Глава 2

[1]

— Вы не против начать с музыки? — озадачил меня Могилёв, когда я вошёл в его кабинет.

Я подтвердил, что не против, хотя вопрос и застал меня несколько врасплох. Андрей Михайлович, кивнув, нажал на кнопку пульта дистанционного управления от небольшого музыкального центра, который стоял на полке его библиотеки (я в прошлый раз и не обратил на него внимания).

Отчётливые, чистые, несколько отрывистые фортепианные ноты, похожие на падающие жемчужинки. Характерное «мычание» исполнителя на заднем фоне.

— Это Гленн Гульд, — сразу озвучил я свою догадку.

— Да, конечно, Гульд, — откликнулся историк. — Но кто композитор?

— Бах? — неуверенно предположил я, прислушиваясь к этим чистым восходяще-нисходящим, почти математическим линиям. — Э-э-э… Куперен?

Андрей Михайлович поджал губы несколько юмористически, ничего не отвечая. Ещё некоторое время мы продолжили слушать, дождавшись выразительной паузы, такой долгой, что она показалась мне концом произведения.

— Господи, какой Бах? — осенило меня вдруг. — Это же Моцарт, Фантазия ре-минор!

Могилёв негромко удовлетворённо рассмеялся, кивая.

— А ведь так сразу и не скажешь, верно? — заметил он.

— Ещё бы: это насквозь «баховский» Моцарт, — подтвердил я.

— Мне было интересно, — пояснил Андрей Михайлович, одновременно немного убавив звук и превратив его в фоновый, — насколько манера исполнителя сумеет ввести вас в заблуждение. А ведь, строго говоря, он ничего не изменил в нотном тексте! Только замедлил темп, как бы уравновешивая его, да ещё эти staccato. Знаете, в одном из интервью Гульд сказал, кажется, что staccato — естественное, натуральное, первичное состояние музыки. А паузы, какие роскошные паузы! Специально посчитал: одна из пауз составляет здесь восемь секунд. Но, собственно, у меня был свой умысел! Я должен сказать, что это исполнение я предпочитаю всем прочим. И ведь оно имеет право быть, оно полностью оправдано внутри себя, вы согласны? А между тем это же не Моцарт! По крайней мере, не совсем Моцарт: это не вполне соответствует его подвижному и живому характеру. Скажем так: это — глубоко субъективный Моцарт, не вполне исторический. Но я его принимаю и, больше того, снимаю перед ним шляпу. Субъективность при прочтении всем известных вещей имеет свой смысл и своё место, если только она относится к изначальному материалу с должным уважением. Возможно, мы были не самыми подходящими человеческими инструментами для персонажей, в характер которых решили погрузиться. Но что такое подходящий инструмент? Вот ещё позвольте-ка… — он нажал новую кнопку на пульте дистанционного управления, и библиотека наполнилась несомненно баховской мелодией, но в несколько причудливом звучании.

— Ну, это Бах, что-нибудь из ХТК[11] или «Искусства фуги», — отозвался я. — Второй раз вы меня не обманете.

— Даже и не собирался! Верно, это Контрапункт восемь из «Искусства фуги», — подтвердил мой собеседник. — А инструмент?

— Фисгармония? — предположил я.

— Нет.

— Что-то в любом случае духовое: шарманка? Механическое духовое пианино? — продолжал я догадываться.

— Нет, да нет же! Это саксофон. Да, представьте себе: берлинский квартет из четырёх саксофонистов. А ведь звучит, правда? То есть тоже звучит?

— Да уж, — пробормотал автор. — Не думал, что Бах может быть таким чувственным: это ведь почти неприлично… Я только одного не понимаю: зачем вы продолжаете меня убеждать в оправданности вашего тогдашнего метода? Я уже его признаю, я уже верю, я бы не сидел здесь иначе!

