Чужие рукописи


В моей, как говорится, литературной судьбе два равновеликих, но неодинаково учтенных поля приложения сил. Мною написанное, изданное, тихо стоящее по полочкам — и мною прочтенные, поправленные, увидавшие свет, ждущие своего часа (или похеренные) чужие рукописи. Я был редактором, это дело любил, им жил; оно меня и кормило (подкармливало) и помиряло с самим собою, когда я почему-либо не писал, не выдюживал взятый гуж. Следовало выдюживать; работа над чужими рукописями помогала мне в этом.

Бывало, я увлекался (иной раз зарывался), своевольничал, резал чужую рукопись, дописывал, как свое. И так я верил в мою правоту, настолько не сомневался в благодетельности моих урезаний и привнесений, что не запомнил ни одного сколько-нибудь решительного супротивничества моему редакторскому произволу.

Я правил чужие рукописи по долгу службы, из денег и еще из какой-то особой потребности в литературном труде, как бывает потребность во всяком труде, который умеешь делать. Неделание, неучастие укладывало на лопатки, надо было сдаваться — хлопком по ковру, как во времена моих борцовских схваток (укладывали, сдавался, хлопал).

Всегда на моем столе или на полке лежала (и ныне лежит) чья-нибудь папка с заключенным в ней многостраничным текстом — первым опытом или итогом всей жизни. Иногда первый опыт и продиктован итогом. Понятно, что каждая такая папка вылеживается до крайности: прочтение ее откладывается в силу того или сего — своего... Авторы ждут; их терпеливость прямо пропорциональна их возрасту. Молодые выказывают нетерпение, старые не торопят, никогда не пеняют. Хотя времени у старых в обрез.

Так однажды ко мне попала большая, величиною в целую жизнь (автору было порядком за восемьдесят), воспоминательная и в то же время живо-изобразительная рукопись Евгения Николаевича Фрейберга «От Балтики до Тихого...».

Собственно, здесь начинается то самое, ради чего я затеял рассказ: никак не предвидимое свойство чужих рукописей воздействовать на того, кто взялся их прочесть и, тем более, приложить к ним руку, самым неожиданным, иной раз даже роковым образом. О! Рукописи не только не горят, они взыскуют, требуют, совлекают тебя с натоптанной тобою дорожки, насмехаются, повергают в печали. Рукописи покорны, безответны, но после могут вдруг отозваться уколом в сердце, как неоплаченные долги. Раскрыть чужую рукопись, погрузиться в нее, приложить к ней руку все равно, что раскупорить старую бутыль с неведомым зельем и пригубить...

Итак, Евгению Николаевичу Фрейбергу за восемьдесят... Ему все время было за восемьдесят, как мы познакомились с ним, потом незаметно стало за девяносто и продолжалось недолго...

Из лекарственных средств Фрейберг употреблял сушеную морскую капусту ламинарию, как известно (написано на упаковке), предохраняющую от атеросклероза. Память Фрейберга не имела заметных прорех, его атеросклероз не высовывался наружу, как у некоторых (и со мною бывает). Старик был опрятен, постоянно внутренне собран, благожелателен. Кожа его имела смугловатый оттенок вечной загорелости, обветренности, изборожденность дубовой коры и еще пергаментный матовый румянец. Его глаза глядели ясномудро и отдаленно, как глаза трехсотлетней черепахи.

Чаще всего я видел Евгения Николаевича в сине-порыжелом кителе, на улице — в черной шинели, тронутой ржавчиной, в мичманке или, может быть, капитанке, совершенно утратившей каркас, тулью, но сохранившей козырек. О своих одежках-ровесницах Евгений Николаевич отзывался ласково-иронически: «времен гражданской войны».

