Долгая дорога в Верколу. Федор Абрамов


Жизнь человеческую сравнивают с дорогой. Став на ноги, человек отправляется в путь. Далеко ли, близко ли он уйдет от начала пути, после смерти вернется к началу: здесь его родина, здесь прорастет о нем память и будет вечнозеленой, если человек ее заслужил...

В далеком 1938 году ранним летним утром снарядили в путь-дорогу деревенского юношу, крестьянского сына Федю Абрамова, проводили его мать, братья и сестры, и пошел он из родного села Веркола в большой мир. Мы не знаем, какие чувства теснили Федино сердце в тот давний расстанный час. Может статься, впервые сел он на пинежский пароход, и долго-долго шлепали плицы колес по тишайшей водной глади, оставляя на реке недолгий след...

Мы только знаем, что так же, как нынче, синела широкая Пинега под ясно-звонким северным небом, уходила увалами за горизонт на все стороны бескрайняя лиственничная тайга и ставленные на века, толстостенные, как крепости, избы Верколы провожали Федора глубинно-темными взорами своих высоко прорубленных окон. И деревянные кони на крышах еще не знали тогда, что предстоит им стать действующими лицами нашей литературы, что так назовет писатель Федор Абрамов одно из лучших своих произведений, пронизанное душевной искренностью, наболевшей памятью сердца, — «Деревянные кони»...

В 1941 году студент третьего курса филологического факультета Ленинградского университета Федор Абрамов ушел в народное ополчение, на фронт...

Помню, был творческий вечер Абрамова в Доме писателя в Ленинграде. Абрамов говорил глуховатым, нижнего регистра голосом — он мог вдруг наполнить голос тревогой и мощью набатного гула, — отвечал на вопросы своих читателей с наибольшей душевной открытостью, какая только возможна в разговоре одного человека с толпой незнакомых людей. Речь шла о жизни, как сделать жизнь лучше, не только в смысле материального изобилия, но чтобы все было по совести, по разумению, по любви. Не дожидаться чьих-то решений и мудрых предначертаний, а каждому на своем, пусть маленьком поле быть хозяином слову и делу. И обрести в себе чувство хозяина большого, общего поля. И мужество — глядеть правде в глаза, не соглашаться с тем, что не благо... Само слово «жизнь» звучало в устах Абрамова как синоним «земли» и «России».

В числе вопросов писателю на том вечере был и такой: «Скажите, пожалуйста, как вы относитесь к своему литературному успеху? Достигли ли вы его только за счет собственного труда и таланта или допускаете момент удачи? Может быть, вам повезло?»

«Конечно, мне повезло! — без раздумья ответил Абрамов. — В сорок первом году на фронте нашему взводу был дан приказ проделать проходы в проволочных заграждениях... Ну что же, мы поползли, с ножницами в руках... Указано было, кому ползти первым, кому за ним следом и так далее... Я попал во второй десяток, мне повезло. Когда убивало ползущего впереди, можно было укрыться за его телом, на какое-то время... Больше не за что было укрыться. От взвода в живых осталось несколько человек... Мне перебило пулями ноги. Я истекал кровью, потерял сознание. Кто-то вынес меня с поля боя... Мне крупно повезло! — Федор Александрович «нажал на педаль». — Я просто счастливчик! Да и не я один, все, кто вернулись живыми с войны... С филологического факультета ушли на фронт добровольцами сто двадцать пять ребят, вернулось семь или восемь... А в нашей деревне Верколе... А в тысячах других деревень, городов... Мы в вечном, неоплатном долгу перед теми, кто не вернулся... — Абрамов «нажал на педаль» до предела, его голос зарокотал... Но остудил себя, махнул рукой: — Да что говорить. Это общеизвестно. Конечно, мне повезло».

Когда его спросили о планах на будущее, он вдруг как-то погас на мгновение, вроде опал лицом. Положил записку на стол. Ответил невнятно, скороговоркой: «Кто знает... я суеверен... и не привык выдавать авансы, в том числе и себе самому...»

