— Разумеется, — продолжал этот невозмутимый человек, — разумеется, хозяин строения, то есть нашего дома, получит большую часть денежной компенсации. Что до нас, простых жильцов, то мы все же имеем право голоса. Экспроприация наносит нам ущерб, и размеры этого убытка всегда определяются, более или менее добросовестно, специальной комиссией, которая называется жюри, комиссией по экспроприации. Погоди, Люси, сейчас я тебе все растолкую.

Все мы чувствовали, что мама уже начала приходить в азарт. Парижане еще жили восторженными воспоминаниями об экспроприациях, имевших место при Второй империи, В кафе, в омнибусах, в подъездах рассказывали всякие легендарные истории, — о сапожнике и продавце жареной картошки, которые уступили свои лавчонки за огромную сумму и стали богачами. Толковали о заговорах и интригах политических воротил, которые стремились, благодаря экспроприации, попасть под золотой дождь. Многие и многие горожане считали бы верхом удачи, если бы их выгнала из дому армия рабочих, нагрянувших сносить здание. Передавали друг другу из-под полы наставления, имевшие магическую силу. Иные ловкачи, разнюхав заранее, селились по линии будущего прожорливого проспекта. Некоторым прямо-таки не везло: экспроприация проходила у них под самым носом, на расстоянии каких-нибудь двух метров, а порой и того меньше, — и до конца дней их терзала жестокая досада. Были случаи, когда люди с отчаяния кончали с собой или даже сходили с ума. А между тем подвергшиеся экспроприации разъезжали в каретах, упивались шампанским и вели разгульный образ жизни.

— Да, — сказала мама, глотая слюну, как всегда при сильном волнении, — да, Раймон, растолкуй мне как следует. Прежде всего, кто будет нас экспроприировать?

— Западная железная дорога.

— Вот оно что! — проговорила мама. — И как мне это до сих пор не приходило в голову! Я даже удивляюсь, что это раньше не случилось.

Она не сразу загоралась, но стоило ей воодушевиться, как она уже не знала удержу. С этого момента уже все казалось ей возможным. Если бы отец сказал, что нас экспроприирует Эйфелева башня, моя мать поверила бы ему. Главное было довести ее до соответствующего накала.

— Уже давно, — продолжал отец, — идет речь о том, чтобы расширить вокзал Монпарнас и мост на проспекте Мен. Но это еще в будущем. А вот сейчас будут прокладывать железнодорожную ветку и, может быть, даже возводить мост на улице Шато, где ее пересекают рельсы. Западная компания покупает полосу земли вдоль всей улицы Вандам. Мы находимся на самом выигрышном месте, и нам не придется долго ждать.

— Чудесно! — воскликнула мама. — А откуда ты все это знаешь?

Папа замялся.

— Если я тебе скажу, — признался о н , — ты сразу же подумаешь, что это несерьезно. Я услыхал об этом от Васселена.

— Да, конечно, — как-то неопределенно протянула мама.

Она была несколько разочарована. Все, что исходило от Васселена, исключая нашего Дезире, казалось ей чем-то подозрительным. Такого же мнения был в большинстве случаев и папа.

— Васселен, — продолжал он горячо, — не внушает мне ни малейшего доверия. Я говорю это перед вами, дети, и прошу вас никому не передавать. Впрочем, если вы даже и передадите, мне решительно наплевать, — я не скрываю своих взглядов. Но лучше об этом помалкивать, по крайней мере, в настоящий момент. Потому что на этот раз у Васселена совершенно точные сведения. Я тебе много раз говорил, Люси, Васселен обладает всеми пороками, этот прохвост грешен даже тем, что занимается политикой.

На лице моей матери отразилось изумление и отвращение. Отец от природы был «антиполитическим животным» или даже «аполитичным», как выражались в прошлом веке индивидуалисты, предшественники Ницше.

Есть в морских глубинах рыбы, которые постоянно плавают стаями, бок о бок, плавник к плавнику, в несметном множестве уносятся теми же течениями, устремляются в те самые водовороты, предаются все вместе обжорству и сообща попадают в сети. Зато есть среди рыб и одиночки, которые избирают свои собственные пути, рискуя запутаться в водорослях, попасть на мель и наскочить на рифы. Мой отец напоминал таких одиноких скитальцев, но при этом им руководили не эгоистические расчеты, но логика и рассудок, ибо все, к чему он стремился, прежде всего зависело от него самого, и если нужно было приобретать знания и, как он говорил, подняться ступенью выше, лучше всего было сразу же приступить к делу своими силами. Добавлю, что им владела гордость, и он всячески избегал местоимения «мы».

Ах, отец, отец, каким привлекательным становишься ты в свете воспоминаний! Как щадит тебя этот свет! Я приступил к моему повествованию с кровоточащим сердцем, полным упреков, несмотря на твою смерть и на протекшие годы. Я испытывал такую потребность избавиться от неприязни, погасить недобрые чувства. И вот, отец, мой рассказ продвигается вперед, и я уже не властен над своим повествованием. Воспоминания проливают мне в душу неизъяснимую отраду. Я уже готов, отец, воспевать тебе хвалу. Неужели же ты снова обманешь меня, неуловимый отец? Неужели ты заставишь меня позабыть, что я не мог тебя любить со всей нежностью?

Политика! Подумать только! Презренный Васселен! Этого еще ему недоставало! В глазах моей матери я читал порицание, смешанное с жалостью. Раз отец презирал политику, нам оставалось только считать политику некрасивым, нечистоплотным занятием, достойным всяческого порицания.

Между тем отец продолжал:

— Я считал, что Васселен совершенно неспособен оказать кому бы то ни было хоть малейшую услугу. А вот и ошибся! Он оказал услуги Сент-Илеру, муниципальному советнику нашего округа. Они встречаются. Я сам видел, как они разговаривали. И эти сведения Васселен получил от Сент-Илера. Так вот, мы будем экспроприированы! И уже в будущем месяце.

— Но что можем получить мы, простые квартиранты?

— Послушай! Мы не простые жильцы, как иные прочие. Я работаю дома. Моя квартира, можно сказать, рабочее помещение, что-то вроде мастерской. Тем самым я попадаю в особую категорию.

— Да, а что могут получить, к примеру, люди этой категории?

— Что-нибудь около десяти тысяч франков или даже двенадцати тысяч.

— Погоди, — прошептала мама. — Дай мне подсчитать.

Она прищурилась и молча шевелила губами.

— Десять тысяч! — вырвалось у нее наконец. — Но ведь это колоссально, Рам! Подумай только, переезд обойдется нам всего в несколько сот франков. Уж никак не больше.

— Знаю, — отвечал папа. — Вот почему я и сказал, что нам необычайно повезло.

— Если бы мы вдобавок получили письмо из Гавра, — то, пожалуй, и впрямь бы разбогатели.

— О! — воскликнул папа с презрением в голосе. — Письма от этого господина из Гавра нам придется ждать куда дольше. Десять тысяч франков чистоганом! И без всяких гербовых бумаг, без крючкотворства, без доверенностей, без всех этих идиотских нотариальных процедур! Честное слово, меня так и подмывает облегчить душу и написать ему, сей важной персоне из Гавра. Письмо... Да, со всей откровенностью и смелостью! Выложить ему весь мой образ мыслей.

— Нет, Рам, нет, умоляю тебя! Не восстанавливай против нас этого человека. Если на нас свалятся деньги из Гавра, — ну, что ж! Мы получим из двух источников — и это будет более чем кстати.

Мы, ребятишки, с раскрытым ртом внимали рассказам о золотом дожде.

На следующий день к нам явился с визитом Васселен. То был настоящий визит. Он пришел в перчатках. Вид у него был весьма внушительный, деловой, благодушный. Под мышкой у него виднелась папка с бумагами, правда, чересчур толстая для такого нового дела, в которую он, впрочем, даже не заглядывал. Он втолковывал папе:

— По существу говоря, мы имеем право и даже обязаны сформулировать наши пожелания, или, как выражаются высоким стилем, desiderata. Вы, Паскье... Позвольте мне называть вас по-братски Паскье. Так вот, дорогой мой Паскье, я подписываю вас под требованием пятнадцати тысяч. Смотрите: я вписываю пятнадцать тысяч во вторую колонку. Вы находите, что это много? Милый мой, если у людей такого сорта попросить бочку, то дай бог получить бутылку. Еще вчера мне это сказал советник Сент-Илер. Лично я требую двенадцать тысяч, — моя квартира похуже вашей, и я не работаю дома. Я заходил к господину Куртуа — ему полагается десять тысяч. Бездетный, сами понимаете. Так будем же готовы защищать свои права. Ведь мы имеем дело с пиратами, с сущими акулами!

То был блестящий период в жизни г-на Васселена. У него рождались великие идеи, великие проекты, высокие слова. Он тут же предложил основать Содружество жильцов. Это название он писал на больших листах бумаги вязью, круглым и готическим шрифтом. Он придумывал подзаголовки: «Объединение в целях взаимной защиты граждан, подвергающихся срочной экспроприации». Он облазил весь дом снизу доверху, и на каждом этаже ему с радостью давали подписи. Он разглагольствовал, предлагая вниманию жильцов свои бумажонки:

— Наше общество взаимной защиты находится под высоким покровительством господина советника Сент-Илера, моего личного друга.

Он уговорил всех жильцов нанять адвоката и предложил г-на Моллара, «светило в юриспруденции». Таинственный г-н Моллар не пожелал работать бесплатно и сразу же попросил небольшой аванс. Каждый из членов Содружества внес Васселену скромную сумму — двадцать франков.

Через несколько дней, во время завтрака к нам ворвался Васселен. Он сжимал в руке салфетку, которой широко пользовался во время ораторской жестикуляции.

— Идите, — сказал он, — и посмотрите! Я не назову вас маловерами, ибо, к счастью, у вас нет недостатка в вере. Но все же посмотрите сами.

Он распахнул окно, впустив мартовский ветер, и всех нас, и малышей и взрослых, вытолкнул на балкон. Отряд землекопов с кирками и лопатами шагал по щебню между рельсами железной дороги. Два-три господина в котелках, видимо, инженеры, проделывали измерения рулеткой. Секретарь вносил цифры в книгу записей.

— Вот! — вскричал Васселен. — Вот уже начинаются работы! И есть основания думать, что они не затянутся.

Один из инженеров уставился на наш дом. Он сделал какой-то отстраняющий жест и, повернувшись к своим коллегам, стал что-то горячо им доказывать. Энтузиазм Васселена достиг апогея.

— С нашего дома и начнется великое разрушение. Мой знаменитый друг, советник Сент-Илер, как раз сегодня утром сообщил мне об этом. Взирайте, дети мои,

взирайте на этот старый квартал, о котором в скором времени сохранится лишь воспоминание как об отправном пункте исторического прогресса! Разрушители зданий пролагают киркой дорогу в будущее. Разрушать — это значит созидать! Придет время, юноши, и вы будете вспоминать, как в дни детства, онемев от изумления, присутствовали при величественном развертывании сети железных дорог. Как жаль, что у меня в настоящий момент нет под рукой бутылки-другой шампанского. Мы с вами торжественно выпили бы за новые времена. Дайте же мне руку, Паскье, честную руку экспроприированного активного члена Содружества жильцов. Нет, не говорите о председательстве и о роли председателя: я сделал сущие пустяки. Вдобавок я не помышляю о земной славе. Это мой долг, я исполнил только свой долг, потрудившись для спасения ближних и на благо человечества.

Папа не произнес ни слова. Он смотрел на инженеров и рабочих, чем-то занятых на железнодорожных путях. Теперь все это казалось не просто правдоподобным, но почти очевидным. По уходе Васселена, пока мы заканчивали завтрак, отец проговорил, устремив взор в будущее, то есть в бесконечность:

— Все же придется нам подыскивать другую квартиру. По возможности, в этом же квартале. Сам я не смогу этим заняться: сейчас я до крайности перегружен.

— Я поищу, Раймон. Каждый день, между двумя и четырьмя, пока малыши в школе, буду отлучаться ненадолго.

Мать начала ходить по кварталу. Наверстывая потерянное время, она засиживалась за работой до поздней ночи. Порой она говорила:

— На бульваре Пастера можно снять квартиру из пяти комнат, если приплатить еще двести франков. Если добавить триста франков, то будет еще комнатка для прислуги. Ну, конечно, о прислуге не может быть и речи. Что за безумие! Я уже давно от этого излечилась. Но эту комнатку можно было бы оборудовать для Жозефа, ведь он уже почти взрослый...

Васселен задумал всерьез созвать общее собрание членов нашего Содружества и выработать соответствующий устав. Но дело кончилось тем, что он потребовал, чтобы все мы внесли еще по десять франков в счет аванса. Таким образом, каждый из членов уже уплатил по тридцать франков.

Вечером, усаживаясь за работу, папа сказал:

— Экспроприация — выгодное дело. К тому же это нечто бесспорное. Речь идет не о том, чтобы что-то принять или отвергнуть. Нашего мнения не спрашивают. Ну, что ж! Хоть мне обычно и легко переезжать с места на место, признаюсь, что мне как-то жалко покидать этот дом. Я уже начал к нему привязываться. Я сохраню о нем только хорошие воспоминания.

— А ты вполне уверен, — вздохнула мама, — что мы сразу же получим эту сумму, эту пресловутую сумму?

— Слушай, Люси, будь же логичной. Если они выселяют нас, то вполне естественно сперва дать нам денег на переезд. Ведь найдутся в нашем доме вполне порядочные люди, у которых нет средств даже нанять экипаж, чтобы уехать отсюда.

—Пятнадцать тысяч франков, — проговорила мама . — Честное слово, я согласилась бы и на половину, лишь бы мне ее немедленно выплатили.

— Да нет, Люси, нет! Не надо отступать. Мы должны добиваться своих прав, чего бы это ни стоило, и ни в коем случае не сдаваться!

— Ну, хорошо! Пусть будет ни по-твоему, ни по-моему. Я согласилась бы на десять тысяч.

Папа пожимал плечами и уходил с головой в работу.

На одного человека вся эта история так подействовала, что он стал неузнаваем — то был мой милый Дезире. Он повеселел, в его глазах сияла гордость.

