Когда за Котлячковым закрылась дверь, Осипов еще раз пробежал глазами протокол его допроса, одобрительно кивнул и сказал:
— Итак, можно считать, что с делом Бондаренко удалось разобраться. Теперь надо выяснить, что произошло с твоим отцом.
Осипов положил протокол в папку и добавил:
— Сегодня же надо подготовить запрос в Москву!
У меня все не выходила из головы одна произнесенная Котлячковым фраза.
— Александр Капитонович, — обратился я к Осипову, — а о какой лестнице говорил Котлячков?
— А ты разве еще не знаешь? — удивленно спросил Осипов и тут же спохватился. — Впрочем, откуда тебе знать?
Он посмотрел на меня, словно раздумывал, говорить мне об этом или нет, потом спросил:
— Ты рощу вокруг нашей управленческой дачи хорошо знаешь?
— А как же? — воскликнул я. — Да я, когда был пацаном, всю ее облазил!
— Тогда ты должен знать это место. Помнишь, на другом берегу реки есть такая лестница, с вазами?..
Конечно, я отлично знал эту обшарпанную бетонную лестницу.
Она находилась примерно в километре вниз по течению реки, которая в этом месте делала крутой поворот, так что с территории дачи ее не было видно. Ширина лестницы была около десяти метров, по краям еще сохранились остатки полуразрушенных перил и цветочных ваз в стиле парковой архитектуры тридцатых годов.
Это было излюбленное место местных художников-любителей и рыболовов. Отсюда открывался живописный вид на противоположный берег реки и на город, а с нижней ступени, где бетон обрывался и отвесно уходил в темную воду, было очень удобно рыбачить.
Когда я был мальчишкой, я частенько вместе с приятелями переплывал на другой берег, чтобы позагорать на прогретых солнцем ступенях этой лестницы и понаблюдать, как рисуют художники.
— …Знаю я эту лестницу, — еще не догадываясь, о чем пойдет речь, ответил я. — С нее рыбачить хорошо!
То, что я услышал от Осипова, буквально потрясло меня.
— Ну так вот, — продолжил он, — это сейчас там зона отдыха. А до войны это было глухое место, запретная зона, которая называлась «спецучастком НКВД». Когда начались репрессии, то тела расстрелянных по ночам вывозили из внутренней тюрьмы на этот «спецучасток». Там их и закапывали…
Я слушал его и чувствовал, как спине становится холодно. В первые годы службы в органах госбезопасности такое ощущение появлялось всякий раз, когда мне становились известны сведения, составляющие государственную тайну. А то, что данные о местах захоронений репрессированных людей являются государственной тайной, я нисколько не сомневался.
А Осипов тем временем заканчивал свой рассказ:
— В тридцать девятом году был очень большой паводок, берег возле захоронения сильно подмыло, и трупы поплыли по реке. Их быстренько выловили, вокруг захоронения забили сваи, сверху все забетонировали, а для полной маскировки и соорудили эту лестницу.
Осипов посмотрел на меня и грустно усмехнулся:
— Так что рыбачил ты на братской могиле.
И вдруг я вспомнил, что неприглядный вид этой заброшенной лестницы и нанесенные ей беспощадным временем разрушения всегда вызывали у меня какое-то щемящее чувство и наводили на мысль, что либо она была построена в этом пустынном месте по какому-то недоразумению, либо давно утратила свое первоначальное предназначение и потому стала ненужной.
И только теперь мне стало ясно, почему у меня возникало ощущение бессмысленности существования этой странной лестницы: она вела из НИОТКУДА в НИКУДА!
А еще мне было непонятно, почему сейчас, несмотря на реабилитацию тех, кто лежал под этой лестницей, место их захоронения продолжало оставаться тайной для их родственников. Я так и спросил об этом Осипова.
— Разве дело только в этой лестнице? — усмехнулся Александр Капитонович. — Такие захоронения есть во всех областных городах, по всей стране, где орудовали особые совещания и «тройки». А в Москве, я думаю, таких захоронений несколько, там счет шел на многие тысячи. Вот оттуда и надо начинать.