— Затем, дорогой коллега, что я сам верю не до конца, — пояснил Могилёв. — Считайте, что я продолжаю убеждать сам себя. Занимайся я этим проектом сейчас, я, возможно, всё сделал бы по-другому. Или не всё — или, может быть, я ничего бы не менял. Проблема ещё в том, что мы не можем произвольно заниматься чем угодно в любое время жизни. Разный возраст — это разный опыт, но и разная свежесть и острота ума, разная мера жизненных сил, разные возможности, наконец.

— А я вот поражаюсь широте ваших интересов, в том числе музыкальной, — заметил я. — Не лень вам было слушать интервью Гульда! У меня бы точно не хватило терпения.

— У библиотекаря бывает много свободного времени… Ну что, приступим?

— Да, конечно! — подтвердил я. — Знаете, у меня с собой запись нашей первой беседы. Вы не хотите на неё взглянуть?

— Само собой! Даже с удовольствием.

[2]

Андрей Михайлович действительно просмотрел текст первой главы, быстро, но внимательно.

— Всё отлично, — подытожил он. — Есть, конечно, пара вещей, которые можно изменить.

— А именно?

— Во-первых, то, как вы изображаете вашего покорного слугу: как некоего усовершенствовавшегося в мудрости патриарха. Это совсем зря!

— Мне так не показалось, — возразил я, — то есть не показалось, что я вас так изображаю. А если и так, считайте, что это моё прочтение и мои собственные глаза, через которые я вас вижу. — Собеседник, слегка улыбаясь, развёл руками, как бы показывая, что бессилен перед этим аргументом. — А вторая вещь?

— Представьте себе, это пунктуация!

— Да? — растерялся я.

— Да: вы так робко держитесь за правила, обозначая прямую речь внутри прямой речи кавычками.

— А как ещё можно?

— Дайте её мелким шрифтом!

— Я подумаю… — уклонился я от обещания.

— И кстати, почему бы вам не вставлять в ваш текст отрывки из «Голосов»? — предложил Андрей Михайлович. — Вот, например, уже в первую главу просится список основных источников.[12] — Я невольно улыбнулся, и эта улыбка не укрылась от внимания собеседника, который сразу отреагировал: — Нет-нет, не настаиваю! Само собой, мы, историки, готовы ради большей добросовестности растоптать любую художественность, и я понимаю эту вашу улыбку.

Я обещал подумать, и с благодарностью принял его предложение цитировать текст его сборника.

— Но не томите меня, в конце концов! — прибавил я с шутливой экспрессией. — Ваша аспирантка согласилась быть её величеством. А что было дальше?

[3]

— А дальше я провёл достаточно скучные выходные, в которых единственным цветным пятном, или, вернее, кляксой стали мои звонки педагогам, — приступил к рассказу историк.

— Почему кляксой?

— Ну, я со всеми договорился без труда, кроме «Цивилизации» — «Истории цивилизации», то есть, — но вот с этим предметом вышла, действительно, клякса!

Цивилизацию у четвёртого курса вела одна мадам с какой-то заурядной фамилией — Смирнова, что ли, или Сидорова… Севостьянова, вспомнил! Но имя и отчество у неё были роскошные: Ирина Олеговна.

Я позвонил ей вечером воскресенья, извинился за беспокойство, объяснил суть проблемы, вежливо попросил о возможности зачёта «автоматом» для группы сто сорок один — и наткнулся вот на какой вопрос:

«А вы считаете «Историю цивилизаций» маловажным предметом, Андрей Михайлович?»

Я что-то залепетал о том, что, конечно, не считаю, а эта Севостьянова не унималась:

«Значит, то, как наша с вами цивилизация вписана в общемировой контекст, кем являются русские для всего мира, как мы выглядим в чужих глазах, — это всё тьфу, это даже внимания не стоит, если можно целую группу снять с занятий?»

