно.

— Да.

Сесиль повернулась к Лорану. Ее прекрасное лицо, которому она так упорно старалась придать равнодушное выражение, вдруг исказилось от гнева.

— Самое возмутительное во всем этом то, что вся история, бегство папы, вся эта своего рода катастрофа, да, все это — моя, моя вина!

— Твоя вина? Какой вздор!

— Не расспрашивай меня. Со временем я тебе все объясню. Я знаю, Лоран, знаю, что у тебя крупные неприятности. Газет я никогда не читаю. Но я знаю.

— Благодарю тебя, сестра.

— И если я с тобою не говорю об этом, так только потому, что думаю, верю, не сомневаюсь в своем праве верить, что ты выше этой грязи. Тех, кто тебя любит, она никак не может задевать.

Лоран прошептал, смутившись:

— Человеку трудно утверждать, что сам он выше того или иного... Но то, что ты говоришь о папе, как-никак уму непостижимо.

— Не будем об этом толковать, прошу тебя, по крайней мере, сейчас. Мне это слишком тяжело. Ты пообедаешь со мною?

— Нет, мне надо домой, — ответил Лоран. — У меня куча дел.

Отворяя дверь в полутьме передней, он взял Сесиль за руку:

— Я, вероятно, скажу глупость. Пусть! Скажи мне, Сесиль, если бог всемогущ, почему он давно уже не восторжествовал, почему он не торжествует всегда?

Сесиль с раздражением ответила:

— Бог как все мы: он живет, страдает и надеется. А теперь помолчи. Помолчи.

И она подтолкнула его к выходу.

Лоран сел в автобус и вскоре был уже у себя. Он надеялся на письмо от Жаклины. Стало совсем темно. Молодой человек думал: «У Сесили на душе должно бы быть спокойно, раз она нашла свой путь. А ведь этого нет; она страдает, как я, как мы, как все люди. Но что означает таинственный намек на бегство папы?»

У консьержки Лорана ждала вечерняя почта. Письма от Жаклины не было, зато оказалось несколько других, и на одном из них Лоран сразу узнал почерк Шлейтера.

В первые годы века Леон Шлейтер работал препаратором у Дастра, на теоретическом факультете. Пройдя конкурс на замещение должности преподавателя, а затем получив степень доктора наук, он рано оставил работу в лаборатории и всецело посвятил себя политике. Он долгое время был начальником канцелярии у Вивиа-ни. С образованием нового правительства в июне он вновь занял этот пост. До этого, во время междуцарствия, он исхлопотал себе в виде компенсации другой пост и стал начальником секретариата председателя Сената. Он отказался от этой должности, чтобы вновь работать со своим прежним шефом, но остался в казенной квартире, войдя в соглашение со своим преемником, человеком молодым и одиноким. Лоран распечатал письмо. Там оказалось лишь четыре-пять строк, не больше, выдержанных в обычном для Шлейтера сухом стиле: «Приезжайте ко мне, Паскье, как можно скорее. Если это письмо придет к Вам рано, приезжайте сегодня же вечером. Надо кое-что Вам сказать. Для Вас я буду дома до полуночи».

Часы показывали без десяти девять. Лоран вышел из дому, направился на бульвар Сен-Мишель, в каком-то баре съел, стоя, бутерброд с ветчиной, выпил стакан пива и пошел по улице Медичи к зданию Сената.

Шлейтеру было под сорок. Он был все такой же длинный, такой же тощий, такой же мрачный. Но теперь он был женат. С тех пор как он жил в старом запущенном домике на улице Сен-Жак, он прошел большой путь. Он жил обеспеченно, в роскошной квартире.

Он принял Лорана в библиотеке, заставленной шкафами и витринами, в которых виднелись великолепные переплеты. Он сразу же принял тот властно-дружественный тон, которого придерживался с самого начала их знакомства.

— Так, милейший, продолжаться не может, — сказал он.

Дружелюбную привычку называть людей «милейшими» он перенял у своего шефа, г-на Дастра, и обращался так ко всем, у кого было к нему дело и над кем он рассчитывал властвовать. Но в отличие от г-на Дастра он придавал этому слову несколько снисходительный оттенок.

— Вполне с вами согласен, Шлейтер, так продолжаться не может.

Откинувшись в кресле, свесив длинные руки и уставившись в ковер, Шлейтер продолжал глухим, холодным голосом, который его друзья прозвали «голосом следователя»:

— Сами понимаете, в этой прискорбной истории я не из числа тех, которые хотят причинить вам неприятности. В то же время я и не из числа тех, кто одобряет вас.

Лоран встрепенулся, как пришпоренный конь. Шлейтер махнул рукой и продолжал:

— Нет, милейший. Вы не во всем были правы. Вы перенесли вопрос на политическую почву...

— Шлейтер, вы ошибаетесь. Меня хотели завлечь на эту почву, но я не поддался. Я совершенно чужд политике... Мне достался плохой сотрудник...

— Знаю, знаю.

— Я его прогнал. Вопрос был весьма несложный. Его раздули в проблему государственного значения. Стали копаться в моей личной жизни. Меня обвиняют в нелепейших преступлениях. Стараются раздавить меня — иначе это не назовешь. Хотят отнять у меня орден, и этим, конечно, дело не ограничится.

Шлейтер расхохотался.

— Во Франции, милейший, все — политика. Выйдите на улицу и скажите чуть громче, чем принято: «Завтра будет хорошая погода», — таким словам может быть придан политический смысл. Вденьте в петлицу цветок: политическая эмблема! Возьмите в руки трость: это политический знак! Повторяю, милейший, вы были неосторожны. Да, неосторожны и неловки.

—Возможно, — простодушно признался Лоран, — все мне так говорят.

— Раз все говорят, значит, так оно и есть. Кроме того, напрасно вы опираетесь на шаткую опору. Левые дали по вас пулеметную очередь, а правые на это никак не ответили.

— Вероятно, потому, что я не принадлежу ни к левым, ни к правым.

Шлейтер многозначительно поднял вверх указательный палец.

— Так не бывает, милейший. Поневоле принадлежишь либо к левым, либо к правым — надо только выбрать. Бесполезно пересматривать то, что уже решено. Вы начинаете худеть. Да, да, посмотритесь в зеркало, и вам станет ясно, что вы больны. Вот поэтому-то я и говорю, что так продолжаться не может.

Лоран ничего не ответил, и Шлейтер, помолчав, медленно продолжал:

— У вас очень деятельные враги и далеко не столь же деятельные друзья. Первый долг тех, кто вам сочувствует, разъяснить вам положение, открыть вам глаза и тем самым вам помочь.

— Благодарю вас, Шлейтер, однако...

— Подождите. Я должен сказать вам нечто весьма важное. Вы не знакомы с Оганьером, новым министром просвещения? Он не желает вам зла, но история эта его раздражает, особенно в настоящий момент. Вы читаете по-немецки, милейший?

— Плохо , — ответил Лоран.

— Держите, — сказал Шлейтер, протягивая ему газет у . — Читайте сами. Немецкая пресса почтила вас своим вниманием. Смотрите статью в «Берлинской ежедневной газете»: «Французская наука в опасности. Раздоры и беспорядок в лабораториях. Руководители не выполняют своего долга. Подчиненные нарушают дисциплину». и т. д.

— Совершенно невероятно! — говорил Лоран, качая головой.

— Тем не менее министр в принципе не будет возражать, если на днях вас привлекут к ответу... Ну, конечно, не перед настоящим судом... а только перед дисциплинарным, который соберется в Национальном институте и не выйдет за рамки Института. Без особой огласки.