Однажды он мне рассказал походя или, вернее, «посидя» за столом в его однокомнатной квартире в Зеленогорске, своим тихим, однако незатухающим, как долгий ветер на севере, всегда слышимым голосом о том, как... Ну да, на гражданской войне его наградили именным оружием, а он попросил вместо оружия выдать кожан. Кожан ему выдали, вот жалко, не сохранился…

Жену Евгения Николаевича я видел в самом начале нашего с ним знакомства, запомнил ее как будто сосредоточенной на какой-то важной мысли, донесшей до старости обаяние женственной красоты, со следами духовной работы на лице, с живыми, печальными глазами. Потом она умерла. Евгений Николаевич жил один. Одиночество ему скрашивали щегол в клетке, спаниелька Марта на диване, под столом, на кухне — повсюду. Хозяин квартиры, когда я к нему приходил, (почти всегда заставал еще посетителей), был подвижен, перемещался в тесном пространстве жилища подобно Марте, был от души приветлив, ласков, Щегол распевал.

Двух дочерей Фрейберг назвал именами географических пунктов, особо отмеченных на карте его судьбы: Тикси, Аяна. В момент рождения первой отец обратился мыслью или, может быть, сердцем к бухте Тикси, куда заходил на судах, где позднее работал геологом. Впрочем, установить последовательность званий, должностей, родов деятельности долгожителя Фрейберга я не возьмусь: биографические справки не наводил, самого ветерана не выспрашивал. Знаю, что жизнь его была полна переломов, перепадов, перебросов, неожиданностей — он сам себе сочинил эту жизнь. И Время ему помогало.

В молодости Фрейберг закончил Петербургский лесной институт — тут одна из линий его судьбы, лесная. Затем Морской корпус — и участь военного моряка. В годы ранней зрелости он получил диплом горного инженера, по окончании Ленинградского горного института прожил еще одну жизнь: в экспедициях в Арктике.

Вторую дочь Фрейберг назвал Аяной, в честь порта Аян на Охотском море, который в гражданскую войну был им взят без выстрела. Об этом случае мне рассказал сам Фрейберг, как всегда посмеиваясь (тут надо бы добавить: покуривая трубочку, но это осталось лишь на старых снимках), без патетики, со свойственным ему легкомыслием в отношении собственных заслуг, геройства и всего такого прочего. Фрейберг командовал тогда отрядом балтийских красных моряков-братишек численностью в двенадцать штыков. В зимнюю пору отряд военмора Фрейберга совершил рейд — на собачьих упряжках, с одним пулеметом «максимом» (рассказчик отозвался о «максиме» с любовью: «наша сторожевая собака») — из Якутска через хребты на Охотское побережье, свалился, как тать в нощи, на головы кейфующих в отрезанном от всего мира Аяне беляков, взял их голыми руками, установил на Охотском море Советскую власть, доложил о победе в центр (какие были тогда средства связи, я как-то не уловил) и вернулся — весь отряд без потерь: двенадцать братишек с «максимом» — тем же путем: через заснеженные якутские хребты. Ну, конечно, с проводниками-якутами. Их звали тогда: «тунгузы».

Тикси Евгеньевну в домашнем кругу называют Тикой. Она посмеивается: «Папа дал нам собачьи имена, мне и сестре». Пока жив был папа, Тика часто к нему приезжала из Ленинграда. Аяну я не видел, она жила в другом городе. Зато встречался с ее дочерью Мариной: она училась в Ленинградском университете, на географическом, жила у деда. Кажется, были в ней дедовы задатки: куда-то она уезжала летом в экспедиции, чуть не на Тихий океан.

Бывало, посидим за дедовым столом и бежим с Мариной на кухню покурить у открытой форточки. Курим, курим, мне начинает казаться, что и я тоже студент, молодой человек... Я говорю об этом в глубоко прошедшем времени, ибо время, правда, ушло, Марина стала мамой, того гляди станет бабушкой.