Я тут заикнулся про письменные конспекты — и, осмелев, добавил, что грант президентский, что можно, в виде исключения, и пойти навстречу… В ответ мне сказали:

«А что, предполагается именно студенческая работа?» (Тут она угадала, это было уязвимое место моего проекта.) «Или вы снова, вы как кафедра, имею в виду, снова на дармовщинку используете общефакультетские ресурсы? Что же мы не догадались привлечь студентов к работам по кафедре? Стены там покрасить… Может быть, потому что по-другому представляем себе предназначение вуза и задачи преподавателей? Вы осознаёте, какое впечатление производите? Ваша кафедра, Андрей Михайлович, не сильно ли перетянула одеяло на себя?»

— «Ты, пацанчик, из какого района и не попутал ли рамсы?» — пробормотал я вполголоса. Могилёв сдержанно усмехнулся:

— Да, именно так это и звучало, — подтвердил он. — Мы, образованные люди, только и отличаемся тем, что научились облекать наши хамские, по сути, выпады в псевдокультурную форму. При чём здесь была покраска стен? И я только собирался сказать, что сам бы не затруднился освободить другую группу ради участия в похожем проекте, если бы их кафедра попросила об этом, как Севостьянова, если я только не ошибся с фамилией, мне заявила: она будет теперь с особым, пристальным вниманием следить за посещением её занятий моими студентами, и до сведения профессора Балакирева, её начальника, она мой бесстыдный запрос тоже доведёт. Ну, что оставалось делать? Сказать «всего хорошего» и положить трубку.

Собственно, с этого огорчения я и начал в понедельник, объявив, что на свои просьбы освободить творческую группу от занятий и сдачи зачётов получил три «да» и одно «нет», однако последнее «нет» — громкое и несколько зловредное.

Мои юные коллеги повесили носы, и некоторое время мы грустно молчали, пока Марк не решил меня ободрить:

«Андрей Михайлович, что там, ладно! Вы сделали, что могли. «Цивилизаций» осталось две пары».

Все немного оживились, и мы договорились тут же начинать установочный «мозговой штурм», чтобы определить цели, методы и последовательность действий. Эти три слова, а именно «цели», «методы» и «этапность», я написал на доске, поставив после каждого знак вопроса. Все наши дискуссии я решил фиксировать на диктофон. Ада любезно вызвалась помогать мне с расшифровкой записей и вообще взять на себя часть организационно-секретарской работы.

[4]

На этом месте я прерываю рассказ Андрея Михайловича и, пользуясь его любезным разрешением цитировать сборник «Голоса перед бурей», привожу стенограмму.

СТЕНОГРАММА

заседания № 1

рабочей группы проекта «Голоса перед бурей»

от 7 апреля 2014 года

А. М. МОГИЛЁВ. Уважаемые коллеги, приступим. Вопросы на доске, первый из них — наша цель или цели. Прошу высказываться!

МАРК КОШТ. Андрей Михайлович, разрешите спросить? Мы говорим о сверх-цели или о технической?

А. М. МОГИЛЁВ. Что вы имеете в виду?

МАРК КОШТ. Техническая цель — это написать текст, соответствующий жанру, теме и объёму. Это не ахти как сложно само по себе, потому что…

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Марк, если бы это не было сложно, Андрей Михайлович не снял бы всю группу с занятий на месяц.

МАРК КОШТ. Две недели.

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Плюс сессия!

МАРК КОШТ… Не ахти как сложно, потому что любой наш разговор можно записать, расшифровать и сделать частью текста.

АКУЛИНА КОШКИНА. Это как, мы можем сейчас наговорить семь часов любой чухни, и, опочки, всё готово? Круто, чё…

МАРК КОШТ. Вопрос в том, хотим ли мы что-то осознать, открыть, вернее… я не умею сказать это красивым языком.

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР… Вернее, есть ли у нас исследовательская задача, гипотеза под эту задачу, понимание результата, к которому мы придём, понимание того, как будем идти к этому результату. В прошлую пятницу я спрашивал о том же самом.