Лоран встал одеревенелый; он не покраснел, как обычно, а, наоборот, совсем побледнел, стал мертвенно бледным.

— Продолжайте, Шлейтер, продолжайте, — промолвил он.

— Недалеко и до конца, милейший. Вас попросят подать в отставку.

— В отставку из Института?

— Разумеется.

— А дальше?

— Я для того и пригласил вас, чтобы посоветовать не ерепениться.

— То есть?

— Ну, смириться.

— Но как же так...

— Погодите. Тогда постараются после каникул куда-нибудь вас пристроить, если до тех пор в Европе не стрясется чего-нибудь из ряда вон выходящего.

— Шлейтер! — сказал Лоран дрогнувшим голосом, — либо вы считаете меня виновным, и это ужасно. Виновным! Виновным в чем? Но тогда пусть докажут мою вину и подвергнут меня наказанию. Либо я невиновен, а я действительно невиновен, невиновен! В таком случае пусть оставят меня в покое. Если же меня считают до такой степени преступным, что надо лишить меня должности, так зачем же подыскивать мне новую?

— Значит, вы ничего не понимаете в особенностях нашего режима, в его человеколюбии, — возразил Шлейтер, мрачно улыбнувшись.

Он встал, подошел к Лорану, положил ему на плечо длинную костлявую руку и еле слышно сказал:

— Позвольте признаться вам, Паскье, что в этой истории вы похожи... сказать вам? Похожи на Простофилю. Понимаете, что это значит?

— Но ведь меня же не в чем упрекнуть!

Шлейтер взял Лорана под руку и тихо, тихо повлек его к двери.

— Не в чем вас упрекнуть, милейший? Есть в чем! Поразмыслите малость. Во-первых, вы нарушили правила игры. Такие истории ни в коем случае не должны проникать в печать, становиться достоянием широкой публики. Кроме того...

— Это еще не все?

— Увы, нет! Не все. Вторая претензия к вам еще серьезнее. Она основывается на Священном писании. Вы знаете о чем речь, милейший: «Горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит» Может быть, я не совсем точно цитирую. Но вы меня понимаете.

Глава XVIII


Далеко нам до праведников. Упоительное безразличие. Несметное множество человеконенавистников. Прелесть физического труда. Скандал в Национальном институте биологии. Кредит — тот же товар. Мир становится дыбом. Бежать, бежать куда глаза глядят. Присутствие Жаклины. Душа, которую придется спасать


В потемках сна возникает слабый проблеск. Подобно серебристому пузырьку, поднимающемуся из глубин на поверхность воды, душа вырывается из бездны. И вдруг Лоран Паскье вновь начинает существовать.

Горестное воскресение! Кровь тяжело бьется в висках и в горле. Все суставы связаны, все мускулы одеревенели и ноют. Волосы сухи и всклокочены. Кажется, будто и скромные железы, искони трудящиеся в толще тела, решили замереть вместе с застывшей душой.

Лоран встает, потягивается, тоскливо вздыхает и думает: «Далеко нам до праведников!» И который уже раз приходит ему в голову мысль, что лучше бы и вовсе не просыпаться. Тем, кто уже не просыпается, действительно повезло.

Он одевается. Он видит в зеркале свое лицо и морщится: лицо ему противно. Он отворяет дверь квартиры, выходит на площадку, берется за перила лестницы и мучительно вопрошает самого себя: «Сумею ли я еще спуститься по лестнице? Смогу ли правильно написать свою фамилию? Не сведут ли они меня окончательно с ума?» Он на мгновение зажмуривается, чтобы сосредоточиться и взять себя в руки. «Они» — это призраки, терзающие его, призраки, с которыми он несколько недель ведет нелепое сражение.

Прежде Лоран, направляясь утром в Институт, весело шагал по светлым, просторным улицам, — и тут сказывалось его довольство, быть может, даже гордость. Он всегда выбирал самые оживленные бульвары, самые прославленные улицы. Теперь же он предпочитает узкие, темные улочки и шагает, держась поближе к домам. Он пробирается в Институт, даже не поздоровавшись со швейцаром. Он крадучись проникает в свой флигель, старательно скрываясь в тени каштанов. Он уже замечал, что стоит ему подойти к группе коллег, учеников или приятелей, и те сразу замолкают. Теперь Лоран отворачивается от них и уже ни с кем не здоровается. Люди, не питающие к нему неприязненного чувства, в конце концов начинают думать: «Какой тяжелый характер!»

От каждого, с кем бы Лоран ни встретился, он ждет только язвительности и обиды. И безразличие, свойственное некоторым людям, представляется ему началом упоительным, но — увы! — редкостным. Сам он стал крайне чувствительным к малейшим оттенкам выражения лица. Из множества мельчайших и, несомненно, не имеющих значения жестов он делает сложные и неизменно удручающие выводы. Он целыми днями думает: «Я упрямец, быть может, даже дурак... Я все более и более замыкаюсь. Раз все сторонятся меня, значит, я, по-видимому, не прав... » А потом так же упорно восклицает, стиснув зубы: «Я прав! Я прав! Я не такой подлец, как все эти презренные». Когда он думает об «этих презренных», в его воображении не возникает то или иное лицо. Тут страшное, смутное множество постепенно развертывается перед Лораном, захватывая все общество, все окружающее.

Когда открывается дверь, ему кажется, что сейчас ему подадут проклятое письмо, о котором говорил Шлейтер, письмо, приглашающее его предстать в определенный день и час перед дисциплинарным советом. Из кого будет состоять совет? У Лорана порою возникает такой вопрос, но он тотчас же презрительно пожимает плечами, ибо твердо решил не являться на это сомнительное судилище.

Лоран еще делает вид, что работает, но работает он мало. Как удержать мысль, постоянно ускользающую? В садике между флигелями Лоран останавливается в прозрачной тени акаций. На одном из зданий работают кровельщики. Некоторые из них на земле, другие на лестницах, третьи взобрались на стропила. Они перекидывают друг другу стопки черепиц. Картина напоминает балет, изящный и смелый танец. Черепицы перелетают из рук в руки с неизменной скоростью, неизменно попадают в место назначения и аккуратно складываются на положенном месте. Работа эта являет зрелище силы, уравновешенности и особенно согласованности. Лоран вдруг позавидовал тому рабочему, что наверху, в сверкающей лазури, ловит и укладывает черепицы. Временами танец приостанавливается. Корифей отдает распоряжения. В ответ на замечание садовника, который возится возле клумбы, работающий наверху не без гордости отвечает: «А в нашем ремесле мы предпочитаем потеть от зноя, чем дрожать от стужи». И балет продолжается. Лоран возвращается к своим горестным размышлениям: «Мне нравятся такие люди. Я любуюсь ими, когда наблюдаю, как ловко они справляются со своей трудной работой. Я искренне переживаю вместе с ними их невзгоды. Я разделяю их надежды. А находятся негодяи, называющие меня хулителем скромных тружеников! От этого можно заскрежетать зубами».

Лоран чувствует, что, пожалуй, сейчас заскрежещет. И он уходит.

Поднимаясь по лестнице в своем флигеле, Лоран останавливается и опирается рукой о стену. Он чувствует в груди стрелы клеветников, ему хочется вырвать их.

Враги Лорана, те неуловимые и по большей части неизвестные ему люди, обозначаемые им неопределенным словом «они» или «те», стали разыскивать Биро, которого Лоран считал уже исчезнувшим среди прочих призраков начальной стадии травли. В мелких газетках пишут, будто у Биро есть дети, и ныне они бедствуют. Поговаривают о подписке в их пользу. Лоран отлично знает, что у Биро детей нет. Говорят также, что Биро несчастный чахоточный, прилагавший героические усилия, чтобы работать, невзирая на недуг. Все это ложь!