Федору Александровичу оставалось тогда жить чуть больше месяца.

...В 1942 году Федор Абрамов вернулся в свою деревню Веркола долечивать раны. И мы бы никогда не узнали, какие заботы легли на плечи двадцатидвухлетнего Федора, какие мысли его томили, какие картины или, лучше сказать, народные драмы запали ему в душу, если бы через годы нам не явились его романы «Братья и сестры», «Две зимы и три лета»... И мы бы никогда не услышали горестную и бестрепетную исповедь русского северного крестьянина, крестьянки, рано взявшего в руки крестьянские орудия отрока — о том, как держали фронт на скудных своих полосках, в лесах и на пожнях, если бы не книги Абрамова... Его романы «Пути-перепутья», «Дом», повести «Пелагея», «Алька», звучащие живыми голосами рассказы поведали нам о том, как долог и мучителен был путь от военного лихолетья до нынешних сытых будней с их новыми нерешенными проблемами и душевными терзаниями.

Литература — это всеобщий язык человечества, благодаря которому человечество осознало себя живым организмом, единственным во Вселенной разумным существом. На языке литературы изъясняются далеко отстоящие друг от друга душа с душою и звезда с звездою. Литература дает голос целым странам, континентам и островам, столичным центрам и дальним окраинам. Настоящий писатель — полпред своей малой родины перед всем человечеством...

О книгах Абрамова так много сказано критикой, так далеко был слышен голос писателя на протяжении. четверти века, что, кажется, нечего к этому и добавить. Правда, не все рассуждения критики оказались по существу, обладали той степенью сопереживания, недвусмысленностью, как сами произведения Абрамова. Но были высказаны и глубокие, верные мысли, трактующие судьбу и творчество писателя не только в литературном ряду, но и как явление нашего исторического национального бытия. Хорошая литература заразительна (и плохая, увы, тоже); высотой своего примера Абрамов поднимал уровень не только прозы, но и критики. Мне запомнилась в этом смысле статья Игоря Дедкова «Братья и сестры в родном доме», написанная в том же эмоциональном ключе, что и горячие речи Абрамова о судьбах народных: «Все, кажется, давно было: отшумело, отболело, зажило; созерцай, сочувствуй, тешь внутреннее око туманными картинами минувшего, рассуждай и рассуживай бестрепетно, а — невозможно... Меркнут лица, исчерпываются земные сроки, но остается здесь все неутоленное, все недоумения, боли, обиды, тревоги, — остается, если уметь слушать, призыв к разумности, к бережному обращению с жизнью. Федору Абрамову даровано сердце, способное слушать эту боль и этот призыв... В книгах Федора Абрамова всегда слышен ясный голос, обращенный к его героям: я не судья вам, а брат...»

В молодые годы мне, студенту филфака Ленинградского университета, довелось сдавать доценту Абрамову экзамен по советской литературе. Экзаменатор был строгий, насупленный, слова выговаривал, по-северному налегая на «о». Он мне поставил четверку, хотя я полагал, что знаю предмет на пятерку. И далее, живя в одном городе с Федором Александровичем, состоя с ним в одной писательской организации, наблюдая его — на трибуне, в товарищеской беседе, за рабочим столом, при решении общественных дел в Союзе писателей, я не раз имел случай удостовериться в его принципиальном неприятии завышенной оценки, пусть даже речь шла о близком ему по духу литературном явлении.

Уж кого любил Федор Абрамов со всей доступной ему нежностью, так это Василия Белова, но и тут никогда не распространял любовь на оценки тех или других сторон творчества Белова, применял в оценках свою меру строгости.

К наставничеству старших писателей над молодыми Абрамов относился не то чтобы отрицательно, нет... Но постоянно гнул свою линию: литературная школа, навык — дело второе; главное же для каждого идущего в литературу — его человеческая судьба, степень сопричастности с делами земными, социальный опыт, гражданский темперамент. Уроки Федора Абрамова далеки от каких бы то ни было литературных «штудий». Единственное, что советовал он молодым писателям, да и всем, кто обращался к нему за советом, так это знать правду жизни и не бояться ее говорить.