— Ты еще плохо знаешь моего папу, — уверял он. — Он всегда как будто шутит, но он очень умный. Повстречай он людей, которые оценили бы его, папа наверняка стал бы знаменитостью. Где же тебе все это знать, ведь ты только урывками видишь его минуту-другую. Но когда он в ударе, он так говорит!.. Нельзя удержаться от слез, до того это красиво и так плавно у него льется!

Приближалась весна. Отец успешно сдал первый из своих пресловутых экзаменов. Мама угостила нас превосходным завтраком, хотя мы находились в крайне бедственном положении. Мы ели с аппетитом, радуясь папиному успеху и вкусным блюдам. Мама приговаривала:

— В кролике, зажаренном по-бордоски с чесноком, всегда попадаются непрожаренные горьковатые кусочки. Пусть тот, кому они достанутся, скажет мне.

На беду, такие кусочки всякий раз доставались мне.

Миновали весенние дни. Г-н Васселен еще заговаривал об экспроприации, но уже с меньшим жаром. Повстречав кого-нибудь из жильцов, он останавливался на лестнице и бурчал со свирепым видом:

— Это сущие флибустьеры! Но не беда, не беда. Мы в самом выигрышном положении. Наш адвокат трудится вовсю. Я вижусь с ним чуть ли не каждый день.

Дезире снова впал в меланхолию. Стоило нам заговорить об экспроприации, как у него болезненно передергивалось лицо. Члены Содружества с каждым днем все реже вспоминали об этой золотой легенде. Да мы и сами перестали об этом говорить. Однажды папа сказал, тяжело вздыхая:

— Это совсем, как история с экспроприацией.

— Да, — пробормотала мама, — что из этого получилось?

Мы жили этой надеждой и мечтой всю зиму, а теперь она стала чем-то вроде прошлогоднего снега.

Проходили недели за неделями. Временами тема экспроприации еще всплывала в домашних разговорах, но постепенно тускнела и угасала. Кто-нибудь говорил:

— Это было еще во время знаменитой экспроприации...

Иногда прибавляли:

— Интересно знать, что сталось с адвокатом, которого рекомендовал Васселен?

— О! Уж он-то наверняка проглотил весь аванс. Когда имеешь дело с юристами, деньги так и плывут.

Прежде чем окончательно кануть в забвение, эта эпопея имела удивительный, прямо-таки драматический отголосок. Однажды на исходе весны, когда мы с Дезире Васселеном дремали на балконе, внезапно он вынул из кармана какой-то малюсенький предмет. Крепко сжимая его в кулаке, он сказал дрожащим от волнения голосом:

— Вот, Лоран, возьми, ты отдашь это вечером папе и маме.

Дезире разжал руку: на его ладони блеснула золотая монетка, маленькая десятифранковая монетка. Он продолжал, понизив голос:

— Остается еще двадцать франков. Постараюсь их раздобыть. Но главное, главное ничего не говори об этом моему папе и даже маме. Я уж как-нибудь вывернусь. Запомни, остается вернуть всего двадцать франков.

Глава XIV


Новые соображения относительно чечевицы. Переписка с коллегией нотариусов. Проект путешествия в Америку. Поль Глазерман, или искушение. Элементарные подсчеты. Г-н Лаверсен, г-н Боттоне и м-ль Вермену или Верменуз. Декларация независимости


Следующий период нашей жизни был печальным, туманным и не совсем понятным. Я предпочел бы целиком предать его забвению. Если я сейчас хоть бегло о нем рассказываю, то, быть может, потому, что слова имеют роковую власть отравлять воспоминания и под конец их умерщвлять.

Добрых три месяца Гаврский нотариус не был главным предметом наших семейных мечтаний. Но когда экспроприация растаяла как дым, Гаврский нотариус снова выступил на первый план. То был поистине самый молчаливый из нотариусов. Я никогда его не видел, даже забыл его имя, но всякий раз, как о нем подумаю, мне представляется чудовище, у которого нет ни рта, ни ушей. Бездушный идол равнодушия.

Мама снова принялась писать, несколько раз в неделю она отправляла письма, то умоляющие, составленные ею самой, то кипящие гневом, продиктованные папой. Все эти письма словно падали в глухой, бездонный колодец, Когда послание казалось отцу образцом обличительного красноречия, он посылал его заказным. Мне думается, что деньги, истраченные на письма, связанные с этим злополучным делом, позволили бы нам недурно прожить целых два месяца, ежедневно питаясь мясом. Это соображение может повлечь за собой целый ряд других. Еще в ту пору я пришел к убеждению, что сам по себе не слишком привлекательный вегетарианский режим питания, при котором человек забывает, что он плотоядное животное, к тому же никак не совместим с трудовым образом жизни. Делая смелый скачок через пропасть, существующую, по мнению философов, между физиологией и психологией, могу сказать, что злоупотребление каким-нибудь блюдом, обычно вызывающее тошноту, иной раз может привить к нему любовь. У меня были бы основания возненавидеть чечевицу. А между тем нет! Меня нередко тянет к чечевице. Если позабудут меня угостить чечевицей, я прошу ее, даже требую! Я повторяю вслед за отцом: «Это фосфор в таблетках». Чечевица по-прежнему остается для меня основной едой. Я ее смакую сосредоточенно, благоговейно, с какой-то трезвой меланхолией.

Но прекратим эти гастрономические рассуждения. Однажды в нашей корреспонденции... Нет! Уступаю брату Жозефу столь напыщенные выражения: как бедные люди, мы получали лишь время от времени какое-нибудь письмецо, зачем же говорить о «корреспонденции»? Любое письмо сразу же бросалось в глаза, привлекало к себе внимание. Однажды мы получили письмо с печатной надписью: «Коллегия нотариусов». Оно было адресовано моей матери, и она схватила его дрожащей рукой.

— Боже! Что мы сейчас узнаем? Что-нибудь ужасное? Вот увидите, этот господин из Гавра удрал, унося с собой все наши деньги, наши процентные бумаги и что еще там, боже мой!

Моя мать вскрыла конверт и самолично прочитала раз десять письмо вслух, так как папы не было дома. Мы, детишки, обступили ее и тоже старались вникнуть в смысл этого загадочного письма. Наконец мама уразумела, что папа, ни слова ей не говоря, подписавшись ее именем Люси Делаэ-Паскье, обратился в Коллегию нотариусов с жалобой на их гаврского коллегу; он обвинял его в медлительности, в недобросовестности, удивлялся его молчанию. Этот подвиг был совершен отцом, по крайней мере, месяц тому назад, как это явствовало из текста: «В ответ на ваше любезное письмо от... » Как-никак Коллегия нотариусов прислала ответ. Ответ неопределенный, уклончивый, не слишком вежливый: там одним махом оправдывались все должностные лица, современные и будущие, и в заключение рекомендовалось запастись спокойствием и терпением.

Мама до крайности встревожилась: она ведь всегда проявляла изрядное благоразумие и осмотрительность, если только дело не касалось непосредственно ее выводка, но в таком случае слово «тигрица» было бы слишком слабым. Итак, она размышляла, отрывисто высказывая нам свои опасения:

— Если господин из Гавра узнает об этом, то все кончено. Мы пропали. Хватит нам неприятностей на добрых десять лет.

Вечером, когда папа вернулся, мама передала ему письмо.

— Что такое? — вырвалось у папы, и усы у него зашевелились.

— Раймон, я боюсь, что мы сделали ошибку!

Мама не участвовала в этой сумасбродной выходке, но, заговорив об ошибке, сразу же приняла часть вины на себя.

По некоторым признакам было видно, что отец готов разразиться благородным гневом, исполняя партию соло:

— Я сделал то, что считал нужным сделать, чтобы покончить с этим раз и навсегда. Плевать мне на эти деньги из Гавра! Но я не могу выносить безразличия этого болвана. Я имею в виду нотариуса. Раз Коллегия нотариусов стоит горой за эту каналью, я знаю, что мне остается сделать. Мне остается только поехать туда.

— Куда же? В Гавр?

— Н е т , — отрезал отец с олимпийским величием. — Не в Гавр. В Америку! Уж там-то я добьюсь своего.

На минуту воцарился ужас. Мне казалось, что моя мать бросится сейчас на колени перед отцом, умоляя его отказаться от столь безумного и вместе с тем столь грандиозного замысла. Но вот она расплакалась. Глядя на ее слезы, папа стал улыбаться. Через несколько минут он уже позабыл об Америке, и к нему вернулось спокойствие, которое так горячо ему рекомендовала Коллегия нотариусов.

В это лето мы подверглись самому пагубному искушению. Я говорю: «мы». О, я был тогда всего лишь хрупким мальчуганом, но переживал наши испытания с юным пылом, и бедствия, постигавшие наш клан, потрясали меня до глубины души.

Как-то раз мама получила письмо, которое со временем было обнаружено мною в семейном архиве. Это просто чудо, что письмо сохранилось после сорока с лишним лет нашей жизни, полной всяких передряг и случайностей. Оно сейчас передо мной, и мне будет проще всего его переписать.

ПОЛЬ ГЛАЗЕРМАН, ХОДАТАЙ ПО ДЕЛАМ

Авансирование. Выдача ссуд под залог. Расследования частного порядка. Коммерческие операции. Секретные поручения. Деньги по завещаниям.

Сударыня,

Нам стало известно через наших агентов, что дело о завещанном Вам наследстве в настоящее время является предметом расследований, предпринятых во Франции и в Америке; дело это носит спорный характер, и, к сожалению, упомянутые расследования еще далеко не пришли к концу, и могут пройти долгие годы, прежде чем Вы получите удовлетворение. После рассмотрения папки с документами, доставленной в нашу контору нашими специальными агентами, мы можем сделать Вам следующее предложение, которое, бесспорно, окажется для вас весьма выгодным. Мы можем взять на себя обязательство осуществлять от Вашего имени и вместо Вас все меры, содействующие ускоренному и, если возможно, окончательному разрешению дела. Поскольку указанные меры связаны со значительными расходами и немалым риском, Вы, со своей стороны, благоволите дать по установленной законом форме письменное обязательство предоставить нам шестьдесят процентов от причитающейся Вам суммы. Четвертая часть остатка будет Вам выплачена при подписании нашего соглашения, подписании, каковое будет иметь место спустя десять дней после данного Вами устного согласия.

Мы пребываем в надежде, сударыня, что Вы расцените должным образом наше предложение и соблаговолите принять в соображение риск, на который наша контора готова пойти, соблюдая Ваши интересы.

Благоволите, сударыня, принять заверение...

Папа перечел письмо два раза с начала до конца.

— Жулики! Прохвосты! — воскликнул он с презрительной усмешкой. — Мы окружены мошенниками. Удивительное дело.

Но вот гнев улегся, папа поднял брови. Лицо его посветлело.

— В сущности говоря, — сказал он, — мы можем получить сейчас же десять тысяч франков. Не будем спешить с отказом. Я уже почти совсем разуверился в успехе этого гаврского дела. Знаешь, Люси, пожалуй, лучше получить на руки десять тысяч франков, чем надеяться на эти сорок тысяч, которых, быть может, мы никогда и не понюхаем.

— Погоди, Рам, — остановила его мама, и лицо у нее стало серьезным. — Мне кажется, ты ошибаешься. Там сказано: «четвертая часть»...

— Да четвертая часть от сорока тысяч франков — это десять тысяч. Я еще не разучился считать.

— Нет, Рам, ты, конечно, ошибаешься. Там сказано: «четвертая часть остатка». Шестьдесят процентов от сорока тысяч, это будет... Дай мне сообразить. Это будет двадцать четыре тысячи. Значит, остается шестнадцать тысяч. И четвертая часть шестнадцати тысяч — это всего лишь четыре тысячи. Вот, Раймон. И это все. Четыре тысячи теперь же и со временем двенадцать тысяч. Теперь тебе ясно, что это мошенничество.

Папа очень плохо и крайне медленно считал. Он заставил маму раз восемь проделать этот подсчет. Под конец он даже нацарапал цифры на полях письма, они и сейчас у меня перед глазами. И как ни горько мне об этом говорить, он еще колебался минуту-другую! О! Он не отличался жадностью, просто-напросто испытывал усталость, хотя никогда бы в этом не признался; да, в этот день он действительно изнемогал от усталости. Четыре тысячи франков на руки... Но вот он пришел в себя и сразу же взорвался:

— Разбойники с большой дороги! Грабители! Бандиты! Я напишу им, Люси, сейчас же, немедленно!

— Какой смысл им писать? Достаточно ничего не ответить.

— Нет, — упорствовал п апа, — я напишу. — И он добавил вполголоса: — Таким образом, у меня уже не будет соблазна встревать в это дело, что бы там ни произошло. Лучше сжечь корабли.

Он написал. Он не мог себе отказать в этом утешении. Должен сказать, что в следующем году мы получили три или четыре предложения подобного же рода. Мама говорила:

— Ты же видишь, Раймон, ты же видишь: если все эти господа готовы заняться нашим делом, значит, по существу, оно вполне надежное. Подождем! Наберемся терпения!

Волей-неволей нам оставалось терпеливо выжидать. И дни проходили за днями. Ведь что бы ни случилось и Даже если ничего не случается, дни текут, а за ними недели и месяцы, и каждый вечер приходится задавать себе вопрос, как разрешить жуткую проблему, какую представляет собой завтрашний день. И все же завтрашний день как-то переживается.

Однажды утром мама сказала, разливая кофе:

— Раймон, мне пришла в голову одна мысль.

Папа встрепенулся.

— Замечательная мысль, Раймон! Мы возьмем жильца на полный пансион.

Папа нахмурился:

— А где ты его поместишь?

— Прошу прощения, — продолжала мама. — У нас только одна подходящая комната — твой рабочий кабинет. Ты устроишься в нашей спальне. Я знаю, тебе будет не очень-то спокойно, бедный Раймон. Но ведь ты всюду можешь работать, когда тебе придет охота. Ты и представить себе не можешь, Раймон, как это меня выручит. Я уже все подсчитала, можешь мне поверить.

— Жильца на полный пансион! Какого жильца? — Папа даже притопнул ногой.

— Сказать тебе по правде, Раймон, я уже нашла себе жильца. Это некий господин Лаверсен, знакомый тетушки Тессон.

— Делай, как находишь нужным, Люси.