А травля продолжается. Газеты еще не высосали из этой кости все, что можно. Толкуют о тысячах ампул, которые Институту по вине г-на Паскье пришлось спешно уничтожить, и Лоран понимает, что для обоснования любой клеветы всегда можно подыскать какой-нибудь ничтожный правдоподобный факт. Большинство газет ежедневно помещает заметки, посвященные тому, что теперь именуется «скандалом в Национальном биологическом институте». Наиболее серьезные газетчики настойчиво требуют официального расследования.

Жюстен написал новую статью, из-за которой чуть было не рассорился с руководителем своей газеты. Ему пришлось удовольствоваться присылкой рукописи Лорану, и тот прочел ее со слезами на глазах. Он останется единственным читателем этой статьи. Ну что ж, это все же некоторое утешение, а утешения теперь редки.

Как-то вечером Лоран застал у г-жи Паскье своего брата Жозефа. Молодчик был не в духе. Он проворчал:

— Как видишь, «Обозреватель» молчит. Это все, что я могу для тебя сделать. Кредит — тот же товар. Кредит можно израсходовать, а можно его и накопить. В том положении, в какое ты всех нас поставил, мне необходимо сберечь свой моральный кредит. Я должен сохранить его в неприкосновенности.

Лоран сердито ответил:

— Я у тебя ничего не прошу.

Уходя, Жозеф еще сказал:

— Носить фамилию Паскье в настоящее время, из-за тебя, дело нешуточное. А что скажет Сесиль?

Лоран чуть не схватил с комода фаянсовое кашпо, чтобы швырнуть его в Жозефа. Теперь его порою охватывает неистовое желание буйствовать.

Он послал в «Журнал лабораторий» большую статью об изменениях вирусов под влиянием радия. Это его двухлетний труд. «Журнал», с давних пор печатавший все работы Лорана, вернул ему статью без каких-либо комментариев и даже без извинений. Лоран подумал: «Мир становится дыбом. Неужели моя карьера, работа, вся моя жизнь пойдет прахом только из-за того, что я имел несчастье встретиться с каким-то Лармина и выступить против какого-то Биро? Нет, нет, так можно дойти до полного отчаяния. Мир становится дыбом».

Июль уже на исходе. С каждым днем лето приближается к концу. Жалкий род человеческий неуклонно следует предначертанной ему судьбе. Тем не менее горожане укладывают свои пожитки, набиваются в поезда, мечтают о море, о зелени, о свежести, о развлечениях. Они не допускают мысли, что им может быть отказано в заслуженном отдыхе. Почти все учителя и друзья Лорана уже выехали из Парижа. Тех, кто еще в городе, Лоран упорно посещает, даже рискуя оказаться назойливым. Поднимаясь по лестницам, он думает: «Я всегда потешался над теми, кто наносит визиты, чтобы быть избранным в Академию. Теперь я сам хожу с визитами, но делаю это только затем, чтобы не лишиться заработанного честным трудом». Лорана не всегда принимают. А если принимают, так принимают рассеянно, потому что не понимают, чем так взволнован этот молодой человек, или потому, что твердо решили ни во что не вмешиваться. Вновь оказавшись на улице, Лоран думает о необитаемом острове. Отныне это одна из главных тем его жизни. «Бежать, бежать куда глаза глядят... »

Жаклина, так много работавшая, Жаклина, которую можно было видеть только раз или два в неделю, теперь каким-то чудом освободилась. Иной раз она находится возле Лорана в самые мрачные часы. Она сосредоточенно всматривается в него, как, вероятно, всматривается в больных, когда ходит по пригородным баракам, принося нуждающимся молоко и лекарство. Она берет Лорана под руку, и они совершают по безлюдным бульварам мучительные, напряженные, молчаливые прогулки, жгучее воспоминание о которых сохранится у них на всю жизнь. Порою Лоран выходит из своей горестной задумчивости. Он пожимает ручку, тяжесть которой едва ощущает на своей руке, и, сокрушенно вздохнув, говорит:

— Не надо любить меня. Иначе я сам себя возненавижу.

Девушка ничего не отвечает. Но ее внимательный взгляд не отрывается от скорбного чела. Она начинает хорошо понимать мятущуюся и страждущую душу, которую ей, быть может, придется спасать.

Глава XIX


Два послания. Краткая и таинственная встреча. Г-н Шартрен, честный человек. Поворот в умонастроении. Лоран больше не может уступать. Кое-что о вспышке гнева. Агония политического режима. Наука — не привилегия одного класса. Письмо к Жаклине. Буря и утешение. Война? Ради чего война?


Однажды утром, когда Лоран выходил из дому, ему вручили письмо, о котором предупредил его Шлейтер и которое он ждал с тревогой и негодованием. Он сразу, еще не распечатав его, понял, что это такое, и тут же, на ходу, прочел. Письмо было за витиеватой подписью Лармина и содержало всего лишь несколько строк, к тому же довольно туманных. Случай, по-видимому, был из ряда вон выходящий, а потому и стиль письма был необычный. Г-на Паскье, руководителя лаборатории Национального института биологии, уведомляли, что через два дня ему надлежит предстать перед дисциплинарным советом, чтобы дать объяснения насчет неоднократных нарушений распорядка.

Лоран трижды, не спеша, прочел эти краткие строки. Странно: по мере того как он перечитывал их, волнение его утихало. Пальцы переставали дрожать. Лицо его преображалось под влиянием твердо принятого решения. Слабая улыбка засветилась в бледно-голубых глазах, напоминавших то Сесиль, то г-на Паскье-отца, Паскье Африканца.

Немного спустя, когда он входил в лабораторию, ему подали письмо по пневматической почте. Писал г-н Шартрен.

«Приезжайте ко мне немедленно, — просил старый ученый. — У меня для Вас добрые вести. Не откладывайте, ибо, хотя это, может быть, и глупо с моей стороны, завтра я уезжаю отдыхать».

Некоторое время Лоран взвешивал на ладонях эти два послания: от господина Шартрена и от Лармина. Минуту он обдумывал, не разумнее ли сначала повидаться с превосходным человеком, не отвернувшимся от него в нынешних тяжелых обстоятельствах. Но Лоран уже был не в силах преодолеть демона, который владел им. Итак, он взял шляпу, не спеша прошел по саду и вскоре оказался в приемной директора. Служитель, завидев его, сразу же объявил, что директор еще не приехал, — что, впрочем, соответствовало действительности. Молодой человек ответил:

— Ничего. Я подожду,

Пьер-Этьен Лармина прибыл несколько минут спустя. Он увидел Лорана и еле скрыл раздражение.

— Господин директор, мне надо поговорить с вами, — сказал Лоран спокойным, церемонным тоном.

Старик постарался было найти лазейку, чтобы уклониться. Не найдя ее, он сказал, пожав плечами:

— Что ж, господин Паскье, входите.

Лармина направился в свой кабинет; Лоран, войдя вслед за директором, тщательно затворил двойную дверь. Минуты две-три спустя молодой человек появился в приемной, еле заметно кивнул служителю, которого знал давным-давно, и вышел из Института. У подъезда он остановил такси, назвал адрес г-на Шартрена и стал напевать мелодию из партиты до минор Иоганна Себастьяна Баха — мелодию, преисполненную безмятежной ясности.

Господин Шартрен был дома, весь поглощенный укладыванием чемоданов. Он встретил Лорана весьма сердечно и повел его в гостиную, почтенная мебель которой уже скрылась под холщовыми чехлами.

