Глава X


Загадочная сцена. Молчание г-жи Паскье. Воспоминания о маленькой Люси-Элеоноре. Поговаривают о кандидатуре Рибо. Г-н Паскье совершил неслыханное безумство. Хочешь видеть идиота? Открытка доктора. Жозеф — дойная корова. При наличии детей и стариков. Откровение насчет «Экономического обозревателя».Одни только неразрешимые проблемы!

Госпожа Паскье сидела посреди комнаты в старинном кресле времен Луи-Филиппа и, вопреки обыкновению, не встала при виде входящего Лорана. Смеркалось, было жарко; единственное окно, выходившее на квадратный двор между домами, было распахнуто настежь. Доносились голоса соседей, собравшихся за вечерним столом, и гнусавые звуки двух фонографов, которые, казалось, соперничали в овладении тишиной.

Жозеф стоял у комода с мраморной доской в крапинку. Он тотчас же воскликнул тем особым, решительным и певучим голосом, каким обычно говорят с детьми и даже с больными:

— Вон оно что! Какой сюрприз! Лоран удостаивает нас визитом мимоходом, между двумя чудесными научными открытиями!

При этом Жозеф смотрел на брата, так нервно подмигивая ему, что озадаченный Лоран счел благоразумнее промолчать. Он прошел два-три шага, поцеловал мать в лоб и смущенно присел на низенький стул, обитый красным плюшем; одна ножка у него была короче других, и Лоран тотчас же почувствовал знакомое покачивание, потом стал утирать лоб.

Обычно г-жа Паскье, расслышав еще издали шаги кого-нибудь из детей, радостно восклицала: «Вот как! Сесиль! Вот как! Жозеф!» Она постоянно перебирала имена их всех, прежде чем подыскать соответствующее. Потом она подставляла щеку, а если вошедшему случалось, приложившись к ней, отойти чересчур поспешно, почтенная дама сердито говорила: «А как же я?» — чтобы показать, что, отвечая поцелуем на поцелуй, она остается строгой блюстительницей обычаев и традиций. На этот раз Лоран был поражен тем, что мать сидит в старинном кресле неподвижно, словно окаменев.

— Ты не больна? — спросил он.

— Нет, нет, — ответила г-жа Паскье и сразу же поджала губы, продолжая внимательно разглядывать ящики комода и фаянсовое кашпо, стоявшее на его мраморной доске.

— Я зажгу лампу, — сказал Жозеф, берясь за спички.

Послышалось робкое возражение г-жи Паскье. Спичка уже пылала, уже в мутном стекле лампы запел газ. Клочок неба, видневшийся в верхней части окна, над крышами, вдруг померк, и в резком свете ауэровского светильника выступила из темноты старая мебель. Обои, покрытые длинными полосами черной пыли, тусклое каминное зеркало, в котором блестели крупицы амальгамы, высокая кровать с широким кружевным покрывалом, под которым топорщился красный пуховик, вещицы, расставленные на столиках, на камине, на шаткой этажерке, — все свидетельствовало в тот вечер не о покое старого, безмятежного убежища, но об ужасе и недоумении. Необычное молчание окаменевшей старухи придавало оцепенению вещей что-то человеческое и тем самым еще более гнетущее.

— Затвори окно, Жозеф, — молвила г-жа Паскье еле слышно.

В это время среди тягостной тишины из передней донесся звонок. Послышались голоса, и горничная постучала в дверь.

— Это от обойщика, — сказала она. — К доктору.

Госпожа Паскье встала и с трудом направилась в переднюю.

— Объяснишь ты мне наконец, что все это значит? — шепотом спросил Лоран.

— Потерпи малость, — ответил Жозеф. — Немного погодя мы вместе выйдем, и я все тебе расскажу.

— Где папа?

— О папе не заикайся, — во всяком случае, в настоящий момент.

— Ничего не понимаю.

Жозеф принял добродушный, ласковый вид,

— Мама сейчас вернется. Скажи ей что-нибудь приятное, задушевное.

Лоран пожал плечами. Вошла г-жа Паскье.

— Все в порядке, — вздохнула она. — Все в порядке.

Она опять уселась в кресло. На ней было черное платье, не перехваченное в талии, и поэтому она казалась ниже ростом. Белый пикейный воротничок придавал этому наряду нечто столь мрачное и даже траурное, что молодой человек не выдержал.

— Где папа? — спросил он.

Госпожа Паскье разжала губы и поспешила ответить:

— Он еще не приходил.

Сразу же опять воцарилось молчание. Лоран вглядывался в лицо матери и думал о маленькой Люси-Элеоноре со сжатыми губами и пристальным взглядом, о девочке, прямо держащей головку и напрягшей все мускулы в преддверии долгой и трудной жизни, — такую фотографию, пожелтевшую и помятую, можно было увидеть в самом начале семейного альбома, который лежал в зеркальном шкафу. Неужели эта старая женщина с поблекшим лицом, со вспухшими, хоть и сухими глазами, с носом, испачканным табаком, с редкими, бесцветными волосами — неужели это та самая крошка Люси-Элеонора? «Да, да, — думал Лоран, — это та же душа, это то же беспокойное, страдающее существо. Та же манера поджимать губы в минуты опасности, та же манера держаться прямо, та же манера встречать события, та же манера страдать».

Лоран молча смотрел на мать и заметил, что она обеими руками, лежащими на коленях, нервно, беспрерывно как бы складывает воображаемую материю, чтобы подрубить ее, и шьет, шьет, шьет по-прежнему маленькими ручками, хоть пальцы их и окоченели и исколоты за целый век, проведенный за рабочим столиком.

Жозеф принялся весело болтать что придется.

— Правительство подало в отставку, — разглагольствовал о н . — Поговаривают о кандидатуре старика Рибо. Ну что ж, это весьма почтенно, но вместе с тем и довольно бесцветно...

«Что все это значит? — с горечью думал Лоран. — И что такое мог натворить папа? Ну вот, Жозеф собирается уходить».

Братья один за другим поцеловали мать. Теперь она казалась совсем бесчувственной, безразличной или, лучше сказать — отсутствующей.

— Я завтра проведаю тебя, — сказал Жозеф, похлопав ее по спине шутливо, нежно и вместе с тем смущенно. — А может быть, и Лорану удастся приехать. Не правда ли, Лоран?

Вскоре они уже были в темной прихожей, а затем на лестнице.

— Объясни же наконец... — резко сказал Лоран.

— Еще минутку. Я отпущу машину, мы пойдем пеш-к о м , — это успокоит меня.

Несколько минут спустя братья уже шагали по широкой средней дорожке бульвара Вожирар.

— Итак? — коротко спросил Лоран. — Что означает все это представление? Что случилось? Чего ты от меня хочешь?

— Случилось т о , — ответил Жозеф, отчеканивая каждое слово, — случилось то, что отец четыре дня тому назад уехал.

— Уехал? Отец путешествует?

Жозеф остановился, схватил Лорана за отвороты пиджака, два-три раза яростно встряхнул его и проговорил, стиснув зубы:

— Хочешь видеть идиота? Вот он — перед тобою. Хочешь видеть простофилю? Смотри — вот он. Хочешь видеть ловкача, которого обвели вокруг пальца? Ну так смотри, смотри на Жозефа Паскье.

Лоран осторожно, но решительно пытался разжать пальцы Жозефа.

— Ты все только о себе, — сказал он раздраженно. — Скажи наконец что-нибудь о папе, я начинаю терять терпение.

Жозеф понурил голову с сокрушенным, почти ханжеским видом.

— Вот что значит разыгрывать из себя великодушного человека, — жаловался о н . — Вот что значить разыгрывать благородство. Впервые я дал папе денег. Ты знаешь, сумма немалая. Я дал двенадцать тысяч. Слышишь: двенадцать тысяч, двенадцать тысяч! Двенадцать кредиток по тысяче франков! А как только деньги оказались у него в руках — он сбежал.

— Куда же он уехал?

— В Алжир.

— В Алжир, в июне?

— Ах, солнца он не боится. Жары не боится.

— Он уехал не один?

— Уж конечно, не один.

— С кем же?

— С секретаршей, с девицей в узкой юбке.

— Вот я тебе это и предсказывал.

— Да, правда, ты, ты, обычно ничего не смыслящий, предсказал это... И это, пожалуй, свидетельствует о том, что я болван!

Жозеф расхохотался.

— Итак, я болван. Вот первая новость. Только этого мне и недоставало! Я сам преподнес себе это звание. Заплатил за него двенадцать тысяч. Теперь я во всеоружии.

Жозефа охватил безудержный гнев. Лоран, задумавшись, тайком поглядывал на него. В голосе Жозефа, в его движениях, его поведении было что-то непонятно-фальшивое, что-то искусственное, вызывавшее возмущение. Старший брат порылся во внутреннем кармане пиджака. Он осторожно извлек оттуда двойную открытку и подул на створки, чтобы они раскрылись.

— Но как же ты все это узнал? — спросил Лоран.

— Очень просто — вот из этой открытки. Она из Марселя. Можешь ознакомиться.

Лоран сразу же узнал крупный, угловатый и жесткий почерк, отнюдь не соответствующий, по его мнению, характеру отца. Послание содержало лишь несколько строк:

«Дорогой Жозеф, — писал доктор, — у меня, конечно, уже никогда в жизни вторично не представится случая осуществить давнюю мечту — мечту постранствовать по нашей планете и в первую очередь по нашей прекрасной североафриканской колонии. Я уезжаю. Надо уметь разрывать цепи и следовать велениям судьбы. Поставь себя на мое место, и ты одобришь меня. Я вывезу оттуда какой-нибудь замечательный труд и при помощи его добьюсь академической премии. Это позволит мне возвратить тебе долг. Матери твоей я сказал, имея в виду первый вечер, что уезжаю к больному в провинцию. Я рассчитываю, что все вы окружите мать вниманием и заботой: вы всегда были примерными детьми, несмотря на вашу склонность читать мне мораль.

Я еще напишу вам, а пока дружески целую вас всех. Р. П.»

Лоран сложил открытку и несколько минут шел молча. Жозеф продолжал нарочито и даже театрально негодовать.

— На этот раз вам не удастся упрекать меня в эгоизме, — бормотал он. — Я дал двенадцать тысяч. Зато какой урок! Какой урок!

— Уму непостижимо! — шептал Лоран. — Уму непостижимо! И уже прошло четыре дня! И мама не сообщила никому из нас! Быть может, она подумала, когда он исчез, что он ранен, попал в какую-нибудь катастрофу...

Жозеф покачал головой.

— Если бы он попал в катастрофу, она сразу догадалась бы и всех нас подняла бы на ноги. Помнишь, когда его задержали за то, что он надерзил полицейскому, она сразу поняла, что случилось нечто из ряда вон выходящее. Они живут вместе сорок три года. Она знает его лучше, чем он самого себя. Она, должно быть, заранее предчувствовала эту дикую выходку.

— Чудовищно!

— Нет, уверяю тебя, все очень просто. Несмотря на открытку, несмотря на историю с больным провинциалом, она, вероятно, вдруг поняла, что наступил день расставания — расставания, которого она ждала, которого опасалась уже целых сорок три года.

— Да, возможно, что и так, — молвил Лоран.

— Но она не хотела говорить с нами об этом, — продолжал Жозеф.

— Это я понимаю, — прервал его Лоран. — Я как-никак отлично знаю ее. Она не хочет, чтобы мы сурово судили о папе. Она предпочитает разыгрывать комедию: «Он еще не возвратился». Это вполне в ее духе.

— Печально, что так не может долго продолжать-с я , — сказал Жозеф.

— Она, быть может, надеется, что он с минуты на минуту вернется.

— К несчастью, это заблуждение. У него на траты двенадцать тысяч франков. Их хватит на несколько месяцев, даже если жить на широкую ногу. А чтобы бросать деньги на ветер, нужна особая привычка, которой у него нет.

— А как ты догадался, что секретарша...

— Тут, друг мой, сделали свое дело мои соглядатаи.

— Почему же, — ответил, помолчав, Лоран, — почему ты ничего не сказал остальным?

Жозеф возразил:

— Сюзанна неуловима, особенно с тех пор, как живет одна. Сесиль в Швеции, Фердинан... На Фердинана вообще рассчитывать нечего. Тебе не кажется странным, что я потревожил тебя при таких обстоятельствах?

Лоран покачал головой.

— Ты мог бы все объяснить мне по телефону... Я не знал, как держать себя. Ты нелепо советовал мне: «Скажи ей что-нибудь приятное... » Сам знаешь, что достаточно обратиться с такой просьбой, чтобы человек не мог рта раскрыть и сказать вообще что бы то ни было.

— У тебя недостает воображения.

— Возможно. Все это очень грустно. Я страшно устал.

— Ты, конечно, догадываешься, что мама без гроша, — вдруг сказал Жозеф. — Папа ни на минуту не усомнился в том, что мы сделаем все необходимое.

— Действительно, не в этом дело.

Жозеф опять схватил брата за борта пиджака.

— Сам понимаешь, запасных денег у них не было. Сейчас, перед твоим приходом, я сунул маме кредитку в пятьсот франков.

— Что она сказала?

— Ничего, ни слова. Это ей на первое время. Потом я ей растолкую, что это от нас всех. Не могу же я быть дойной коровой всей семьи.

— Жозеф!

Снова молчание. Теперь братья огибали Люксембургский сад. Летняя ночь благоухала свежей листвой.

— Я буду как можно чаще ходить к ней обедать.

— Конечно, ты одинокий...

И вдруг, словно вновь заполоненный духом зла, Жо-зеф прошептал, причем лицо его покрылось множеством морщинок:

— Позволь, однако! Если ты будешь обедать у нее каждый день, так твоя доля помощи ей, естественно, должна повыситься.

— Жозеф! — проговорил Лоран глухим голосом. — Жозеф! Ты вызываешь у меня отвращение.

Жозеф кивал головой, как лошадь.

— Не понимаю почему, — ответил он. — Я опять оказался бы в дураках.

Лоран промолчал. Жозеф добавил наставительно:

— Люди, не имеющие на руках детей и стариков, не знают, что такое жизнь. Я говорю так, поверь, не потому, что ты холостяк.

Некоторое время они опять шли молча и наконец оказались на улице Гэ-Люссака. Вдруг Жозеф примирительно улыбнулся.