И мама сделала все, что только смогла. Она передвинула фортепьяно в столовую, втиснула папин стол и его книги в спальню, которую с гордостью называла «большой»; там уже стояли две кровати, и, по правде говоря, то была довольно жалкая комнатушка. Потом она заказала слесарю добавочный ключ ко входной двери. Расходы небольшие, но как-никак расходы.

— Без небольшой затраты средств ничего не добьешь-с я , — говорила мама. — Не беда! Дело пойдет на лад. Господин Лаверсен идеальный жилец: он работает по ночам в типографии какой-то газеты. И тетушка Тессон уверяет, что это такой благовоспитанный человек!

И вот появился г-н Лаверсен с небольшим чемоданом. Папа встретил его весьма корректно, но холодно... У г-на Лаверсена были коротко остриженные волосы и бородка с проседью. Его лицо отличалось бледностью, как у всех, кто спит днем. У него слегка выступало брюшко, вид был унылый, но «вполне приличный», как аттестовала его тетушка Тессон. С нами он только ужинал перед уходом на работу. Остальное время спал и пробуждался, чтобы позавтракать; таким образом, у мамы не было ни минуты отдыха. Г-н Лаверсен не проявлял чрезмерной требовательности. Когда ему было что-нибудь нужно, он стучал кулаком в перегородку. Мама тут же вскакивала с покорным и тревожным выражением лица.

— Я не хочу заставлять его ждать, — говорила она. — Он так устает на работе и нуждается в услугах. Старый холостяк, — как его не пожалеть!

Мы уже давно привыкли играть в столовой. Однажды г-н Лаверсен постучал кулаком в стенку.

— Утихомирьте ваших ребят, сударыня. Поймите же, они не дают мне спать.

Мы изо всех сил старались говорить шепотом и не смеяться. Когда кто-нибудь из нас передвигал стул, мы испуганно переглядывались и бранились под сурдинку.

Раз в неделю г-н Лаверсен отдыхал. Он сидел у себя в комнате и курил трубку. Табачный дым расползался по всей квартире, и хотя мы не решались об этом говорить, у нас было тяжело на душе, как у жителей города, захваченного неприятелем.

Обычно г-н Лаверсен возвращался домой к пяти часам утра. Иногда маму будил скрежет ключа, поворачиваемого в замке, и она металась в постели; я ощущал это сквозь сон, когда спал рядом с ней. Однажды утром я услыхал, как она говорит, понизив голос, весьма настойчиво:

— Раймон, ты слышишь меня, Раймон?

— Да, да. Что такое?

— Господин Лаверсен только что вернулся.

— Ну, и что же из этого?

— Раймон, господин Лаверсен не один. Прислушайся, ведь слышно два голоса. Раймон, кажется, господин Лаверсен привел какую-то женщину, даму, уж не знаю, какую. Боже мой, боже!

Папа окончательно проснулся. Он приподнялся на локте и стал прислушиваться.

— Так и есть, Люси. Я слышу женский голос.

— Раймон! Но это же невозможно!

Папа в недоумении прищелкивал языком.

— Ну, что ж, Люси, так уж случилось. Раз этот человек снимает комнату, он там у себя как дома. В конце концов он имеет право принимать кого захочет и даже принимать женщину, не спрашивая у нас разрешения.

— Раймон, я уже сказала тебе, что это недопустимо.

— Когда берешь жильца, можно всего ожидать.

— Я понимаю, если бы это была его сестра. Но в пять часов утра, какая там сестра! А вдруг это какая-нибудь тварь?

— Ах! — воскликнул папа. — Молчи, Люси. Ты сама пошла на это и должна стерпеть.

— Есть вещи, — возразила мама, — которые я никак не могу выносить. Мой дом! Мой очаг! Что подумают дети?

— Не мешай мне спать, Люси.

Я тоже уснул. Мама была в большом волнении и долго что-то шептала. Не могу сказать, что произошло в то утро, так как я должен был пойти в школу. Вернувшись часам к двенадцати, я узнал, что г-н Лаверсен уложил свои вещи в чемоданчик и уехал от нас. Мне удалось уловить обрывки разговора между отцом и матерью.

— Не скажу, — признавалась мама, — чтобы он держался неподобающим образом. Он поставил мне на вид, что эту тему мы заранее не обсуждали. Невозможно же все предвидеть. Представь себе, Раймон, он толковал мне о гигиене, оказывается, он так привык, — раз в три недели. Что до женщины, я ее видела. Ее, пожалуй, не назовешь тварью. Нет. Все равно я потрясена. Но он уехал и даже уплатил мне все, что за ним оставалось. Сама-то я ничего бы с него не потребовала, — лишь бы он убрался!

Папа пожал плечами, и с г-ном Лаверсеном было покончено. Тетушка Тессон вскоре нашла ему преемника. То был итальянец по имени г-н Боттоне.

— Вообще-то я не доверяю иностранцам, — разглагольствовала тетушка Тессон, — но за этого могу вам поручиться. И потом я его предупредила на этот счет, мадам Паскье. Все, что угодно, только не женщины.

Господин Боттоне не оставил заметных следов в наших анналах. Он действительно не приводил дам и проявлял изысканную учтивость. Нам было неизвестно, чем он занимается. По вечерам к нему всякий раз приходило несколько его соотечественников, и они с большим жаром беседовали на своем языке, уверенные, что мы ничего не понимаем. Он прожил у нас всего три недели и уехал, очень вежливо распростившись. На другой же день после его отъезда, около полудня, раздался резкий стук в дверь. Появился элегантно одетый господин в сопровождении двух полицейских. Узнав, что г-н Боттоне от нас уехал, он был явно разочарован.

— Где же у вас были глаза! — воскликнул о н . — Разве можно сдавать комнаты анархистам! Все же мы произведем обыск в его комнате.

Мы были в ужасе, и у мамы дрожал подбородок, совсем как у ее дедушки Гийома в день расстрела маршала Нея. Уходя, посетитель добавил:

— Вы сдаете комнату? А вы заявили об этом кому следует, согласно требованиям закона? Вы еще услышите обо мне.

— Видишь, — сказала вечером мама, — все ополчилось против нас. Нам не позволяют сдавать комнату с пансионом.

Папа прищурил один глаз.

— Я никогда не стоял за необходимость сдавать комнаты с пансионом, но раз мне запрещают иметь жильцов , — то я изменяю свое мнение. Я хочу сдавать комнаты! Слышишь, Люси, я хочу жильцов!

— Не горячись, Раймон. Я подыщу нам еще кого-нибудь.

К счастью, полицейские забыли о нас, и однажды вечером мама заявила:

— Раймон, на этот раз я нашла то, что нужно! О! Это прямо исключительный случай! Старая дама, или, вернее, старая барышня, бывшая директриса школы. Вполне благовоспитанная особа. Когда имеешь дело с пожилой особой, можешь не опасаться всяких там сюрпризов.

Мне вспоминается, что эту идеальную жилицу звали м-ль Вермену или Верменуз и что она была родом из Оверни. Она прожила у нас месяц с лишним, и с самого начала стала обнаруживать необычайную требовательность в отношении стола. По ее мнению, существовало только два вида кушаний — горячительные и освежающие. Она сочетала одни с другими и принимала их в строго установленных дозах. Она шпыняла маму за лишнюю крупинку соли, за капельку уксуса, за атом топленого сала, за пылинку муки. Моя мать молча страдала и терпеливо выслушивала лекции по диетике из уст несносной особы. Вдобавок м-ль Верменуз была помешана на чистоте речи, и однажды в нашем присутствии поправила отца:

— Нет, сударь, нет! Глагол «любить» перед инфинитивом требует предлога.

Тут лицо отца исказила свирепая улыбка, которой мы так страшились.

— С предлогом или без предлога, мадемуазель, но вы были бы не прочь хоть разок проспрягать этот глагол с партнером, если бы нашелся охотник!

Ох, уж этот папа! Как больно мог он отхлестать, когда его выводили из себя!

Мадемуазель Верменуз выпрямилась во весь рост и осыпала его бранью. Она уехала от нас на другой же день.

— Кончено, — простонала мама. — Больше не хочу жильцов, больше не могу! Простите меня, детки. Я делала это ради вашего блага. Но это сверх моих сил. Уж такой мы народ — не можем смешиваться с другими.

У всех нас было такое чувство, что эти посторонние люди одним своим присутствием оскверняли наше убежище, наш храм, наше сокровенное святилище, где протекала наша жизнь с ее радостями и горькой нуждой. Но что поделаешь! Что поделаешь! Мы согласны были хуже питаться, ходить в дырявых башмаках, страдать от холода и от тусклого освещения, протирать до дыр чиненую и перечиненную одежду, — лишь бы нам жить одним, своей семьей, своим кланом; мы предпочитали быть несчастными, обездоленными, но чистыми сердцем и не соприкасаться с людьми другой породы.

Глава XV


Первое причастие. Униженное дитя. Материнская справедливость. Минутная слабость. Шитье готового платья. Усталость и отчаяние


Тридцать шесть тысяч дней! Такое бремя, такое сокровище выпадает на долю человека, который проживет сто лет. Дни! До чего они кратки! И вместе с тем какой это бесконечный рой! Какая пустыня! Какое одиночество!

Я скитаюсь, злосчастный мореплаватель, по берегам, возле которых некогда произошло кораблекрушение. Мельчайшие события проносятся передо мною, всплывают там и сям, точно обломки судна.

Фердинан и Дезире удостоились первого причастия. Для этого празднества раздобыли денег: отец посетил г-на Клейса и, преодолевая отвращение, попросил у него ссуду в рассрочку. Стол был накрыт в соседней .пустой квартире при содействии тетушки Тессон. Мы имели случай увидеть противную физиономию г-жи Трусеро и еще несколько лиц, обычно не появлявшихся в мире Паскье. Оказывается, в столь торжественных случаях даже бедняки имеют обыкновение принимать всякого рода людей, которых не любят или едва знают. Фердинан получил в подарок от разных лиц пять монеток по сто су и вечером, по уходе гостей, вручил их маме. У мамы слезы навернулись на глаза.

— Спасибо, сынок, — сказала она. — Я отдам тебе потом...

Она не прибавила: «когда Гаврский нотариус...» Ох! Мы все еще думали о нем, но теперь уже гораздо реже о нем говорили. Нам как-то неловко было о нем упоминать.

Мой дорогой Дезире Васселен вел себя образцово во время причастия. Все присутствовавшие, начиная с его папы, нашли, что он некрасив, дурно одет и производит комическое впечатление. Конечно, можно быть набожным, но не до такой же степени! Мне же он показался прекрасным, исполненным благородства. Я спросил его вечером, после конфирмации:

— Значит, решено, ты будешь священником?

Он ответил с мрачным видом:

— Нет, не решено. Я еще ничего не могу сказать.

Передо мной всплывает другое событие, случившееся почти в то же время. Фердинан провалился на экзамене. Вижу его как сейчас: он сидит на стуле и похож на бычка, которого хватили обухом по голове. Он так ревностно трудился! У него не было недостатка в усердии, но не хватало способностей. Папа смотрит на него с убийственной усмешкой. Фердинан вздыхает:

— Я снова примусь за ученье.

И он действительно готов начать сызнова.

Папа вздергивает плечами. Какая ирония судьбы! Жозеф ударился в «коммерцию», а Фердинан неудачник. Остальные еще малыши. Выходит, что он один, человек уже зрелых лет, — с некоторых пор он перестал упоминать о своем возрасте, — вопреки здравому смыслу, задумал попытать счастья на скорбном, полном разочарований поприще науки. Что за бес, в самом деле, подзуживает человека! Ну, что ж, папа один-одинешенек пойдет вперед!

Фердинан уже не в силах сдержать слез. Все мы подавлены. Какое унижение! Какая горечь! Впрочем, нет! Мама не испытывает унижения и горькой досады. Внезапно она берет на руки свое опечаленное, потерпевшее поражение дитя, которое плачет, сидя в сторонке на стуле, плачет, не осушая больших близоруких глаз. Она держит его на руках, как грудного младенца. Она баюкает и утешает его. Она перечисляет и превозносит бесспорные достоинства злополучного ребенка.

До конца ее дней не будет удержу материнской любви, любви несправедливой при всей своей справедливости. Пусть никто не посмеет сказать, мама, что одно из твоих чад, плоть от плоти твоей, несчастнее других! Говорят, что он неспособный? В таком случае у нее еще больше оснований нежно его любить, лелеять, петь ему хвалу, защищать его во всех случаях жизни. К тому же он не менее развит, не глупее других, — просто ему не везет, он менее удачлив. Как же не предоставить ему, хотя бы в ее сердце, самого теплого, самого уютного, самого почетного уголка!

Пусть годы проходят за годами, пусть наступает новое столетие, чреватое новыми судьбами. Говорят, что Жозеф разбогател, что малютка Сесиль стала великолепной пианисткой, что младшая, Сюзанна, блистает красотой, что Лоран сдружился со славой. Все это прекрасно и, быть может, даже правда; но материнское сердце до последней минуты будет биться, ратуя за справедливость, совершая воздаяние, восстанавливая равновесие. По крайней мере, найдется человек, который будет превозносить заслуги Фердинана, повторять его словечки, оповещать о его вкусах, восхвалять его труды.

Так обстоит дело. Именно так. Кто дерзнет на это пожаловаться? Справедливость требует признать, что одному человеку невозможно обладать всеми достоинствами. И все же в иные моменты нам становится ясно, что можно завидовать всему на свете, даже избытку материнской жалости.

Отдаваясь воспоминаниям, я плохо различаю времена года. Снова пришла зима. В иные месяцы мы испытывали какой-то необъяснимый подъем духа и, сами не зная почему, были уверены, что все уладится чудесным образом. Были и проклятые месяцы, когда, придавленные невзгодами и усталостью, мы уже больше не помышляли о Гаврском нотариусе. Мы жили, совсем как животные, которые бредут, тупо глядя вниз, переступая копытами в пыли.

Как-то вечером я впервые услышал из уст папы роковую фразу:

— Люси, я, пожалуй, отступлюсь.