— Благоразумнее было бы остаться в городе, — молвил старый ученый, — подождать событий, узнать, что предпримет Германия.

Лоран встрепенулся. Германия? Ах да! Г-н Шартрен имеет в виду то, что называют международной напряженностью... Лоран сел на диван. От скатанных и перевязанных ковров веяло нафталином. Шторы были уже опущены. В полоске солнечного света плясали пылинки, поднятые хозяйственной суматохой. Добрый г-н Шартрен сел в кресло напротив Лорана.

— А теперь потолкуем о вас, ибо я для этого главным образом вас и пригласил. Как вы знаете, в отношении вас намечается поворот в вашу пользу. Дастр, Рише, Ляпик решили, так же как и я, потребовать расследования. Пусть это слово не пугает вас...

— Неужели вы думаете, профессор, что что-либо еще может напугать меня...

— Речь идет не об обследовании вашей деятельности, а о той обстановке, в какой хотят заставить вас подать в отставку. Шарль Николь, хорошо знающий вас, обратился к министру с письмом, в котором защищает вас и одобряет все написанное вами. Господин Ру, Габриель Бертран и еще кое-кто говорят повсюду, что вы — жертва несправедливости, что все это — подлость и ничего подобного не могло бы случиться ни в одном почтенном учреждении, как, например, Институт Пастера.

— Профессор, я не сомневаюсь в этом, однако...

— К несчастью, друг мой, большинство тех, кто любит вас, разъехалось на каникулы либо отвлечено политическими волнениями, что вполне естественно. Поэтому мы полагаем, что для вас лучше было бы явиться на дисциплинарный суд. Среди его членов, по крайней мере, двое будут на вашей стороне. А остальным мы напишем.

— Профессор, — ответил молодой человек, — не нахожу слов, чтобы выразить, насколько я тронут. Однако...

— Друг мой, не противьтесь, не поддавайтесь дурному настроению.

— Дело в том, профессор, что теперь уже поздно.

— Поздно? Почему? Не понимаю.

— Я уже подал в отставку.

— Когда?

— Четверть часа тому назад.

— Как вы подали в отставку? Письменно? Кому?

— Устно. Директору Института.

— Господину Лармина?

— Господину Лармина.

— С господином Лармина у меня отношения неважные, однако можно еще уладить дело.

— Нет, профессор. Это невозможно.

— Но почему же невозможно?

Старик взволнованно Потирал руки. Он тоскливо смотрел на Лорана, а тот наивно улыбнулся и прошептал:

— Профессор, я сказал господину Лармина, что он подлец.

Господин Шартрен слегка вздрогнул и отшатнулся.

— Черт возьми, — молвил он. — Дело принимает серьезный оборот.

— И даже... — продолжал Лоран.

— Как? Это еще не все? Что вы ему еще сказали?

— Я ему больше ничего не сказал, я просто...

— Что просто?

— Я плюнул ему в лицо.

Профессор воздел руки, как бы призывая на помощь силы небесные. Он лепетал:

— Ну, это уж слишком, это уж зря! В лицо! Это нечто неслыханное, этого и представить себе невозможно. Вы, молодой человек, такой спокойный и, главное, отлично воспитанный! Черт возьми! Но, надеюсь, это все?

Лоран встал с места; он очень покраснел, но был по-прежнему спокоен. Он ответил тихим, но поистине жутким голосом:

— Мне хотелось его задушить. Я все-таки этого не сделал. Так противна была мне мысль, что придется прикоснуться к нему.

— Замолчите! Замолчите, несчастный друг мой. Вы еще не в себе. Ну вот, меня зовут. Все насчет чемоданов. Никому ни слова о том, в чем вы сейчас признались. Вас, бедняга Паскье, примут за сумасшедшего. А вы только вне себя от гнева. Через два-три месяца мы с вами все это опять обсудим. Умы утихомирятся. Лишь бы события не перевернули все вверх дном. Ведь дела-то, знаете, совсем плохи. Итак, до свиданья, Паскье. И успокойтесь! Успокойтесь.

Спускаясь по лестнице, Лоран опять улыбнулся. «Мне успокоиться? — думал о н . — Вот еще! Я и так спокоен, как никогда».

На улице он увидел киоск, со всех сторон увешанный газетами. В то утро он по понятным причинам еще не успел просмотреть газет. Мимоходом он взглянул на те, что были выставлены, и сразу остановился. «Народный вестник» выделялся крупным заголовком: РЕЧЬ ИАСЕНТА БЕЛЛЕКА. АГОНИЯ ПОЛИТИЧЕСКОГО РЕЖИМА».

Лоран подумал, что в речи должно быть кое-что сказано и по его адресу, что Беллек, долго молчавший, решил наконец высказаться. Лоран купил газету и сел на скамейку, чтобы прочесть ее.

Догадка его оправдалась. Социалистический вожак, распространившись о политической обстановке в Европе, рисовал картину буржуазной Франции, разглагольствовал о процессе г-жи Кайо, потом обращался к тому, что в его газете с недавней поры стали именовать «предательством интеллигенции». Под конец он обращался к истории молодого ученого, который, под влиянием безумного, а быть может, и преступного тщеславия, забыл, по-видимому, что наука — не привилегия одного класса, а достояние широких масс.

Лоран сложил газету и спрятал ее в карман. По носу его сбегали капельки пота. Он косился, следя за их движением. Он встал, судорожно сжал руки и сказал вслух: «Мне не остается ничего другого, как отправиться домой».

Он находился тогда на бульваре Сен-Жермен. Выбирая переулки потемнее, он стал взбираться на холм Сент-Женевьев; в руках он держал шляпу и широким жестом обмахивался ею. Вот и лестница его дома, вот и квартира, погруженная в тишину. Тут он взял лист бумаги, решительно окунул перо в чернильницу и, подумав, начал писать:

«Дорогая Жаклина, бесценная, друг мой, любовь моя! Вы как-то весной сказали мне, что восхищаетесь своим отцом и что никогда в жизни не позволите себе критиковать его суждения. Ваш отец сегодня публично высказался обо мне и даже, вслед за многими другими, решительно осудил меня.

Дорогая Лина, сегодня утром я подал в отставку: я уже не заведующий отделением в Биологическом институте. Карьера моя кончилась. Работа, которую я люблю, станет для меня теперь недоступной. Я человек очень бедный. У меня уже почти не осталось друзей. Врагам моим несть числа. А я все еще как следует не понимаю причин моих бедствий.

Я много раз просил Вас соединить наши судьбы. Еще вчера я надеялся, что Вы наконец согласитесь, ибо, как Вы сами говорили, не чувствуете ко мне неприязни. Но теперь, милая Лина, мне уже нечего предложить Вам,

кроме истерзанного сердца и имени, носить которое нелегко. Вы заслуживаете, милая Жаклина, гораздо лучшего».

Лоран положил перо на стол и глубоко задумался.

Утро подходило к концу, со всех сторон доносился бой башенных часов, бивших двенадцать. Лоран очнулся от своих дум, услышав шаги на лестнице; потом входная дверь слегка дрогнула, словно кто-то оперся на нее плечом. Затем снова стало совсем тихо.

Лоран на цыпочках прошел в крошечную переднюю, куда выходили двери спальни и кабинета; сердце его сжималось от упоительной тревоги и тоски. В доме стояла глубокая тишина. И вдруг Лоран ясно услышал даже не дыхание, а как бы глухое и ритмическое биение сердца.

Он тихо-тихо приоткрыл дверь.