Сам Федор Абрамов постигал правду не только в глубоких раздумьях в заставленном книгами кабинете, он искал ее у себя на родине, в Верколе, где выстроил дом, жил год от году, — и повсюду, где русские люди пашут, сеют, косят, жнут, дают нам хлеб наш насущный, или, выражаясь по-современному, выполняют Продовольственную программу. Однажды мне довелось путешествовать вместе с Федором Александровичем по дальним сибирским глубинкам, во время декады искусства и литературы Ленинграда в Алтайском крае. Мы побывали в таких районах, куда не в любую погоду и доберешься: в Сорокине, Тогуле, Солонешном, Советском, Кош-Агаче. Абрамов (честное слово, я видел и дивился ему) не прятал в карман блокнота, записывал то, что говорили районные руководители и неруководители, переспрашивал, залезал в суть поднятого вопроса, оспаривал то, с чем не был согласен, улавливал всякое новое для него, сибирское словечко. Абрамов все время трудился; все благодушествовали за столами после трудов, а он откладывал вилку с ножом, брал в руки стило, исписывал блокнот за блокнотом. На него даже, я видел, косились: чего это он все протоколирует? А он не стеснялся. Он дорожил открывшейся возможностью прикоснуться к жизненной правде еще и с этой, новой стороны. И не очень надеялся на память; записал в блокнот — так-то лучше, верней.

Я не то чтобы завидовал Федору Александровичу — чего ж тут завидовать, у каждого пишущего своя метода... Мне были дороги сами собою вот эти мгновения наибольшей откровенности с далеко от меня, за горами живущими, незнакомыми и почему-то добрыми ко мне людьми. Я знал, что эти мгновения, речи, когда казалось, протяни руку — и вот она, истина, протекут сквозь сознание, как шумящие за окном сибирские реки — Катунь, Чумыш... И не хотелось спугнуть добросердечных собеседников блокнотом... А Федор Абрамов писал, переспрашивал, не стеснялся. И это воспринималось как должное. Работает человек, значит, так ему надо. Вид не праздного, не хлопающего ушами, а работающего, сосредоточенного на работе человека — наипочтенный из всех видов. Я думаю, если бы расшифровать все записанное Абрамовым в той поездке по Алтаю, получилась бы целая книга.

О чем говорили тогда в алтайской глубинке? О чем бы ни говорили, все поворачивалось на главное: на хлеб и на землю. Вначале хлеб на плодородной алтайской земле, а после уже все другое — и благоденствие каждой семьи, и процветание государства, и проблемы, и ценности, и культура. Абрамова интересовало решительно все: сколько зерна получают с гектара, как оплачивается труд хлебороба, в каких домах живут — в сельских, с огородом, или в многоэтажных, каменных, много ли пьют, по скольку детей рожают, уезжают дети или же остаются?..

Алтайские блокноты Абрамова остались в архиве, зато мы знаем, как превращалась вот эта жадность Абрамова ко всякому факту нашей текущей жизни, эта его дотошность и нестеснительность — в острую, доказательную, корнями в историю уходящую и далеко прозревающую публицистику. Сколько верст исколесил Федор Абрамов со своим товарищем-соавтором Антонином Чистяковым по проселкам Новгородчины, сколько бесед провел с новгородскими лесными, болотными, озерными жихарями, сколько исписал блокнотов, можно только предположить. Но мы прочли очерки Абрамова и Чистякова (теперь, увы, тоже покойного): «Пашня живая и пашня мертвая», «От этих весей Русь пошла» — о сельскохозяйственном производстве и жизни людей сегодняшней новгородской глубинки, то есть Нечерноземья; очерки эти явились событием литературным, но, главное, они явили собою гражданский поступок, акт писательского мужества: сказать о том, что сегодня еще незаметно и вроде терпимо, о чем иным бы хотелось умолчать, — об уходящей из оборота пашне... В пылу машинизации, мелиорации, интенсификации, перевода на индустриальные рельсы и прочая, и прочая уходит, сжимается пашня, веками возделываемая крестьянами, — тот самый хлебородный гумус, основа всего.