Он не облокотился на стол, как обычно, но уронил на него вытянутые руки. Он, такой гордый, такой мужественный, такой честолюбивый, сгорбился и понурил голову. Он провел без сна слишком много ночей. Уверенность в себе вдруг стала его покидать, как кровь вытекает из глубокой раны. Он продолжал каким-то глухим голосом:

— Я, пожалуй, отступлюсь... Момент подходящий, Клейс предлагает мне работу... Обширную компиляцию. Она займет по меньшей мере четыре года. Если я откажусь от экзаменов, наше положение сразу улучшится. О! Я знаю, что в этом не будет ничего позорного, это будет только... невероятно после всего, что я уже проделал.

Мама протянула руку и схватила руки мужа, распластанные на столе. Она их пожала и, улыбаясь, промолвила:

— Отступиться! Что за бредовая мысль, Раймон! Вижу, до чего ты устал! Завтра ты уже позабудешь об этом.

Папа сразу же распрямился.

— Устал? Нет, нет, я никогда не устаю. Я только потому об этом заговорил, что мне хотелось облегчить тебе жизнь.

Мама рассмеялась:

— Какой ты добрый, Раймон! Но я — не в счет. Не беспокойся обо мне. К счастью, я совсем здорова.

Через несколько дней мама явилась после отлучки в город с огромным тюком и вечером развернула его на столе. То были уже скроенные мужские брюки; оставалось только их сшить. Мама села за машинку и проработала добрую половину ночи. Она достала эту работу в торговом доме готового платья, извлекавшем немалый доход из труда надомных работниц.

— Эта работа не слишком хорошо оплачивается, — говорила мама, — но все же очень нам поможет. Мы какникак сведем концы с концами. Понимаешь, Раймон, ты будешь у себя в кабинете, я в столовой. Не заметим, как пройдет ночь.

Порой я удивлялся:

— Как ты шьешь, мама! Как замечательно ты шьешь!

Она отвечала:

— В этом моя жизнь.

Она слегка причмокивала губами и еще успевала улыбнуться. Иногда добавляла:

— Будь у меня дочка постарше, она могла бы мне помочь! Мы работали бы вдвоем, и все же было бы веселей. Но у нас только малютка Сесиль, а все остальные мужчины.

Жизнь шла своим чередом. Кое-кто из соседей жаловался, что швейная машинка мешает им спать. Но в конце концов они привыкли к ее стуку.

Как-то раз меня разбудил среди ночи кошмарный сон. Мне никак не удавалось уснуть. Папа уже улегся и дремал рядом со мною. Я видел на паркете полоску света, пробивавшуюся из-под двери, но из столовой не доносилось ни единого звука. Эта мертвая тишина нагнала на меня страх, я спрыгнул с кровати и босиком на цыпочках направился к свету.

Мама спала, сидя у стола, уронив голову на согнутую в локте руку. Как видно, она была простужена, тоненькая блестящая ниточка стекала у нее из носа на шитье. Она была совсем бледная и с трудом дышала полуоткрытым ртом. Когда я тронул ее за руку, она проснулась, увидела меня и расплакалась. Она посадила меня к себе на колени и крепко прижала к груди, пытаясь согреть, ведь я был в рубашонке и босой. Она плакала тихонько-тихонько, и у нее вырывались бессвязные фразы:

— Видит бог, я не желала смерти моим бедным сестрам. Если бы я этого хотела, то было бы понятно, что я наказана свыше. Но, увы, они умерли! Пусть же мне дадут, господи, то, что мне принадлежит по праву, и пусть с этим будет покончено! Ложись спать, Лоран. А то завтра ты будешь вялый и с трудом пойдешь в школу. Учение — прекрасное дело, Лоран, особенно в юные годы. Но таким, как мы, — я хочу сказать, как твой отец, — оно обходится уж слишком дорого. У тебя ледяные ноги, Лоран. Дай, я еще минутку погрею их в ладонях.

Глава XVI


Мамина болезнь. Таинственное появление старика. Злой гений Васселен. Случай и удача. О выборе заимодавца. Путешествие в Гавр. Вмешательство господ Куртуа. Подписание договора


На исходе этой зимы мама заболела. Это было трагично и неожиданно. Началось ночью. Папа говорил мне на ухо:

— Проснись поскорей, мой мальчик, и ложись на кровать к братьям.

Я с трудом открыл глаза. Папа держал в руках тазик, полный крови. Мама через силу улыбнулась:

— Не бойся, Лоран. Мне что-то нездоровится, только и всего.

Водворившись в комнате братьев, я слышал до утра, как папа гремел кувшинами, шарил в шкафу, отыскивая белье, грел воду в кухне на газе.

Когда наступило утро, тусклое февральское утро, мама с трудом оделась.

— Я не виновата, Раймон, — бормотала она, — но у меня кружится голова.

Она спустилась по лестнице, опираясь на папину руку, и они уехали на извозчике. Она пролежала неделю в больнице, неделю, в течение которой м-ль Байель приходила нам готовить и даже делала постирушку. Впоследствии мы потеряли м-ль Байель в дебрях Парижа. Сейчас она наверняка совсем старенькая, если еще жива. Должно быть, она позабыла о нас. Я шлю ей привет, ей или ее тени. Это была по-настоящему добрая и прямо-таки святая девушка. Ей ничего не стоило засучить рукава и орудовать метлой, подобрав длинные юбки, какие носили в те времена. Она проявляла в жизни простонародное, крестьянское милосердие, которое я нахожу весьма почтенным.

Всю неделю папа садился за стол вместе с нами. У него был озабоченный вид, но он старался владеть собой и даже улыбался. Однажды он внезапно вскочил из-за стола и заперся у себя в кабинете. Когда он возвратился, я заметил происшедшую в нем перемену: его подбородок стал как будто короче, рот слегка ввалился. Он с трудом ел и не отвечал на наши вопросы. Когда наконец он проронил несколько слов, я прямо ужаснулся. Я не узнал его голоса: то был голос старика, шепелявый и невнятный. Мне вдруг почудилось, что мир вокруг меня рушится. Вот-вот разразится катастрофа. Я был не в силах проглотить ни куска.

Когда мы встали из-за стола, Жозеф отозвал меня в сторону:

— Вы удивляетесь, что он так чудно говорит. Но я-то знаю, в чем тут дело. У него сломалась вставная челюсть, понимаете? Искусственные зубы.

— Не может этого быть! — воскликнул я со слезами на глазах. — У папы нет вставных зубов!

Жозеф пожал плечами.

— Если бы ты не дрыхал, а был внимателен, то увидел бы, что папа каждый вечер моет вставную челюсть в тазике, чистит ее щеточкой, что стоит всегда в стакане.

Я не ответил ни слова. Я был в отчаянье. Отец казался мне всегда таким красивым, таким молодым! И вдруг я увидел перед собой старика, каким он станет в свое время и каким не хочет нам еще казаться.

Два дня отец был этаким жалким стариком. На третий день, возвратившись домой, он стал говорить, как прежде, улыбаясь в свои длинные усы. Но я уже утратил доверие.

На следующий день вернулась и мама, одна, со свертком белья под мышкой. Она перенесла небольшую операцию, о которой нам почти ничего не сказали. Меня испугала ее бледность; переступив порог, она чуть не упала в обморок.

— Люси, — сказал отец, — сделай мне удовольствие и поменьше работай. Мы все будем тебе понемножку помогать. Что до ночного шитья, то с этим покончено. И думать об этом не смей.

Мама растерянно озиралась по сторонам.

— Можешь себе представить, — продолжал папа, — все эти дни я старался найти разумное решение. Я обдумываю один проект. Мы потолкуем о нем, когда ты отдохнешь. Еще можно подождать с неделю.

Мне помнится, что именно в те дни моего гордого, высокомерного отца искушал «злой гений» Васселен. Когда его выгнали отовсюду, Васселен принялся играть на скачках, но уж не от случая к случаю, а планомерно, с упорством, вовсе не свойственным этому человеку,

«вольному и непостоянному». Чуть ли не каждый день он ездил за город, составлял списки, записывал имена, проделывал невероятно сложные вычисления, изучал специальные труды, ревностно следовал научным методам, менявшимся каждую неделю. Словом, трудился в поте лица, как никогда прежде на постоянной работе. Он готов был пойти на мученичество во славу тотализатора, с чисто апостольским рвением разражался пламенными речами, обращая неверных. Останавливая моего отца на лестнице, он пытался его соблазнить.

— Знаю, знаю, что вы сразу разбогатеете, когда получите наследство, — бубнил о н . — Но пока, дорогой мой друг. Подумайте, а пока? Тут нет и речи о случайной удаче, я знаю, что это вам не по вкусу. Напротив, тут точный математический расчет. Вы ставите сто су, какие-то несчастные сто су, и выигрываете в десять — двенадцать раз больше ставки. В неудачные дни — в шесть-семь раз. А ведь можно поставить куда больше ста су.

Папа улыбался, качал головой и никак не поддавался искушению. Ни разу не поддался. Он любил риск, но ему претили азартные игры. Я никогда не видел, чтобы отец играл в карты пли купил лотерейный билет. Его мечты уносились в иные сферы. Как и все люди, даже легче других, он мог поддаться обману, и это случалось с ним неоднократно; но ему требовалась хотя бы видимость разумных доводов. Он еще недалеко ушел от крестьян, которые готовы застраховаться от всяких случайностей, связанных с погодой, урожаем и стихиями. Будь у него деньги, он, я полагаю, вложил бы их в выигрышные акции, о чем не раз нам толковал: можно получить сказочное богатство, оставаясь спокойным, что основной капитал неприкосновенен. Со времени маминой болезни его главной задачей стало получить ссуду. О, не какую-нибудь там маленькую ссуду!

— Что-нибудь весьма солидное, — говорил он, — что позволило бы нам вздохнуть свободно.

Несколько дней сряду он скитался в отвратительном мире ростовщиков. Возвращаясь вечером, он изливал душу:

— Это чудовищно, Люси! Госпожа Делаэ была гениальной в своем роде. Она приняла все предосторожности, какие возможно. Обдумала все, до мелочей. Представь себе, эти бумаги, пресловутые процентные бумаги, формально принадлежащие нашим детям, бумаги, которыми ты владеешь, — их можно было бы продать только после твоей смерти...

— Ах, — вздохнула мама, — если бы я умерла в больнице, вы продали бы эти бумаги, и у вас были бы деньги.

— Не говори глупостей, Люси. Мы все равно не могли бы их продать. Ты не прочла как следует эти бумажонки. Я тоже невнимательно их читал. Но деловые люди, они-то во всем разбираются. Действительно, эти процентные бумаги можно продать после твоей смерти. Однако при условии, что дети будут совершеннолетними. При условии, что каждый из детей, имеющий по завещанию право на двенадцать тысяч пятьсот франков, достигнет совершеннолетня. Терпение! Я еще не кончил. Остается вопрос о займе. Вообще говоря, всегда возможно занять кое-какую сумму под залог ценных бумаг. Так вот, когда имеешь дело с твоими хвалеными бумагами, то даже для займа необходимо, чтобы их формальный владелец достиг совершеннолетия; это значит, что нашему старшему, Жозефу, остается ждать еще пять с чем-то лет. Согласись же, что это восхитительно, и я ничуть не преувеличиваю, называя госпожу Делаэ в своем роде гениальной. Ну и порода! Ну и сквалыги!

Мама тяжело вздыхала, розовая от смущения, а папа снова отправлялся на поиски. Однажды он возвратился такой измученный, такой удрученный, что мама не удержалась от вопросов:

— Что с тобой, Раймон?

— То же, что и все эти дни. Я искал. И ничего не нашел.

— Кого же ты видел сегодня?

— Никого, кто бы мог тебя интересовать.

Папа был в дурном настроении и не захотел сказать правду. После минутного размышления мама спросила ласковым голосом:

— Ты, случайно, не повстречал госпожу Трусеро?

Тут папе пришлось сознаться, как ребенку, застигнутому врасплох:

— Да, я видел сестру Анну.

— Ты с ней не говорил о займе?

— Как же, говорил. К кому же мне еще обращаться? Я никого не знаю, решительно никого. Ведь она моя сестра; это же вполне естественно. Похоронив последнего мужа, она живет вполне обеспеченно.

— Ах, Рам! He надо было этого делать! Лучше уж умереть с голода, Раймон! И нам, и даже детям, да, даже детям! Просить у госпожи Трусеро! Какой стыд! Какой позор!

Мама рыдала без слез, охваченная гневом и отчаянием.

— Что она тебе ответила? Можешь не говорить. Я и так догадываюсь. Разве после этого я смогу взглянуть ей в глаза?

Задыхаясь от горечи и негодования, отец не проронил ни слова.

Прошло пять-шесть дней, и, по всей видимости, папа уже готов был отступиться, но как-то вечером мама сказала:

— Слушай, Раймон, я нашла.

— Что ты там нашла?

— Человека, который даст нам взаймы.

Папа сделал неопределенный жест.

— Нам дадут каких-нибудь десять луи. Знаю наперед.

— Нет, — возразила мама. — Я нашла заимодавца. И мы получим десять тысяч франков.

— Кто же это? — спросил отец с недоверием в голосе.

— Наш сосед, господин Куртуа.

Папа покачал головой.

— Ты бредишь, бедняжка Люси. Это такие скупердяи. Десять тысяч франков! Целое состояние. Ты еще не раскусила господ Куртуа.

— Прошу прощения, — возразила мама с чрезвычайным спокойствием. — Это не пустая болтовня. Целых два дня мы толковали с ними об этом. Можно сказать, дело решенное. Недостает только одной бумаги; я завтра же сама поеду за ней в Гавр, к нотариусу, и он, конечно, мне не откажет: это выписка из завещания относительно денег из Лимы. Копия! Я вернусь с этой бумагой в руках и даю тебе слово, что не пройдет и недели, как мы получим деньги.

— Это было бы уж слишком хорошо, — проговорил папа. — А ну-ка растолкуй мне все, с самого начала.

И папе все стало известно: предварительные разговоры, чрезвычайная недоверчивость, проявленная Куртуа, бесконечные вопросы, задаваемые его супругой, младшим братом, сестрами-феями, всей семьей, наконец, условия, проценты, требование своевременного возвращения долга. О, как искусно она вела дело, с виду такая простушка!

— Знаешь, Люси, — сказал папа, — из тебя вышла бы замечательная деловая женщина!

Все произошло именно так, как было предусмотрено и подготовлено мамой. В то время я был еще очень юн, но не лишен наблюдательности. Впоследствии в моем окружении об этом событии говорилось целых тридцать лет, и мои воспоминания столько раз освежались, можно сказать, обновлялись, что сердце начинает у меня кровоточить, едва подумаю об этом.