На площадке, в тени, стояла Жаклина. Она сразу же вошла. Она неловкими, угловатыми движениями стала снимать перчатки; сняла широкую золотистую соломенную шляпу, наполовину закрывавшую ее лицо. Она не поднимала взора и лепетала быстро, дрожащими губами:

— Если хотите, чтобы я вышла за вас — я согласна, согласна. И даже сама прошу об этом. И я все утро всюду разыскиваю вас, чтобы сказать, что согласна.

Лоран неистово, обеими руками обнял девушку. И буря, которую он несколько месяцев сдерживал силою воли, вдруг разразилась в детских рыданиях, в страшных судорогах, в долгих стенаниях, разрывавших ему сердце. Сквозь слезы он говорил: «Простите меня! Простите меня! Я не могу не плакать, не могу не кричать. Пусть все это вырвется у меня, пусть я от этого освобожусь. После все наладится. Нет, нет, тут не горе. Никогда еще не был я так счастлив, так полон сил!»

Когда Жаклина стала влажным платком вытирать ему лицо, чтобы освежить его, он сказал:

— Лина, дорогая, я как раз писал вам письмо, чтобы объяснить все, что происходит.

Она кивнула головой и улыбнулась:

— Не объясняйте. Я все знаю.

Потом, перестав улыбаться, добавила:

— Но нам надо поторопиться. Да, поторопиться со свадьбой.

— Поторопиться? Конечно. А почему?

Она серьезно ответила:

— Потому что несомненно начнется война.

Лоран в изумлении поднял голову:

— Война? Какая война? Да, действительно, кажется, поговаривают о войне. А зачем война?

Она стала возле него на колени, вынула из своих кос гребенку и стала заботливо, терпеливо причесывать его, как причесывают ребенка после того, как он чем-то очень огорчился или раскапризничался.

Глава XX


Четвертое, последнее письмо к Жюстену Вейлю. Лоран лишился всего и в то же время все приобрел. Великие и малые события. Перед лицом будущего. Телеграмма от г-на Эрмереля. Поздравления профессора Ронера. Лоран отказывается от «четвертого упражнения». Опасность отдыха. Мнение Лорана о политических деятелях. Г-н Дебар, или осторожность льва. Черточка характера Вюйома. Фантастические противники. Битва с тенями. Двенадцать тысяч франков Сесили. Война кажется невозможной


Дорогой старый друг, от тебя нет вестей почти целую неделю. Не откликнулся ты и на мое, правда, очень краткое письмо, в котором я сообщал, что лишился всего и в то же время все приобрел, ибо скоро женюсь. И действительно, я рассчитываю жениться в ближайшие дни, если, конечно, не помешают немцы.

По-прежнему ли ты в Нанте? Дойдет ли до тебя мое письмо? Но мне все равно необходимо написать тебе, хотя бы для того, чтобы излиться в своих чувствах перед истинным другом. Мне необходимо рассказать о себе. Я стыжусь этого. Мы живем здесь в ожидании и тревоге. Конечно, совершенно несоизмеримы опасность, угрожающая Европе, и моя личная ничтожная катастрофа, и между ними нет никакой связи. Тем не менее в моем уме все эти события, и большие и крошечные, смешиваются, сливаются в одно. Все раны одновременно дают себя знать. Я должен бы пребывать в полном отчаянии, ибо мне причинили много зла, причинили, кажется, все зло, какое только могли. Неделю тому назад я думал лишь о том, как бы умереть, расстаться с этим страшным миром. Сегодня я хочу жить, хочу начать жизнь сначала. Я полон планов, решений, расчетов. И это в такой момент, как сам понимаешь, когда великий долг, быть может, потребует от меня жизни, лишит меня жизни, которая мне все еще дорога. Жаклина в таком же настроении.

Будущее весьма неопределенно, весьма темно, а мы только о будущем и говорим.

Минувшей зимой Шлейтер как-то сказал мне своим загробным голосом: «Тридцать три года! Спешите, дорогой мой! Вот увидите, не успеете оглянуться — и конец!» Но Шлейтер ошибается. Тридцать три года! Все еще отнюдь не кончено, раз мне приходится начинать сначала.

Жаклина виделась с гражданином Беллеком. Оказывается, старый простофиля свалился с небес. Он ничего не понимал, ни о чем не догадывался, — тут отчасти и наша вина. Словом, он заявил, что стоит прежде всего за полную свободу. Нам не придется составлять «почтительное требование». К несчастью, если во Франции будет объявлена мобилизация, как этого опасаются, я уеду на второй же день. Все это не будет благоприятствовать нашему браку. Ничего! Я все-таки женюсь. Если не в Париже, так в Ремиремоне, куда мне предстоит явиться, или по окончании войны, которая не может долго продолжаться. Да еще неизвестно, будет ли война. Многие здесь в нее не верят, например, Ронер, о котором я тебе недавно писал. Я живу, как видишь, в полной неопределенности. И все же я счастлив, счастлив безумно, безгранично.

Представь себе, я получил телеграмму от г-на Эрмереля, моего дорогого, доброго начальника; сейчас он в Индокитае. Французские газеты попали в его руки с большим опозданием. Он пишет: «Ваша статья превосходна. Я всем сердцем с вами». Милый г-н Эрмерель! Помнишь, ведь не кто иной, как он, исхлопотал мне орден, в год «Бьеврского Уединения», потому что я испробовал на себе его новую вакцину. Думаю, что в конечном счете, несмотря на кампанию в прессе, у меня этот несчастный орден не отберут. У господ из капитула Ордена найдутся и другие дела.

В мелких газетках писали, будто я дал Лармина пощечину, будто поколотил его. Тут значительное преувеличение. В порыве гнева меня сильно подмывало побить его, точнее — задушить. Но мысль, что придется взяться за него руками, коснуться его кожи, внушала мне, к счастью, спасительный ужас, своего рода священное отвращение.

Мне пришлось посетить г-на Ронера, чтобы передать дела, касающиеся «Биологического вестника». Я отправился к нему, стиснув зубы, готов был кусаться. Он принял меня превосходно. Я шел, собираясь обругать его, ибо вообще был в боевом настроении, еще не успокоился, не остыл. Г-н Ронер сразу же обезоружил меня. Он сказал со смешком: «Поздравляю вас по поводу Ларми-на!» Странное дело: сцена с Лармина разыгралась в полной тайне. Я рассказал о ней только Шартрену, и он почти тотчас же уехал из Парижа. Сам Лармина, казалось бы, по многим причинам должен о ней умолчать. И что же — всему Парижу известно, что на прошлой неделе между мной и Лармина произошла перепалка. А воображение у всех, как я тебе уже говорил, работает бойко. Мне приписывают куда больше того, что я сделал.

Итак, Ронер поздравил меня. Я сразу же размяк. Характер г-на Ронера мне не по душе, но я восхищаюсь его умом. Я тут же отказался от того, что профессор Гийом де Нель еще недавно называл «четвертым упражнением», то есть от сцены с боевыми выпадами.

Когда я уходил, г-н Ронер намекнул на то, что он называет моим «делом». Он сказал:

— Вы слывете человеком с несносным нравом. Мы постараемся все это уладить после каникул, в ноябре.

Я робко заметил:

— Но если начнется война...

Он холодно возразил:

— Ну, война вообще все уладит — и ваше дело, и все остальное.

Он не верит в войну. Он говорит: «Немцы как-никак не такие дураки». Он всегда восторгался немцами. На прощанье он добавил:

— Постарайтесь отдохнуть.