Очерки Абрамова и Чистякова напомнили тем, у кого короткая память (такие есть, и немало), что преобразование русской деревни при всей своей благодетельной прогрессивности не отменяет накопленного в веках крестьянского опыта, что простые радости жизни в сельском доме, с усадьбой-огородом, домашней живностью, вблизи реки и леса, не заменяются коммунальными удобствами городского обитания. И если мы все безоглядно преобразуем, то потеряем главного нашего кормильца — крестьянина. А это невосполнимо.

В письме своим землякам, опубликованном в «Правде», Федор Абрамов опять-таки подымал указующий перст: берегите как зеницу ока завещанные вам пахарям-предками угодья — пашню, покосы, любите и уважайте свой труд, как любили и уважали великие труженики, ваши отцы и деды. Не уповайте на чью-то подмогу, на чудодейственную силу решения... Федор Абрамов взывал к человеческим чувствам своих земляков, к гордости, совести. И — доходило, такой доходчивостью обладал абрамовский голос.

Я помню тишину, воцарившуюся в зале заседаний Большого Кремлевского дворца на Шестом съезде писателей СССР, когда говорил Абрамов. Что он тогда говорил?.. Его речь напечатана множество раз. Но было в ней, в этой речи, что-то еще сверх сказанного — страсть, искренность, прикосновенность оратора к душам сидящих в зале. Парадных речей так не слушают, так им не хлопают; сам слушал и хлопал, помню... Это редко бывает: вдруг встать и хлопать в ладоши вместе со всеми, в едином порыве, чему-то такому, что жило, болело в тебе невысказанным и вот нашло слово...

И еще я видел, как аплодируют Абрамову собранные воедино его духоподъемным талантом очень разные люди, и сам аплодировал — на спектакле «Дом» в Ленинградском Малом драматическом театре. Этот спектакль шел еще при жизни Федора Александровича Абрамова. Все было ладно, уместно, проникновенно в этом спектакле: режиссура Льва Додина, игра актеров, решения художника. И сверх всего этого со сцены в зал поступали волны той жизненной правды, когда забываешь о сцене и прочих таких вещах, сопереживаешь, сочувствуешь, веришь, что муки, страсти, радости, судьбы людские в далеком селе Пекашине — касаются лично тебя, исполнены духовного смысла. И люди, именно люди, а не «герои», вызванные к жизни творческим даром Федора Абрамова, близки тебе, как братья и сестры. И говор, быт, житейские и другие проблемы нашего северного села волнуют тебя; глядишь на сцену с неубывающим интересом, потому как все не придумано, живо; что может быть интереснее жизни...

В учебном театре на Моховой я видел, в постановке Аркадия Кацмана и Льва Додина, пьесу Абрамова «Братья и сестры». Роли в ней исполняли студенты выпускного курса Театрального института. Талант автора, искусство режиссера в этом спектакле каким-то магическим образом соединились... нет, не с талантом, не с исполнительским мастерством юных актеров — все это было у них впереди, — с особенным даром молодости... Молодость ищет себе примера, не терпит фальши и полуправды, ее привлекает цельность личности, чистота помыслов. Все это будущие актеры нашли в романе Абрамова, в пьесе.

Но им не сыграть бы в спектакле с такой увлеченностью, страстью, самоотдачей, если бы режиссер Додин не привез их летом в Верколу, если бы они не наслушались северной певучей речи, не надышались бы пинежским воздухом, не нагляделись бы на зачарованную красоту человеческих лиц, сосновых боров, речных плесов, луговин, дедами строенных домов — сосновых крепостей, если не поработали бы вместе с веркольцами их крестьянскую работу, если не полюбили бы эту землю, этих людей. Студенты Театрального института жили в Верколе вместе с Федором Александровичем Абрамовым, почитали его как старшего брата.