— А у тебя незаурядный литературный дар.

— Что ты имеешь в виду?

— Имею в виду твою статью, статью в «Натиске». Ты мог бы предложить ее и в мою газету.

— В какую газету? У тебя газета?

Жозеф воздел руки к небесам.

— Ты решительно ничего не знаешь. Находись я сейчас в веселом настроении, я расхохотался бы. У всякого в моем положении есть собственная газета, без нее нельзя. Ну, разумеется, имя мое не значится на первой странице, и даже на последней его нет. Не в этом суть. Ты — рассеяннейший из ученых. А я твою статью охотно напечатал бы в «Экономическом обозревателе». Она имела бы огромный успех. Что скажешь на это, малыш?

Лоран медленно поднял руку.

— Ничего не скажу. Я расстроен и устал.

— В таком случае ступай спать. До свиданья!

Лоран не спеша взобрался на седьмой этаж. Он был утомлен и подавлен. Поднимаясь со ступеньки на ступеньку, он размышлял: «Чтобы работать, чтобы безмятежно создавать что-то, что-то действительно значительное, надо ни с кем не видеться, ни о ком не заботиться, никого не любить. Но какой смысл тогда создавать что-либо? Опять неразрешимая проблема. Куда ни глянь — одни только неразрешимые проблемы!»

Глава XI


Почерк Жюстена. Дружеский нагоняй. Парсифаль и борьба мнений по поводу этимологии слова «requin». Точка зрения провинциала и человека немощного. Сочувственные письма. Виаль и Моммажур. Провозвестник катастроф. Лабораторный журнал. За работу! У г-на Лармина тугое пищеварение. Насущная необходимость опровержения. Разрешение цензуры. Лоран принимает душ. Мысли о материнских чувствах. Человеколюбие Фердинана Паскье. Знаком ли тебе остров Сен-Панкрас?


Лоран спал тревожным сном; его терзал один из тех тягучих кошмаров, которые без конца повторяются и против которых бессильны и пробуждения, и разум, и даже дневной свет. Лорану казалось, будто он в каком-то бесцветном полумраке натыкается на множество существ, которые похожи были то на Лармина, то на доктора Паскье, то на Жозефа или Рока. Молодой человек вступал с ними в нескончаемые безмолвные ссоры, и его противники неизменно ускользали от него, испарялись, превращались в дым, в облачка пыли. Тогда спящий приоткрывал глаза, поворачивался на другой бок и упорно утешал себя: «Этот ужасный день все-таки не был совсем неудачным. В Обществе научных изысканий я слышал одни только похвалы. Сам Жозеф, когда речь зашла о моей статье, стал медоточив. Что касается мамы, мы все обсудим... Мне не понравилось, как она неуклонно обращала взор на ящики комода. А насчет папы... Что ж, он наконец совершил глупость из ряда вон выходящую. Этого так долго ждали... Теперь чувствуешь чуть ли не облегчение».

Молодой человек умылся, побрился, но ум его все еще был одурманен ночными призраками. Выходя на улицу, он мимоходом взял у швейцара почту, и ему показалось, что в тот день писем больше, чем обычно.

Лоран всегда ходил в Институт пешком. День начинался для него этой одинокой прогулкой, во время которой он размышлял, строил планы, дышал свежим воздухом; мысли его прояснялись и сами собою приходили в порядок. На одном из конвертов он узнал почерк Жю-стена Вейля, и именно его письмо он распечатал первым.

««Едва успел я отправить тебе телеграмму, — увы, по моей вине слишком поздно, — как у нас в редакцию уже поступили парижские газеты... — писал Жюстен. — Я увидел твою статью в «Натиске». Она вызвала у меня нечто большее, чем беспокойство, большее, чем досаду, — она просто привела меня в ярость. Людям твоего склада сле— довало бы хорошенько все взвесить, прежде чем бросаться в этот адский круг. Я знаю тебя уже двадцать лет. Я достаточно люблю тебя, чтобы высказаться откровенно. В статье твоей мне не нравится почти все. Начать с заголовка. Что это за стиль, что за стиль предвыборной прокламации? Какой-то голос подсказывает мне, что ты не сам придумал все это. Кто же подзадорил тебя, настропалил, насоветовал тебе — тебе, Лорану Паскье, тебе, такому безупречному человеку, такому рыцарю? Не нравится мне и разбивка на мелкие абзацы с броскими подзаголовками. Теперь мы прибегаем к такому приему, только когда печатаем творение какого-нибудь незадачливого министра, желающего заполнить чем-либо невольный досуг. Обычно мы разбиваем его стряпню на несколько порций, чтобы читателю легче было ее переварить. В отношении этих господ такой прием превосходен, но когда дело касается тебя — становится противно. Не знаю, обратил ли ты внимание на то, в какое окружение втиснули твою статью? Статья, содержащая, бесспорно, весьма справедливые, весьма благородные мысли, достойные тебя, оказалась зажатой между заметкой об отвратительном происшествии — о женщине, разрезанной на куски, подобно твоему злополучному шедевру, и мерзкой рекламой какого-то снадобья, которое якобы способствует росту грудей у чересчур худеньких особ. Неужели тебя не возмущает такое соседство?

Мне лучше, чем кому-либо, известно, что в наше время печать во всем мире вовлечена в торгашеские комбинации, и я не вижу выхода из создавшегося положения. Не вздумай только обратить мой упрек против меня самого. Не вздумай укорять меня той газеткой, которая кормит меня и которой я живу за неимением лучшего, живу в смертельной тоске, да, в смертельной тоске. Мне не грешно писать вздор, мне не грешно опошляться, не грешно компрометировать себя. Я уже и так скомпрометирован участием в этой грязной кухне. Я пожертвовал чувством собственного достоинства. Жизнь моя не удалась. Все, что относится ко мне, представляется мне совершенно безразличным. Но в отношении тебя я не пожертвовал ничем. Я перенес на тебя все свои чаяния и весь свой пыл. Именно это и позволяет мне пробирать тебя с полной откровенностью,

Поверь, Лоран, ты слишком... Парсифаль, чтобы вмешиваться в то, что у нас именуется «борьбой мнений». Честным маленьким рыбкам вроде тебя не следует разгуливать там, где водятся акулы. Кстати, я вычитал в словаре Литтре, что слово «requin» [9]происходит от «requiem» [10], ибо тому, кто видит акулу, не остается ничего другого, как прочесть самому себе «requiem». Мне это показалось прекрасным и очень простым. К сожалению, наиболее авторитетные филологи считают, что такое объяснение — вздор. Как правило, стоит только какой-либо этимологии прийтись мне по душе, как оказывается, что она ошибочна. Истина прямо-таки неуловима.

Рассказываю об этом, чтобы немного развлечь тебя. Надеюсь, что осложнениям со всякими Биро и Лармина придет конец и что ты снова будешь наслаждаться возвышенной, чистой тишиной своей лаборатории.

Твой печальный брат Жюстен».

Лоран, хмурясь, прочел еще и еще раз эти строки. Он стал ворчать, браниться, — однако пылкая, преданная дружба, изливающаяся так щедро и благородно, трогала и умиляла его. «Нет, — думал он, — Жюстен преувеличивает. Как ни странно, а он уже смотрит на все с точки зрения провинциала, с точки зрения немощного. Я ведь видел, как меня повсюду встречали: все на моей стороне и далее все будут за меня. Кроме Лармина. Да и то как сказать! В отношении Лармина ни в чем нельзя быть уверенным. Быть может, он присмиреет. А впрочем, наплевать мне на Лармина. Заглянем в другие письма».

Их было пять. Три — от друзей и коллег: Виктора Леграна, Жильбера Ансома и Стерновича. Во всех трех содержались горячие похвалы и одобрение, — они отличались друг от друга лишь индивидуальными оттенками.

Два других письма исходили от неизвестных лиц, довольных и даже восхищенных статьей, — и они говорили об этом не без воодушевления.

Идя среди потока пешеходов по тротуарам, уже подогретым утренним солнцем, Лоран прочитывал письма, доставлявшие ему такую радость. «Нет, нет, — думал он, — напрасно Жюстен тревожится. К тому же ведь все уже кончено. То, что я должен был сказать, я сказал. Теперь я возвращаюсь в свое уединение. Только уединение благодатно, — как утверждает Альфред де Виньи».

На пороге здания, перед тем как войти в гулкий коридор, ведущий к лестнице, Лоран увидел Виаля и Мом-мажура, препараторов из отделения сывороток, превосходных юношей, испытанных четырехлетней безоблачной совместной работой, юношей с открытыми, простодушными лицами. Они бесхитростно протягивали ему руки.

— Мосье, — обратился к нему Моммажур, более речистый и говоривший притом с сильным провансальским акцентом, что помогало ему высказываться откровенно, — мосье, мы с Виалем будем вам очень признательны, если вы избавите нас от гражданина Биро, потому что работать с ним совершенно невозможно.

Лоран встрепенулся. Последнее время он делал огромные усилия, чтобы забыть о Биро, и это стало ему удаваться.

— Дети мои, — отвечал он, рассмеявшись, — я вас прекрасно понимаю. К сожалению, вопрос этот решается не мною. Обратитесь непосредственно к директору, я не возражаю. Только он может решить вопрос.

Молодые люди отошли, смущенные и растерянные. Лоран поднялся по лестнице, направился в свою лабораторию. У двери он с удивлением увидел Эжена Рока.

«Ну вот, — подумал он добродушно, — вот и провозвестник катастроф!»

Провозвестник, казалось, не торопился с сообщением новостей. Он заговорил о Джоконде, которую наконец нашли и водворили на прежнее место в Лувре, о Шлейтере, которого приводила в бешенство неудача Вивиани, его начальника, в попытке сформировать новый кабинет министров; он говорил о пресловутом методе лечения зубной невралгии, предложенном далматским врачом и заключавшемся в применении ингаляций с горчичным маслом... И вдруг, резко понизив голос, он еле слышно прошептал:

— Тебя упрекают не за твои идеи, с которыми можно бы и согласиться, а за то, что ты взываешь к широкой публике по таким вопросам, которые касаются только посвященных.

Фраза прозвучала просто, совсем тихо, без подготовки и без какой-либо связи с предыдущим. А Рок уже собрался заговорить о чем-то другом, быть может, о поездке Мориса Барреса на восток, быть может, об албанском восстании; но Лоран положил руку ему на плечо и невозмутимо ответил:

— Кто же меня упрекает? Уж не ты ли?

Рок чуточку попятился.

— Нет, не я, сам знаешь. Упрекают другие.

— Другие? Кто именно? Скажи.

— Ну, например, в Обществе научных изысканий...

— Вот как? Я вчера там был, и все единодушно одобряли меня.

Рок откинул голову и насторожился.

— Я тоже был там; ты только что ушел. Я говорю тебе, Паскье, чтобы предупредить тебя. Все считают, что надо остерегаться газет, когда речь идет о научных размолвках...

Лоран в смущении отвел глаза. «Пятнадцать лет! — думал он. — Пятнадцать лет он терзает меня таким образом. И я не могу даже разобраться, любит ли он меня или ненавидит. А хуже всего то, что он, пожалуй, и сам этого не знает».

Рок поднялся, собираясь уйти, и, по обыкновению, стал переминаться с ноги на ногу, разыскивая свою шляпу, перчатки, трость и портфель. Вдруг он подошел к Лорану, взял его за руку и весьма дружелюбно пожал ее. Он бормотал:

— До сих пор, Паскье, ты знал одни только успехи, и они давались тебе легко. А теперь ты, вероятно, узнаешь, что такое неприятности. Считаю за благо предупредить тебя.

Он еще раз двадцать повертелся в разные стороны и наконец ушел. Отзвуки его шагов уже замирали в отдалении, а Лоран все стоял, понурившись, и думал — как же истолковать посетителя и его слова?

Молодой человек наугад раскрыл один из объемистых журналов, куда он несколько лет записывал мысли, возникавшие у него в долгие часы, проведенные у микроскопа за наблюдением над подопытными животными,

над ходом реакции, над действием красителей, выявляющих невидимые детали.

На одной из страниц, испещренной цифрами, можно было в углу прочитать следующую, мимоходом написанную заметку!

«Могущество жизни. Чтобы создать эмаль, требуется песок, свинец, поташ, сода, а в некоторых случаях и окиси металла; нужен также горн, дающий высокую температуру. А крошечная живая клетка создает прекрасную эмаль зубов при температуре, свойственной организму, создает ее из того, что наличествует в крови и во влаге тела».

Лоран глубоко задумался. «Таков и мой путь, — думал он. — Я посвятил свою жизнь поискам истины. Это великолепная цель. Я собрался раскрыть тайны природы. Жюстен, безусловно, прав. Не следует мне растрачивать силы на битву с тенями, на сражение с ничтожествами и призраками. Итак, баста! За работу!»

Лоран был погружен в эти спасительные размышления, как вдруг дверь лаборатории растворилась, и появился г-н Лармина. В ознаменование наступившей жаркой погоды, директор облекся в короткий люстриновый пиджак, блестевший в ярком свете, который лился из окна. В руках он держал соломенную шляпу с черной лентой. Он, по-видимому, только что позавтракал, и все тело его поминутно сотрясалось от толчков диафрагмы, а в воздухе противно запахло каким-то подобием кофея.

Торжественным движением, но в два-три приема директор протянул, как некое сокровище, студенистую руку, в которой, казалось, должны были отпечататься все пальцы Лорана. Заметив, что над желтоватой бородой начальника появляется улыбка, молодой человек на мгновение подумал, что Лармина, пожалуй, явился, чтобы поздравить его , — как предсказывал Вюйом. Но вот директор раскрыл рот, и сразу же, по его интонации, по первым словам, по выражению лица, Лоран понял, что борьба продолжается, и притом принимает непредвиденную форму.

— Вы, несомненно, удивились б ы , — медленно произнес старик, — если бы я ничего не сказал о статье, которую вы вчера напечатали в газете. Статья блестящая, не спорю.

Лоран молчал. Директор прикрыл рот рукою, чтобы скрыть бурные признаки пищеварения, потом продолжал:

— Вы дали волю нервам, господин Паскье. Я думал, что вы разумнее и, позвольте сказать вам это, умнее. Не краснейте. Можно быть весьма почтенным биологом и совершенно не разбираться в общественных вопросах.