Когда я приходил к Фрейбергам, особенно хорошо бывало застать хозяина одного (редко это удавалось); он принимался меня угощать, совершал челночные ходы на кухню, вдруг опускался на колено перед холодильником, доставал из него что-нибудь такое... из своего аристократического прошлого, чуть ли не ананасы в шампанском... Отец Евгения Фрейберга был дворянином, военный доктор при Морском корпусе. (Принял революцию, работал с наркомом Семашко.) И обязательно новгородские, а именно из деревни Домовичи, с берегов очарованного (сам видел — очарованное) озера Городно грузди соленые со сметаной и луком.

И так мы вчетвером проводили время: я, Фрейберг, Марта, Щегол. На стол подавались не только грузди, но и альбомы с вытершимися бархатными обложками, пахнущие незнакомо — людьми, которых давно уж нет, с арктическими пейзажами, твердолицыми мужчинами в малахаях, малицах, с охотничьими псами: гончими, легавыми; с убитыми зайцами, глухарями, утками, с дамами и девушками в довоенных платьях с подложенными плечиками, с четою Урванцевых, Николаем Николаевичем (знакомым Фрейбергу еще по Таймыру) и Лидией Ивановной, на фоне их собственного «ивана-виллиса» пятидесятых годов; с самим хозяином дома — в кителе военмора, на фоне судовых башен с пушками. В альбомах Фрейберга лица мужчин отшлифованы семью ветрами, на них печать нездешности, недомашности, позабытых нами времен. В глазах женщин та же решимость, которая повлекла русских женщин, когда пробил час... ну да, в Сибирь! И много, много Сибири в его альбомах.

На этажерках, на шифоньере, как будто в художественном беспорядке, но на самом деле в соответствии с заданной хозяином диспозицией, подавали о себе какой-нибудь знак срез с бивня мамонта, клык сивуча с Командоров, кристалл якутского горного хрусталя, позвонок кита, охотничий нож с рукоятью оленьего рога, отполированной сильной рукой охотника до телесной с прожилками светлоты.

Да, так вот... Самое лучшее было сидеть и слушать хозяина дома. И более ничего! Но гости к нему являлись все больше самоговорящие: по дальнему родству, по старой дружбе, из любопытства, на зов хлебосольства. Дом у Фрейберга был открытый — махонький дом-скворечник на главной улице Зеленогорска. Охотничья хижина. Разный народец сидел у стола, разговаривал, нанизывал на вилку домовицкие грузди в сметане. Все было уместно в доме старого вояки, моремана, ледового зимовщика, лесного бродяги.

Хозяин то и дело припадал на колено перед своим портативным — по нынешним понятиям, устаревшим, но все еще охлаждающим скромные припасы — холодильником, что-то в нем находил, метал на стол. Пословицу, выражающую азарт российского хлебосольства: «Что в печи, то и на стол мечи!» — нынче следует переиначить: нынешние хлебосолы мечут яства на стол не с печного жару, а из белого ящика, с холоду.

По вечерам Евгений Николаевич показывал гостям слайды; он предавался страсти фотоохоты (не отрекаясь и от ружейной). На стену вешалась сложенная вдвое простыня; присутствующие поворачивались лицом к экрану: перемещения, пересадки невозможны были в жилище зеленогорского зимогора. Против экрана устанавливался на стопки книг проектор; на простыне возникали картины, отсветы, блики тихой-тихой, без нервов, прекрасной жизни в самом сердце России, в избяном, деревянном, сосновом, березовом озерном краю, в деревне Домовичи на Новгородчине...

Сосед Фрейберга по домовицкому раю рассказывал мне, как однажды простились со старым Командором, какую скорбь пережили по утонувшему в озере Городно мореходу... Как он воскрес, восстал из озерных вод... Летним днем Командор сел в швербот, поймал парусом слабый ветер, скрылся в дымке: озеро Городно велико. Всяк в деревне был занят собственным важным делом: кто грибами, кто ягодами, кто печку топил, уху варил. В деревне местных раз-два и обчелся; избы куплены городскими. На озеро взглядывали, как на небо глядят: синеет — и ладно. Командора ждали к обеду, было ему пора. Погода испортилась, ветер переменился, засвежел, на озере забелели барашки. Парус не появлялся. Самый зоркий поднес к глазам бинокль... Перевернутый, притопленный намокшим парусом швербот зыбался на волне посередине озера. Морехода не было видно...