Нет, отдыхать я не хочу. Я решил впредь никогда не отдыхать, слишком трудно потом опять возвращаться к работе. Великие дела свершаются только в порыве, во вдохновенном усилии. Если война разразится и если я, по счастью, уцелею, я хочу работать, работать, браться за большие дела и осуществить их, пока не настанет единственный возможный отдых: «Dona eis requiem aeter-nam». [12]

Ронер всерьез спросил у меня: «Говорили ли вы с политическими деятелями?» Что за вопрос? Я не говорил с политическими деятелями и никогда не буду с ними говорить — даже если войны не будет. Когда я наблюдал за врачами, за хирургами, наблюдал за работой моих учителей, в том числе и грозного г-на Ронера, мне всегда казалось, что передо мною люди ответственные, люди достойные выполнять лежащий на них грозный долг. Зато каждый раз, когда мне доводилось встречаться с политическими деятелями, с членами правительства, всегда оказывалось, что это люди нерешительные, несколько безликие, несколько невежественные, которые играют в правительство и крайне тешатся такой игрой. Между хирургом, который во всеоружии накопленных знаний рассекает живую плоть, и красноречивым парламентским оратором, защищающим свою программу, весьма мало общего. Поэтому я не разговаривал с политическими деятелями и думаю, что в настоящий момент у них достаточно серьезных забот, чтобы не иметь ни малейшего желания заниматься мною.

В который раз уже я говорю с тобою о своих учителях с глубоким уважением. Однако не все они в равной степени достойны уважения. Я тебе уже кое-что рассказывал о г-не Дебаре, великане со львиной головой, который ничем не помог мне по той причине, что ждет ордена — ордена, который, судя по событиям, он так и не получит. Я с ним снова повидался. Случилось это еще до стычки с Лармина. Дела мои были в тот момент в самом плачевном состоянии. Г-н Дебар принял меня в своем рабочем кабинете. Он по-прежнему казался львом, однако львом в наморднике. Разговаривая, он посматривал по сторонам, как бы проверяя, не подслушивают ли его. Он сказал мне: «Повремените. Поживите в полном уединении. Трудитесь в тиши. Жизнь человеческая продолжительна. У всех встречаются невзгоды, их надо пережить, а потом все вновь проясняется... »

Пока он выкладывал эти пошлости, из соседней гостиной послышались голоса. Г-н Дебар стал в замешательстве ерзать в кресле. Он понизил голос: «Сейчас мне предстоит принять делегацию. Понимаете, делегацию моих коллег». Он встал, с напускной фамильярностью положил мне руку на плечо и вывел меня в другую дверь. Квартира его, старая и неудачно расположенная, мне несколько знакома. Я вдруг сообразил, что г-н Де-бар боится проводить меня через гостиную, где собрались его коллеги, а хочет вывести на черный ход. Тут я остановился, пристально посмотрел ему в лицо и сказал: «Понимаю! Нет, профессор, нет!» Я повернулся обратно и прошел через гостиную, где находилось человек десять, большинство коих я знаю. Я прошел через комнату, не надевая шляпы и ни слова не говоря. Г-н Дебар, несомненно, был страшно огорчен, когда обнаружилось, что он принимает прокаженного. Теперь можно сказать наверняка, что г-н Дебар на всю жизнь мне враг.

Будь у меня сомнения на этот счет, Рок помог бы мне их развеять. Року известно все. Ему известны мысли людей даже раньше, чем они возникнут. Ты знаешь, что я переехал на другую квартиру. Это значит, что на днях мне пришлось отправиться в Институт и взять оттуда свои личные вещи. Не могу сказать тебе, как у меня сжалось сердце, когда я в последний раз окинул взором то, что называл своим царством. Я пожал руки своим сотрудникам. Вид у них был удрученный.

В этом походе меня сопровождал Рок. Он даже помог мне потом перенести на шестой этаж все мои тетради, книги и прочее. Он разглагольствовал без умолку. Он мне сказал — так, между прочим, исподволь, — что газетные писаки вспомнили в своих подлых статьях о смерти Сенака и позволили себе кое-какие намеки, вероятно, потому, что проболтался Вюйом. Я вспомнил, что Вюйом и Рок сопровождали меня, когда я ездил, чтобы опознать тело бедняги Сенака. Действительно, вполне возможно, что он был недостаточно осторожен... А Рок, по-моему, малый просто непостижимый. Он не бесталанен, а последние его работы прямо-таки достойны внимания. Он не покидал меня в самые отчаянные дни и не скрывал этого. Третьего дня он мне сказал: «Будь уверен, что, если бы мне предложили твое место — я отказался бы». Я еще раздумывал над этой довольно загадочной фразой, как вдруг вчера вечером получаю по пневматической почте записку Вюйома. Я прочел ее не без смущения. Тебе, кажется, известно, что во время набора сотрудников для Института я прошел по конкурсу. Позже было издано постановление, предоставляющее директору право назначать заведующих отделениями. Не хочу переписывать для тебя записку Вюйома, мне это было бы слишком тяжело. Знай только, что он, не без явного смущения, сообщает мне, что поговаривают о нем как о моем преемнике в Институте, что слух этот может дойти до меня, что вопрос еще не решен, но что если такое назначение и состоится, то он примет должность только с той целью, чтобы впоследствии вернуть ее мне, если, впрочем, война и т. д. и т. д. Все это сопровождается дружескими излияниями, от которых меня всего передернуло.

Ну, довольно о Вюйоме: я, пожалуй, буду несправедлив. Я часто бывал несправедлив к Року — это ясно. Я не могу сомневаться в его дружбе. Но мне она непонятна. Он досаждает мне, обижает меня, даже когда хочет услужить. И тем не менее бывали дни, когда я, не зная на кого бы опереться, мог обратиться только к нему, к нему одному. Я не говорю о тебе, старина мой, но ведь ты пропадаешь в Нанте!

Теперь он является со своей болтовней ко мне на улицу Гэ-Люссака. Вчера он воскликнул, покачивая головой:

— Поверь, вся эта возмутительная история — дело рук масонов...

Я чуть не рассмеялся. А на днях один приятель походя сказал мне — прости меня, дорогой Жюстен, ты сейчас подскочишь, — что такого рода дела всегда подстраиваются евреями. Я даже ничего не ответил. У нас во Франции привычка в зависимости от политических убеждений объяснять все наши беды происками либо масонов, либо евреев, либо иезуитов. Это было бы смешно, если бы не было так прискорбно.

Последнее время, в бессонные ночи, я много размышлял. Я сражался не против Биро, не против Лармина, не против масонов и вообще не против какой-либо группировки, я сражался — неловко, слепо — с людской подлостью, с людской глупостью, с великими, неуловимыми темными силами.

Не хочу закончить это письмо, не признавшись тебе, что все мы (мы — это семья, несчастная семья Паскье, такая разрозненная, такая жалкая), все мы очень беспокоимся о папе, от которого уже две недели нет никаких вестей. Мама ничего не ест, она все больше погружается в мрачное безмолвие. Ты помнишь, конечно, что в начале своего пресловутого романа папа рассказывал историю некоего Путийара, которого в его нелепом изгнании застигла война 1870 года. Если на днях вспыхнет война, что же станется с нашим несносным отцом, которого мы все еще достаточно любим, чтобы страдать из-за него?