Старик подчеркивал отдельные слова и при этом слегка подергивал головой. Как политические ораторы, он к концу фраз усиливал голос. Его высокий рост, представительная фигура, медлительность речи — все должно было придать нагоняю определенную торжественность. Но при словах «общестфенных фопросах» Лоран стал моргать, и старик это заметил. На лице его появилась, злобная, желчная улыбка. Он продолжал елейно разглагольствовать:

— У меня не было детей, господин Паскье, но я ведь гожусь вам в отцы. Я лет на тридцать — тридцать пять старше вас. Старше вдвое. Да, детей у меня не было, но, по сути дела, все мои подчиненные — мои дети. Позвольте мне дать вам добрый, полезный совет. Позвольте мне, друг мой, избавить вас от ненужных и порою даже тяжких испытаний.

Впервые за четыре года г-н Лармина, отказываясь от официального языка, пробовал прибегнуть в разговоре с сотрудником к явно сердечным выражениям. Молодого человека это смутило и встревожило. Насторожившись, весь обратившись в слух, он, не шевелясь, ждал продолжения этой речи.

— Вы совершили неловкость, позвольте мне вам сказать это. Всем известно, да и газета о том упоминает, что вы являетесь сотрудником нашего Института. Для всякого, кто умеет читать, ясно, что ваши критические выпады направлены против Института, то есть против его директора. Если вы сочли нужным обратить внимание на те или иные недостатки крупного учреждения, значит, сам я их не замечаю, значит, они не тревожат меня, значит, я не выполняю своих обязанностей. Вот смысл вашей статьи. Можете вы отрицать это?

Лоран резким движением головы ответил «нет». Старик не спеша, довольно логично, продолжал:

— Можно ли предположить, что карьеристы, рвачи, которых вы упоминаете в подзаголовках вашей статьи, можно ли предположить, что они никак не связаны — будем вполне откровенны — с директором Института?

—Мосье, — порывисто воскликнул Л оран , — это выражения не мои. Против моей воли, не согласовав со мною, поставили мою подпись под фразами, которых я не писал.

— Да, да, — пел г-н Лармина, — такие прискорбные явления почти неизбежны в журналистике. Как-никак, господин Паскье, вы поступили не только неловко, не только неосторожно, но и непорядочно.

— Мосье!

— Успокойтесь, друг мой. Вы дали волю своим нервам. Прекрасно. Теперь вам остается только исправить эту досадную ошибку.

Директор запустил в ухо ноготь мизинца и тщательно обследовал свой слуховой орган.

— Вам известно, — продолжал он, — что во французской армии офицерам запрещено печатать что-либо без письменного разрешения начальства. Вам известно, что у духовенства, — действий коего я, впрочем, отнюдь не одобряю, — это правило соблюдается еще строже...

Лоран зашагал взад и вперед по комнате. Старый ментор взглядом наблюдал за ним, чуть повертывая голову ему вслед. Встрепка продолжалась:

— Впервые один из моих сотрудников позволяет себе обратиться к общественному мнению, — пусть даже намеками, — по поводу разногласий, какие всегда возможны между директором и его подчиненными.

— Мосье...

— Дайте мне сказать, прошу вас. Теперь моя очередь. Я всегда восторгаюсь хирургом, который, убедившись в своей ошибке, публично признает ее и исправляет. Я знаю лучше, чем кто-либо, что вы воспитаны в духе научной дисциплины...

— Что вы хотите сказать?

— Хочу сказать, что для восстановления порядка совершенно необходимо опровержение.

«Софершенно необфодимо» г-н Лармина повторил два-три раза. Потом добавил:

— Все, что нужно, я подготовил.

Лоран резко остановился и возразил решительно:

— Опровержение, которое вы намерены написать от своего имени?

Господин Лармина благословляющим движением поднял руку и вкрадчиво проговорил:

— Простите! От вашего имени, господин Паскье. Чтобы такая заметка произвела надлежащее действие, она должна исходить не от кого другого, как только от вас.

— Вы рассчитываете, что я вдруг всенародно отрекусь от своего мнения? — прогремел Лоран, задыхаясь от злости.

— В столь нелепое положение поставил вас, друг мой, не я.

— И вы рассчитываете, что я отрекусь от своего мнения и, в довершение позора, подпишу текст, автором которого я не являюсь?

— Такие вещи случаются, — вздохнул г-н Лармина. — Вы же сами сейчас разъяснили мне, что под вашим именем в газете напечатаны подзаголовки, написанные не вами. Значит, в этом нет ничего особенного.

Лоран сделал несколько шагов вперед. Сжав кулаки, взъерошенный, с пылающим лицом, он так наступал на старика, что тот попятился и отошел за письменный стол.

— Вы подстрекаете, — опять заговорил он, — вы подстрекаете своих сотрудников к неповиновению. Сегодня утром — это прямо-таки невероятно — ко мне явились двое ваших препараторов...

Лоран вдруг успокоился; он поднял руку, как бы кидая что-то через плечо.

— Не рассчитывайте на меня, чтобы опровергнуть статью, которую весь научный мир безоговорочно одобряет.

Господин Лармина проглотил слюну, обнаружив под бородой огромный и тотчас же исчезнувший кадык.

— Ну, господин Паскье, это мы еще посмотрим, — сказал он, берясь за дверную ручку.

Оставшись один, Лоран прежде всего снял халат и расстегнул рубашку. Потом он подставил голову под струю холодной воды и долго стоял так, чтобы развеять последние остатки ярости. В конце концов ему захотелось смеяться и кричать. Положение, по крайней мере, прояснялось. Раз приходится драться — он будет драться. И не с нелепым и неуловимым Биро, а со старым ядовитым хрычом Лармина. Какой вред, в конечном счете, может нанести ему Лармина? Четыре года тому назад Лоран прошел по конкурсу. Он вполне убежден, что защищает правое дело. Его учителя, коллеги, друзья, ученики — все будут на его стороне, если конфликт обострится. Размышляя так, молодой человек обрел успокоение, граничившее с блаженством. Весь день он работал с увлечением и пользой. Временами в воображении его возникало окаменевшее лицо матери, и он решил сегодня же навестить ее и пообедать с ней. Он слишком долго страдал от причуд доктора. Как ни тревожна была последняя скандальная выходка отца, Лоран твердо решил в дальнейшем не принимать к сердцу его фокусы. Ему вспомнились рассуждения насчет искупительной психологии русских писателей, которые он недавно развивал в переписке, и он весело, беззлобно побранил самого себя. Потом он незаметно погрузился в радость труда.

Когда он входил в маленькую квартирку на бульваре Пастера, было еще светло. Г-жа Паскье сидела, как и накануне, одна посреди комнаты. Две глубокие морщины легли на ее лоб, еще недавно неизменно ровный, неизменно гладкий — даже в дни тяжелых невзгод.

— Я пришел к тебе пообедать, — сказал Лоран.

Госпожа Паскье встала, двигаясь как автомат, разжала губы.

— Обедать будем вдвоем, — сказала она безжизненным голосом, — отец в отъезде.

Лоран не решился развивать эту тему с помощью каких-либо выдумок.

За обедом, который продолжался недолго, г-жа Паскье вдруг сказала:

— Я не знала, что ты придешь... а то мы заказали бы твой любимый миндальный торт.

Лоран улыбнулся. Как-то давно он похвалил миндальный торт. После этого г-жа Паскье всякий раз, как приходил Лоран, подавала такой торт. Молодому человеку в конце концов надоело это угощение, но он не смел высказаться и покорно съедал большой кусок, который клали ему на тарелку.

Госпожа Паскье опять замолчала. Лоран, продолжая есть, смотрел на ее изможденное, грустное лицо и думал: «Я даже не могу поговорить с ней об ее горе. Мы живем во лжи, как всегда, как всюду. Она боится, что, если мы заговорим о случившемся, я стану осуждать отца. Однако она, конечно, знает, что я кое-что знаю и даже что знаю, что она знает об этом».

Немного погодя, устав от тягостной немой сцены, молодой человек подумал еще: «Прежде она сама, без единого слова с моей стороны, без единого жеста почувствовала бы, что сейчас у меня неприятности. Она не могла бы понять их значительность, но они все же огорчили бы ее. Она положила бы руку мне на лоб; некогда я бывал недоволен этим, и все же это оберегало меня от мрачных мыслей. Теперь она занята только своим горем. Отец совершил наконец нечто трудное, казавшееся совсем невозможным: он так измучил эту несчастную старую женщину, что в ее исстрадавшемся сердце ослабли, угасли даже материнские чувства. Нет, нет, не надо преувеличивать. Если бы она видела, как мне тяжело... Однако прежде ей не надо было видеть, достаточно было вздоха, беглого взгляда, мысли».

Обед кончился, со стола убрали. Лоран не мог далее выносить эту атмосферу молчания и безысходности; он поцеловал мать, пообещал в скором времени опять навестить ее и, сославшись на работу, поспешил уйти. На лестнице он встретился с братом Фердинаном.

—Я тебя разыскивал, — сказал тот . — Я провожу тебя, надо о многом поговорить. Потом вернусь на минутку к маме. Только на минуту: мы еще не обедали, Клер, наверно, уже беспокоится.

Смеркалось. Фердинан отер лоб и сокрушенно вздохнул.

— Что за чудовищная выходка! — проговорил он, качая головой. — Да тебе еще не все известно.

С годами Фердинан становился «страшным сплетником», как любила говорить Сюзанна. Лоран принял вид недоступный, сдержанный, с каким он всегда говорил с братьями.

— Что же осталось неизвестным?

Фердинан напыжился, желая показать, что располагает важными новостями:

— Я виделся с Пола Лескюр.

— Пола Лескюр?

— Да, с нашей кузиной. Ты, Лоран, вечно витаешь в облаках. Но Пола Лескюр все еще существует. Она все еще папина любовница. История длится со времен Кре-тейля, другими словами — четырнадцать лет. Теперь ее не узнать. Тогда она была худенькой. Теперь это особа дородная, солидная, с почтенными манерами.

— Ну и что же?

— Она приезжала к нам домой. Ты не представляешь себе, как она рыдала! Папа прислал ей открытку, и она, кажется, осталась совсем без денег. Но это еще не все...

— Еще не все?

Фердинан вдруг возликовал. Он посмотрел на Лорана с жалостью, потом заговорил в духе Жозефа, которому охотно подражал, особенно при патетических обстоятельствах:

— Нет, не все. Ты — мечтатель, ты, как все ученые, ничего не замечаешь.

— Ну, довольно! — сказал Лоран в бешенстве. — Говори, что намереваешься сказать.

— Так вот. Я виделся с Марией Пюек.

— Объяснись, пожалуйста. Что это за Мария Пюек?

— Это другая папина любовница. Помнишь, прачка, которая на них стирала, когда они жили в предместье Сент-Антуан?

Лоран топнул ногой. — Что за комедия? Мария Пюек все еще фигурирует со времен Сент-Антуана?

— Но ты же знаешь, что они никак не могут с ним расстаться, и он тащит за собою целую вереницу. Мария Пюек приезжала ко мне и тоже рыдала. Что же нам теперь делать? Надо принять какое-то решение.

Лоран ледяным взором посмотрел брату в лицо.

— Да, — твердил Фердинан. — Мария Пюек сейчас тоже не получает от него никаких известий и тоже без денег. Папа беспощаден.

— Очень сожалею, — проговорил Л оран, — но мамино горе исчерпывает всю мою способность сострадать.

— Ты все тот ж е , — сказал Фердинан, мелодраматически вздохнув. — Говоришь о возвышенных чувствах, а сердце у тебя черствое.

— Ах, с ума сойти от всего этого можно! — тихо проворчал Лоран. — Папа бежит в Алжир, оставив после себя чудовищную неразбериху. Бежит опрометью с особой, которую нам приходится отметить номером четвертым. Так вот, дорогой мой Фердинан, должен признаться тебе, что я ни в коем случае не желаю ничего слышать ни о Пола Лескюр, ни о Марии Пюек, ни о пол-дюжине других, которые могут объявиться.

— А я считаю, — возразил Фердинан сокрушенно, — что в некотором смысле отчасти и мы ответственны. Надо считаться с узами.

Лоран пожал плечами. Негодование снова душило его.

— О своих волнующих встречах поведай-ка ты лучше Жозефу.

Фердинан замер на месте. Он понял, что история его дала осечку, и был этим крайне огорчен.

Лоран порывисто взял его за руку.

— Тебе не знаком остров Сен-Панкрас? — спросил о н . — Не знаком? Вот и мне тоже не знаком. Но это пустынный остров в антарктическом океане или где-то в тех местах. Мне хотелось бы поселиться там в одиночестве, жить там и там умереть в полном одиночестве! До свидания, малыш Фердинан!

«Вот так-то оно и есть! — думал немного погодя Лоран, шагая по улице Ренн . — Вот она, жизнь! Изумительная химия миллионов клеток, тончайшие воздействия, приводящие в движение чудесные силы, которые мы в конце концов познаем после многих веков труда, все тайны, которые время от времени открываются в свете наших микроскопов, — вся эта феерия действует, поддерживается от начала мира и постоянно возобновляется только для того, чтобы в конечном итоге прийти к подлой тупости Лармина или к слезливой, сентиментальной глупости моего бедного Фердинана. Да, поскорее — на необитаемый остров! Ну, полно! Я, кажется, иду не туда, куда следует. Куда я девал носовой платок? Я, кажется, потерял ключи. Я уже сам не понимаю, что делаю. Они в конце концов превратят меня в идиота. Поскорее — на необитаемый остров!»

Лоран прошел еще несколько шагов, потом сказал, беседуя сам с собою: «Два дня нет писем, нет даже записочки... Вероятно, работа совсем замучила ее. Да, необитаемый остров... Но предварительно следует поговорить с ней об этом вожделенном необитаемом острове. Надо объяснить ей также, что меня возмущает, что мучит меня».

Глава XII


Лорану наносят две раны. Как разговаривать с женщинами? Газета г-на Беллека вступает в игру. Воспоминания уличного мальчишки. Мольба о любви. Лина принесла свою жизнь в жертву. Не надо говорить о будущем. Первый инструмент Сесили Паскье


Она, по-видимому, очень торопилась, поднимаясь наверх, потому что тяжело дышала и была бледна. Она села на табуретку у рояля — очень высокую, подвижную, неудобную, — но в эту горькую минуту ей не хотелось ничего лучшего. То была старая табуретка с вертящимся сиденьем. При каждом движении девушки стальной винт жалобно поскрипывал.