А. М. МОГИЛЁВ. Я снова затрудняюсь с ответом, но, признаться, мне само слово «исследовательский» не кажется удачным, вернее, мне думается, оно характеризует то, что мы делаем, только с одной стороны. Мы стремимся, исходя из названия — напомню, это «Голоса перед бурей. Опыт художественно-исторического…» и далее по тексту, — исходя из названия, повторюсь, дать как бы срез общества того времени, взяв десять ярких его представителей…

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Классовых?

А. М. МОГИЛЁВ. Простите?

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Присоединяюсь к вопросу. Это представители классов? Сословий? Политических партий?

А. М. МОГИЛЁВ Д-да, если так угодно. «Да» на все ваши вопросы: и классов, и партий. Действительно, давайте посмотрим: у нас есть лидер октябристов, лидер кадетов, видная большевичка…

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Кстати, может быть, Лина хочет взять Ленина?

АКУЛИНА КОШКИНА. Мне побриться налысо для такого дела? Начать принимать гормоны, чтобы выросла борода?

А. М. МОГИЛЁВ. Если можно, оставим вопрос о Ленине и о гормонах!.. Один монархист, один эсер из фракции «трудовиков». В сословном, социальном аспекте у нас есть члены правящей династии, включая самого Государя, высшая аристократия, представитель армии, разночинная интеллигенция — «трёхрублёвый адвокат», один «неторгующий купец», духовенство, творческая богема, наконец, девушка из дворянской семьи, настолько симпатизирующая пролетариям, что буквально соединилась с ними в своего рода экстазе, так что уже не поймёшь, кто она с сословной точки зрения.

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. А кто духовенство?

А. М. МОГИЛЁВ. Господи, Лиза, да вы же! Я имею в виду, ваш персонаж после основания Марфо-Мариинской обители.

Сдержанный смех.

АКУЛИНА КОШКИНА. «Девушка в экстазе» — это я?

А. М. МОГИЛЁВ. Ну, а кто ещё? Верно, Лина, ваш персонаж. Или это обидно? Тогда…

АКУЛИНА КОШКИНА. Нет, я что, я ничего. Я даже горжусь. А «творческая богема» — это мадам Кшесинская?

А. М. МОГИЛЁВ. Признаться, я именно её имел в виду.

АКУЛИНА КОШКИНА. Ага, хорошо. Всё ясно. Я просто чтобы уточнить.

ИВАН СУХАРЕВ. У нас нет крестьянства!

А. М. МОГИЛЁВ. Правда. Но кто же мешал вам взять Григория Ефимовича? Взяли бы — вот и было бы вам крестьянство.

ИВАН СУХАРЕВ. Нет уж, благодарю.

А. М. МОГИЛЁВ… Поэтому и в социальном, и в политическом аспекте у нас — хорошая выборка. Представить эту мозаичную картину русского общества — уже сама по себе достойная цель. Таким образом…

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Всё сводится в итоге к чистой репрезентации? Но здесь нет исследования? Мы, получается, просто коллективно пишем научно-популярный учебник, каждый — свою главу?

БОРИС ГЕРШ. И это было бы обидно…

ЭДУАРД ГАГАРИН. А, главное, скучно! Где веселье, блеск жизни, нерв переживания личной истории?

БОРИС ГЕРШ. Сейчас, выходит, мы договоримся о целях и разойдёмся писать рефераты.

МАРК КОШТ. Ребятки, в чём проблема? Вам больше нравится чистить плац от снега картонкой? Андрей Михалыч, не слушайте их, заелись детки.

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Марк!

МАРК КОШТ. О, как глазки-то загорелись! А в Израиле девушки тоже служат, кстати.

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Мужлан и хам.

МАРК КОШТ. Беру пример с Алексан-Иваныча. Виноват, матушка!