Мама совершила поездку в Гавр. Для этого срочно понадобились деньги, и пришлось еще кое-что заложить, на этот раз был нанесен ущерб библиотеке. Разумеется, я имею в виду книжный шкаф. Что до книг, то мы скорее пошли бы на смерть, чем согласились бы с ними расстаться. Их нагромоздили стопками в углу; наверху возлежал словарь Литтре, ему следовало быть под рукой, так как его то и дело открывали, как иные открывают Библию.

Эта маленькая поездка заняла два дня, и все это время мы жили, затаив дыхание. Но вот мама вернулась, лицо у нее было радостное, и она сразу же нас успокоила:

— Бумага у меня. Выписка, копия. В таких случаях не отказывают. Если бы мы послали письменный запрос, нам пришлось бы ждать не меньше трех месяцев. Мы же знаем, как это ведется у господ нотариусов. Но я была там! Я сама была там! Я уселась в углу конторы и заявила, что буду ждать. Когда они поняли, что я ни за что не уйду, то велели снять копию. В то же утро были наложены печати, засвидетельствованы подписи и еще что-то. С меня содрали за это шестнадцать франков шестьдесят сантимов! За одну бумажонку!

— Так, значит, Люси, ты его видела?

— Нотариуса? Гаврского нотариуса?

— О ком же я еще могу спрашивать?

— Разумеется, видела. О! Человек как человек, самый заурядный. У меня создалось впечатление при первой встрече, что это здоровяк, сангвиник, с бычьей шеей. Можно же так ошибаться! Он оказался довольно-таки тощим и бледным. Я вдруг подумала, уж не болен ли он? Потом в поезде мне снова пришло это на ум, и я сказала себе, что будет прямо ужасно, если он, не дай бог, умрет. То есть именно для нас.

— Да, да. Что же он тебе сказал?

Мама пожимала плечами.

— Ты же знаешь, что такие господа мало что говорят. Кажется даже, они не слишком хорошо себе представляют, о каком деле идет речь. У них ведь такая куча дел! Он сказал мне, что наше дело продвигается неплохо, только французский консул...

— Французский консул! Что за консул? Не хватало еще, чтобы консул вмешивался в наши дела!

— Это неизбежно, Раймон! Французский консул в Лиме. Так вот, за два года они три раза сменялись, и всякий раз, естественно, приходилось начинать все сначала. Оказывается даже, что расходы незаметно возрастают, все возрастают мало-помалу.

— Какие такие расходы?

— Расходы, связанные с расследованием.

— Да, да, — проговорил задумчиво папа. — Все-таки бумага у тебя. В данный момент это главное.

Весь вечер они обсуждали со всеми подробностями заем у Куртуа. Номинально заем выражался в сумме десять тысяч франков. Мы брали на себя гербовые сборы, весьма незначительные, и должны были покрыть убытки от продажи акций при понижении курса. Другими словами, господа Куртуа продавали ценные бумаги на десять тысяч франков. В результате этой продажи, учитывая понижение курса и комиссионные издержки, мы получали по курсу дня девять тысяч шестьсот пятьдесят франков, но давали расписку на десять тысяч.

Папа возмущался:

— Это чудовищно!

Но мама возражала:

— Нет! Это логично. Они продают ради нас, исключительно ради нас. Значит, мы и должны нести убытки.

Сперва дал согласие на ссуду господин Куртуа-старший, затем Куртуа-младший, действовавший от его имени и от имени своих сестер. За ссуду с нас брали восемь процентов.

— Наш капитал приносит нам пять процентов, — говорил господин Куртуа, — учитывая, что мы идем на риск, мы берем с вас восемь, и это отнюдь не ростовщический процент.

Было оговорено, что при получении наследства господам Куртуа будет немедленно выплачена вся сумма: таким образом обеспечивались интересы кредиторов, и они должны были получить, кроме своих десяти тысяч франков, еще особую компенсацию в размере пятисот франков, принимая во внимание риск, связанный, с новым помещением капитала. Наконец было предусмотрено, что если наследство, а именно деньги, завещанные сестрам в Лиме, не будет получено в течение установленного срока, то мы выплатим, по крайней мере, две трети ссуды, когда Жозеф достигнет совершеннолетия, посредством нового займа, под залог принадлежащих ему ценных бумаг.

Отец скрежетал зубами. Мама пыталась его успокоить:

— Все это тебя удивляет, Раймон, потому что у тебя никогда не было денег. А вот в семье дяди Проспера, довольно-таки состоятельной, целыми днями только и говорилось что о повышении стоимости, о понижении курса, о стольких-то процентах, о гарантии, о судебном взыскании и все в том же духе. Такова жизнь.

Официальная церемония состоялась у нас в «рабочем кабинете» по истечении недели — срока, необходимого для выполнения всех формальностей. Сперва появились г-н Куртуа с супругой, — я хочу сказать, Куртуа-старший. Он явно нервничал и то и дело выпячивал губы, издавая какое-то хрюканье, отчего забавно взъерошивались его крашеные, траурно-черные усы. Он уселся на табурет перед фортепьяно, положив руки на колени. То был табурет, вертящийся на винте. Г-н Куртуа временами поворачивался то направо, то налево, и винт пронзительно скрежетал.

Через несколько минут вошли и феи в сопровождении Куртуа-младшего. Исходившие от них запахи старого сафьяна, пачули, испанской кожи и нюхательного табака мигом возобладали над запахами нашего клана. Мы, ребятишки, сгрудились за дверью, и нам казалось, что нас завоевали и обратили в рабство.

Мама принялась читать ясным, естественным, спокойным голосом текст, уже сто раз пережеванный за истекшую неделю и в заключение переписанный на листах гербовой бумаги. По временам г-н Куртуа поднимал указательный палец и произносил:

— Что вы сказали? Не угодно ли вам перечесть последний параграф? Честное слово, я начинаю глохнуть.

Госпожа Куртуа наклонялась к папиному уху и шептала:

— Не решаюсь ему сказать, но он в самом деле становится туговат на ухо.

Порой г-н Куртуа поднимал руку, останавливая маму. Он поворачивался то направо, то налево на табурете, хмуря мохнатые крашеные брови, и изрекал:

— Я же слышу, как скрипит винт. Значит, я не оглох. Просто госпожа Паскье чересчур тихо читает. — И мама повышала голос.

Вторично текст договора был прочитан Куртуа-младшим. При каждой фразе феи покачивали в такт головой, как это делают любители поэзии, внимая чтению стихов.

После того как текст был дважды оглашен, мама подписалась первая: «Люси-Элеонора Делаэ, в замужестве Паскье». По своему смирению она написала «Делаэ» малюсенькими буквами, а «Паскье» в три раза крупнее. Папа подписался последним. На губах у него блуждала улыбка, и он смотрел куда-то вдаль.

Тут оба Куртуа принялись шарить во внутреннем кармане пиджака с какой-то опаской, как будто боялись прикоснуться к ядовитому насекомому или к взрывчатому веществу. Для пущей надежности они разделили сумму пополам. Г-н Куртуа-старший отсчитал пять билетов по тысяче франков и произнес:

— Теперь очередь за тобой.

Куртуа-младший отсчитал четыре тысячи шестьсот пятьдесят франков. Они положили банковые билеты на середину стола, прикрыли их рукой и минуту-другую пребывали в такой позе. Затем они сказали:

— Пересчитайте сами.

Наша мать пересчитала купюры и передала их папе. Куртуа проверили подписи на гербовой бумаге и только тогда сложили ее и спрятали в карман.

Еще не менее получаса компания пыталась вести мирную беседу, как по субботам во время игры в банк. Но дело как-то не клеилось. Все испытывали невыразимое волнение, от которого перехватывало горло. Лысый череп г-на Куртуа, обычно блиставший белизной, был весь испещрен красными пятнами.

Господа Куртуа никак не могли уйти. Они всматривались в наши вещи, в нашу обстановку, в наши лица каким-то новым ужасным взглядом, сопровождавшимся усмешкой; этот взгляд говорил о том, что они возымели на нас права.

Наконец они убрались. Папа спрятал банкноты в ящик стола, который запирался на ключ. Довольно долго он искал, куда бы спрятать этот ключик. Не найдя такого места, он решил оставить ключ в замке. Все мы по очереди ходили проверять, надежно ли задвинута на засов наружная дверь. Были заперты все окна, выходящие на балкон, даже закрыты жалюзи. И я могу сказать, что в эту ночь никто из нас не сомкнул глаз, даже малютка Сесиль.

Глава XVII


Затруднения от избытка. Газовое накаливание. Диалог о капитале и о богатстве. Государственная казна Франции под угрозой. Недомогание, вызванное наступившей жарой. Ночь тревожного ожидания


Маме захотелось первым делом приобрести всем нам одежду и белье. Затем было решено отложить известную сумму на текущие хозяйственные расходы, выкупить почти все вещи из ломбарда и постараться надежно поместить остаток суммы, что-то около семи тысяч франков. Мама робко заговорила о сберегательной кассе. На губах у папы появилась презрительная усмешка.

— Что это ты вздумала, Люси! Сберегательная касса принимает только незначительные суммы, каких-нибудь полторы тысячи франков. Нам пришлось бы завести несколько книжек на разных лиц, в частности, для тебя потребовалось бы разрешение от мужа и бесконечные формальности. Вдобавок там выплачивают смехотворные, прямо-таки ничтожные проценты.

— Да, но мы сможем в любое время брать оттуда деньги, понемножку, без всякого труда.

— Дай мне подумать, Люси.

— Умоляю тебя, будь благоразумен.

Папа ничего не ответил. Получив деньги, он твердо решил распоряжаться ими по-своему. Бывало, в дни нужды он взывал к жене: «Люси! Люси!», но как только дела поправились, он вновь почувствовал себя хозяином, диктатором.

Не говоря нам ни слова, он предпринял всякого рода шаги и однажды вечером внезапно сообщил нам добрую весть. Как всегда, это произошло во время ужина, и мы, дети, принимали участие в обсуждении, причем позволялось говорить не только Жозефу, но даже и малютке Сесиль.

— Дело сделано, Люси! — заявил папа. — Я нашел, куда поместить деньги.

Мама тотчас же насторожилась.

— Объясни мне, что ты задумал.

— Помнишь, Люси, что мы обязались выплачивать нашим кредиторам восемь процентов.

— Еще бы не помнить!

— Восемь процентов. Хорошо. Пусть себе Куртуа трубит направо и налево, что это не ростовщический процент. Во всяком случае, для нас это страшно тяжело, и, между нами говоря, такой поступок едва ли можно назвать порядочным. Но не стоит об этом говорить. Если наши деньги будут приносить три-четыре процента, то мы не получим и половины суммы, какая нужна на выплату процентов, тем более что с нас берут проценты с десяти тысяч, а мы сможем поместить всего лишь семь тысяч. Поэтому я стал разыскивать какое-нибудь исключительное предприятие, которое приносило бы такую прибыль, чтобы ее хватило на выплату процентов Куртуа. Ну, что же! Я нашел, Люси. Мы будем получать двенадцать процентов.

Мама зажмурилась.

— Мой дядя Проспер говорил, что деньги не могут приносить больше десяти процентов; он считал, что не следует гнаться за более высокими процентами, это рискованно.

— Твой дядя Проспер, быть может, был и оборотистым коммерсантом, но это был человек другой эпохи, человек с ограниченным кругозором. Ты же понимаешь, Люси, это не в прямом смысле двенадцать процентов. Чтобы получить двенадцать, надо к процентам прибавить дивидент. С одной стороны, семь, с другой — пять, по крайней мере, на этот год, потому что если мы оставим там деньги, то через некоторое время получим гораздо больше.

— Погоди, Раймон. Тебе дают сумму, за которую с тебя берут восемь процентов. И ты говоришь, что это ростовщический процент. Да, да, Рам, ты в этом убежден, хотя сейчас это отрицаешь. И в глубине души я, пожалуй, с тобой согласна. Так вот, теперь ты, в свою очередь, даешь взаймы деньги, полученные тобою в долг.

— Как так? Я и не думаю давать взаймы — я помещаю деньги.

— Это одно и то же. Помещение денег — та же ссуда. Ты только что не без оснований жаловался, что приходится платить восемь, а сам готов взять двенадцать. Ничего не понимаю, Раймон.

— Пойми же наконец, что я помещаю свои деньги, или, если угодно, даю их взаймы, людям, которые пускают их в оборот. В оборот! Видишь, Люси, что это значит?

— О да! Вижу. Понимаю. Что же это за предприятие?

— Удивительное предприятие, о котором Маркович толкует мне уже второй год. Название тебе ничего не скажет. Это промышленное предприятие. Вот посмотри их объявление.

Отец протянул ей листок, на котором стояло: «Ин-канда-Финска. Общество для использования патентованного изобретения Финска. Освещение посредством газового накаливания».

Мама читала, наморщив лоб.

— Вот как? Что же все это означает?

— Повторяю тебе, Люси: исключительно выгодное предприятие. Акционерная компания.

— У моего дяди Проспера Делаэ, — проговорила мама с озадаченным видом, — я не раз слышала о потрясающих предприятиях, которые существуют только на бумаге. Газовое накаливание! Скажите пожалуйста!

Папа начал выстукивать какой-то мотив на столе, выдавая свое раздражение.

— Накаливание! Да, Люси! Уверяю тебя, в этом можно убедиться воочию, тут нет никакой иллюзии. Я побывал в их конторах, и они, понятное дело, освещаются этим способом. Ослепительный свет!

— В конце концов, — вздохнула мама, — это дело надо обдумать.

— Да здесь все ясно, Люси.

— Прежде чем принять решение, давай, Рам, поразмыслим несколько дней.

— Уже все обдумано, Люси. Нельзя было терять времени. Сегодня я приобрел акции по шестьсот девяносто. Завтра они уже будут стоить семьсот пятьдесят. Словом, я отдал распоряжение. Я даже уплатил деньги.

У мамы начал дрожать подбородок.

— Надо было бы еще немного подождать.

— Но я же тебе говорю, что все решено, дело сделано. Теперь мы вполне обеспечены.

— А если нам понадобятся деньги на хозяйство, на твои майские экзамены или еще на что-нибудь?