И сыграли спектакль — как песню спели. Молодость сама по себе — драгоценный дар, талант, никакими сроками не возобновляемый. Я смотрел спектакль «Братья и сестры» в учебном театре на Моховой, и казалось, что вот, на глазах, родился молодежный театр, талантливый и неформальный, со своей «сверхзадачей» и со своим любимым писателем — Федором Абрамовым...

Федор Абрамов любил своих «Братьев и сестер» в учебном театре, любил свой «Дом» на сцене Малого драматического. Всю страсть, силу духа, литературный и жизненный опыт вкладывал он в создание спектакля, стал в театре своим человеком. Но это — «в свободное от работы время»...

На первом месте у Абрамова — писательский труд за столом, изо дня в день, без выходных и отпусков, мучительный, сладостный труд; годы сомнений, поисков, зачеркиваний, переписываний, суда над собою и миги согласия, счастливого сознания исполненного долга. Если окинуть мысленным взором серьезную прозу последних двух десятилетий, то можно без преувеличения сказать: Федор Абрамов своим примером природного пахаря на ниве нашей словесности, истовым служением жизненной правде и кровной ответственностью за судьбы Отечества пробудил к жизни целую плеяду писателей первой величины, одного с ним полета, непохожих, каждый сам по себе и словно соединенных аннибаловой клятвой.

Абрамов писал о деревне, старой и новой, но в его прозе нет ни одной нотки умиления патриархальной деревенщиной как от века данной житийной ценностью. Обладая острым даром социально-психологического анализа, будучи знатоком национального бытия в его исторической перспективе, писатель силою художественного таланта вывел на суд всенародного читателя северную русскую колхозную деревню, с ее трудовой нравственностью, с потерями и прибытками, как живое, развивающееся действующее лицо современности. В абрамовской деревне нет завораживающих стилизаций под старину. Его «деревенскую» прозу с одинаковым пониманием, сочувствием читают в городе и в деревне.

Уроки творчества, судьбы Федора Абрамова не всеми воспринимались одинаково. Для иных неудобной оказывалась пристрастность, приверженность писателя героям одного плана, другие выжидали, что будет дальше, как выберется автор из завязанных в одном романе, продолженных в другом, ужесточившихся в третьем коллизий. Бывало, говорили: «О прошлом писать легче. Вот когда он доведет повествование до наших дней, вот тут посмотрим, как выкрутится...»

Федор Абрамов не «выкручивался» — судьбы его героев складывались согласно линии жизни. Писатель прослеживал, предугадывал, куда пойдет эта линия, видел много дальше других — и советовал, обозначал повороты. Многие предсказания-советы из романов и очерков Абрамова впоследствии нашли себе отражение в аграрной политике партии, в решениях по сельскому хозяйству. Федор Абрамов — очень партийный писатель, может быть, в первую очередь — партийный. И потому бесстрашный, уверенный в своей правоте.

Смерть подводит черту под писательской судьбой, и тут возникает соблазн прикинуть: что было бы, если бы... Кладут на весы то, что бы мог еще сделать писатель, но чего нет. И тогда содеянное им — на другой чаше — вроде теряет в весе. Я думаю, что такое гадание непродуктивно — в литературном, нравственном, человеческом плане. Главный урок творчества и судьбы Абрамова, сегодня и надолго вперед, состоит в его правоте, оплаченной всей жизнью. Федор Абрамов жил с благородной жадностью — выйти на главные рубежи своего времени, с неубывающим максимализмом (тут мне приходит на память пример его земляка Михайлы Ломоносова). В свой срок он прожил несколько жизней: был крестьянином, солдатом, пролил кровь за Отечество, взошел к вершинам науки — литературоведения, и все увенчал заслуженной славой народного писателя. Его литературные труды по-крестьянски основательны, по-солдатски бесстрашны, по-научному объективны и дальнозорки, по-партийному страстно принципиальны. Жизнь Абрамова, писателя-гражданина, как бы мы ни скорбели о безвременной его кончине, в высшей степени состоялась, удалась — в этом главный ее урок.