Понятно, что всех обуяла скорбь. Надежды не оставалось. Самые сноровистые прыгнули в «казанку», помчались к месту трагедии. Заглушили мотор... Огляделись... На той стороне озера, на Белых песках стоял Командор в синем кителе, размахивал руками.

...Утром, с попутным ветром, он пересек озеро, причалил к Белым пескам — и углубился в чернику. Увлекся. Швербот дожидался хозяина с распущенным парусом. Дунул ветер, угнал суденышко, наказал легкомысленного плавателя...

И я бывал в Домовичах: чужие рукописи служили, бывало, пригласительным билетом в неведомые места (как на премьеру).

Рукописи не только лежали, но и продвигались мною в печать... Когда я работал редактором (приходит на память: когда я на почте служил ямщиком), мне удалось напечатать в журнале рассказ Евгения Фрейберга «Волки на линкоре». В зиму семнадцатого года линкор «Севастополь» стоял на рейде Гельсингфоргского порта. Мичман Фрейберг командовал артиллерийской башней на линкоре (уже отличился в морских сражениях с германскими броненосцами на Черном море в первую мировую войну, имел медаль «За храбрость»). Простой по натуре, интеллигентный по воспитанию, мичман Фрейберг был близок нижним чинам. Среди нижних чинов нарастало брожение, как повсюду в России. Линкор бездействовал, офицеры обретались на берегу.

Мичман Фрейберг уходил по льду залива в прибрежные финские леса, охотился в них. Однажды он принес в мешке двух волчат. Выдал их за собачьих щенков, открыл правду одному, близкому ему по охотничьей страсти, уроженцу Новгородчины, комендору. Время было смутное: старшим офицерам не до волков на линкоре, как бы собственную шкуру спасти...

Волчата росли, матерели в каюте у мичмана, шастали по палубам, башням линкора, то и дело попадали в забавные передряги. Команда их полюбила. На кораблях любят четвероногих наших меньших братьев.

Волки привязались к мичману, но мирному житью-бытью на стальном корабле пришел конец, как он приходит всему на свете. Подросших волчат забрал с собою домой в лесную деревню тот самый посвященный в волчьи дела комендор, решившийся — от греха подальше — сойти на берег. Ну, разумеется, тайно, в ночную пору, при содействии мичмана. Что сталось дальше с ними троими, бог весть. Время было лихое.

Мичман Фрейберг простился с полюбившимися ему зверюгами, сам остался на линкоре до тех пор, покуда...

Впрочем, не буду забегать вперед. У меня пришпилен к стене подаренный мне Фрейбергом любительский снимок: из иллюминатора на броневом борту боевого корабля высунулся веселый, довольный жизнью молодой серый волк. Я знаю, что волк, а так овчар и овчар.

Об этом эпизоде своей биографии бывший мичман российского флота написал с флотским юмором, смачно, с великодушием мужества: не убоясь грозных событий, усмехнуться в роковую минуту, пригреть на линкоре волчат. Поистине пушкинское легкомыслие перед суровым ликом судьбы.

Одушевленный (как всякий начинающий автор) появлением в журнале «Волков на линкоре», Евгений Николаевич Фрейберг дал мне еще рассказ о геологе на Таймыре: шел по Таймыру геолог, ведомый единственной целью исполнить свой долг; погиб при переправе через студеную реку; был похоронен в каменистой почве тундры. Остался в память о человеке водруженный его товарищем надгробный камень, до которого никому не дойти. Рассказ спокойный, внутренне сдержанный, как его автор, очень мужской.

Вскоре явилась повесть о том, как...