ИВАН СУХАРЕВ. Мы не против, просто…

А. М. МОГИЛЁВ. Пожалуйста, не спешите! Я не предрешаю отказа от исследования — я был бы исключительно рад рассмотреть все мелкие частные гипотезы, которые родятся в процессе работы! Говорю «частные», потому что тема, как вы можете догадаться, основательно изучена, в ней почти не осталось белых пятен.

ИВАН СУХАРЕВ. Понимаете, Андрей Михайлович, вы не предрешаете «отказа», но сами говорите, что эти белые пятна будут такими крошечными пятнышками — и, в общем… в общем, я могу понять, почему Борису обидно.

А. М. МОГИЛЁВ. Но что я могу с этим сделать?

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Вообще, это неуместная претензия к Андрею Михайловичу. Вы сами на всё согласились! Чем же вы раньше думали?

ЭДУАРД ГАГАРИН. Никто не высказывает претензии. Но я вообще-то предполагал драматургию, театр, динамику, игру, столкновение характеров.

А. М. МОГИЛЁВ. Ваша воля выбирать методы!

ЭДУАРД ГАГАРИН. Я уже сказал: драматизация событий.

А. М. МОГИЛЁВ. Вот, наконец-то. Надо бы записать…

МАРТА КАМЫШОВА. Давайте я буду записывать, Андрей Михайлович! Всё равно сижу без дела. (Пишет на доске слово «театр».)

БОРИС ГЕРШ. Реальных или альтернативных?

ЭДУАРД ГАГАРИН. Как угодно! Тех и других.

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. И, говоря «альтернативных», мы немедленно встаём на почву бездоказательных спекуляций и вульгарного дилетантизма.

А. М. МОГИЛЁВ. Методика «мозгового штурма» в одном из описаний предполагает, честно говоря, такую должность, как антикритик. Позвольте мне побыть антикритиком и заметить, что на этом этапе мы будем фиксировать все предложения, ничего не отбрасывая.

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР (пожимая плечами). Пожалуйста, если это соответствует методике.

МАРК КОШТ. Ребята, не дурите: работа с источниками и доклады по ним, каждый по своему персонажу. По-кондовому, по-советски. После доклада можно пообсуждать.

Марта пишет на доске «доклады» и «обсуждения».

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Аналитические доказательные статьи.

ИВАН СУХАРЕВ. Присоединяюсь. Статьи, которые бы пробовали разработать «белые пятна», посмотреть на события и процессы под новым углом, ставили бы вопросы, пытались бы дать на них ответы.

Марта пишет на доске «анал. статьи».

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Нет, Марта, не надо сокращать «аналитические» до четырёх букв!

Марта, покрасневшая, стирает сокращение под общий смех.

АЛЕКСЕЙ ОРЕШКИН. Ах, какие вы все испорченные…

Новый взрыв смеха.

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Да, да, Лёша, извини. Почему только аналитические? Стихи, художественная проза? Мартуша, «стихи и проза», если можно!

Марта записывает на доске «стихи, проза».

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Ну всё, мы, похоже, окончательно решили превратить работу лаборатории в капустник и цирк…

А. М. МОГИЛЁВ. Снова напоминаю про то, что методика «мозгового штурма» не предусматривает критики на этапе сбора идей.

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Но на каком-то этапе методика всё-таки её предусматривает?

А. М. МОГИЛЁВ. Сразу после.

ИВАН СУХАРЕВ. Вообще, «театр», который предлагает Тэд, не несёт ценности сам по себе, но предполагает неожиданные сочетания красок, новую оптику, эмоциональную линзу для рассмотрения фактов, поэтому не стоит его отвергать.

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Можно мне? Товарищеский суд.

А. М. МОГИЛЕВ. Извините?

БОРИС ГЕРШ. Суд истории, так сказать? Как в фильме про меня, то есть про Василия Витальевича?

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР (оживившись). Да, да, прекрасная идея! Судебное разбирательство. Установление юридической квалификации и степени ответственности за произошедшие события каждого из участников.