...Я помню, в октябре 1976 года мы провожали в последний путь писателя Виктора Курочкина, тоже, как и Абрамов, крестьянского сына, отмеченного многими боевыми наградами лейтенанта-танкиста, только-только талантливо заявившего о себе в литературе.

Федор Александрович Абрамов в своей речи на траурном митинге сказал: «Виктор Курочкин сумел донести до человеческих душ то самое важное, что думал, чем мучился, чем жил. Он сумел пробиться к человеческим душам... И в этом великое достоинство, миссия, настоящее счастье художника! Это немного кому удается...» Пробиться к человеческим душам — в этом художническое кредо самого Абрамова.

Осенью 1982 года Федор Александрович перенес тяжелую операцию, исход ее невозможно было предвидеть. Но жизнь в тот раз улыбнулась ему...

Через несколько месяцев после той операции, в предвесенний, морозный, румяный вечер я встретил Абрамова в Комарове. Он вышел из лесу на лыжах, все краски жизни играли на его обыкновенно несколько сумеречном, запечатлевшем душевные бури лице. И столько было воли к жизни, упорства, силы в его невысокой, кряжистой, подобранной фигуре, в его повадке привычного ходока по снегам... Ну конечно, следом за Федей (так мы его звали заглазно: много, много в нем сохранилось от деревенского парня-заводилы Феди) шла его жена Людмила Владимировна. Так бывало всегда... Издавна мне запомнилась услышанная однажды в писательском клубе максима: «Писателю надо иметь талант, жизненный опыт и трудолюбие. Но этого мало. Все пропадет втуне, если писатель не обзаведется хорошей женой». Я думаю (и не я один), у Федора Александровича тут все было в порядке. Тылы его надежно прикрывала и обеспечивала Людмила Владимировна, да и не только тылы. Когда-нибудь биографы Абрамова коснутся и этой тонкой материи — сотрудничества, сотворчества, надо полагать, не безмятежного, диалектического, — с помощником, другом, женой. Людмила Владимировна сама талантливый, опытный литературовед, строгий редактор и критик...

Двенадцатого мая 1983 года Федор Абрамов опять попал на операционный стол. Операцию ему сделали — так говорили все знающие, всегда в курсе дела пребывающие лица — успешно... Утром четырнадцатого мне позвонил Виктор Конецкий: «Ты слышал?.. Сегодня ночью... Федор Абрамов... в послеоперационной... от сердечной недостаточности...» Нет, я не слышал. И не было сил поверить. И жизнь научила тому, что... ошибаются в предсказаниях премий, наград, должностей...

Набрал номер Абрамова. Трубку взяла Людмила Владимировна. По голосу я понял, что правда... «Примите мои соболезнования... Мне будет очень худо без Федора...» — «Всем будет худо», — сказала жена Абрамова, теперь уже вдова, и заплакала…

День прощания выдался ясный, теплый — такая редкость в нашем городе. И все в этот день было как-то неестественно, противно какому-то главному закону жизни: умер человек, всей своей плотью, кровью, духом преданный ей, в самую лучшую свою, страдную пору, не успев отереть пот со лба (говорили, что накануне операции он еще держал корректуру своей книги)...

Человеческие лица, венки, рвущая душу музыка, завешенные черным крепом зеркала в гостиных Дома писателя, крики чаек за окном на Неве — все казалось нереальным, плыло, как в невесомости. И то, что было на траурном постаменте в гробу, никак не сопрягалось с портретом Федора Абрамова; он глядел с портрета в какую-то даль, чуть-чуть загадочно улыбался...