Если быть точным, Фрейберг повести не писал, да и рассказы... Он писал то, что было, так, как отложилось в памяти, как вышло из-под пера. Писательство доставляло ему чувство жизни, прожитой, как хотелось. Я думаю, он писал с улыбкой если не на челе, то в душе. Свои дневники-мемуары Фрейберг отпечатывал на старинной машинке «Ундервуд» (времен гражданской войны), установленной на конторке в его зеленогорской келье...

«Командорская повестушка» — так отозвался о своем новом опусе автор. В «повестушке» речь шла о пребывании автора на Командорских островах, начиная с 1922 года, в должности Начальника островов. Ступил на борт корабля во Владивостоке, высадился на острове Беринга, в селе Никольском, установил там Советскую власть, жил среди алеутов, наблюдал жизнь котиков на лежбищах, сивучей, каланов, хаживал на птичьи базары... Его первой женой была алеутка, его сын-алеут погиб на фронте в 1943 году...

Я не довел командорский дневник Евгения Фрейберга до печатного вида, как-то он не давался в руки, не подлежал доработке. Чужие рукописи бывают непререкаемы, как письма. Фрейберг писал дневник на Командорах в двадцатые годы не для печати.

Однажды сам мне признался: «Черт его знает (он постоянно адресовался к черту), почитал дневник и за голову схватился: сколько тогда пили спирту — и хоть бы хны!» Легко понять, что этого рода признанья и откровенья нынче у нас — ни в какие ворота. Фрейберг и сам понимал, ему в высочайшей степени была свойственна ирония, нечто чеховское — первый признак интеллигентности.

Как-то раз я спросил у него: «Евгений Николаевич, сколько же вам лет?» — «Черт его знает, — сокрушенно развел руками долгожитель, — даже как-то неловко: из прошлого века и все еще небо копчу».

Многосторонне талантливая натура мореплавателя, вояки, землепроходца требовала участия в жизни, самоосуществления — до самого края. Это побуждало Фрейберга к писательству. При жизни автора (в пенсионном возрасте) увидели свет его книги для детей: «Корабли атакуют с полей» — о том, как в годы гражданской войны военмор Женя Фрейберг командовал передовым отрядом Волжской флотилии. В весеннее водополье канонерки, сторожевики, ведомые бесстрашным командиром, совершали рейды по затопленной пойме — атаковали с полей.

И еще повесть-сказка о командорском Котике.


Однажды поздним вечером, собственно, уже за полночь, переделав свои дела, я развязал тесемки на Фрейберговой папке... Многостраничная рукопись начиналась с того, как...

Евгений Фрейберг — помните? — закончил Лесной институт — и война, первая мировая. Фамилия Фрейбергов военная — офицерская косточка. Карьера лесничего откладывается. Евгений записывается вольноопределяющимся на Черноморский флот. Сначала казарма, смешные казусы (Фрейберг до старости сохранил смешливость) дворянского сынка, умника с фельдфебельской дурью. Затем боевое крещение, легкомыслие гардемарина под залпами батарей германского броненосца...

Море, морская форма, война, опасность пришлись по вкусу Жене Фрейбергу. Ветераном войны он поступил в Морской корпус: лесничим хорошо, но морским офицером лучше.

Революцию Фрейберг встретил мичманом на линкоре «Севастополь», воспринял ее как нечто временное, болезненное для России. Счел за лучшее уйти в леса, переждать. Леса под Лугой представляли собою в ту пору нехоженую глушь, населенную лосями, медведями, волками. Охотничьи сцены, главы написаны в том роде, как они рассказываются у костра: с экспрессией, с жаром. Что любил в жизни Фрейберг, так это держать в руках оружие наизготовку. И воевал он с охотничьей страстью.

Никакой связи с внешним миром у медвежатника, волчатника, лосятника в лужских лесах тогда не было. По истечении времени, достаточного, по мнению Фрейберга, для восстановления порядка в Российском государстве, охотник вернулся в Петроград. Остановился у сестры на Загородном, отмылся, побрился, прифрантился, вечером пошел на оперу в Мариинку. В первом ряду партера сидел — кто бы вы думали? — командир линкора «Севастополь», сменивший мундир с золотыми погонами капитана первого ранга на кожан военмора. Он предложил мичману Фрейбергу принять участие в походе балтийских военных кораблей на Волгу, на подавление мятежа белочехов.