— И что же мешает? — пытался я докопаться до сути.
— Спроси что-нибудь полегче! — сказал Осипов, достал из стола нераспечатанную пачку сигарет и встал.
— Пошли на доклад, — сказал он и направился к выходу из кабинета…
Начальника отдела на месте не оказалось.
Пока мы размышляли, ждать его в коридоре или уйти, из расположенной напротив приемной начальника управления вышел Швецов и, увидев нас, сказал:
— Василий Федорович у начальника управления.
— Он там надолго? — спросил Осипов, которому не терпелось поскорее доложить новые данные по делу Бондаренко.
— Не думаю, — коротко сказал Швецов и пошел в секретариат.
— Что будем делать? — спросил я у Осипова. — Будем ждать или вернемся к вам?
— Давай подождем, — предложил Осипов, — а я пока покурю.
Мы встали с ним на лестничной площадке, где висела табличка «место для курения» и откуда просматривался кабинет начальника отдела.
Осипов распечатал пачку сигарет и закурил. Сделав несколько затяжек, он посмотрел на меня и спросил:
— О чем задумался, Михаил?
— Да все о том же, — ответил я, имея в виду те мысли, которые не давали мне покоя с того самого момента, как я занялся делом Бондаренко.
— Поделись, если не секрет, — предложил Осипов.
От Осипова у меня не было секретов, и вообще он был одним из наиболее уважаемых мной сотрудников управления.
В органы госбезопасности Осипов пришел после войны. А войну начал заряжающим противотанкового орудия в том сражении под Сталинградом, когда танки Манштейна безуспешно пытались прорваться к окруженной армии Паулюса.
Свою самую главную боевую награду — орден Отечественной войны Осипов получил за бои в Померании, но сам он больше всего дорожил медалью «За отвагу», полученной за свой первый бой.
— В Померании наши пушки стояли одна от другой в десяти-пятнадцати метрах, — рассказывал мне он, — и мы расстреливали немецкие танки, как на полигоне. Какое тут геройство?! А под Сталинградом наша батарея держала почти километр фронта, и в таком бою мне больше не пришлось бывать ни разу до конца войны!
Такому человеку, как Осипов, я мог доверить самые сокровенные мысли.
— Александр Капитонович, — сказал я, — вот вы пересмотрели уже десятки дел на репрессированных и, наверное, много размышляли над этим…
— Конечно! — не дослушав меня, сразу ответил Осипов.
— Из того, что мне довелось читать и слышать, получается, что одной из главных причин массовых репрессий тридцатых годов было стремление Сталина утвердиться в качестве «великого вождя». Так?
— Так-то оно так, но ты сильно упрощаешь, — покачал головой Осипов.
— Почему?
— Да потому, что нельзя начинать отсчет преступной политики Сталина с репрессий! Особенно нам…
Конечно, вспоминая сейчас этот давний разговор, я отлично понимаю, что с позиции сегодняшнего дня наши рассуждения были временами наивными, временами поверхностными, а порой вообще не соответствующими действительности. И это было вполне естественно: тогда мы еще не знали многого из того, что всем нам хорошо известно теперь, не знали всех ужасающих подробностей и истинных масштабов репрессий, о чем в полный голос заговорили только в конце восьмидесятых годов.
В этом разговоре мы не упоминали о репрессиях сороковых и начала пятидесятых годов, да и не могли упоминать, потому что об этом периоде нам было известно еще меньше, чем о том, что происходило в нашей стране в тридцатые годы.
К тому же мы с Осиповым, как и многие наши сограждане, по-прежнему находились в плену тех установок и представлений об истории партии и государства, которые насаждались десятилетиями и до такой степени извратили нашу историю, что до сих пор не удалось пока с предельной точностью установить, как же все происходило на самом деле.
Мы говорили с Осиповым об одном Сталине, не касаясь такого явления, как сталинизм, и не ведая еще, что это явление окажется намного шире и не ограничится только репрессиями и произволом, что это целая система с очень живучей психологией, суть которой заключается в нетерпимости к любому инакомыслию, к любой оппозиции, в стремлении монополизировать власть и идеологию.