Сесиль, с которой я после отставки вижусь почти ежедневно, в конце концов призналась мне. Двенадцать тысяч Жозеф а, двенадцать тысяч, которые позволили папе бежать за тридевять земель и морей, оказывается, принадлежали вовсе не Жозефу. Эти деньги Жозефу ссудила Сесиль, ибо он не давал ей покоя, предлагая поместить капитал, как он выражается, «в дело». Несколько месяцев тому назад он спросил у нее, не согласится она вложить эту сумму в затеянное папой предприятие. Сесиль согласилась, остальное тебе известно. С тех пор Сесиль терзается мыслью, что она способствовала безумной выходке экстравагантного персонажа, коего я являюсь навеки изумленным сыном. Что же касается Жозефа, то я уверен, что не сбеги папа, так он, Жозеф, так или иначе присвоил бы себе капитал Сесили и что теперь он твердо убежден, что папа его околпачил.

Что же еще сказать тебе, старина? Сюзанна собирается пойти в сестры милосердия... Она уже сшила себе форменное платье. Но нет! Нельзя представить себе, что разразится война. Ее, конечно, не будет. Постарайся приехать в Париж, чтобы поделиться со мной своими соображениями насчет этих страшных дел.

Горячо обнимаю тебя.

Твой Лоран.

Глава XXI


Офицерский сундучок. Прощание со всем привычным. Любовь и дружба. Спокойствие и печаль Парижа. Жюстен Вейль жаждет обрести родину. Предвидение будущей идеологии. Доктор бессмертен. Г-же Паскье приходится вновь взять себя в руки. Остерегайся вспышек гнева. Люди поют на улице. Слезы на черном платье


Сундучок был наполовину пуст, так что Лоран без труда поднял его. Он решил:

«Снесу его вниз один, а то Жюстен может запоздать».

То был черный сундучок, обитый железом, с маленьким нарисованным трехцветным флажком и фамилией владельца: Лоран Паскье, полковой врач.

— Остальное белье я сейчас возьму у мамы. Она пожелала собственноручно проверить его и починить, как в былые времена.

Он захлопнул крышку, сел на сундучок и задумался. Потом он поднял голову и стал оглядывать все, что его окружало: книги, этажерки, пианино, на котором ребенком играла Сесиль и струны которого жалобно вибрировали, когда наступали на некоторые дощечки паркета, картину Бренюга, написанную некогда в Бьевре и изображавшую огород, поросший цветущим маком, переносную печурку на керосине, хрипевшую, как шарманка, когда он работал зимними ночами.

— О чем вы думаете? — спросила Жаклина.

— Я прощаюсь.

— Нет! Нет! Вы вернетесь. Я уверена. Я ручаюсь.

— Может быть, и вернусь. Но сейчас я все же прощаюсь со всеми этими свидетелями дней, прожитых без вас. Я прощаюсь с ними без сожаления. И все-таки сердце щемит. Да, грустно прощаться — даже со своими страданиями.

Молодые люди молча обменялись долгим взглядом, потом Лоран сказал:

— Я совершенно спокоен и полон сил; мне кажется, я вполне достоин вас, дорогая Лина. Вот, возьмите ключ от квартиры. Если мне понадобится книга или что-либо другое, я обращусь к вам.

Лина с сосредоточенным видом взяла ключ. Она спросила:

— Когда отходит поезд?

— Я обязан явиться на вокзал к трем часам, тогда, вероятно, и будет поезд. Ах, кажется, идет Жюстен.

Жюстен торопливо, нервно постучался в дверь. Вошел он порывисто. Казалось, он не был особенно удручен событиями, однако был возбужден и болтлив. Он тридцать часов ехал из Нанта в Париж в переполненном поезде. Прибыв утром, он прямо с вокзала явился на улицу Гэ-Люссака и сказал Лорану, что приедет еще раз около полудня.

Друзья поцеловались, потом Жюстен отступил на шаг, взглянул на Лорана, на его краги, на красные штаны, на венгерку с золотыми пуговицами и спросил:

— Когда едешь?

— Сегодня, часа в три.

— Хорошо. Я провожу тебя. Ах!

При виде Жаклины он запнулся, раскрыв рот. Затем, отступя на шаг, он изящно, по-юношески и чуть театрально поклонился ей и сказал:

— Вы позволите мне, мадам, проводить моего друга?

— Да нет же, нет, — поправил его Лоран, — мы еще не поженились. Мы еще только собирались просить об оглашении. Война опередила нас.

— Ничего, со временем мы поженимся, — отвечала девушка. — Проводите, господин Вейль , — теперь уже пора.

— Помоги мне снести вниз сундучок, — сказал Лор а н . — Мы возьмемся за ручки. Подожди, я еще привяжу к нему накидку исаблю, — и что еще? Ах, не забыть бы пояс и нарукавную повязку. Да, еще сумку. Надеюсь, нам удастся достать такси. Мы все втроем поедем завтракать к моим родителям.

— Что слышно о твоем отце?

— Он вчера возвратился.

— Ты виделся с ним?

— Как же я мог с ним увидеться? Я был занят сборами. Жозеф уехал сегодня утром. Я и не знал, что он интендантский офицер. У него чин капитана и чудесная форма. Он должен отправиться в Бельфор или в его окрестности, словом, в ту сторону.

— А Фердинан?

— Он в нестроевой части из-за близорукости. Его, кажется, направили куда-то в пригород Парижа. Поставим поклажу на тротуар, а я пойду за машиной. На улице Сен-Жак их всегда много, даже в эти тревожные дни.

— Просто удивительно, до чего Париж может быть спокоен, — заметил Жюстен.

— Ну, это зависит от района. В простонародных кварталах разгромили лавки. А в общем — спокойно. Франция опечалена, изумлена, полна решимости. А, вот извозчик! Мы отлично поместимся все трое вместе с багажом. Вы сядете вдвоем, а я примощусь на откидном сиденье. Мне надо хоть разок наглядеться на вас, когда вы рядом: на любовь свою и на друга. Не возражай, Жю-стен. Сам понимаешь — это приказ.

Они разместились, и Жюстен поспешил сказать:

— Завтра я вступаю в армию на все время, пока будет война. В свое время я не отбывал воинской повинности, меня почему-то не взяли. Так я пойду добровольцем.

И он вдруг мрачно и вызывающе добавил:

— Ты знаешь, лет в двадцать я был сионистом. Это было после дела Дрейфуса, следовательно, у меня к тому имелись основания: мы достаточно выстрадали. Но этому уже давно конец. Теперь мне хочется, хотя бы и очень дорогой ценой, приобрести право иметь родину. Чтобы быть интернационалистом, надо прежде всего иметь родину.

Он снял шляпу. Ветер развевал его рыжую шевелюру. Несмотря на ущерб, нанесенный временем, несмотря на одутловатость черт, несмотря на две-три глубокие морщины, уже бороздившие его лоб, к нему вдруг вернулось то несколько выспреннее воодушевление, которым некогда, в детские годы, так восхищался Лоран. А Жю-стен улыбнулся.

— Простите, — воскликнул о н , — простите. Простите, мадемуазель Мадам. Я все о себе. Порчу вам последние часы перед разлукой.

— Нет, нет, — возразила Жаклина. — Нам не обязательно говорить. Видите: он держит меня за руку.

Они проезжали тогда под виадуком авеню Дюмен. Слышался гул переполненных поездов и крики ехавших в них людей. Жюстен напомнил:

— Я ведь давно еще говорил тебе, что войны не избежать.

— Нет, — возразил Лоран, — ты мне ничего подобного не говорил.

— Говорил раз двадцать, но ты меня не слушал. Лоран, ты одержимый, ты думаешь только о своих делах.

Молодые люди обменялись несколькими дружескими колкостями, потом Жюстен продолжал с видом сведущего человека:

— Война будет страшная. Утром я встретил папашу Лависа, своего бывшего учителя. Он говорит, что война будет к тому же и длительной. Зато, когда она кончится, настанет царство порядка и справедливости.