Воевать против своих однокашников по Морскому корпусу — этой мысли Фрейберг не допускал. Но чехи... Проучить белочехов — другое дело.

Фрейберга назначили командиром передового отряда Волжской флотилии. Командующим флотилией — Федора Раскольникова, комиссаром — Ларису Рейснер.

В боях на Волге и Каме — с чехами, деникинцами — офицер царского флота, золотопогонник Фрейберг проходил ускоренным курсом политграмоту: кому быть хозяином России, кто сын Отечества, кто его супостат. Бои написаны с командирского мостика корабля, идущего первым. В батальных сценах покоряет мужество командира, его ироническое презрение к смерти, верность воинскому долгу как чему-то высшему: воевать хорошо и обязательно победить.

Воинское мужество Фрейберга, впрочем, особого рода (как все в его судьбе и в книге) : граничит с легкомыслием, безрассудством. Есть в книге такая сцена: с мостика корабля на стрежне Волги будущий писатель-баталист наблюдает, как сходятся на прибрежной равнине для смертного рукопашного боя две цепи — белые с красными. А между цепями... мечутся спугнутые зайцы и лисы. Что делает Фрейберг? Со своим адъютантом Романовым прыгают в лодку, выгребают на берег, выцеливают пару зайцев, укладывают их на бегу и, главное, выносят, доставляют на камбуз.

Или еще такое. В боях за Царицын у белых были антантовские самолеты английского производства. Одна из сброшенных бомб не взорвалась — и не давала покоя командиру передового отряда Волжской флотилии. Фрейберг сплавал на берег (нашлись и еще охотники); откопали английскую бомбу, вникли в секреты ее устройства. Слава богу, все обошлось.

Самый свой безрассудный поступок Фрейберг совершил после победного окончания Волжской кампании, когда взят был Царицын. Будучи назначен командиром крейсера на Каспии, военмор не явился на вверенный ему корабль. Он погрузился вместе с братишками-матросами в теплушку (катера погрузили на платформы), отправился на Байкал воевать с Колчаком. На Каспии боевых действий не предвиделось, Фрейберг развоевался, вошел во вкус.

За невыполнение приказа в военное время что бывает?.. По счастью для Фрейберга, приказ Главкома о назначении получили, а приказ о предании дезертира Ревтрибуналу уже не застал обвиняемого: военмор Фрейберг принял на себя командование Байкальской флотилией, навел шороху на беляков на Священном море.

Особый интерес в рукописи Фрейберга представляют страницы о том, как ехали на Байкал, — целый месяц. Как в песне поется: «Наш паровоз, вперед лети...» Паровоз летел, тормоза не держали. Сибирская магистраль в Предуралье, на Урале, и в Зауралье — с горы на гору да с виражами. Состав разносило, теплушки мотались на ходу, как флажки на ветру. Любителю острых ощущений Фрейбергу и этого было мало; он ехал... снаружи паровоза, на крохотной площадке с решеткой ограждения. Сбылась его мечта увидеть Сибирь. О сибирской тайге он мечтал, поступая в Лесной институт.

После наведения тишины на Байкале отряд балтийских матросов отправился из Иркутска в Якутск (что было дальше, мы знаем: бросок через хребты на Охотское побережье). В Иркутске отряду придали два броневика. В баки налили спирту и в запас прихватили: другого горючего не было. С особенным энтузиазмом сопереживания описана процедура заправки боевых машин. Водители брали во рты трубки от емкостей со спиртом, подсасывали горючее... Глаза их вылезали из орбит. Затем на лицах проступало истомно-блаженное выражение... Водители отваливались от заправочных шлангов, погружались в нирвану. Понятно, что горючего не хватило и на один переход.

Понятно также, что подобные сцены я вымарывал из рукописи Фрейберга без раздумий, по ходу чтения.