Гораздо важнее наших тогдашних заблуждений и ошибок в оценке событий прошлого было то, что мы могли откровенно и всесторонне обсуждать темы, разговор на которые в чекистской среде еще совсем недавно был бы просто немыслим.
Из бесед с ветеранами я знал, какой была обстановка в органах госбезопасности при Сталине. Но когда я пришел туда на работу, я застал уже атмосферу профессионального и товарищеского доверия, когда можно было общаться со своими коллегами, не опасаясь, что на тебя донесут и что разговор на волнующую тебя политическую тему может быть расценен, как колебание от линии партии или неверие в идеалы, которым ты обязан служить.
Эта атмосфера имела большое значение еще и вот почему.
Пройдут годы, на смену «оттепели» шестидесятых придет безвременье семидесятых и первой половины восьмидесятых годов. Всю страну захлестнет мутная волна разложения и коррупции, и только органы госбезопасности в это трудное для страны время сумеют сохранить чистоту и неподкупность основной массы своих кадров.
Этот феномен вызовет общественный интерес, будут высказываться различные суждения, но только немногим удастся найти этому правильное объяснение.
Что касается меня, то, зная обстановку, как говорится, изнутри, я вижу тому несколько причин, хотя, если как следует разобраться, все они примерно одного свойства.
Конечно, сказались заложенные еще при создании ВЧК, традиции.
Но не менее важно и то, что двойная мораль, безнравственность и лицемерие, поразившие наше общество, не прижились в органах госбезопасности. А не прижились потому, что в силу специфики своей профессии чекисты знали (они были просто обязаны это знать!) истинное положение дел в стране, все ее болевые точки, все процессы, происходящие в обществе, и не только знали, но, пожалуй, единственные во всей стране, имели право открыто обсуждать это.
Я не знаю, насколько часто и откровенно обсуждали реальную ситуацию в стране тогдашние руководители партии и государства и заботила ли их эта ситуация, но зато я доподлинно знаю, что чекистов она заботила всегда и обсуждали они ее ежедневно!
Да и как могло быть иначе, если самая, как ее тогда называли, «негативная» информация, полученная кем-либо из сотрудников через его оперативные связи, немедленно должна была докладываться его непосредственному руководителю, тот докладывал своему руководителю, потом эта информация обсуждалась на оперативном совещании и спустя какое-то время становилась известна едва ли не всему личному составу управления.
И так происходило практически каждый день, потому что «негативной» информации было много, она поступала со всех сторон и до каждого сотрудника доводилась в обобщенном виде.
А кроме разнообразных оперативных возможностей чекисты могли еще читать ту литературу, которая для всех других считалась запрещенной, весь «самиздат», поступающую из-за границы продукцию многочисленных так называемых антисоветских центров и организаций, сводки радиоперехвата всевозможных «голосов», и не только читать, но и обмениваться мнениями в своей среде.
Это ли не гласность?!
…И все же в нашем разговоре с Осиповым была затронута одна тема, которая, как мне кажется, и сегодня не утратила своей актуальности.
Помнится, это случилось после того, как Осипов сказал:
— Знаешь, Михаил, есть такой афоризм: «Власть развращает. Абсолютная власть развращает абсолютно». Я думаю, все дело именно в этом. Понимаешь, при жизни Ленина Сталин был всего лишь равным среди многих его соратников, и чтобы установить режим личной власти — а именно к этому он стремился, — необходимо было устранить всех, кто знал правду о вкладе каждого в победу большевиков и мог оспорить или поставить под сомнение право Сталина называться преемником и продолжателем дела Ленина.
— Но все, кто вместе с Лениным делал революцию и мог, как вы полагаете, оспорить или поставить под сомнение, жили в Москве, Ленинграде, других крупных центрах страны, не так ли?
— Ну, не только! — возразил Осипов.
— Но в основном там, согласитесь! — настаивал я.
— К чему ты клонишь? — не уловил ход моих мыслей Осипов.