— Не знаю, — молвил Лоран. — Мне кажется, что это только твои мечты. Недавно пережитый мною опыт скорее разочаровывает. У людей всегда будет охота уничтожать, поедать друг друга.

Жюстен упрямо покачал головой.

— Любезный мой Лоран, — сказал он, — ты ничего не понимаешь в социологии. Ты кабинетный ученый и ничего не смыслишь в жизни народов. Я возвещаю тебе, торжественно возвещаю в этой старой неудобной пролетке, грядущее царство социализма. И я знаю, что говорю. Я человек опыта. А ты, во многих отношениях изумительный, все же очень поддаешься влияниям. Все твои суждения находятся в зависимости от личных твоих дел.

— Ну, это уж слишком, — возмутился Л оран . — Именно это я и сказал бы о тебе, если бы ты дал мне высказаться. Ну, вот приехали. Надо вылезать.

— Вот видите, мадемуазель Мадам, — сказал Жюстен, спрыгнув на тротуар, — так-то и ведется между нами уже лет двадцать. Вот каков ваш муж.

— Лина, — шепнул Лоран, входя в дом, — маму вы знаете, а с отцом еще не знакомы. Будьте снисходительны. Ах, как мало остается времени! Уже почти час.

Дверь им отворил сам доктор. На нем был светлосерый костюм в мелкую клеточку, ярко-зеленый, как стрекоза, галстук. Теплый сквозняк развевал его вьющиеся, медно-русые, неседеющие волосы. Чтобы не отставать от моды, он немного подстриг свои прекрасные галльские усы, но по старой привычке ласковым жестом все еще искал их на прежнем месте. Он тут же закричал:

— Люси! Люси! Это Лоран с будущей невесткой, если не ошибаюсь. Лоран в мундире! А вот и Жюстен Вейль! Дети мои, дайте расцеловать вас!

Он был беззаботен, весел, изящен и остроумен. Отъезд детей, война, потрясение целого мира были в его глазах всего лишь эпизодами блестящей комедии, в которой он чувствовал себя участником, неутомимым и бессмертным — именно бессмертным, как сам он говорил. Он поцеловал Лорана, потом Жюстена, потом Жаклину. Он кричал: «Люси, иди скорее! Пожалуйте, мадемуазель Беллек. Пожалуйте к свету, чтобы можно было разглядеть и, я сказал бы, полюбоваться вами. И ты иди, милый мой Жюстен».

Столовая выходила на бульвар. Стол был уже накрыт. Появилась г-жа Паскье. Она была, как всегда, в черном платье с белым кружевным воротничком. Увядшее лицо ее говорило об усталости, о скорби, страхе, смятении, успокоении, надежде и снова об ужасе. Она больше сорока лет терпела присутствие этого странного человека, его бредни, вспышки гнева, прихоти, вытерпела его бегство, а теперь — возвращение. Она родила семерых детей, пережила войну и Коммуну, работала денно и нощно, выгадывала пятаки и гроши, тысячи раз поздним вечером дожидалась возвращения то одних, то других, детей и мужа, ухаживала за больными, утешала их, когда они бывали огорчены или обижены. И вот опять война прошествует по свету, зато муж, которого она уже считала утраченным навсегда, все же возвратился к семейному очагу. Но сыновья уезжают, и им грозит смертельная опасность, а она не умерла от горя и видит, что все надо начинать сызнова. Она расставляла на обеденном столе блюда, одному подавала его любимый бокал, другому тарелку с его любимым вензелем. Да, да, началась война, а ей все же удалось добыть у кондитерши миндальный пирог, который некогда понравился Лорану.

— Садитесь, — говорил доктор. — А я тоже иду на войну.

Жюстен рассмеялся:

— Как? И вы туда же?

— Да, дети мои, иду. Мы с немцами старые знакомцы. В семидесятом году я служил в национальной гвардии. Я участвовал в сражениях при Бюзенвале и Шам-пиньи. Итак, решено: я поступаю добровольцем.

— Рам! Рам! — остановила его г-жа Паскье. — Не говори вздора, а лучше подумай о Лоране; он, бедный мальчик, отправляется неизвестно куда.

Доктор заговорил серьезно:

— Вчера я виделся с Жозефом. Он рассказал мне, Лоран, о твоих недавних неприятностях. Да я и сам читал газеты. Жозеф сказал мне о том, чего не было в прессе, а именно, что ты, прости господи, плюнул в лицо этому... как его там... господину Мину, Минару, Люминару... Дорогой мой, это уже нечто из ряда вон выходящее. Со мной ничего подобного не случалось, хоть я и хорошо знаю, дитя мое, что такое удачный выпад. Застенчивые, как ты, легко выходят из себя. Сам знаешь, проблема застенчивости изучена мною много лучше, чем кем-либо. Позволь напомнить тебе: остерегайся вспышек гнева. Люси, где мой нож? Мой нож. Я хочу свой, другого мне не надо. Я сам схожу за ним. Стоит мне только отвернуться, пойти прогуляться, чтобы потеряли мой нож!

Он уже встал, порывисто, как юноша. Г-жа Паскье застонала, вновь растерявшись.

— Как вы его находите, Лина? — робко спросил Лоран.

Девушка пыталась улыбнуться.

— Нахожу очень симпатичным и даже очаровательным; да, именно очаровательным.

— Рам! — говорила г-жа Паскье. — Подумай о том, что Лоран уезжает. Не забывай, что Жозеф уже уехал, что Фердинан скоро уедет и что Сюзанна тоже уехала как сестра милосердия. Словом, что сейчас война.

— Я не забываю этого, раз сам иду добровольцем. Но я требую свой нож, единственный во всем доме, которым можно резать мясо.

— Подожди! Подожди! — вдруг сказала г-жа Паскье. — Прислушайся, Рам. Все прислушайтесь. Боже мой! Это еще что такое?

Окно было растворено. С бульвара, покрывая обычный уличный шум, доносилось громкое пение, сопровождаемое чеканным шагом небольшой толпы.

Лоран, Жюстен, доктор, а вскоре Лина и старая г-жа Паскье подбежали к окну. Мужчины, одетые в штатское, шли шеренгой по четыре, как солдаты на учении; они выходили из улицы Фальгиер и направлялись по бульвару. Они шли, сжав кулаки, размахивая руками, и хриплыми голосами, размеренно, степенно, пели «Марсельезу». Люди, остановившиеся на тротуарах, сняв шляпы, молча приветствовали их. Вскоре небольшой отряд исчез вдали, в направлении бульвара Вожирар.

Лоран, Жаклина, а за ними и другие вернулись к столу. Воцарилась глубокая тишина.

— Когда мы вернемся с войны, — сказал наконец г-н Паскье, — я поделюсь с вами впечатлениями от Африки. Путешествие сногсшибательное.

Снова стало тихо. Потом вдруг раздался страшный, душераздирающий вопль, вырвавшийся, казалось, не у живого существа, а из самых земных недр. По черному платью старой г-жи Паскье, которая уже давно разучилась плакать, одна за другой потекли крупные слезы.


notes

1


Французское слово gaite означает; веселье.

2


На память (лат.).


3


Оба консула (лат.).

4


Будь здоров (лат.).

5


В пробирке (лат.).


6


Из глубины (взываю) (лат.) — начало католической молитвы.

7


Лепин — префект парижской полиции.

8


Солнышко мое (итал.).

9


Акула (франц.).


10


Начало заупокойной молитвы: «Вечный покой подай, господи...» (лат.)

11


Лицо, пользующееся особым расположением (лат.).


12


Вечный покой подай им, господи (лат.).

Загрузка...