Лоран положил шляпу на стол и стал шагать по комнате. Он глухим голосом говорил, запинаясь:

— Простите меня, Жаклина, дорогая Жаклина. Я еще не привык к такого рода ранам.

Девушка казалась спокойной. Она даже усиленно старалась улыбаться, однако пальчики ее беспрерывно шевелились, застегивая, расстегивая и вновь застегивая короткую жакетку из сурового полотна.

— Не знаю, — прошептала она, — но, по-моему, все это никак не должно задевать вас.

Молодой человек вдруг остановился и бросил на нее взгляд, полный мольбы и отчаяния. Тогда она добавила:

— Если бы тут было что-то оскорбительное для вас, меня это тоже огорчило бы, огорчило бы не меньше, чем вас.

Черты лица Лорана на мгновение разгладились, и он тотчас же снова зашагал по узкой комнате.

— Благодарю, благодарю, — вздыхал о н . — Как мило вы это сказали! Как вы умеете говорить ласковые и благородные слова! Я имею в виду сегодняшний номер газеты. Речь идет об унылой газете, простите, — о газете вашего отца. Вы знаете, что раньше я иной раз по месяцу не брал газет в руки, а теперь... Ах, теперь я роюсь в них, как старьевщик в помойной яме. Нет. Не стану раздражаться. Иначе что же вы подумаете о своем друге? Но как-никак — две стрелы подряд, и обе такие острые! Вы не знаете Маро-Ламбера, и это к лучшему. Внешне он отвратителен — гноящиеся глаза, цвет лица, как у пропойцы, живот торчит. Всем известно, что он завистливый и злой. Смеетесь? Нет, нет, я ничуть не преувеличиваю. Лично у меня никогда с ним не было стычек. Мы пожимали друг другу руки. И вдруг — такой выпад. Вы не читали заметку в «Хроникере». Да и не стоит ее читать.

— Разумеется, — сказала Жаклина, вновь силясь улыбнуться. — Разумеется, я не стану ее читать.

На мгновение Лоран остановился; губы у него были полуоткрыты, взор обращен в темный угол, заставленный мебелью. Он понял, что опять собирается произнести защитительную речь и что в ней вовсе нет надобности. То была его всегдашняя манера разговаривать с женщинами. Сердце его полнилось любовью, а он все начинал рассуждать, рассказывать о своей работе, о своих спорах. Так некогда, в дни, когда Элен Строль еще не была его невесткой, он провел в Люксембургском саду под проливным дождем несколько часов в бесконечных жалобах. А на что он жаловался, праведное небо? Вероятно, на то, что в груди его бушует великая потребность в нежности и ласке? Вовсе нет — он жаловался на астрономические аномалии, на вращение Урана и тому подобный диковинный вздор. То же случалось и впоследствии, с Лорой Дегру. И опять-таки то же с прекрасной белокурой девушкой, наделенной насмешливым и нежным взглядом, которая была к нему очень расположена, а в один прекрасный день исчезла, словно золотистый луч света... А у Лорана то было, быть может, проявление доверия и страсти, то была, быть может, жажда полного обладания. Да, обладать не только юным телом, но также и податливым, терпеливым умом, который ваяешь, как вазу, и который должен стать вместилищем всех замыслов, не дающих покоя мужчине.

Лоран на минуту остановился, затаив дыхание. Но встретит ли он когда-либо взгляд, более внимательный, чем этот сосредоточенный и нежный взгляд? Попадется ли ему ухо, более восприимчивое, чем изящное ушко, созданное словно из прозрачного фарфора и выглядывающее из-под темных и пышных шелковистых кудрей? И Лоран снова зашагал по комнате и заговорил:

— Заметка этого проходимца появилась во вторник. И представьте себе, в чем он меня упрекает. Он упрекает меня в том, что я выступил без соответствующих полномочий. Он упрекает меня в том, что я грубо обхожусь со скромными служителями науки, без коих, говорит он (будто я не знаю этого сам), мы, командиры, оказались бы генералами без армии. Я послал ему письмо, в котором вежливо оспариваю его утверждения. Он даже не ответил мне. Я недоумевал, как же следует поступить, ибо я не полемист, я теряюсь. И вдруг сегодня — статья в «Народном вестнике», в газете вашего отца. А это для меня — жестокий удар. Статья не подписана.

На полу был постелен восточный так называемый молитвенный коврик, некогда привезенный Жюстеном Вей-лем из Палестины. Лоран вдруг опустился на этот коврик, к ногам девушки.

— Простите! Простите! — лепетал он. — Вы так редко удостаиваете меня посещением! И вот вы пришли ко мне. Мне следовало бы радоваться этому. Я должен бы взирать на вас как на владычицу, как на владычицу моей вселенной, и должен был бы обращаться к вам с благоговением. А я вместо этого жалуюсь. А я рассказываю вам о каких-то дрязгах, за которые мне стыдно. Мне тяжело, простите меня.

Жаклина положила руку на голову молодого человека. Но он сказал еще не все. Ему нужно было поведать так много! Мог ли он отказаться от скальпеля, когда ему надо было обнажить всю глубину раны? Он продолжал, понизив голос:

— Мы были очень бедные. Мы приехали издалека. Все детство я играл с уличными ребятишками. Мама нам запрещала играть с ними, но это доставляло мне ни с чем не сравнимое удовольствие. Из уличных канавок я вылавливал кусочки стекла. Тому, кто никогда не занимался этим, не понять, что за прелесть для десятилетнего ребенка заключена в ручейках, бегущих по парижским улицам! Потом положение семьи улучшилось. Но, право же, я по-прежнему возле бедных, с бедными, меня по-прежнему гнетет их ноша и мучают их страдания. И вдруг меня упрекают в том, будто я пренебрежительно отношусь к скромным труженикам. До чего это глупо! До чего возмутительно! Ах, простите... Простите!

У него был такой расстроенный вид, что девушка рассмеялась.

— Не смущайтесь, — сказала она. — Отец всегда подписывается под своими статьями, значит, не он ваш противник.

— Я и не имел в виду вашего отца. Знает ли он вообще что-либо обо мне?

— Конечно, знает, — сказала Жаклина. — Я рассказываю ему о вас. Разумеется, я не могу поручиться, что он вникает во все, что я ему говорю. Он тоже одержимый.

— Тоже?

Девушка молчала. Она, казалось, задумалась.

— Никогда, — сказала она серьезно, — никогда не пришло бы мне в голову критиковать поступки моего отца. По многим вопросам я другого мнения, чем он, но я всегда восторгаюсь им.

Лоран кивнул головой, одобряя ее слова, потом вдруг изменившимся голосом, с другим выражением в глазах воскликнул:

— Лина! Милая Лина, выходите за меня замуж, прошу вас! Примите меня таким, каков я есть, со всеми моими недостатками, со всей моей любовью. Выходите за меня, дорогая Лина; когда я вижу вас, у меня сердце готово выскочить из груди.

Этот внезапный порыв, должно быть, испугал ее. Тем не менее она продолжала водить пальчиком по волосам молодого человека. Он продолжал умолять ее, обратив на ее милое, сосредоточенное лицо затуманенный взгляд.

— Выходите за меня. Я уверен, — понимаете? — что нас ждет прекрасная жизнь, что вы сделаете что-нибудь из этой дурной головы, уверен, что вы будете счастливы.

Он обнял ее колена не грубо, но страстно, настойчиво, властно. Она не защищалась, она даже не подумала освободиться из его рук. Она только слегка побледнела. На ее длинных шелковистых ресницах показались две крупные слезинки.

— Что ж, — проронила она совсем тихо, — я не могу сказать, что вы не нравитесь мне.

Она передохнула и продолжала еще тише:

— Сказать, что я не люблю вас будет неправдой. И все-таки — нет, нет! Вы сами знаете, что я не могу.

Он смотрел на нее пристально, с испугом, а она продолжала, опустив голову и придав лицу выражение детски упрямое и почти отчаянное:

— Я еще совсем маленькой девочкой дала себе обет, что выполню что-то значительное и трудное, что посвящу себя одной из тех задач, которые требуют целой жизни, что я пожертвую своей жизнью; да, что отдам всю свою жизнь делу благотворительности. Не лишайте же меня мужества!

Лоран схватил ручку, поглаживавшую его лицо. Он хотел задать вопрос, но не решался; приоткрыв губы, он подыскивал слова и боялся заговорить. Но она сама ответила на его немой вопрос:

— Нет, нет, я неверующая. Эта мысль зародилась во мне сама собою. У нас дома, как вы сами понимаете, о некоторых вещах никогда не говорят. Однако...

— Что однако, милая Лина?

— У меня нет религии. Я ничего не знаю о религии. Но как бы вам объяснить это? Я всегда чувствую, что я не одна. Вот и все. Вот и все, что я знаю. Мне так хотелось бы совершить нечто прекрасное. И не вы, Лоран, помешаете мне творить добро!

— Что ж, — вздохнул молодой человек, — быть счастливым и значит творить добро.

— Если я отступлюсь, если я отступлюсь теперь, у меня на всю жизнь останется чувство, что я потерпела неудачу, потерпела поражение, — говорило ее личико, искаженное упрямством. — Даже если буду счастлива. У меня всегда будет ощущение, что ради личного счастья я отказалась от чего-то величественного.

Лоран был погружен в горестное раздумье. Ему вспомнилась долгая, отвергнутая любовь Жюстена Вейля к Сесили. В пору их бурной юности ему не раз доводилось быть свидетелем немых сцен, сцен, когда один умолял, другая отказывала, — и он до сих пор, по прошествии стольких лет, все еще страдал от этого, и за сестру, и за друга — за обе эти обездоленные души. Сердце его сжималось от мысли, что и ему, пожалуй, суждено бороться без конца и без проблеска надежды. Девушка добавила:

— Не будемте говорить о будущем, прошу вас. Я не хочу расставаться с вами. Я так дорожу нашими встречами.

Она наклонилась и быстро-быстро, как птичка, губами коснулась виска молодого человека; ласка эта была почти неощутимой, но в ней таилось столько тепла и нежности, что она совсем ошеломила его.

Жаклина уже поворачивалась на старой вращающейся табуретке с ковровой обивкой, и винт ее протяжно заскрипел. Потом она попробовала засмеяться.

— Сейчас я вам поиграю.

— Осторожно! — воскликнул молодой человек. — Это первое пианино моей сестры Сесили. Родители отдали его мне, когда я переехал сюда из своей студенческой каморки. Я им сказал, что, быть может, Сесиль будет навещать меня. Так оно и есть, Сесиль иногда заходит и соглашается поиграть на старом инструменте в память нашего детства.

— Вот видите, какая я смелая, какая отважная, — сказала Жаклина. — Я играю, как школьница, а решаюсь играть на пианино архангела.

— Не смейтесь над нами.

— Да нет. Я не смеюсь. Даже если я ошибусь, мои ошибки понравятся вам, и мне не будет стыдно. Когда я ошибаюсь, я останавливаюсь и говорю: нет, не то! И принимаюсь за дело сызнова.

— Лина, вы хотите меня рассмешить? С некоторых пор я разучился смеяться.

— Я сыграю вам пьеску, которую выучила еще давно и даже не знаю ее автора, пьеску, у которой, может быть, и вообще нет автора. Но когда я воскресну, через две тысячи лет, и когда меня спросят, хочу ли я услышать какую-нибудь мелодию и какую именно, я выберу именно эту. Сядьте опять у моих ног. Так я меньше смущаюсь перед вами, перед братом Сесили Паскье.

Глава XIII


Третье письмо к Жюстену Вейлю. Между правыми и левыми. О полемической журналистике. Хулитель скромных тружеников. Г-н Лармина не принимает. Лоран никогда не изменится. Жозеф и обладание земными благами. Беглый взгляд на деловую преисподнюю. «Экономический обозреватель» не выступит против Лорана. Париж в лунном свете


Старина, дорогой мой, ты прислал мне на днях два письма совершенно разных и по содержанию и по тону. Одно из них было несправедливо, но прекрасно; в нем выразилась вся твоя сущность. Другое показалось мне путаным, насмешливым и даже возмутительным, ибо ты вдруг заговорил, как мои враги. Да, враги; оказывается, у меня есть враги. Хоть я и рискую, что письмо займет у меня целый вечер, я все же хочу на все ответить. Попутно мне хочется поставить тебя в известность о том, в каком положении находится мое дело, ибо теперь уже поговаривают о «деле Паскье». Весьма прискорбно, но это так.

Я начинаю постигать, почему моя первая пресловутая статья (я говорю «первая», потому что у меня в столе лежит еще несколько совершенно готовых), — я начинаю постигать, почему эта злосчастная статья, вызвав поначалу такое одобрение, вдруг затем возбудила такой гнев. Произошло это не из-за ее содержания, а потому что она появилась в «Натиске», крайне правой газете, о чем я имел весьма смутное представление. Согласись, Жюстен, что если моя статья шокировала тебя, даже возмутила, так именно по этой причине, хоть ты и никогда в этом не признаешься.

Я не читаю всех газет, но, насколько мне известно, до нынешнего дня появилось более сорока статей о моем деле. Первая из них, вполне корректная по форме, но весьма ядовитая по существу, принадлежит некому Маро-Ламберу, начальнику отделения Городской лаборатории. Этот негодяй много старше меня; в научных кругах у него репутация неблестящая, и тем не менее, с тех пор как он вступил в игру, некоторые стали отворачиваться от меня. Уму непостижимо! Прием, которым пользуется Маро-Ламбер, заключается в том, что он говорит (весьма вежливо по форме, но весьма желчно по существу), что у меня нет достаточных заслуг, чтобы выступать от имени науки, и что во Франции в лабораториях все обстоит превосходно. Статейка завершается демагогической концовкой, в которой проглядывают честолюбивые мечты этого молодчика. Мне известно, что он выставлял свою кандидатуру в последних парламентских выборах.