АЛЕКСЕЙ ОРЕШКИН. Простите, есть ли у нас право судить?

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. В данном случае я, хоть и отношусь скептически к большинству методов, считаю вопрос Алексея нерелевантным.

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Лёша, милый, если у нас нет права судить, то вообще ни у кого нет права, например, устраивать маскарад, или выступать на сцене, или петь в опере, или играть в шахматы…

МАРК КОШТ… Или писать книги, или снимать фильмы.

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Именно! А люди делают все эти вещи.

АЛЕКСЕЙ ОРЕШКИН. Это не совсем одно и то же…

ЭДУАРД ГАГАРИН. Или заниматься любовью.

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. А это тут при чём?

ЭДУАРД ГАГАРИН. Because it» s fun, Bertie.[13]

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Тэд, рабочий язык группы — русский, я буду на этом настаивать, не делая никаких исключений. И, если ты заметил, меня никто не называет «Бертой».

ЭДУАРД ГАГАРИН (невозмутимо). Как же, я называю.

МАРТА КАМЫШОВА. Алексей прав. Это не совсем одно и то же. Разве у нас есть моральное право?

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Это чисто умозрительное рассмотрение, а не моральное! Именно здесь и будет содержаться небольшой элемент научной новизны, поскольку в остальных методах такого элемента не просматривается.

БОРИС ГЕРШ. Абсолютно точно, согласен — но мы должны быть готовы к ответной реакции. Если мы будем судить их, нашу работу тоже будут оценивать более строго.

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Бездоказательный восточный мистицизм.

БОРИС ГЕРШ. «Да, скифы мы, да, азиаты мы»!

ИВАН СУХАРЕВ (вполголоса). О, вы-то особенно…

МАРТА КАМЫШОВА. Андрей Михайлович, мне записывать «суд»?

Могилёв кивает. Марта пишет «суд» на доске.

А. М. МОГИЛЁВ. У нас всех разные взгляды, разные ощущения, разное понимание того, что важно. Именно поэтому мы обречены на некоторую мозаичность результата, и именно поэтому я предложил бы сейчас принять все без исключения названные методы, правда, не как догму и непременную обязанность, а как ориентир. Я не буду настаивать, просто это то, что говорит здравый смысл.

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Андрей Михайлович, вы позволите? Я вижу тут определённую логику. (Подходит к доске, берёт у Марты мел и нумерует отдельные элементы списка арабскими цифрами.) Каждый персонаж разбирается по очереди. Вначале мы слушаем доклад и обсуждаем. (Ставит «1» рядом с «доклады и обсуждения».) Если в ходе обсуждения рождаются гипотезы, мы углубляемся в эти гипотезы и, может быть, назначаем ответственных за их разработку. (Дописывает на доске слово «гипотезы».) После мы сосредотачиваемся на каких-то важных событиях и воспроизводим их в виде сценок. (Ставит «2» рядом с «театр».) Дальше читаются все тексты, относящиеся к персонажу, если они были написаны. (Ставит «3» рядом с пунктами «статьи» и «стихи, проза».) Наконец, если остались ещё вопросы и нужно прояснить гипотезы, мы проводим суд. (Пишет «суд» под номером «4».) Всё это фиксируем, ход обсуждения — тоже.

А. М. МОГИЛЁВ. Ада, вы умница! Я сам хотел предложить нечто подобное, но вы сообразили быстрее. Давайте проголосуем за эту структуру. Кто «за»? Восемь… девять… Альфред?

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Я вынужден для того, чтобы не быть обвинённым в отсутствии групповой солидарности, согласиться с этим планом, хотя и под некоторым нажимом.

МАРК КОШТ. Хе-хе.

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Тебе абсолютно никто не мешает голосовать «против»!

МАРК КОШТ. Ага, конечно, «против»! Фредди у нас тоже не дурак — сдавать ещё три экзамена и три зачёта.