После Байкала и Аяна действие книги «От Балтики до Тихого» переносится на Амур, где Фрейберг повоевал на Амурской флотилии. Когда и тут боевые дела удачливого на войне военмора завершились победой и негде стало воевать, Фрейберг с адъютантом Романовым сели в идущий на запад поезд, в теплушку с нерасстрелянными снарядами — они еще могли пригодиться. Снаряды с невывинченными взрывателями катились по полу теплушки, боевые друзья философически покуривали на нарах.

Адъютанта Фрейберга Романова я еще повидал в Домовичах. Моложе годами Фрейберга, он выглядел дряхлым старцем рядом с не поддающимся старчеству Командором. После гражданской войны Романов остался кадровым военным, в двадцатые годы стал чемпионом Красной Армии по прыжкам в высоту (чемпионская высота была тогда другая, чем нынче). Фрейберг не раз сообщал мне с гордостью об этой высшей точке на жизненном пути своего адъютанта, как будто прыгнул сам выше всех.

Книга жизни Евгения Фрейберга не кончается его возвращением в Петроград; в папке еще полно непрочтенных страниц (есть порох в пороховницах). В Петрограде Евгений Фрейберг явился к отцу; разговор у сына с отцом получился нелегкий. Отец приискал сыну место, а сын... в скором времени трясся в теплушке туда, откуда приехал по великой сибирской дороге, с мандатом лесного ведомства в кармане, в должности лесоустроителя — в забайкальскую тайгу. Он ехал на собственный кошт, страх и риск, без какой-либо экипировки и денежного довольствия. Главы таежных скитаний написаны, как вся книга, просто, в душевном озарении человека, занятого любимым делом, живущего самим себе выбранную жизнь.

Потом военмора найдут в забайкальской глухомани, направят Начальником на Командоры (более подходящей кандидатуры не сыщется). Но это уже другая книга. Повествование «От Балтики до Тихого» заканчивается в забайкальской тайге.

Много ночей я провел над рукописью Фрейберга: делал купюры, спрямлял, вписывал связующие периоды, соображал, что можно, а что не можно. С чувством неловкости принес папку ее хозяину, полагая, что Фрейберг не согласится с моей правкой: такое тонкое дело — чужая жизнь, исповедальная проза... Евгений Николаевич собрал морщины в улыбку. Глаза его, холодно-голубоватые, глядели, как всегда, издалека. «Черт его знает... Вы думаете, так лучше? Я этих штучек не понимаю. Писал по правде, как было... Ну, вам видней...»

Выправленную рукопись перепечатали. Я отнес ее в журнал. Мы с автором ждали, ожидание вышло долгим, долее отпущенного автору жизненного срока...

Евгений Николаевич Фрейберг умер тихо. Прилег на диван и заснул вечным сном. Я лежал в ту пору в больнице. Мне сообщили о дне похорон. Мой лечащий врач меня отпустил... Дело было зимой, морозным, солнечным, снежным днем. Могилы на Зеленогорском кладбище сокрылись под пушистыми, искрящимися сугробами. Гроб с телом Фрейберга несли по целику. Шип невидимой под снегом железной ограды легко вошел в подошву ботинка, вонзился мне в ногу. В ботинке захлюпала кровь.

Лицо покойного было спокойно, как это бывает у человека, исполнившего на Земле все дела. Прощаясь со мною, Фрейберг как будто напомнил о завещанной мне своей книге, я остался в долгу... Вернулся в больницу, мне обработали рану на ноге; скоро она зажила.

Первая часть книги Фрейберга «От Балтики до Тихого» напечатана, вторая дожидается своего срока: мертвые авторы гораздо терпеливее живых. Иногда (очень редко) мне звонит Тикси Евгеньевна, спрашивает: «Как папины дела?» Я отвечаю, что надо еще подождать, не теряя надежды.

Чужие рукописи остаются с нами, как наши сердечные боли.


Загрузка...