Не успел я еще переварить статью Маро-Ламбера, как появилась передовая в «Вестнике». Эта уже не на шутку огорчила меня. Ты ее читал. Страшно сказать, но у меня такое чувство, что ты не совсем осуждаешь ее. Неужели политика в силах испортить такое сердце, как твое? Политика вызывает у меня отвращение! Анонимный автор статьи говорит таким назидательным тоном, который должен был бы привести поэта Жюстена Вейля, моего бесценного и преданного друга, в дикую ярость. Ты, вероятно, не забыл такие, например, утверждения автора: ««Почему господин Паскье хочет преградить политике вход в лабораторию, в больницу, в школу? Политика — это наука об общественной жизни, это наука наук. В качестве таковой политика должна контролировать всякую человеческую деятельность, и прежде всего деятельность людей, высоко стоящих». Если от таких рассуждений у тебя волосы не становятся дыбом — я не узнаю тебя. Не могу скрыть от тебя, что все это задело меня тем больнее, что оно появилось в газете Беллека. Я кое-что говорил тебе о своем чувстве к Жаклине Беллек. Я бешусь от одной только мысли о том, что политика может встать между Жаклиной и мной. Но пока что оставим это.

Я не мог не ответить на статью «Вестника». Я ответил. Письмо небольшое, но оно заняло у меня часа три-четыре. Для человека, который в обычное время и без того перегружен работой, это трата немалая. Ответ мой вполне разумен. Я все тщательно взвесил, вплоть до запятых. В основном, я говорил о том, что статью мою из «Натиска» истолковали неправильно, что научная дисциплина ни для кого не унизительна, что наши младшие сотрудники почти всегда — наши друзья; словом, говорил многое такое, что тысячу раз объяснял тебе. Я добавил, что знаком с пьесой Ибсена и что, как бы ни ловчились, никому не удастся представить меня врагом народа.

Итак, я послал в «Народный вестник» свое опровержение (заказным письмом). Ответа не последовало. Человек я упрямый, поэтому я сам отправился в редакцию газеты и сказал, что хочу переговорить с кем-нибудь из ответственных лиц. К счастью, я был вполне уверен в том, что не встречусь с папашей Беллеком, ибо он в настоящее время на каком-то съезде в провинции. Меня принял бородатый господин; он навел справки о моем деле, затем заявил мне, что «Вестник» ни в коем случае не может напечатать что-либо написанное сотрудником «Натиска». Я заговорил было о праве на ответ. Он равнодушно улыбнулся и сказал, подталкивая меня к выходу: «Хотите судиться — судитесь. Если все станут пользоваться правом на ответ — заниматься журналистикой будет невозможно». Он говорил весьма поучительно. Все, с кем я встречаюсь, горят желанием поучать меня.

Я хотел, чтобы мой ответ был во что бы то ни стало напечатан. Поразмыслив, я снова направился на улицу Монмартр, в «Натиск», чтобы поговорить с тем субъектом, что принял меня в первый раз. Он держался со мной вполне учтиво. Он быстро пробежал глазами по моему, как он выразился, «документу», потом поморщился и снял монокль.

— О нет! — говорил о н . — Нет, нет. Это звучит двусмысленно. Вы как бы извиняетесь. Читатель «Натиска» не потерпит на наших страницах статью, в которой вы как-никак делаете определенные уступки социалистической левой.

Я, ни слова не говоря, взял свое письмо и вышел, почти что спокойно затворив за собою дверь. Но дул сквозняк, и в редакции, вероятно, создалось впечатление, что я захлопнул дверь со страшной силой. А это как-никак досадно.

Короче говоря, левые отталкивают меня потому, что считают меня сторонником правых, а правые отвергают потому, что считают меня чересчур левым. Вот и вся проблема. Франция разделена на два враждующих лагеря, а те, кто (вроде меня) находится между ними, оказываются в пустоте. Согласись, что это нелепо.

Пока я размышлял над создавшимся несносным положением, мне пришло в голову обратиться к брату Жо-зефу. Ты все знаешь, и тебе, вероятно, известно, что Жозеф владелец газеты, именуемой «Экономический обозреватель». Он чуть ли не попрекал меня на днях за то, что я не догадался доверить ему мою статью. Я попытался разыскать его; оказалось, что он в отъезде. Я снова обратился к Вюйому; это действительно сногсшибательный тип. Он прочел мое письмо и сказал:

— Правильно поступаешь, что защищаешься. Оставь мне его, я сделаю все необходимое. Но надо сообразить. Дай мне время подумать.

Мне не оставалось ничего другого, как набраться терпения. Я, конечно, вполне преуспел бы в этом, но, к несчастью, на другой день после разговора с Вюйомом, ко мне в лабораторию явился Рок. Он пожаловал, чтобы показать мне две крошечных заметки, появившиеся в «Рыжей лягушке» — мерзкой газетке, занимающейся шантажом; ты намекаешь на нее в конце своего второго письма. Когда меня, Лорана Паскье, называют «хулителем скромных тружеников», это может только рассмешить меня. Нельзя придавать особого значения и тому, что какой-то малограмотный писака осмеливается вопить: «Нет сил дольше терпеть зазнайство так называемых ученых». Но когда я читаю: «Господин Паскье, обливающий грязью своих преданных сотрудников, просто-напросто дурной пастырь. Кроме того, о мнимых научных заслугах господина Паскье у нас имеются конфиденциальные сведения, которые мы можем предоставить в распоряжение интересующихся... » — когда я читаю фразы вроде этой, я готов зарычать от бешенства.

В Париже все развертывается очень быстро. Подумай только — ведь первые дни после появления моей статьи я с каждой почтой получал по нескольку сочувственных писем, как от людей мне незнакомых, так и от товарищей и учителей. Теперь почти неделю я не получаю ничего. Не без колебаний отправился я на последнее заседание Общества научных изысканий. Народу было очень мало. Может быть, я ошибаюсь, но мне показалось, что кое-кто из присутствующих посматривает на меня косо. Я изнервничался и поэтому, возможно, склонен видеть все в более мрачном виде, чем оно есть.

Я изнервничался, но — поверь — я сопротивляюсь. Я был у Лармина, чтобы попробовать объясниться с ним. Не знаю, какую роль он играет в своего рода заговоре, который собираются сколотить. Я предпочел бы ясность. Директор велел передать мне, что не принимает. И действительно, он сейчас не показывается ни в одном из отделений Института.

Гораздо больше, чем все это, огорчает меня, дорогой мой Жюстен, то, что я замечаю у своих препараторов, ассистентов, лаборантов какую-то сдержанность и недомолвки. Конечно, это пустяк, но это беспокоит меня. Я хорошо знаю этих славных тружеников. Когда у одного из них болит голова, когда другой повздорил с женой или имеет основание попрекнуть меня в какой-либо мелочи — я сразу чувствую это. Как правило, достаточно мне сказать слово — и тучи рассеиваются. В настоящее время я не решаюсь сказать что-либо, я не хочу подливать масло в огонь. Возможно, что стараются науськивать их на меня. Кто же старается? Лармина? Повторяю, его никто здесь сейчас не видит. И не слышит. Он даже прекратил рассылку своих излюбленных «служебных записок». В эти дни Лармина превратился в нечто мифическое, в какое-то баснословное существо.

В субботу мне стало известно, что Жозеф возвратился в Париж. Вюйом не подавал никаких признаков жизни, а я подумал, что мой «ответ» не может ждать бесконечно и что я ничем не рискую, если нажму на другую педаль, то есть если обращусь к Жозефу.

На прошлой неделе я, совсем растерявшись от изумления и горя, вкратце сообщил тебе о чудовищной выходке отца. Я от тебя никогда ничего не скрывал. И на этот раз, как всегда, мне не хотелось оставлять тебя в неведении. Ты мог приехать в Париж, зайти на бульвар Па-стера и задать какой-нибудь неуместный вопрос. Словом, я тебе все рассказал, хоть и немного наспех. А ты пользуешься моей откровенностью, чтобы язвить на мой счет! Как это милосердно! Русские романисты описывают чудесные превращения грешников, коленопреклонения, искупления, вероятно, именно потому, что они хотят утешиться в том, что создали таких героев. Увы, я попробовал утешиться, не думать о поведении папы, Жозефа и Фердинана. Эти три персонажа, к несчастью, не мною созданные, считаются только с собственной волей, и они откровенно напомнили мне об этом. Ты говоришь: «Итак, ты остаешься все таким же! А ведь тебе тридцать три года». И то правда: я все такой же дурачок. Я не изменяюсь, раз по-прежнему надеюсь, что в один прекрасный день другие изменятся и, быть может, изменюсь я сам.

Но оставим это, прошу. Каждый вечер я бываю на бульваре Пастера, и эти посещения зачтутся мне, когда я окажусь в чистилище.

Я виделся с Жозефом в субботу, перед его отъездом за город. Машина уже ждала его у подъезда. Он был не в духе. Он стал бормотать какие-то странные фразы:

— Я не хочу, чтобы властелином моей жизни стала привычка. Привычка требует ехать в это время года в Мениль. А мне наплевать — мы отправимся в Барбизон. У меня два загородных дома, и я имею полное право выбирать.

И в самом деле, у них два дома, другими словами, два роскошных барских поместья (не считая виллы на Лазурном берегу). Одно из них в Мениль-сюр-Луаре, другое около Барбизона. Последнее было куплено в прошлом году после пожара в Пакельри. Элен говорила мне, что Жозеф каждый раз колеблется — куда им ехать: в Ме-ниль или в Барбизон? Решение он принимает в последнюю минуту, и всякий раз у него такое чувство, что он ошибся в выборе и что надо было ехать в другое имение. Элен уже становятся невмоготу эти постоянные дрязги: Жозеф, вероятно, тоже страдает — от роковой неудовлетворенности. Нельзя находиться одновременно во всех своих вотчинах, а всякий раз, как он отправляется в одну из них, ему недостает других. Обладание прочими материальными благами несет ему, несомненно, еще более тяжкие мучения. Однажды он косвенно признался в этом, сказав:

— Везет же тебе, Лоран, что у тебя ничего нет за душою!

У него множество дел, и они требуют от него сверхчеловеческих усилий. Они все растут и порою ускользают из-под его власти.

Я спросил — может ли он уделить мне десять минут. Он ответил, поморщившись:

— Конечно, могу. Значит, я просижу на десять минут меньше в противном обществе, которое мне отнюдь не интересно и куда я все-таки должен пойти, потому что надо же куда-то идти.

Мы вошли в его рабочий кабинет, и я без обиняков спросил, не может ли он мою статейку с возражениями напечатать в «Обозревателе», хозяином коего он является, как он сам мне в этом признался. Я думал, что это самое простое дело. Жозеф стал откашливаться. Он прочищал себе горло и ворчал:

— Зачем ты сунулся в такую кляузную историю? После нашего разговора я думал о ней. Позволь сказать тебе, что ты не прав. Пресса против тебя. У меня тонкий нюх.

Он довольно долго разглагольствовал в этом духе. Я чувствовал, как во мне вскипает гнев. Он, вероятно, понял это, ибо вдруг резко изменил тон. Он сопел и, подчеркивая каждое слово, поднимал кверху указательный палец.

— Раз все против тебя...

— Вовсе не все против меня...

— Дай мне сказать. Раз все против тебя, значит, тут что-то неладно. Ты поступил неосторожно, поступил опрометчиво. Не спорь, не спорь, так мне сказали. Ты ведь знаешь, у меня собственные осведомители. Говорю прямо: на «Обозревателя» ты не рассчитывай. Да и не следует впутывать газету, прежде всего экономическую, в дела вроде твоего. Пожалуй, еще скажут, что тебе платят...

— Платят? Да ты с ума сошел.

— Скажу не я, скажут негодяи.

— Кто мне платит?

— Ну, владельцы химических заводов, например.

— Владельцы химических заводов? За что?

— Тут дело в конкуренции. Конкуренция сказывается во всем. Платить, думаю, могут те, кто заинтересован в опорочении сывороток. Впрочем, не знаю. Это не по моей части.

Все это было действительно темно, но и в потемках я почувствовал раскрывшиеся бездны: деловой ад. Я еще не пришел в себя, как Жозеф сказал:

— Вдобавок не забывай, какое имя ты носишь.

— Что?

— Люди вроде тебя, люди ученые должны бы пользоваться псевдонимами. Возьми папу. Глупости свои он творит под псевдонимом.

Я чуть было не рассмеялся; это спасло меня от приступа гнева. Я спросил:

— Уж не вам ли, дельцам, надо предоставить честь носить фамилию семьи и прославлять ее?

Он даже ничего не ответил, он уже думал о другом. Он сказал, улыбнувшись:

— Сесиль вернулась. Ее гастроли в Швеции были подлинным триумфом.

Я собрался улизнуть, и он проводил меня до передней, даже до лестницы. Он говорил тише, с улыбочкой, за которую мне было стыдно. Он сказал:

— Оказывается, Сесиль стала теперь на редкость набожной. По-моему, это очень хорошо. Религия, дорогой мой, одно из самых сногсшибательных явлений нашего никудышного времени. Да, да! Сам я, разумеется, неверующий, но я преисполнен уважения к вере окружающих. Да и вообще я человек терпимый.

Я чуть не закричал от негодования. Тут он склонился почти мне к самому уху. Он шептал:

— Думай что хочешь: время от времени я даю Мересу деньги, чтобы он поставил свечку. От моего имени, разумеется.

Я знал об этом: Мерес-Мираль мне говорил. У меня даже есть некоторое основание предполагать, что милейший Мерес-Мираль прикарманивает эти деньги, а Жозеф, как все чересчур хитрые люди, сам поощряет его плутни.

Тут я уж совсем собрался улизнуть, но Жозеф схватил меня за руку.

— Ты военнообязанный? Надо подумывать о войне.

Он говорит о войне! Нет, нет! Это уж слишком! Война? Почему? Какая война? Как будто у нас мало забот с нашими собственными делами?

Наконец я выбрался и сбежал. Жозеф свесился над перилами и сказал еще фразу, от которой я чуть не рухнул:

— Самое большее, что я могу для тебя сделать, Лоран, это устроить так, чтобы в случае, если завяжется гнусная перепалка, «Обозреватель» не выступил против тебя. Обещаю от души.

От слов этих я мог бы прийти в бешенство, но немного погодя они навели меня на размышление. Что хотел сказать Жозеф? Почему может завязаться гнусная перепалка? Конечно, я ясно чувствую, что начался бой. Кстати, мой бывший начальник, г-н Ронер просил меня зайти к нему в понедельник. Я много раз говорил тебе о Ронере. Он человек очень суровый и очень умный. Он может дать ценный совет. Он сам сказал мне недавно, что я развиваю его идеи и что он не видит в этом ничего худого.