— Ну, что ж, мы продадим акцию или даже две. Нужно только предупредить об этом за двое суток.

Мама ничего не ответила.

Она стала заметно худеть, побледнела, потеряла покой. Нередко она говорила сама с собой, то ли ночью, сидя за шитьем, то ли на кухне, занятая стряпней. Я слышал, как она бормотала:

— Эти деньги нам не принадлежат! Господи! Так невозможно жить.

Между тем дела шли прекрасно. Возвращаясь вечером, папа восклицал с торжеством:

— Знаешь, сколько я получил вчера за день? О, я не говорю о Клейсе, — там сущие пустяки. Нет, я имею в виду Инканду, я говорю об акциях. Знаешь, сколько я выиграл?

— Откуда же мне знать!

— Сто пятьдесят франков, Люси. Такую сумму я получаю от Клейса, проработав двенадцать ночей. Согласись, что деньги — это хитрая штука! И надо быть простаком, чтобы выколачивать горбом какие-то десять — двенадцать франков за ночь.

— Откуда у тебя получаются эти сто пятьдесят франков?

— Пятнадцать помножить на десять, проще простого. Если так будет продолжаться, то я не прочь купить тебе что-нибудь. Что бы тебе хотелось, Люси?

Мама качала головой.

— Я знаю, что есть люди и даже немало людей, которые таким образом наживают деньги. Позволь мне сказать тебе, Раймон, что я никак не возьму этого в толк. Выходит, что кто-то зарабатывает их вместо нас...

— Нет, деньги пущены в оборот.

— Поразмысли немного, Раймон. Ведь это люди делают обороты. Деньги-то ничего не делают. И если никто не зарабатывает их вместо нас, то, может быть...

— Что?

— Может быть, и не существует такого человека.

— Что же, по-твоему, я должен его разыскать?

— Ну да, Рам! Постарайся разыскать. Какое это будет для меня облегчение!

— Люси! Бедняжка Люси! Ты вылитая Делаэ! Ты совсем не разбираешься в современном мире.

Прошло несколько недель, и мама попросила денег.

— Надо бы подождать еще восемь или десять дней, — отвечал папа.

— Но деньги подходят к концу. Я не могу так долго ждать.

— Придется подождать, — отрезал папа. — В настоящий момент Инканда производит обновление своего инвентаря. Акции несколько понизились. Мы были об этом предупреждены. Это вполне естественное явление.

Мама смертельно побледнела.

— Раймон! Сейчас же продавай акции! Все до одной!

— Ты с ума сошла! Потерять больше тысячи франков!

— Немедленно, Раймон! Я готова умолять тебя на коленях!

Папа схватил шляпу, два-три раза стремительно прошелся по комнате и направился к двери.

— Что за нелепая сцена! Прямо-таки неприличная! Не воображай, что я поддамся страху и ликвидирую свои акции! Я ухожу, пойду куда-нибудь в другое место, где, по крайней мере, мне дадут спокойно работать!

Прошло пять дней. В четверг утром — мне никогда не забыть этого дня! — г-жа Васселен, которой понадобился Дезире, вошла в комнату, где мы с ним играли. В руке у нее была какая-то газета, ее обычная духовная пища. Она хрипло проговорила мелодраматическим тоном:

— Читали? Катастрофа! О! Сегодня во многих домах будет плач и скрежет зубовный!

Мама обычно пропускала мимо ушей иеремиады Васселенов, но тут она насторожилась. На беду, она обладала даром предчувствий.

— Вы сказали, катастрофа? Железнодорожная катастрофа?

— Да нет. Посмотрите сами. Ах! Что за мерзавцы!

Мама взяла газету, пробежала ее глазами, пошатнулась и вдруг рухнула навзничь на пол.

Она потеряла сознание. Пришлось расстегнуть ей корсаж, вспрыснуть лицо холодной водой, похлопать по рукам. Я чуть не умер от ужаса, но все же любопытство взяло верх, и я заглянул в газету. Там было набрано крупным шрифтом:

ГОСУДАРСТВЕННАЯ КАЗНА ФРАНЦИИ ПОД УГРОЗОЙ. СКАНДАЛ С ИНКАНДА-ФИНСКА. АРЕСТ АДМИНИСТРАТОРОВ. СКОМПРОМЕТИРОВАНЫ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ДЕЯТЕЛИ. ТОЛПА НЕГОДУЮЩИХ ГРАЖДАН ПЕРЕД КОНТОРОЙ ОБЩЕСТВА и т. д. и т. п.

Госпожа Васселен положила к себе на колени мамину голову. Она приговаривала с мрачным видом:

— Вот как вы расстроены! Бедняжка, мне вас жалко. И все из-за денег, бог ты мой! Из-за них все беды! Позвольте мне вам сказать: уж я-то знаю, что такое жизнь, смею вас уверить. Да! Люди ни из-за чего так не убиваются, как из-за денег. Это корень зла.

Мама пришла в себя и уселась на стул.

— Я полагаю, — полюбопытствовала г-жа Васселен, — вы тоже потеряли какую-то сумму при этом банкротстве?

— Да нет, — возразила мама. — Мы ничего не потеряли, сударыня. Я и не слыхала об этом. Это просто от жары. Ведь май на дворе.

Мы всё поняли. Я хочу сказать, мы с Фердинаном. Мы оба онемели от ужаса, а быть может, и от восхищения.

В этот день, до самого вечера, мама пролежала, запершись в одной из комнат, чего с ней до сих пор никогда не бывало. Два-три раза, когда нам становилось невмоготу, мы стучали в дверь. Мама отвечала:

— Если вам ничего особенного не нужно, оставьте меня, ребятишки. Оставьте меня, мне нездоровится.

В этот вечер, к нашему ужасу, папа не вернулся домой ночевать, — случай небывалый. Мама провела всю ночь, сидя на стуле перед открытым окном, то и дело она вскакивала, выходила на балкон и прислушивалась к уличному шуму.

Папа возвратился лишь на следующее утро. Растрепанный, небритый, в нечищеной одежде. Вид у него был грозный и зловещий. Мама подала ему кофе, не проронив ни слова.

Глава XVIII


Бедственное лето. Соображения относительно пищи и детского аппетита. Утешение. Новые таинства музыки и школьные успехи. Некуртуазность Куртуа. Муки, причиненные табуретом. Вариации слабоумия


Это несчастье, так потрясшее всех нас, послужило началом событиям поистине рокового лета, лета девяносто первого года. Зимние, сумрачные дни, отбрасывающие траурные тени на лица людей, становятся как бы естественным фоном горестных переживаний. Но когда я чувствую себя несчастным, мне ненавистно коварное лето с его влажной духотой, с его грозами, с его отравляющим душу очарованием, и так мучительно бывает несоответствие между ясной погодой и мрачным настроением.

Наша столовая снова превратилась в мастерскую портнихи. Каждые два дня мама отлучалась и приносила объемистый тюк раскроенной материи; ей приходилось сшивать отдельные куски, класть на подкладку, обметывать петли и пришивать пуговицы.

Чтобы не перепутать разложенные на столе выкройки, мы стали обедать в крохотной кухоньке; она была дорога моему сердцу, хоть я и не признавался в этом: царившая там темнота гармонировала с сумрачной окраской наших мыслей.

Мне совсем недавно исполнилось десять лет. Я был худенький и, пожалуй, тщедушный. Я почти ничего не ел, быть может, испытывая отвращение ко всему на свете, но, возможно, меня лишали аппетита расчеты, каким не чужды бывают даже дети: при каждом глотке я невольно думал, во что он нам обошелся. В иные дни кровь ударяла мне в лицо, рот наполнялся слюной, и я скрежетал зубами, как молодой зверек. Я был голоден, несмотря ни на что, мне хотелось есть и жить. В то время мне открылся смысл и значение простой пищи, такой, как хлеб, сыр, сахар. Я и теперь чуть ли не каждый день об этом размышляю. Но вот я снова впадал в оцепенение. Временами нам перепадало немного мяса. Что за пытка, что за досада! Кусок говядины распадается на жесткие волокна, и они застревают в горле, никак их не проглотишь, и слезы застилают ясные глаза ребенка. К счастью, к великому счастью, в это лето мы почти совсем позабыли вкус мяса.

Повторяю, мне было всего десять лет с небольшим. Но мне уже было известно много такого в жизни, о чем иные люди нередко не имеют понятия даже на пороге смерти.

Не хочу быть несправедливым, не стану проявлять неблагодарности! Время от времени мы все же получали утешения. Случалось, вечером малютка Сесиль садилась за фортепьяно, и целый час, позабыв обо всех невзгодах, мы слушали игру нашего ангела, как некогда дикие звери внимали гласу фракийского певца Орфея.

В этот год я получил свидетельство о начальном образовании, окончив школу с блеском и в очень раннем возрасте. Папа только что успешно сдал экзамены. Он подхватывал меня на руки, сажал к себе на плечо и восклицал, сияя от радости:

— Вот два лауреата!

Он обладал даром легко забывать, даром, который, в зависимости от обстоятельств, бывает или серьезным недостатком, или немалым достоинством. Порой он ошеломлял маму такими суждениями:

— В сущности говоря, нам повезло, что дела в Гавре затянулись до настоящего времени. Если бы мы получили всю сумму, то не стали бы занимать у Куртуа, и возможно, что я вложил бы в это предприятие Инканда тридцать пять или тридцать шесть тысяч франков. Это было такое замечательное предприятие! И мы потеряли бы все наши деньги.

Инканда уже больше не подавала никаких надежд. Но, удивительное дело, папа говорил о ней и с яростным негодованием, и с какой-то нежностью. Впоследствии он всякий раз принимал к сердцу великие кораблекрушения — финансовый крах Терезы Юмбер, катастрофу с Рошеттом. На него оказывала гипнотическое воздействие гениальность этих авантюристов, что бы он о них ни говорил.

Нет, я не желаю быть неблагодарным! Мы плыли, подхваченные течением, нередко испытывая нужду и лишения, но постоянно носились с грандиозными замыслами, питали радужные надежды, и родители нежно нас любили. Всякий вечер я изощрялся, придумывая, как бы мне выразить им свою благодарность, и с болью в сердце помышлял о Дезире. Его отец, разъяренный бесконечными неудачами, провалами, оскорблениями и собственными оплошностями, вздумал искать облегчения, избивая своего младшего сына. О! Уже не в порыве раздражения, а систематически, два-три раза в неделю; он производил экзекуцию без посторонних свидетелей, при закрытых дверях, предварительно вытолкнув г-жу Васселен на площадку.

Дезире обычно проявлял мужество и старался молча переносить побои. Но порой он не мог удержаться от слез. Его рыдания доносились до нас. Папа вставал, заметно побледнев, усы у него грозно топорщились. Он принимался стучать в стенку или даже в дверь и кричал изменившимся голосом:

— Сейчас же перестаньте, сударь, а не то я пойду за полицией! Или проучу вас, сударь, своими руками!

На другой день Дезире говорил мне с улыбкой:

— Все это пустяки, Лоран. Скажи своему отцу, что это сущие пустяки. Папа просто пошутил. Уверяю тебя, он не сделал мне больно. Просто-напросто у него неприятности. Ему пришлось опять поступить на службу, и эта работа ему не по душе.

Больше всего мучений причиняли нам Куртуа. «Банк» стал неким священнодействием, принял принудительный характер. Мама бросала шитье и волей-неволей принимала участие, не избег этого и отец, который не мог терять ни одного вечера и приходил в отчаяние от таких сеансов. У Куртуа вошло в привычку то и дело врываться к нам; представители их племени появлялись под самыми пустыми предлогами — занести газету, проверить часы, взять взаймы коробку спичек или даже взглянуть перед прогулкой на наш ртутный барометр, о котором феи говорили: «Это ценный прибор». Если мы сидели за столом, как всегда в кухне, г-жа Куртуа останавливалась на минуту, прислонившись к притолоке двери.

— Вот как! Вы кушаете вишни! — изрекала она. — А мы еще их не пробовали в этом году.

— Дело в том, — отвечала мама, — что мы не едим мяса.

Тут госпожа Куртуа поучала:

— Салат очень хорош летом, но он берет такую уйму масла. Надо уметь себя ограничивать, времена-то трудные...

После ее ухода мама шептала, задыхаясь:

— Будь у нас деньги, я их немедленно бы им вернула.

Под конец мы стали все, что только возможно, прятать от наших любопытных кредиторов. Поутру, возвращаясь домой с убогим провиантом, мама старалась незаметно проскользнуть мимо дверей Куртуа. У нее вырывалось со стоном:

— Бедняжки вы мои, одежка на вас вся износилась, — вот и хорошо. Если бы вы получили новую, я даже не решилась бы вас переодеть из боязни услышать обидное замечание.

По правде сказать, я полагаю, что наше больное воображение выискивало, находило и изобретало по всякому поводу или даже без всякого повода всевозможные причины для страданий. Так обстояло дело, когда нас постигло настоящее бедствие.

Господин Куртуа явно терял слух. Его близкие давно это заметили. Мы тоже знали об этом. Случалось, он приходил к нам в дом, я хочу сказать, в нашу квартиру, даже не постучавшись в дверь. Его сопровождала жена, и, входя, они всякий раз продолжали все тот же спор.

— Разрешите мне, — говорил он, — сесть на табурет. — Речь шла о вертящемся табурете у фортепьяно, резкий скрип которого старик еще улавливал при всей своей глухоте. Г-н Куртуа поворачивался на табурете, тот скрипел, и старик кричал с торжеством, повернувшись к жене: — Я прекрасно слышу скрип табурета. А раз я слышу, как он скрипит, значит, я не глухой.

На что г-жа Куртуа отвечала:

— Друг мой, здесь никто и не говорит, что ты глухой.

Старик повертывался к нам спиной и уходил, радуясь, что удался его опыт.

Мы уже стали находить эту церемонию вполне естественной, когда дело приняло новый оборот.

Однажды вечером г-н Куртуа, по обыкновению, заявился к нам, без церемоний отворив дверь в передней. Мы доедали ужин и, предчувствуя что-то необычное, тотчас же перешли в столовую, где в беспорядке были разбросаны куски материи, отрезы, катушки, клубки, булавки. За г-ном Куртуа шествовало все его племя: жена, брат и фен. Лица у них были вытянутые, руки дрожали, глаза испуганно бегали. Они с ужасом взирали на своего главу, господина и повелителя.