В неподвижном, сгустившемся до физической осязаемости воздухе глухо звучали речи. Слова будто преодолевали сопротивление чуждой им среды, диссонировали с солнцем, бликами на Неве, свежими весенними цветами...

Много сказано скорбных, высоких, из сердца идущих слов. Но не сказано что-то главное, какая-то высшая, невыразимая в словах, еще не устоявшаяся в душе правда... Душа еще не готова, не хочет согласиться с главной правдой этого дня: не стало Федора Абрамова. И никогда не будет. Никогда... Еще не придумалось, как без него...

Едва закончился траурный митинг в Ленинградском Доме писателя, как летящий спецрейсом самолет взял курс на Архангельск... В салоне родные, близкие, друзья Абрамова, множество венков. Такова воля Федора Александровича: возвратиться на родину — навсегда. Последний его путь — тот самый, каким отправился он юношей в Питер искать своей доли. Только транспорт другой.

Короткая остановка в Архангельске. С большого самолета пересели на два маленьких. Районный центр Карпогоры. Рыдает оркестр. Дует студеный ветер-сиверко. Ранняя весна, только раскрылись листья на березах, еще не зацвела черемуха. Траурная процессия с аэродрома через сосновый бор втягивается в большое деревянное село. Медленно вращаются колеса грузовика, везущего гроб. Несут венки. Тысячи людей движутся вереницей по главной улице Карпогор. В домах открыты все окна. В окнах старухи в платочках. Родина Абрамова встречает — и провожает — своего желанного сына.

У края села садимся в машины. Долго едем беломошными борами. Местами дорога подходит близко к Пинеге.

На реке весенний паводок, буксиры тянут баржи, блики огней на воде. Наступает ночь, по-северному белесая, призрачная.

Веркола не спит. Все ее жители вышли на улицу, ждут. Вот, дождались... Гроб вносят в дом Абрамова, построенный им в деревенском порядке на берегу Пинеги — для трудов и раздумий. Плачут, рыдают родственники хозяина дома, односельчане, старые, молодые...

Под утро приехавших разводят по домам. Вместе со мною писатели Владимир Крупин, Владимир Личутин, Виталий Маслов, кинооператор, фотохудожник (снимал «Калину красную» Шукшина, иллюстрировал «Лад» Белова) Анатолий Заболоцкий. Нас привели в просторную, на века строенную, с зимней и летней половиной, с поветью, многооконную, чисто прибранную веркольскую избу. Хозяйка Анна Александровна привечает нас ласковой певучей речью, потчует парным молоком...

Утром гроб с телом Абрамова устанавливают в Доме культуры. Веркола прощается со своим Федором...

Его хоронят рядом с собственным домом (сам выбрал место), на высоком берегу Пинеги. Внизу, под угором, широкая пойма, синеет река, на том берегу видны руины монастыря...

Поют в небе, трепыхаются жаворонки. В звенящей тишине говорят земляки Абрамова, писатели Солоухин, Крупин, Личутин, Белов, Ларионов, Турков, Журавлев, Золотусский. Голоса звучат иначе, чем вчера в городе, отдаются в заречье эхом. Что говорят, неважно. Важно, что хорошо говорят.

Стеснившиеся на берегу у могилы Абрамова его земляки и гости, кажется, улавливают не столько слова, сколько идущие от души к душе волны, какую-то особенную, отрывающую от земли музыку сфер. Прилетели два журавля, покружили над толпой...

Распорядитель и председатель на этом неплановом митинге над Пинегой — любовь к Феде... Склонилась над гробом в последнем поклоне Людмила Владимировна... Грянул троекратный залп. Застучали комья земли по крышке гроба...

Прощайте, Федор Александрович! Да будет Вам пухом Ваша родная пинежская земля! Прощай, Федор... Федя...

Закончился путь человеческий на земле. Человек вернулся к началу, теперь уже навсегда, — для вечной жизни в благодарной, живой и взыскующей памяти — он ее заслужил. У себя на родине — и во всей России.


Загрузка...