Ах, если бы бедный Шальгрен, самый любимый мой учитель, еще был в состоянии понять меня! Ты знаешь, он еще жив. Но он в параличе. Это труп, обращающий на тебя взгляд, который не поддается расшифровке. После каждого посещения его я неделю не могу прийти в себя. По правде говоря, я редко хожу к нему.

Будь бы здесь мой дорогой господин Эрмерель! Я, кажется, говорил тебе, что он в Индокитае. Он работает в пастеровском институте в Сайгоне.

Мне особенно хотелось бы поговорить с тобою, Жю-стен, — поговорить подольше, по душам. Я так был бы рад! Я воображал, что ты очень гордишься своим положением, гордишься работой, за которую взялся с таким воодушевлением. А ты, кажется, и тут разочаровался; журналистика, видимо, тебе не по сердцу и даже тяготит тебя. Будь я уверен, что ты занимаешься ею ради заработка, только ради заработка, я сказал бы тебе: «Приезжай в Париж! Будем жить вместе, достойно, с высоко поднятой головой, как два покорных судьбе холостяка! Моего заработка хватит на двоих. Вероятно, мне никогда не удастся делить этот заработок с моей избранницей... Так приезжай же, старина! Приезжай!»

Чуть было не забыл сказать тебе, что мой «ответ», стараниями Вюйома, все же появился в «Голосе Парижа». Поместили его в уголке, мелким шрифтом. Он не порадовал меня. Вряд ли нашелся во всем Париже, во всей Франции хоть один человек, который прочел его. Не беда! Шкуру свою я дешево не отдам. Сопротивляюсь и буду сопротивляться.

Сейчас уже за полночь. Погода отличная. Окно растворено, и мне виден Париж, залитый лунным светом. Я мог бы пересчитать тысячи домов. А что делают, скажи на милость, люди, живущие в этих тысячах домов? Спят? Едят? Мечтают? Предаются любви? Может быть, трудятся? Нет, любезный друг мой Жюстен! Они пишут опровержения для газет. Они пишут друзьям, которыми они не вполне довольны.

Глава XIV


Старинный барский дом. Г-н Ронер тщится быть сердечным. Мнение административного совета. Надо улыбнуться и обороняться. Профессор неуязвим для клеветы. Жена Цезаря должна быть вне подозрений. Просьба о помощи. Комментарии Эжена Рока и вспышка гнева у Лорана


Господин Ронер жил в конце улицы Сены в одном из тех старинных барских домов, мощеные дворы которых еще недавно оглашались топотом копыт и грохотом экипажей. Профессор занимал квартиру на втором этаже, с высокими потолками, с темноватыми, холодными, скудно обставленными комнатами. Г-н Ронер, ярый сторонник американского изобилия и немецкого благоустройства, когда дело касалось лабораторий, г-н Ронер, неотступно терзавший министров, чтобы добиться кредитов и самого дорогостоящего инвентаря, сам обходился услугами шестидесятилетней экономки и придерживался чисто спартанской бережливости. Он почти весь день проводил в лаборатории, являлся домой, только чтобы поесть и отдохнуть, а вечерами сидел в своей библиотеке среди книг, пропитанных запахом остывшего табачного дыма. В этой тихой обители незаметно было ни малейшего беспорядка или причуд, свойственных богеме. Ни пылинки не видно было на витринах, огражденных сеткой, на мебели, на выступах стенной лепнины. Никаких предметов роскоши, если не считать нескольких бронзовых статуэток да медалей, поднесенных ему за годы его славной деятельности приятелями и учениками.

Ожидая в гостиной, обставленной строго, словно приемная адвоката, Лоран погрузился в воспоминания. «Целых пять лет, — думал он, — я работал под руководством господина Ронера. Я был у него на дому раз десять—двенадцать, когда требовалось сообщить ему нечто важное. Он никогда не приглашает своих учеников к обеду, — и это, пожалуй, лучше... Обычно он принимал меня на улице Дюто. Зачем же вызвал он меня сегодня?

Сейчас девять часов утра. В это время господин Ронер уже за работой... »

Так разбегались мысли Лорана, когда дверь библиотеки отворилась.

Профессор Ронер был невысокого роста. Он старался исправить это при помощи высоких каблуков и безукоризненной осанки. В то утро на нем был черный сюртук, застегнутый на все пуговицы. Седые волосы, подстриженные бобриком, эспаньолка и усы, пристальный и прозрачно-ледяной взгляд — все придавало, старому ученому облик «генерала в штатском», что, впрочем, было ему явно по вкусу.

— Входите, Паскье, — сказал он. — Рад вас видеть. К тому же мне надо с вами поговорить по важному вопросу.

Профессор явно силился быть приветливым, что обычно не было ему свойственно. На Лорана это подействовало не ободряюще, а, наоборот, смутило и даже встревожило его. Когда дела шли хорошо, г-н Ронер не утруждал себя любезностью.

Профессор сел в плетеное кресло у письменного стола. По знаку хозяина Лоран занял место напротив него. Как фехтовальщик, которому не терпится скрестить клинки, г-н Ронер постукивал ногой по паркету.

— Я уже говорил вам, дорогой друг мой, что ваша первая статья в целом порадовала меня. Вы в ней не упомянули меня, но это неважно и, пожалуй, даже к. лучшему. Как бы то ни было, вы высказали здравые мысли, хоть их несколько и заслонили кое-какие неудачные детали.

— Профессор...

— Паскье, вы ведь не ждете от меня лести? Она мне не свойственна. Я вас хорошо знаю. У меня было достаточно времени, чтобы оценить вас. Я прислушиваюсь к тому, что говорят окружающие, и я обязан не только считаться с этим сам, но и вас поставить в известность для вашей же пользы, дорогой мой, для вашей пользы.

— Понимаю, профессор.

— Оказывается, — продолжал г-н Ронер, пощипывая эспаньолку, — оказывается, что вашей статье, такой, в общем, простой, суждено вызвать бурную полемику. Подобные явления, Паскье, нельзя ни предписать, ни сдержать, ни даже приостановить. Мнения суть мнения. Когда касаешься чувствительных мест, у всех развязываются языки. При других обстоятельствах вы могли бы написать целые тома и взорвать несколько бомб — и никто не обратил бы на них ни малейшего внимания.

Старик немного помолчал, а Лоран не без раздражения подумал: «Куда это он клонит?»

— Что касается меня, я не боюсь схваток, — продолжал г-н Ронер. — Значительная часть моей жизни прошла в том, что я наносил удары и сам принимал их. Следовательно, не мне советовать вам осторожность.

«Вот оно что! Вон оно что! — думал Лоран. — Всё это, в сущности, советы соблюдать спокойствие».

— Как бы то ни было, — продолжал Ронер, — я обращаюсь к вам сейчас не от своего собственного лица. Я говорю от имени административного совета, от имени совета в целом.

В уме молодого человека блеснула догадка. Он вдруг вспомнил, что «Биологическим вестником», где он состоит секретарем, руководит совет и что господин Ронер — как только мог он упустить из виду столь существенное обстоятельство! — председатель совета. Едва только Лоран осознал это, как почувствовал, что ему предстоит услышать нечто весьма неприятное.

— Люди, считающие, что вы совершенно неправы, не составляют большинства, однако все единодушны в мнении, что, если вы намерены публично защищать определенные взгляды, вам надо быть совершенно свободным в своих действиях, в своих решениях.

— А тогда что? — спросил Лоран сдавленным от изумления голосом.

— А тогда вам лучше бы, по нашему мнению, отказаться от секретарства. Я, как и другие, тоже считаю, что так было бы гораздо лучше. «Биологический вестник» должен быть вне каких бы то ни было дрязг.

Господин Ронер опять запнулся. Он покусывал усы. Обычно он бывал сух, холоден, жёсток; но выражение лица Лорана, по-видимому, склоняло его в этот момент к некоторой бережности. Он попытался улыбнуться, и у его собеседника мелькнула мысль, что ему хотят предложить какую-то сделку — посоветовать ему, например, прекратить борьбу с тем, чтобы не отстранять его от секретарских обязанностей. Мысль летит стремительно: Лоран тотчас вспомнил, что, если не считать одного-двух его робких и притом неудачно высказанных возражений, он во всей этой истории является жертвой, а не нападающим, что он добыча, а не хищник. Он с трудом выговорил:

— Хорошо, я подумаю. Если вы желаете, я напишу.

Лицо старого ученого сразу помрачнело. Видимо, он считал, что беседа чересчур затягивается.

— Нет, Паскье, вы не поняли. Совет считает, что надо решительно прекратить бесполезные пререкания, а для этого вы должны заявить мне о своей отставке немедленно, устно и безо всяких оговорок.

Лоран поднялся с места; вид у него был совершенно растерянный, почти что глупый. Г-н Ронер обошел вокруг стола, заваленного книгами. Голос у него опять звучал дружелюбно:

— Секретарство в нашем журнале дело очень трудное. К тому же, оплачивается оно весьма скудно. В вашем холостяцком бюджете это не будет особенно ощутимо. Зато вы сразу же почувствуете себя совершенно свободным. Воспользуйтесь же этим, дорогой мой. А если вы воспринимаете это как удар, что было бы явным преувеличением, так улыбнитесь и обороняйтесь.

— Должен признаться, господин Ронер, я потрясен.

— Без громких слов, дорогой Паскье. Что касается меня, я не придаю им значения. Но найдутся люди, которые, услышав, что вы потрясены, начнут болтать, что вы человек заурядный. Поверьте, человек твердый и энергичный всегда воспрянет. Со мной это случалось не раз. Как я уже говорил, я люблю сражаться. Пусть это останется между нами. Мне кажется, что зря вы обратились к большой прессе. В мире науки этого не любят. И еще один совет, Паскье. Старайтесь действовать так, чтобы никто не смел обвинять вас в некоторых поступках.

— В каких поступках, господин Ронер?

— Что вы, например, сваливаете на своих сотрудников промахи, которые совершаете сами.

— Господин Ронер, неужели вы допускаете...

— Дорогой мой, не обо мне речь. Я-то вас хорошо знаю.

Лоран не без досады почувствовал, что краснеет, как провинившийся школьник. Он вскричал в негодовании:

— А вы, господин Ронер, как поступили бы, если бы клеветники бросили вам обвинение в том, что вы изготовляете отравленные вакцины, или ядовитые сыворотки, или что-нибудь подобное?

Профессора передернуло. Он ледяным голосом ответил:

— Такого не скажут, будьте уверены. Этого быть не может. В том-то и дело. Поймите: со мною этого быть не может. Никто не посмеет.

— Значит, господин Ронер, вы думаете, что если речь обо мне, то...

— Дорогой мой, я думаю одно: жена Цезаря должна быть вне подозрений. Я считал вас человеком более выдержанным, а главное — благоразумным.

Господин Ронер никогда не провожал своих посетителей в переднюю. Он остановился на пороге и сказал, с добродушным видом протянув Лорану два пальца правой руки:

— Излишне пояснять, Паскье, что решение это принято советом отнюдь не под давлением извне. Все обойдется! Желаю успеха, дорогой мой.

Лоран спустился по лестнице медленно, со ступеньки на ступеньку. Он думал: «Может быть, они и правы. Я буду свободнее. Да, конечно. Но свободнее для чего? Чтобы принимать удары? Все это уму непостижимо. Чего от меня хотят? Что это значит? За что они все на меня ополчились?»

Он остановился на нижней ступеньке, взявшись за медный шар, венчавший конец перил. Он успокаивал себя: «Секретарство в «Биологическом вестнике» уж не такое большое дело. Не надо пугаться». Тем не менее у него было ощущение надвигающейся опасности и уже сейчас — тяжкого удара. Целую минуту он находился во власти непреодолимого страха. Потом он подумал: «Сегодня же или завтра я постараюсь повидаться с Дебаром. Он ко мне хорошо относится. Поговорю также с Шартреном. Так легко, без драки, без скандала я им своей шкуры не отдам!»

Он поехал в Институт на такси. По пути велел остановиться у почты. Тщательно обдумав текст телеграммы, которую он решил послать Жюстену Вейлю, он наконец написал:

«Если можешь, дорогой Жюстен, приезжай немедленно. Ты мне очень нужен. Дела мои плохи. Привет. Твой Лоран».

Садясь в автомобиль, он почувствовал облегчение. «Надо, конечно, поговорить с моими старыми учителями, — думал он. — Но кто даст мне дружеский совет лучше Жюстена?»

Он поспешно прошел в свой флигель, потом в лабораторию. Во всем здании царила полная тишина. Временами из нижнего этажа доносился звон стеклянных палочек и пробирок. Морская свинка грызла в клетке соломинку. Лоран обвел взглядом комнату и не без удивления заметил Эжена Рока, — тот сидел на табуретке в полной неподвижности.

— Ах, ты тут! — молвил Лоран.

— Да, я тебя жду.

Лоран стал молча надевать халат, а Рок тем временем неожиданно спросил:

— Ты виделся с господином Ронером?

— Виделся, — отвечал изумленный Лоран. — А ты откуда знаешь?

Рок сделал рукою неопределенный жест. Прошло несколько минут, в течение которых Рок словно впадал в какое-то забытье. Наконец он открыл рот и прошептал:

— Вюйом...

— Что Вюйом?

— Я знаю его лучше, чем ты.

— Возможно. И что же?

— На твоем месте я остерегался бы его.

— Вюйома?

— Да, Вюйома.

Лоран сделал несколько шагов. Он побагровел. Вид у него в эту минуту был страшный.

— Рок! — прохрипел о н . — Я тебя не всегда понимаю, но иной раз я задаюсь вопросом: неужели ты...

— Что? — спросил Рок, побледнев и моргая.

Лоран пожал плечами.

— Ничего. Предпочитаю ничего не добавлять, а не то я, пожалуй, скажу... что именно? Что ты мне противен.

Рок задрожал. Он попятился к двери и лепетал, охваченный непритворным отчаянием:

— Да ты с ума спятил! С ума спятил! Я же в твоих интересах!