Господин Куртуа слегка нам кивнул и бросил лишь несколько слов:

— Я иду на табурет.

Он даже не извинился. После того как табурет поскрипел на разные лады, он вернулся в столовую и уселся на стул, уронив руки на колени, бледный как мертвец; на щетине его подбородка блестели капельки пота.

— Нет, — произнес он, — я вовсе не глухой. Если кто посмеет мне это сказать, ему не поздоровится.

Минута молчания. Потом г-н Куртуа выкрикнул с яростью в голосе:

— Если кто-нибудь заикнется о том, что я глухой, знаете, что я сделаю? Я потребую деньги обратно. Я потребую свои деньги. Что сделали с моими деньгами?

Госпожа Куртуа подошла к мужу. Она обратилась к нему ласково, как к больному ребенку:

— Тебе вернут твои деньги. Успокойся, голубчик мой! Не правда ли, сударь и сударыня, вы вернете ему деньги? Успокойся, мой родной, пойди покрути табурет. Толь, не покрутишь ли ты ему табурет?

Куртуа-младший начал тихонько подталкивать брата, выпроваживая его в соседнюю комнату. Едва они удалились, как г-жа Куртуа и феи ударились в слезы.

— Какой ужас, мадам Паскье! Он помешался — и все из-за этой глухоты! Он вконец помешался. Что нам теперь делать?

— Надо пригласить врача, — посоветовал мой отец.

Госпожа Куртуа так и привскочила. Слезы смывали пудру с ее физиономии. Она была чудовищно безобразна.

— Врача! Об этом нечего и думать! Если вмешаются в дело врачи, они посадят его под замок. Я не хочу его им отдавать. Я хочу, чтобы он был со мной, буду сама за ним ухаживать.

— Сударыня, — сказала мама, проявляя необычайное присутствие духа, — я прекрасно вас понимаю. На вашем месте я поступила бы точно так же. Ты понимаешь меня, Рам, — о том, что ты предложил, не может быть и речи. Не надо приглашать врача. Разумеется, мы будем об этом молчать. Но если господин Куртуа примется снова требовать денег, пойдут разные толки, и всем станет ясно, что господин Куртуа болен.

Госпожа Куртуа перестала стонать. Она бросала на нас злобные, угрожающие взгляды. Маме удалось с безупречным тактом пригрозить ей. Г-жа Куртуа слегка припудрилась и повернулась к своим золовкам:

— Сделайте мне одолжение, вытрите глаза и улыбайтесь. Понятно? Чтобы он ничего не заметил. Ничего, госпожа Паскье, я его успокою насчет денег. О! Я знаю, как к нему подойти. Хоть он и помешанный, он все-таки мой муж. Уж я-то его изучила. Повторяю вам, я его успокою. Только никому ни звука об этом и будьте с ним поласковей. Вы слышите, дети?

Она обвела всех нас взглядом. Папа куда-то исчез. Мне думается, он пошел прогуляться по кварталу. Возвратился он только около полуночи. Г-жа Куртуа с приговорками, с ласковыми словами и всякими нежностями уводила своего помешанного, а он ухмылялся и кричал:

— Я слышу, как пролетает муха. Я слышу, как упадет булавка. У меня слух хоть куда!

Когда дверь за посетителями захлопнулась, мама упала на стул. Она ломала руки и восклицала:

— Это нестерпимо! Чем мы заслужили такое наказание?

Она еще воспринимала любое несчастье как небесную кару.

В последующие дни г-н Куртуа появлялся на краткое время, то один, то под охраной. Он направлялся к табурету и, поворачивая сиденье, все вновь и вновь вызывал скрип. И приговаривал с добродушным видом:

— Берегите мои деньги! Попробуйте сказать мне хоть слово поперек, и я потребую свои деньги обратно, уж такой я человек!

Порой он уже совсем заговаривался. Мы, дети, втихомолку стали над ним подшучивать, — в самом деле, все это было не только ужасно, но и смешно.

Иной раз в ужасе я спасался на балкон. Дезире приходил ко мне. Мы просиживали там часы за часами и делились своими невзгодами.

Как-то я спросил:

— Что же, ты по-прежнему хочешь стать священником? Мне было бы это по душе.

Дезире отвечал:

— Я уже тебе сказал, что нет. Кончено, больше не хочу.

Глава XIX


Праздничный шум. Потрясение Жозефа. Катастрофа. Прискорбное вмешательство г-на Рюо. Юпитер Громовержец. Грозовой вечер. Молчание и скорбь. In memoriam


Дело было в середине июля, то ли накануне, то ли за два дня до национального праздника, не могу точно сказать. Знаю только, что почта работала, потому что вечером раздавали письма. Знаю, что коммерческие предприятия еще были открыты, поскольку Жозеф ушел на работу в семь часов утра. Помню также, что утром мы с Фердинаном и Сесилью были в школе. Знаю, наконец, что нам еще не приносили счета на оплату квартиры. Да, дело было именно в середине июля: к воспоминанию об ужасе, пережитом в этот вечер, примешиваются впечатления от рева труб и завывания валторн. Знойный грозовой сумрак пронизан огоньками фонариков. Пошлый ярмарочный гул навсегда отравил мои самые горестные воспоминания.

Жозеф вернулся к полудню. В доме еще царил покой; но смутный шум, доносившийся с улицы, доказывал, что у жителей нашего квартала уже ходили ходуном ноги и все готовились вальсировать на растрескавшемся асфальте.

Жозеф всегда приходил последним, так как место его работы находилось далеко. Когда он вошел, все мы сидели за столом. Он снял шляпу, вытер пот со лба и проговорил:

— Так вы еще ничего не знаете?

И в ответ на наше изумленное молчание:

— Господин Васселен в тюрьме.

К чести моих родителей должен сказать, что эта новость не вызвала у них восклицаний: «Так я и думал!» — или: «Тут нечему удивляться». Они были люди прямые и простодушные, еще достаточно близкие к простому народу, у которого слово «отверженный» означает и преступника и страдальца.

— Откуда ты это знаешь? — осведомился папа.

— Полицейские там внизу, в каморке привратницы. Дядюшка Тессон все мне сказал, потому что я хотел войти и посмотреть, нет ли писем. Господин Васселен сегодня утром, как всегда, пошел в свою контору этой новой фирмы «Малый Сен-Жермен». И его там же, в конторе, арестовали.

— Боже мой, что же он натворил?

Жозеф никогда не проявлял особой чувствительности. Все же он опустил голову и проговорил испуганным голосом:

— Он растратил две тысячи франков. Теперь говорят «растрата». Это то же самое, что кража. Но воровать, красть — как это ужасно!

Мама тяжело вздохнула:

— Садись, Жозеф. Все-таки съешь хоть кусочек.

И Жозеф отвечал:

— У меня пропал аппетит.

Мы окончили то, что можно было назвать завтраком, в полном молчании. Под конец мама предложила:

— Не пойти ли мне за Дезире? Он мог бы побыть у нас.

Папа покачал головой:

— Поздно. Вот они.

На площадке послышался топот ног. Потом звонок, слабый, отдаленный, затерявшийся как бы в мире ином. Затем голос г-жи Васселен. А вслед за ним отчаянный крик, вопль трагической актрисы, которой сообщили о смерти ее супруга не на сцене, а в реальной жизни.

Мы стояли у дверей и прислушивались.

— Рам, — сказала мама, — Рам, если нужно будет успокоить эту бедную женщину, я пойду, как только они уберутся. Но тебе, Раймон, не надо вмешиваться. Иди лучше по своим делам.

Папа отвечал, что накануне праздника ему некуда идти, а на улице такой шум, что у него пропадает всякая охота гулять. Он взял книжку и уселся, обхватив голову руками. Хотя он был некурящий, он разыскал в коробке старую, пожелтевшую папиросу и принялся курить. Когда пробило три часа, вдруг обнаружили, что мы, малыши, не пошли второй раз в школу, а Жозеф позабыл о своей конторе. Мы находились в ожидании чего-то необычайного.

Около половины четвертого полицейские удалились. Топот их сапог наконец замер в тревожной тишине, воцарившейся в доме. Не знаю, чего могла опасаться мама, но у нее вырвался глубокий вздох.

— Дайте мне слово, — сказала она, — что никто из вас не тронется с места. Я пойду навестить бедную даму.

—Мама , — произнес я сдавленным голосом, — мне хотелось бы поговорить с Дезире.

— Оставь Дезире в покое. Если я смогу его привести, он будет обедать с нами.

Мама вышла и заперла за собой дверь. Через каких-нибудь десять минут она возвратилась.

— Какая ужасная картина! — сказала она. — Они все там перевернули вверх дном, искали денег. Этого не передашь словами: белье разбросано по комнате, вся посуда на полу, подушку распороли, а пух так и летает на сквозняке. Они заглядывали даже в школьные учебники. Даже сняли со стен эстампы и с потолка в столовой висячую лампу. Спрашивается, зачем? Нечего и говорить, они ничего не нашли. Уж наверное, господин Васселен промотал на скачках эти несчастные две тысячи франков. Или куда же они делись? Боже мой!

— А госпожа Васселен?

— На нее больно смотреть. Она, конечно, ничего не знала. С ней обращались как с воровкой. Старших детей там не было. Сын — отпетый негодяй. Дочь такого же поля ягода. Это погибшая семья.

— А Дезире? — спросил я вполголоса.

— Дезире плачет, забился за кровать. Мы с матерью никак не могли вытащить его оттуда. Бедняжка Дезире!

Все это очень печально, дети мои. Постарайтесь как-нибудь убить время. Будьте умниками. Я помогу этой даме привести квартиру в порядок. Ведь надо же уложить на место белье и расставить посуду. Что ты сейчас делаешь, Раймон?

— Я? Ничего. Ты же видишь, я занимаюсь.

Мама вернулась к Васселенам и пробыла у них целых два часа. Время от времени папа вставал и выходил подышать на балкон. Вид у него был раздраженный. Он не говорил ни слова. Он подергивал усы и смотрел на небо, а оно было пасмурное, хмурое и предвещало грозу.

Был уже седьмой час, и день уже начал угасать, когда кто-то позвонил у дверей Васселенов. Мы навострили уши и задержали дыхание. Мы услыхали густой тягучий бас:

— Я хочу видеть госпожу Васселен.

— Сударь, — ответила мама, — не угодно ли вам подождать? Госпожу Васселен только что постиг тяжелый удар.

— Знаю и именно потому хочу немедленно ее видеть. Я полагаю, сударыня, вы должны меня знать. Я Рюо, домовладелец, я ваш хозяин.

Папа вскочил. Он подошел на цыпочках к двери и молча остановился.

— Надеюсь, вы понимаете, сударыня, — продолжал посетитель, — что я больше не желаю видеть полицейских в принадлежащем мне доме. Господин Васселен в тюрьме, и в этом нет ничего удивительного. Но госпожа Васселен здесь. С ней-то я и намерен поговорить. Вы можете передать ей, сударыня, что я отказываю ей от квартиры. Она должна съехать не в будущем году, а теперь, сейчас же! Я не потерплю воров в своем доме!

Старик повысил голос. Мы услышали жалобный стон, — это означало, что наконец появилась г-жа Васселен.

— Не потерплю воров в своем доме!

Тут мой отец тихонько приоткрыл дверь. Признаюсь, в эту минуту он показался мне страсть каким красивым и гордым. Он всегда был худощав, но в этот период времени почти не уступал в худобе знаменитому рыцарю Ламанчскому. Его длинные усы шевелились, совсем как живые. У него были красивые руки, белые, гладкие, нервные, и он ими прекрасно жестикулировал. Он тихонько приоткрыл дверь, потом распахнул ее настежь. Мы все сбились в кучу за его спиной, изумленные, зачарованные; у нас было чувство, что вот сейчас он сбросит тяжесть, сдавившую нам грудь.

— Сударь, — твердо сказал папа, — вы домовладелец. А я — Паскье, Эжен-Этьен-Раймон Паскье.

Хозяин повернулся к нему. Он был коренастый, с серой щетиной волос. У него была борода с проседью, руки как клешни и брюшко, выступающее бугром. Вдобавок он был совершенно лыс, и я сразу же почувствовал, что это еще больше усугубит его вину.

— Ах, вы господин Паскье? Ну, что же? Что из этого следует?

— Из этого следует, сударь, — бросил папа, — что я прошу вас немедленно удалиться и больше не нарушать покой этого дома.

Старик покраснел, потом побагровел, затем почернел, и с минуту казалось, что у него хлынет кровь из носа, пойдет пена изо рта и он лопнет со злости.

— Покой этого дома? Вы говорите о моем доме! Это мой дом, сударь, мой дом!

Папа усмехнулся, его спокойствие становилось грозным, и все мы поняли, что на него накатил безудержный гнев, гнев с большой буквы, какому человек предается всего раза два-три в жизни.

— Возможно, — проговорил он, — что этот дом принадлежит вам. Но это мы в нем живем, и мы имеем право на покой, да мы и платим за покой. Сударь, эту семью постигло несчастье, — и как раз в этот момент вы смеете так возмутительно себя вести. И вы думаете, сударь, что я это потерплю и не отделаю вас на свой лад?

Мало-помалу, слово за слово, отец все повышал голос. То было великолепное нарастание, искусное крещендо. И старикашка Рюо, внезапно охваченный ужасом, начал пятиться назад. Он отступал шаг за шагом, бормоча себе под нос:

— Да это невообразимо!

— Да, сударь, я вас отчитываю, и по заслугам! Вы урод! У вас толстое брюхо. Вы смешной болван! У вас лживые глаза. И вдобавок вы ни в чем себе не отказываете, вы позволяете себе роскошь быть лысым!

Его речь, исполненную все нарастающего пафоса, едва не сорвало внезапное появление господ Куртуа. Художник, малевавший гуашью розочки, так и сиял.

Он выкрикивал с торжеством: «Я слышу! Я все слышу!», как другой стал бы хвастаться: «Я тоже художник!»

Но отец уже закусил удила. Его ничто не могло бы остановить. Напрасно мама и г-жа Васселен дергали его за фалды. Напрасно восклицала г-жа Куртуа: «Вы переходите все границы!» Не обращал он внимания и на соседей, которые покидали свои логова и поднимались по лестнице. Отец устремился к великолепному апогею гнева.