— А к тому, — пояснил я, — что я не могу понять, зачем было нужно и на периферии, так сказать, в глубинке, репрессировать тысячи невинных людей?! Ведь они не имели никакого отношения к Сталину и его политическим амбициям! За что пострадали они?!
— Я тоже думал об этом, — сказал Осипов. — И пришел вот к какому выводу…
Он бросил в урну докуренную сигарету, достал новую, прикурил ее и только тогда заговорил снова:
— Я, конечно, не претендую на полноту анализа и бесспорность рассуждений, но полагаю, что это была своего рода «операция прикрытия».
— Как это? — не понял я.
— А так! Чтобы картина непримиримой борьбы с «врагами народа» выглядела более правдоподобно!
Заметив мой недоуменный взгляд, Осипов объяснил:
— Посуди сам, не могло же быть так, что враги окопались только в Москве или, скажем, в Ленинграде, а в других местах их нет! Понимаешь, чтобы замаскировать ликвидацию тех, кто мешал насаждению в стране культа личности, репрессии надо было проводить в масштабах всей страны. И термин «право-троцкистские агенты фашизма» был придуман специально! Секрет этого термина в том, что под него при желании можно было подогнать любой поступок любого человека! Не исключено также, что в какой-то момент репрессии вышли из-под контроля.
— Как это могло случиться? — удивился я, зная, как четко и беспрекословно выполнялись на местах распоряжения руководства.
Осипов не торопился с ответом. Некоторое время он смотрел на тлеющий кончик своей сигареты, потом затянулся и только после этого заговорил:
— Видишь ли, Михаил, во все времена и во всех странах в самые сложные периоды истории активная часть общества всегда делилась надвое: по одну сторону становились те, для кого превыше всего были такие понятия, как долг, достоинство, честь, а по другую — политические авантюристы разного калибра, беспринципные негодяи и самые заурядные подлецы! Так произошло и в тридцатые годы. В то время как одни демонстрировали величие духа и предпочитали погибнуть за свои убеждения, другие упивались властью, получая патологическое наслаждение от расправ над людьми, сводили личные счеты, выслуживались или делали карьеру!
Осипов пристально посмотрел на меня, словно обдумывая, стоит ли мне все это говорить, и наконец, спросил:
— Ты думаешь, если сейчас началось бы нечто подобное, все было бы иначе? Думаешь, среди тех, кто работает вместе с нами, не нашлось бы и тех и других?
Я так не думал. Но догадывался, кого Осипов имеет в виду под «теми» и «другими», я уже успел ко всем присмотреться и тоже мог предполагать, кто как себя поведет, когда потребуется сделать выбор!
— Сталин олицетворял культ личности, — снова заговорил Осипов, — а вся эта мразь — то, что наша партия относит к извращениям этого самого культа. Так что ответственность за то, что репрессии приняли столь массовый характер, несет не только Сталин!
Осипов подождал, пока рассеялся дым от последней затяжки, и задумчиво сказал:
— Конечно, чтобы до конца понять, почему произошла деформация механизма власти в тот период, как могло случиться, что насилие стало инструментом личной власти, нужно знать гораздо больше, чем знаем мы с тобой. Подождем, что решит съезд!
Я тоже надеялся, что на предстоящем Двадцать втором съезде партии будет продолжен процесс разоблачения культа личности и его последствий и что на нем будут даны ответы на многие волнующие миллионы людей вопросы.
Словно не разделяя мой оптимизм, Осипов добавил:
— А вообще я уверен, что оценки личности Сталина и всего того, что произошло в годы его правления, будут еще не раз меняться, по мере того как будет проясняться историческая правда. Если, конечно, у нас хватит мужества довести начатое дело до конца!
Никто из нас тогда еще не мог знать, насколько оправданной была тревога Осипова и что волновался он не зря. Во всяком случае, я и предполагать не мог, что Осипов может оказаться прав, и потому наивно спросил:
— Неужели не хватит?
Осипов не успел мне ответить: из приемной начальника управления показался Василий Федорович.
Бросив недокуренную сигарету в урну, Осипов сказал:
— Ну ладно, потом договорим!..