Глава XV


Лоран хлопочет. Расчет на дружбу оправдался. Предвестие бури. Люди разучились читать. Итак, Лоран останется в одиночестве. Жюстен юной поры. Суждения о скандалах и о карикатуре. Г-н Лармина мастер своего дела. Люди хотят, чтобы ими повелевали. Различные поводы для огорчений. Боязнь замараться. День, потом два дня ожидания. Мнение Жюстена. Два несносных типа. Неужели надо всех остерегаться? Совет благоразумия. Запутанная история


Лоран проснулся задолго до зари и ворочался в своей жаркой постели. Ему припоминались события минувшего дня. Он ушел из лаборатории несколько раньше обычного и, чтобы сэкономить время, взял такси. Он отправился к превосходному человеку, к «папочке Бло», как называл его Вюйом. Словно назло, г-н Бло только что надолго уехал в Бретань. В университетах заканчивались экзамены. Наступала пора каникул. Лоран подумал об этом не без ужаса.

От «папочки Бло» он направился к г-ну Шартрену, который был в «Биологическом вестнике» persona grata [11]и состоял членом административного совета. Г-н Шартрен принял его любезно, но несколько торопливо.

— Я ведь говорил вам, что надо быть очень смелым, чтобы делать то, что вы затеяли. Это весьма благородно и в то же время опасно. Что ж, подождите, пока не кончатся каникулы. Через три месяца все забудется. Мы тогда опять поговорим...

Лоран понял, что не следует пытаться продолжать разговор. Он сел в машину и велел везти себя к профессору Дебару, колоссу со львиной головой.

Профессор принял Лорана в коридоре, между двумя дверьми. В руках он держал салфетку и, отгоняя мух, размахивал ею, как лев — хвостом.

— Я говорил вам, что все мы будем на вашей стороне. Не знаю, что скажут другие. На меня вы можете рассчитывать. Недопустимо, чтобы вам чинили неприятности. Кстати, на будущей неделе я повидаюсь с министром. Он еще новичок на этом посту, но ничего — он человек умный. Я на всякий случай поговорю с ним о вас, ибо как-никак на вас нападают, а вы не остаетесь в долгу... Но ничего особо серьезного тут нет.

Эта краткая беседа ободрила Лорана. Он закрывал глаза, стараясь уснуть, и упорно твердил: «Ничего особо серьезного... Он прав».

Рассвело. Лоран порывисто вскочил с постели и начал рыться в ящиках письменного стола. Он вытащил оттуда расписание поездов и стал перелистывать его. Он прикидывал: «Моя телеграмма пришла около полудня, может быть, раньше; Жюстен получил ее после завтрака в ресторане. Уверен, что он отпросился у своего шефа и товарищи заменят его. Уверен, что он выехал с вечерним поездом. В таком случае он должен приехать на вокзал Монпарнас в начале седьмого. Расписание таких поездов обычно не меняется. Значит, можно поехать, чтобы встретить его».

Лоран побрился и быстро оделся. Хоть он и твердил себе, что его расчет весьма сомнителен, он все же надеялся и ждал встречи с человеком, которого любил как лучшего друга — друга самого давнего, самого преданного.

Он шел по пустынным улицам и наслаждался утренней свежестью. У храма Нотр-Дам-де-Шан он на минуту остановился. «Я безумец, — подумал он, — ведь если бы Жюстен поехал этим поездом, так он дал бы мне телеграмму». Теперь Лоран шел уже медленнее, однако не решался вернуться домой. Когда он вышел на перрон, нантский поезд только что прибыл. Пассажиры стали выходить из вагонов, и среди самых первых Лоран увидел Жюстена Вейля. Он с гордостью подумал: «Я был в этом уверен!»

Жюстен издали кивнул ему и улыбнулся; но улыбка друга показалась Лорану натянутой, неопределенной, и у него сжалось сердце. Он побежал, кинулся к приехавшему, обнял его, силою отнял у него фибровый чемоданчик — весьма жалкий, весьма легонький, болтавшийся в его руке.

Он заметил:

— У тебя усталый вид.

Жюстен ответил, мрачно поморщившись:

— Я не спал. Против меня с самого вечера сидел отвратительный тип; грыз ногти, чесался, беспрестанно вертелся, говорил сам с собою — словом, психопат, которого твой отец непременно оборвал бы и угомонил. Какие у тебя вести от отца?

— Он шлет мне открытки с лирическими излияниями. Но не будем о нем говорить, по крайней мере, сейчас. Мы по пути позавтракаем в каком-нибудь баре, а потом — ко мне.

Жюстен устало и равнодушно кивнул в знак согласия. Они зашли в небольшой бар на улице Вавен и выпили по чашке кофея с рожками. Лоран временами украдкой поглядывал на друга. Жюстен, насупившись, рассеянно глотал большие, еле прожеванные куски. За четыре-пять месяцев пребывания в провинции он еще пополнел. Его прекрасные рыжеватые волосы стали редеть, обнажая широкий, усыпанный веснушками лоб. Восточные глаза его подернулись пепельным оттенком — прекрасные глаза, загадочные, мечтательные и томные. Нос с горбинкой и тонкими ноздрями стал как бы крупнее. Все в лице его свидетельствовало об усталости и грусти. Когда Лоран предложил взять такси, Жюстен покачал головой:

— Нет, чемодан у меня легкий, а мне хочется полюбоваться Парижем, подышать парижским воздухом.

Минут десять они шли, обмениваясь незначительными фразами. Лораном постепенно овладевало отчаяние. Рядом с ним, вывертывая длинноватые ноги, шел не его давний друг — то была тень друга!

Потом они поднялись по лестнице, и их уныло встретила квартирка, которую за час до того Лоран оставил в полнейшем беспорядке.

Жюстен положил шляпу на стол, остановился возле камина и сказал, вздохнув:

— Ну вот, теперь объясни, что случилось.

Лоран взял себя в руки. Он чувствовал, что вот-вот, как во времена их ребяческих ссор, начнет кричать, задыхаться от злобы.

— Нет, — возразил он, — ты объясни. Зачем ты приехал, Жюстен?

Жюстен удивленно поднял брови.

— Ты лучше меня, лучше, чем кто-либо, знаешь, зачем я приехал. Ты вызвал меня, вот я и приехал.

— Н у , — горестно воскликнул Лоран , — если ты совершил длинное путешествие только для того, чтобы явиться ко мне с таким лицом, так лучше было вовсе не приезжать.

— Пожалуй, действительно лучше было бы не приезжать, — мрачно отвечал Жюстен, — ибо мне ясно, что нам уже не найти общего языка. Я внимательно изучил твое дело.

— И ты не на моей стороне, не за меня безоговорочно? Не за меня всем сердцем? Значит, я с ума сошел, и ты, Жюстен, с ума сошел, и весь свет с ума сошел!

— Не расходись, прошу. Послушать тебя, так можно подумать, что ты не понимаешь, что значит жить в определенной «среде». В Нанте я живу в такой «среде» — вполне, впрочем, соответствующей моим политическим убеждениям.

— Сразу же политика! Это какое-то наваждение! Ты знаешь, что я взволнован, что я в опасности, ты едешь за четыреста километров — и для того только, чтобы, не успев войти, произнести слово, противное мне в высшей степени!

Жюстен пожал плечами:

— Все сводится к политике. С этим надо считаться. Повторяю тебе: я живу в определенной среде. Окружающие меня люди во всем руководствуются, как обычно бывает в провинции, парижской газетой их партии, газетой Беллека. А это значит, что вот уже две недели, как о тебе говорят без малейшей симпатии. Всем известно, что мы с тобой друзья. Я тебя защищаю, из кожи лезу вон, чтобы тебя защищать, а ты делаешь все возможное, чтобы препятствовать мне. Вчера вечером, перед моим отъездом, мы получили «Народный вестник»...

Жюстен сделал жест, полный отчаяния, но Лоран, вдруг совсем успокоившись, просил его продолжать.

— Ты запутываешься, бедняга Лоран. Вместо того чтобы слегка склониться, пережидая грозу, ты шумишь — это очевидно. А окружающие потешаются. Ты начинаешь делать непоправимые глупости...

— Продолжай, продолжай. Какие глупости?

— Ты пишешь, ты осмеливаешься писать: «Подчиненные должны наконец примириться с мыслью, что они подчиненные, и тихо сидеть на своих местах». Это глупость. Я всю ночь обдумывал этот вздор, чтобы как-нибудь оправдать тебя, но должен сказать, что такие утверждения глубоко возмущают меня.

— Подожди! — все так же спокойно возразил Лоран, останавливая его жестом. — Подожди, Жюстен. Ты, видно, убежден, что я мог написать такую чушь.

— Но, друг мой, я собственными глазами прочел это, да и все читали.

Лоран открыл ящик стола и вынул оттуда газету. Он горько усмехнулся:

— Ты разучился читать, Жюстен. Да и все, надо думать, разучились. Автор этой мерзости поступил, как и многие другие полемисты: он приписывает мне слова, которых я никогда не говорил. Смотри, смотри, Жюстен. Он пишет: «Господин Паскье не преминет возразить на это»... и помещает в кавычках придуманную им самим фразу, которую ты ставишь мне в укор и за которую вполне мог бы меня укорять, если бы я ее действительно написал. Но я этого не говорил. И вот так-то создается общественное мнение во Франции, да, вероятно, и повсюду! Кто в наше время берет на себя труд правильно прочитать что бы то ни было? Все чересчур заняты. Большинство тех, с кем я общаюсь, представляют себе факты, основываясь на словах соседа, а тот, в свою очередь, говорит со слов другого, который, быть может, и в самом деле прочел о том или ином факте и виделся с соответствующими людьми. Все это довольно шатко. Ах, Жюстен! Дорогой Жюстен!

Молодой человек умолк, тщательно укладывая газету обратно в ящик. Потом он заложил руки в карманы, безнадежно повел плечами и стал говорить, кружась вокруг стола:

— Мне так нужно было повидаться с тобою! Ты мой лучший друг, мой самый старинный друг, быть может, единственный. Я позвал тебя. Ты приехал, верный дружбе. А теперь, повидав тебя, я чувствую, что было бы в тысячу раз лучше, если бы ты не приезжал, ибо убеждаюсь, что я одинок, совсем одинок, и это очень грустно.

Лоран, быть может, продолжал бы говорить, но тут произошло нечто удивительное: Жюстен бросился на своего товарища. Он не знал удержу, орал, сопел. Он лез на него с кулаками и слезливым голосом вопил:

— Неправда! Неправда! Я не так прочел! Я не понял. В глубине сердца я ругал тебя, но я тебе никогда не изменял. Я не мерзавец, как другие, как большинство других. И я докажу тебе это. Скажи, что прощаешь меня, или я покончу с собою, вот тут же, у тебя на глазах, чтобы доказать, что люблю тебя.

Он совсем преобразился и стал похож на Жюстена юных лет, прекрасного в своем воодушевлении. Железнодорожная копоть, словно грим, подчеркивала черты его лица, и он инстинктивно говорил театральным голосом, тем трагикомическим голосом, который жил в их воспоминаниях как песнь юности. Он залился долгим раскатистым смехом, как актеры «Комеди Франсез», которым он прекрасно подражал. Потом он опять стал серьезным, боком прислонился к стене, нахмурился и сказал, смотря на Лорана добрыми, влажными глазами:

— Если имеются какие-то новые факты, расскажи мне о них, чтобы я все знал. Затем мы постараемся обсудить положение как можно спокойнее.

— Новые факты — это, пожалуй, слишком сильно сказано. Вернее, множество мелких пакостей. Вполне достаточно, чтобы портить мне жизнь.

— Давай по порядку. Газету Беллека я вчера прочел. Неудачно, сознаю, но все ж прочел. А кроме нее?

— Я расскажу тебе историю с Ронером после всего остального.

— Почему?

Лоран сделал неопределенный жест и продолжал;

— Начать с того, что за последние дни появились еще две-три статьи, и все они, по-видимому, из одного источника. Тема все та же, отвратительная: при изготовлении вакцин и сывороток я занимаюсь сомнительными, рискованными, бессовестными экспериментами, а последствия стараюсь свалить на своих скромных сотрудников... Помимо таких статей, во многих мелких газетках, даже названий коих я не знал еще месяц тому назад, в газетках, которые, по правде говоря, занимаются только шантажом и всевозможными дрязгами, то и дело появляются более или менее язвительные, более или менее агрессивные заметки...

Жюстен Вейль кивнул:

— Все презирают эти газетки, и все их читают, потому что они всех забавляют, — подтвердил о н . — Это ужасно, но это факт. Когда эти подлости касаются лично нас, нас от них тошнит. Если же речь идет о других, мы говорим: «Вот потеха!» Возьми карикатуры — там то же самое. Самих себя в карикатуре нам никак не хочется узнавать, зато карикатуры на других мы всегда находим очень удачными.

— Кстати, насчет карикатур: я уже испытал на себе этот род пытки, — сказал Лоран. — Третьего дня меня изобразили со шприцем и скальпелем в руках, будто я колю в спину несчастного больного, а тот орет во всю глотку. По правде говоря, я не представлял себе, что такое кампания в печати. Теперь начинаю понимать. И развивается она чрезвычайно стремительно. Она разгорается, как пожар в кустарнике. За меня не беспокойся, я твердо стою на своих позициях, но, говорят, бывает, что несчастные, которых долго изводят подобным образом, в конце концов кончают самоубийством. Мне это вполне понятно. Должен признаться, я стал подписчиком одной конторы, занимающейся газетными вырезками.

— Этого, положим, ты мог бы и не делать.

— Но надо же наблюдать за процессом. Надо быть во всеоружии, чтобы отвечать.

— Продолжай.

— С прошлой недели я стал получать анонимные письма.

— Неужели? Да, Лармина мастер своего дела. Но ты мне еще ничего не сказал о Биро.

— Два-три дня тому назад он исчез. Его послали в пригород на какую-то таинственную эпизоотию; вероятно, в центральный виварий Института.

— Словом, убрали вещественное доказательство, невыгодного свидетеля, — поддакнул Жюстен.

Лоран задумался.

— Не знаю, следует ли придавать такое большое значение ничтожествам типа Биро и интриганам вроде гнусного Лармина, — сказал он.

— Уж не собираешься ли ты оправдывать их?

— Некоторые болезни возникают из-за небольшого прыща или царапины, — тихо сказал Лоран. — И они все распространяются, все распространяются, и тогда забывают о прыще, с которого они начались. Я уже не думаю о Биро. Что же касается Лармина...