— Вы изволите быть плешивым, пузатым, косолапым, и, в довершение всего, вы злы, отвратительно злы. Сударь, вы хам! Высший образец хамства! Об этом все узнают, сударь, все до одного. Я хочу, чтобы весь дом, весь квартал знал об этом, хочу, чтобы знал весь Париж, чтобы весь мир знал, что вы, сударь, хам! Хам, помноженный на каналью, да плюс хищник, да еще болван!..

Старик пустился наутек. Он бежал, перепрыгивал через две, три, через несколько ступенек. То было паническое бегство, отчаянная, безумная скачка. На площадках каждого этажа толпились жильцы, — одни молчали, ошеломленные, другие зубоскалили. А папа, преследуя свою жертву, мчался за ней по пятам.

— Болван и вдобавок трус, и к тому же вы, сударь, подлец. И сдается мне, что вы еще рогоносец! Стоит на вас взглянуть, и сразу видно, что вы, сударь, настоящий рогоносец! Притом рогоносец унылый, самая гнусная разновидность...

Голос его все разрастался, потом начал глохнуть, уходя в недра дома. Через минуту он загремел уже на улице. Мы стояли на балконе в ужасной тревоге и вместе с тем испытывая странное облегчение. Папин гнев разразился под открытым небом. Неуклюжий Рюо пытался удрать, но ангел мщения ни на пядь не отставал от него. За ними увязалось множество возбужденных людей. Поистине, то был поразительный, достойный восхищения гнев, какого нам еще не приходилось наблюдать и слышать. Через несколько мгновений эта кучка людей скрылась за поворотом на улице Вандам. До нас еще долетали раскаты разъяренного голоса, слова, слова, слова. Но вот крики заглохли где-то в стороне проспекта Мен.

Мы замерли на месте, потрясенные до глубины души. Нам дано было зреть Юпитера-громовержца.

Папа вернулся минут через десять. Он медленно поднимался по лестнице, обмахиваясь клочком газеты, — он очень разгорячился. Он пожимал руки жильцам, которые поджидали его, чтобы выразить ему свое уважение, свои восторг, свое пламенное восхищение.

Госпожа Васселен, тяжело вздыхая, стояла на пороге нашей кухни. Мама шепнула мне на ухо упавшим голосом:

— Ничего не говори отцу. Он сделал это от чистого сердца, но все это ужасно. Пойди взгляни на бедненького Дезире.

День угасал. Низко нависло черное небо. Все предвещало грозу. Я проскользнул как тень в квартиру Васселенов. Но я не в силах рассказать о том, что я увидел, войдя в их столовую...

Когда через какой-нибудь час я очнулся на руках у моей матери, я услышал, как вполголоса говорили вокруг меня:

— Что за несчастье! Какое ужасное несчастье!

Тут я пришел в себя и увидел, как вижу порой и теперь, когда грозовым вечером предаюсь воспоминания м , — Дезире Васселена, который с петлей на шее висел на крючке от лампы.

Нет! Ни слова больше! Больше ни слова!

Немного спустя, когда стемнело, мама распахнула окна. Послышалась музыка, — народ веселился и плясал там вдалеке, на бульваре Вожирар и на проспекте Мен.

Мама сказала:

— Все же надо зажечь керосиновую лампу, хотя бы для того, чтобы уложить нашего малыша.

Папа зажег лампу и спросил, вытирая руки:

— Что это за письмо?

— Какое письмо? — отозвалась мама упавшим голосом.

— Да вот это, на столе.

Моя мать протянула руку, продолжая меня укачивать. Усталым жестом она перевернула письмо. Но она тут же положила его на стол и прошептала папе:

— Погляди, только сделай это незаметно. У бедняжки Лорана начал дрожать подбородок. И очень сильно, как у меня, у моего отца и у дедушки Гийома.

Потом она снова взяла письмо и неловко, одной рукой, разорвала конверт. И тут же сказала:

— Это письмо из Гавра!

Глава XX


Письмо из Гавра. Несколько эпизодов из истории семьи. О трех строчках Буало. Доля Орели и доля Матильды. Урок арифметики. Жар и бред. Труд надежней чудес


То было письмо из Гавра.

Я сейчас же о нем расскажу, хотя бы для того, чтобы отогнать натиск зловещих дум, рассеять налетающих белых и черных ангелов. Цифрам свойствен полярный холод, нечеловеческая сухость, — поэтому в них есть нечто умиротворяющее, нечто близкое к покою небытия.

Я поведаю об этом эпизоде в кратких словах, хотя моя мать просидела всю ночь, разбираясь в юридическом жаргоне и пытаясь добраться до смысла, а отец, как мне думается, так и не понял до конца этого сногсшибательного документа.

Как бы то ни было, я дам свое личное истолкование, которое можно считать правильным, ибо оно всецело подтверждается последующими событиями. Я приведу также кое-какие подробности, ставшие мне известными много лет спустя, благодаря отношениям, завязанным с моими коллегами в Лиме.

Оказывается, две сестры моей матери не умерли в 1866 году, как можно было думать на основании письма, полученного от компаньона моего деда во время болезни последнего. Мой дед Матюрен действительно потерял тогда двух дочерей, но они были от второго брака и умерли одновременно в разгар какой-то эпидемии. Две дочери от первого брака, приехавшие из Франции, родные сестры моей матери, вышли замуж в 1867 году, как об этом известил Проспера Матюрен. Старшая, Орели, скончалась от родов, примерно через год, то есть в 1868 году. Вторая, Матильда, покинула Лиму, уехав со своим мужем, коммерсантом, в Куско. Впоследствии я вспоминал об этом, декламируя на уроке или перечитывая следующие строчки Буало-Депрео, из которых первая пошловата, вторая отдает романтической меланхолией, а третья попросту смешна:

За счастьем гонятся на суше и в морях. Не рвись в отчизну пальм, ищи его поближе: Оно доступно нам и в Куско и в Париже.

В 1869 году, два года спустя после брака, эта сестра, которую, собственно говоря, мне следовало бы называть тетей Матильдой, ушла из дому во время землетрясения. Как видно, это довольно-таки обычное явление в тех краях, и любой перуанец знает, что после первого же толчка надо выбегать на улицу, иначе рискуешь быть похороненным под развалинами. Итак, тетка Матильда, как и все прочие, покинула свой дом. Но когда землетрясение кончилось, все поиски молодой женщины оказались напрасными. Ее так и не удалось обнаружить живой или мертвой.

Оказывается, существует закон, запрещающий выдавать свидетельство о смерти исчезнувшего человека, пока не обнаружен и должным образом не опознан его труп. Если же таковой так и не будет найден, то факт смерти может быть установлен и свидетельство выдано лишь по истечении тридцати лет со дня исчезновения данного лица.

Таковы, в общих чертах, были сведения, собранные французским консулом в Лиме, после длительных розысков, сопряженных с немалыми трудностями.

Свидетельство о смерти Орели, составленное по всей законности, было отправлено во Францию, и Гаврский нотариус, буквально выполняя завещательное распоряжение г-жи Делаэ, предоставил моей матери так называемую «долю Орели», то есть двадцать тысяч франков в ценных бумагах. Что до доли Матильды, то она должна была лежать в депозите под надзором нотариуса до 1899 года. И следует сказать, что в этом году мы действительно получили эту сумму со всеми процентами.

Однако письмо, о котором идет речь, получено было нами в 1891 году. Доля Орели, как я уже сказал, состояла из ценных бумаг, оформленных «на предъявителя» и подлежащих продаже. Нотариус сам предложил дать распоряжение о продаже. Эти бумаги подверглись некоторому обесцениванию, и стоимость их по нынешнему курсу выражалась в сумме девятнадцати тысяч двухсот франков. Зато к основному капиталу надлежало прибавить три процента годовых, какие наросли после смерти г-жи Делаэ, то есть за два года и три месяца. В конечном итоге получалось двадцать тысяч пятьсот пятьдесят франков.

Эта сумма была обременена издержками, а именно: расходы, связанные с введением в права наследства, издержки, сопряженные с расследованием, а главное, расходы, вызванные розысками, возмещения которых требовали перуанские агенты. В общей сложности издержки — я сохранил все эти омерзительные бумажонки — составляли ошеломляющую сумму: семь тысяч триста пятнадцать франков.

Моя мать в течение долгих дней размышляла над этими цифрами, искусав себе все пальцы.

Она посвящала арифметическим вычислениям все свободные минуты, закончив хозяйственные дела и оказав помощь несчастной, удрученной катастрофой, г-же Васселен.

Папа говорил, заглядывая в бумаги через мамино плечо:

— В итоге мы можем рассчитывать на тринадцать тысяч двести с чем-то франков.

Мама обернулась и застыла на месте, уставившись на удивительного спутника жизни, человека, покорной тенью которого она стала навсегда.

— Ты говоришь, Рам, тринадцать тысяч франков... Но ведь ты забываешь, что из этой суммы мы должны уплатить Куртуа десять тысяч, плюс пятьсот франков, плюс восемь процентов за триместр, а именно, двести франков. Все это вместе взятое составляет десять тысяч семьсот.

Папа воздел руки к небу. Он уже начал забывать и заем у Куртуа, и банкротство Инканда-Финска, и сумасшествие престарелого кредитора, и сцены с табуретом.

Мама отнюдь не была подавлена. Следует даже сказать, что она никогда еще не проявляла такой силы духа, как в эти горестные дни. У нее уже больше не вырывалось:

— Боже мой, у меня голова идет кругом!

Она держала голову высоко, у нее был ясный взгляд и плотно сжатые губы. Она начала заметно полнеть, и вскоре мы узнали, что у нее родится еще одно дитя, братец или сестрица. (Это была маленькая Сюзанна, появившаяся на свет в январе 1892 года.) Впрочем, наша мать всех нас вынашивала на ходу, в разгар жизненных битв.

Но вот мама выпрямилась и сказала:

— Выслушай меня, Раймон. После всех расчетов у нас останутся две тысячи пятьсот тридцать пять франков. Этого нам хватит на все осенние расходы и на переезд, — потому что нам придется переменить квартиру. Г-н Рюо, конечно, не терял времени, извещение у меня в кармане. Послезавтра я пойду к нему и надеюсь договориться с ним об отсрочке до октября, разумеется, если он не вздумает подать на нас в суд. Две тысячи пятьсот франков, Раймон. И это все, решительно все. Быть может, впоследствии, через много лет, мы и получим долю Матильды. Возможно. Но я больше не хочу об этом думать. Больше не хочу, Раймон, все кончено! Теперь я буду рассчитывать только на нас, на наши четыре руки, на наши две головы. И уверяю тебя, Раймон, так будет лучше.

Папа посмотрел на нее.

— Да, — согласился он, — так будет лучше. И какой урок, милая жена! Какой урок, дети мои! Клянусь, что с этим покончено! Чтобы я снова попал в лапы к этим прохвостам, к этим кредиторам, к этим жуликам из Инканда, к этим крючкотворам! Никогда в жизни! Кончено! Кончено!

Он улыбнулся какой-то странной улыбкой. Все мы, исключая Сесиль, были уже достаточно взрослыми и знали, что, быть может, планеты в небесных просторах иной раз и вздыхают; «Кончено!», но все же продолжают вращаться.

Папа повторил:

— Кончено!

Мама остановила его:

— Говори потише. Гроб еще не закрыт. Госпожа Васселен сейчас одна. Пойду посижу с ней часок-другой. Ей надо хоть немного вздремнуть.

Весь этот разговор я слышал, лежа в постели на большой деревянной кровати, где мне предстояло пролежать еще немало дней и недель в жару и в беспамятстве и с которой мне суждено было в одно прекрасное утро в конце лета встать исцеленным, навсегда исцеленным от веры в чудеса, во все необычайное и чудодейственное.

В самом деле, кое с чем было покончено. Потеряла свою силу прочно овладевшая нами мечта, которая на протяжении двух с лишним лет обманывала нас, губила, заставляла не замечать голод и жажду, насыщала нас во время нужды и лишений.

Мы снова пускались в путь, разбитые, разочарованные, изнемогая от усталости и страданий, но все же испытывая явное облегчение. Мы устремлялись в путь, на котором нас ждали новые битвы, и я расскажу о них в свое время, если продлится моя жизнь и я не утрачу мужества и сил.

Наставники


Глава I


Одиночество и прилежание. Портрет Жозефа Паскье, каким он был в сентябре 1908 года. Повадки кроликов. Упоминание о Жан-Поле Сенаке. Размышления доктора Паскье о парижских улицах. Семейное собрание. Гордость разорившегося человека. Кредитная операция. «Жозеф! Если бы отец нас видел!» Быть верным главному в жизни


Стоит мне подумать, дорогой Жюстен, о шуме, в котором ты живешь, или, лучше сказать, в котором ты добровольно, мужественно соглашаешься жить, и мне становится немного стыдно за свое затворничество, за свой покой.

Должен признаться, однако, что мир и тишина, в которые я погружаюсь в иные часы, благотворно действуют на мысли, не покидающие меня с прошлого года. Мне хотелось бы послать тебе по почте немного моего покоя. Но ты, пожалуй, откажешься от этого подарка, взбалмошный ты человек!

Долгими часами я неподвижно сижу за столом. Привыкаю сосредоточенно работать и по возможности избегать лишних движений, как нас учит тому патрон. Прильнув глазом к микроскопу, с карандашом в руке, я рисую или записываю свои наблюдения. Каждые пять секунд капля воды звонко падает из крана в кристаллизатор, напоминая мне музыкальный крик жабы, который мы слушали летними вечерами в Бьевре. Помнишь, как был прекрасен этот звук, похожий на звук окарины и трогавший нас своей чистотой именно потому, что его издавало, или, точнее, издает, обездоленное и отвратительное животное? Вероятно, такое признание покажется тебе излишне романтичным, но я всегда вспоминаю о Бьевре с глубоким волнением! Как могли мы мучить друг друга, причинять друг другу столько горя? Все было так прекрасно, так чисто, несмотря на бедность и на ссоры. Еще и года не прошло с тех пор, а я уже позабыл все наши невзгоды. Я думаю лишь о наших взлетах, о наших восторгах, о наших радостях.

Загрузка...