— Не торопись исключать его из игры. Я знаком с ним только по твоим письмам, но он представляется мне крайне опасным. Мы еще поговорим о нем.

— Особенно огорчает меня, как я тебе уже писал, то, что мои сотрудники начинают посматривать на меня недружелюбно, — продолжал Лоран. — Я замечаю явно враждебные взгляды, и меня это очень огорчает. Вчера, когда мы шли в отделение сывороток, я пропустил перед собою Моммажура. Это в моем характере: я никогда не решаюсь войти в дверь первым. В отношении моего отличного препаратора это было с моей стороны проявлением вежливости, расположения. Но теперь отношения между нами ухудшились. Моммажур вообразил, будто я ему приказываю. Он что-то проворчал. Будь я находчивее, я тотчас придал бы своим словам повелительный оттенок, я сказал бы: «Не мешкайте» — или нечто подобное. Но я промолчал. И напрасно. Людям необходимы приказы.

— А история с Ронером?

— Погоди... Мне еще многое надо рассказать. Я не желаю быть в глазах честных людей, которые помогают мне, каким-то людоедом или палачом. Я заявлю во всеуслышание, объясню, что сам я вышел из народа.

— Ну, это еще ничего не значит, — с горечью заметил Жюстен. — Почти все величайшие тираны — выходцы из народа. У самых яростных антисемитов нередко течет в жилах еврейская кровь. И именно метисы относятся к неграм особенно презрительно.

— Я не понимаю, причем...

— Прости меня. Я отвлекся. А ты думаешь легко быть евреем? Мне знакомы все заботы, не дающие людям покоя, да еще одна, постоянная и главная: я еврей. Еще раз — прости!

Последовало молчание; из глубины двора доносились звуки корнета-пистона. Кто-то играл вальс из «Веселой вдовы», но по мрачной прихоти играл его в миноре — и это придавало разговору друзей мелодраматический и грустный оттенок. Жюстен прервал молчание:

— Объясни мне все подробно.

— Объяснить невозможно. Двое моих коллег, встретившись со мной во дворе Сорбонны, явно сделали вид, что не замечают меня. С какой целью? Не понимаю. По-видимому, только для того, чтобы избежать затруднительного разговора на эту тему, ибо не прокаженный же я. И наконец, история с Ронером.

— Что там такое?

— Это еще не катастрофа, однако положение весьма тревожное. Я уже два года секретарь «Биологического вестника». Теперь мне предложили подать в отставку.

— Да что ты? Почему?

— Для того, оказывается, чтобы я был свободен, мог бы всецело отдаться полемике в прессе.

— Чудовищно!

— Я виделся с несколькими своими учителями. Как видно, все они встревожены, колеблются. Газетные перепалки, им непривычны. Я чувствую, что пресса наводит на них страх и что они готовы предоставить меня самому себе, лишь бы не замараться, словом, лишь бы их не беспокоили.

— А ты крепко держишься в Институте?

— Я прошел конкурс. Но у меня такое чувство, что нет ничего прочного, все могут перерешить, а главное, могут заставить меня от всего отказаться.

Жюстен потупился и сказал, размышляя:

— У тебя нет никакой политической платформы, но твоя история может послужить поводом для политических махинаций. Будут стараться превратить тебя в пешку и пешку станут передвигать в своей грязной игре, о которой ты и понятия не имеешь. Зловещий Ронер, не раз тобою упомянутый...

— Он политикой непосредственно не занимается. Однако в наших кругах его считают крайне правым. Он должен бы превозносить меня, а он меня выгоняет. У него, несомненно, определенная цель. Он отнюдь не глуп.

Жюстен воздел руки.

— Когда люди глупы — это ужасно! — воскликнул о н . — Но когда они умны, это куда страшнее.

Жюстен стал снимать с себя пиджак и отстегивать воротничок.

— Позволь мне у тебя побриться и привести себя в порядок, — сказал он. — Я еще не решил, поеду ли к своим; они от меня совсем отреклись. Они причинили мне много горя. Я постараюсь кое-что предпринять для тебя. Из ученых я знаком только с твоими друзьями, с которыми и я со временем в какой-то степени подружился. Я хорошо знаю нравы редакций и займусь разведкой. Но я могу пробыть здесь день, самое большее — два. Я позвоню тебе насчет встречи.

— Мне необходимо знать твое мнение, получить от тебя совет, — прошептал Лоран. — Мне прежде всего хотелось поговорить с тобою. Сейчас я должен идти, Жюстен. Мне надо в Институт. Там начинают поговаривать, что я пренебрегаю своими обязанностями. Рок уже сообщил мне об этом. Время от времени я даю ему взбучку, но он все-таки приходит.

День прошел для Лорана в тишине, похожей на оцепенение: сплетни, слухи, письма, статьи — все отодвинулось на второй план, и молодой человек мужественно старался отстраниться от всех треволнений, успокоиться, сосредоточиться — и это удалось ему. Под вечер его вызвали к телефону.

— Сегодня мы не увидимся, — говорил дружеский голос. — Я хожу по разным местам, расспрашиваю и начинаю кое-что понимать. Поговорим обо всем завтра.

На другой день, когда Лоран собрался уходить из лаборатории, Жюстен снова позвонил ему.

— Можно у тебя переночевать? Я отправлюсь в Нант завтра с первым же поездом.

— Конечно. Устроимся, — ответил Лоран.

— Хорошо. Раньше десяти не буду. Пообедаю в городе.

Второй день пребывания Жюстена в Париже показался Лорану бесконечным. В лаборатории он принял журналиста, который попросил у него интервью для «Парижского эха».

— Я решил, что раз уж вся парижская пресса начала говорить о вас, то лучше всего обратиться к первоисточнику, — сказал он.

Лоран колебался. «Быть может, крайне неосторожно доверять какие-то сведения этому молодому человеку; он хоть и симпатичен, однако мне совершенно неизвестен. С другой стороны, если я ничего ему не скажу, он может обозлиться и — как знать — написать какие-нибудь гадости. Постараюсь не промахнуться».

Поэтому он слово за словом продиктовал текст интервью, снова и с большим жаром, объясняя по возможности ясно, как он понимает роль младших служителей науки и дисциплину, которую надлежит поддерживать в современных лабораториях.

Провожая журналиста до лестницы, Лоран думал: «Я говорю все одно и то же. Сколько же раз мне придется твердить это, чтобы меня поняли?»

Он пообедал в ресторане, один и поспешил на улицу Гэ-Люссак. Дома он снял с кровати матрац, застелил его чистой простыней и одеялом и таким образом устроил в углу комнаты ложе для Жюстена. Потом он стал курить и делал вид, будто занимается. Около десяти часов, когда консьержка уже ходила по этажам и гасила на лестнице газовые рожки, он услышал шаги Жюстена; тот поднимался по ступенькам, отдуваясь.

— Я стал слегка задыхаться, — вздохнул Жюстен, опускаясь на стул. — Впрочем, сегодня я одолел по меньшей мере сотню этажей.

— Я разобрал свою постель надвое, чтобы тебе было удобнее, — пояснил Лоран. — Помнишь последнюю ночь в «Уединении»? Я поставил свою койку на землю в каморке, где ты жил. Нам обоим было холодно. Ты мне предложил перебраться к тебе, чтобы обоим стало теплее. Мы были молоды! Я решил, что на матраце, — он неплохой, — тебе будет удобнее. Так ты сможешь поспать. И избежишь неприятной встречи с волосатой ногой, расположившейся поперек постели.

— И то правда, — молвил Жюстен, зевая. — Ведь у меня не было братьев...

Лоран вздохнул:

— Тебе повезло... Если ты завтра уедешь рано, я провожу тебя на вокзал.

— Я лягу немедленно. Мы поговорим, пока будем раздеваться.

— А где ты провел ночь?

Жюстен сделал неопределенный жест и стал разуваться.

— За эти два дня я перевидал множество народу, особенно в редакциях. О тебе говорят, это ясно. Но дело оборачивается дурно, это тоже ясно. Хорошего мало. Все эти люди заняты тобою, хоть ты от них ничего не требуешь, и — что совершенно нелепо — все они или почти все упрекают тебя в том, что ты нарочно шумишь, создаешь себе рекламу.

— Это чудовищно!

— Но так оно и есть. Многие упрекают тебя в том, что ты к науке примешиваешь политику.

— Политику? Я?

— Говорю тебе. Надо понять, что такое кампания в печати. В первые дни непременно должен был фигурировать дирижер. Негодяй Лармина или кто-нибудь из его подручных. А теперь очень трудно докопаться до корней уродливого растения, которое разрастается уже само собою. Люди злы — и не только из корысти, но и ради игры, ради развлечения. Сначала выбрасывается какой-нибудь лозунг, а потом в дело вмешивается мода. Кто-то один наносит первый удар, а потом каждому не терпится тоже ударить. История с лабораторией не лишена загадочности. И этого достаточно, чтобы возбудить любопытство публики.

— Что же ты узнал определенного?

— В таких случаях почти ничего определенного узнать нельзя. Ясно, что на тебя нападает и будет нападать вся левая печать. Но правая печать за тебя не заступится, — ты это уже почувствовал, — не заступится потому, что из твоего дела никакой выгоды не извлечешь. Поэтому они предоставляют тебя самому себе. Они даже принесут тебя в жертву, если им понадобится, например, доказать общественному мнению, что они судят с высших позиций, что они — умы независимые. Словом, Лоран, ты не из их лагеря. Жан Жамен собирается писать статью.

Лоран, уже расположившийся на постели, вскочил и воздел руки к небесам:

— Жамен? Почему?

— Он человек экстравагантный. Он ничего не читает. Он ничего не проверяет — он бросается в схватку очертя голову. Он не лишен таланта. Мне говорили, — но я в этом не уверен, — что он не собирается стереть тебя в порошок.

— Как это мило с его стороны!

— Он напишет только потому, что сейчас о тебе много говорят и он, в сущности, вынужден высказать свое мнение. Какая неразбериха! Но вернемся к левым. Гражданин Беллек...

— Ты с ним знаком? Ты виделся с ним?

Жюстен утвердительно кивнул головой.

— Не беспокойся, он не намерен причинить тебе особые неприятности. Но он занимает видное положение в своей партии. Он обязан подчиняться указаниям.

Последовало молчание. Заложив руки за шею, Жю-стен уставился в потолок, где хороводом кружились и жужжали мухи.

— А ты стал бы подчиняться указаниям? — спросил Лоран. — Стал бы подчиняться, если бы речь шла о каком-то абсурде?

— Нет, не стал б ы , — мрачно ответил Жюстен.

— Так как же?

— Дело в том, что я тип несносный, как и ты, впрочем. Как и ты. Сколько мух! Погасил бы ты лампу.

Лоран встал и дунул в ламповое стекло. В темноте сразу запахло керосином, а в распахнутое окно стало видно летнее небо.

— Ты не привык, — продолжал Жюстен, — ты тонкокожий. А я-то знаю, что такое терпеть оскорбления изо дня в день, у всех на глазах. Я ведь еврей.

«Он все об евреях, — подумал Лоран. — Как-никак он чуточку преувеличивает. Это у него навязчивая идея».

Вслух он сказал:

— Каково же в конечном итоге твое мнение?

— Тут многое можно сказать. Тебя укоряют — и ты это почувствовал — в том, будто ты небрежно относишься к службе в Институте. Здесь, несомненно, рука Лар-мина. Чтобы поддерживать кампанию в прессе, надо все время подливать горючего. В «Схватке» есть субъект, который не прочь бы в отношении тебя поднять вопрос об ордене Почетного легиона. Злословие, клевета, ложь, инсинуации — для некоторых это желанная среда, они плавают в ней как рыбы в воде. Это их естественная стихия.

— Что же ты мне советуешь, Жюстен?

— Вопреки собственным принципам, — ибо я вояк а , — советую тебе лучше переждать грозу.

— А если это будет в ущерб моему доброму имени?

— Ну, не будем преувеличивать. В Париже доброе имя всегда можно восстановить.

Лоран ответил жестким, почти резким, почти грубым голосом — голосом бедняков, знающих, как достается хлеб:

— А если они лишат меня должности?..

Он подождал несколько секунд и продолжал спокойнее:

— Когда у меня хорошее настроение, когда я начинаю строить планы, мне иной раз думается, что я мог бы обзавестись домашним очагом и, невзирая ни на что, попытаться наладить жизнь. С уходом из «Биологического вестника» я лишаюсь пятисот франков в месяц. Это треть моего заработка. Но если я лишусь всего... Если они вынудят меня подать в отставку...

Жюстен промолчал. Немного погодя он совсем тихо сказал:

— Знаешь, твой приятель Легран, Виктор Легран...

— Да, на днях я получил от него поразительное письмо! Он безоговорочно одобряет меня.

— Вот как?

— А ты что хотел сказать?

— Вчера я встретил его, и мы поговорили о твоем деле. На твоем месте я не доверял бы ему.

— Леграну?

— Да, Леграну.

Лоран так подскочил на кровати, что скрипнули все ее пружины.

— Ну, нет, — кричал он. — Нет, простите! Вюйом мне говорит: «Остерегайся Рока». Рок говорит: «Остерегайся Вюйома». Это становится невыносимо. И ты туда же, Жюстен.

— Зато никому, никогда никому не придет в голову сказать тебе: «Остерегайся Жюстена» , — возразил Вейль.

Он протяжно зевал, причем модуляции зевоты завершались у него нисходящей хроматической гаммой.

— Ах, — прошептал Лоран, — как хотелось бы мне быть затворником в каком-нибудь монастыре. Впрочем, нет! Говорят, монахи тоже ссорятся между собою и страдают, как и все.

Лоран задумался на минуту, потом горестно добавил:

— Я хочу только одного: подняться при помощи науки к решению великих проблем жизни. Я уже находился на подступах к вершинам, а обстоятельства складываются так, чтобы сбросить меня на землю, связать, парализовать.

— Ну, ты особенно не огорчайся, — проговорил Жюстен сонным голосом, — пройдут каникулы, и костер покроется пеплом. Да и в печати все быстро мелькает. Скоро в суде будет слушаться дело Кайо, это отодвинет вопрос о тебе на задний план. Кроме того, не надо забывать о великой европейской трагедии.

Загрузка...