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Если я соглашаюсь, то вижу известную пользу, поэтому не надо изображать из меня штрейкбрехера, вернее, наоборот, забастовщика, в общем, того, кем я не являюсь. (Поднимает руку.)

А. М. МОГИЛЁВ, Принято единогласно, спасибо.

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Время! Мы должны понять, сколько времени мы можем отвести на каждого.

МАРК КОШТ. Два дня.

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Мы не успеваем изучить десять персонажей за оставшиеся три недели с небольшим. До начала мая осталось пятнадцать учебных дней.

АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Восемнадцать, если быть точным.

МАРК КОШТ. Я имел в виду календарные дни.

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Календарных? Я, если честно, не думала…

ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. И Андрей Михайлович тоже не подписывался возиться с нами в выходные, у него могут иметься свои личные планы…

А. М. МОГИЛЁВ. Это исключительно самоотверженно с вашей стороны — жертвовать выходными, если только это общее решение, конечно. Думаю, что по выходным можно не усердствовать очень уж, работать до полудня. Нет, у меня нет личных планов! А ещё нам нужно учесть, что персонажей вообще-то одиннадцать, поэтому…

Общая растерянность, восклицания «Почему?», «Откуда одиннадцать?», «Здрасьте, пожалуйста!».

А. М. МОГИЛЁВ. Анастасия Николаевна, моя аспирантка, желает быть Её Величеством Александрой Фёдоровной. Она, можно сказать, настаивает на своём желании. Если мы ей откажем, она в свою очередь может отказаться заменять мои часы в других группах, в этом случае я не могу посвятить вам всё время, и тогда весь наш проект начинает хромать на обе ноги.

Общее несколько обескураженное молчание.

Марк Кошт вдруг начинает смеяться.

АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА (гневно). Я не вижу здесь ничего смешного, ни грамма!

МАРК КОШТ. Нет, я просто вообразил себе Лёшу, нашего Хозяина Земли Русской и Помазанника, который сидит тут же вместе с нами и смущается от слова «анал» — извини, Лёша… Это будет та ещё парочка. А что? Учитывая, что Аликс из своего Никки, как говорят, верёвки вила, очень даже исторично…

Гагарин издаёт короткий смешок. За ним усмехается и Марк. Смешки слышны повсюду — все, кроме Марты Камышовой и Алёши Орешкина, смеются в голос.

А. М. МОГИЛЁВ. Всё, всё, хорошо, не надо смущать вашего коллегу. Ему и так… (Сквозь смех.) Ах вы, черти! Как с вами работать? Объявляю перерыв пять минут.

[5]

— После небольшой перемены, — рассказывал Могилёв, — мы продолжили работу, но стенограммы этой второй части нашего «штурма» увы, не сохранилось. Каюсь, я просто-напросто забыл включить диктофон. Нам оставалось определить последовательность работы, и первое время побеждала идея устроить жеребьёвку. Но тут ваш покорный слуга вспомнил об идее Василия Розанова — я тогда читал его «Опавшие листья», ради отдыха и чтобы не слишком отрываться от изучаемого периода, — идее Василия Розанова о том, что каждый человек имеет некую высшую меру своего творчества и, возможно, жизни, до достижения которой он ещё не является «вполне собой». У любого из выбранных персонажей, безусловно, был такой пик карьеры, когда их звезда «сияла ярко» — кажется, выражение из писем Александры Фёдоровны. Нам следует, сказал я, расположить наших героев в порядке достижения ими высшей точки их биографии. Эту мысль все одобрили, и всего лишь минут за двадцать мы набросали простенькую хронологическую таблицу.

— Вы могли бы припомнить эту таблицу? — спросил я.

— О, без всякого труда! Пожалуйста. Номер первый: Матильда Кшесинская. 1896 год: становление прима-балериной. Номер второй: великая княгиня Елисавета Фёдоровна. 1909 год: основание Марфо-Мариинской обители…

(Для удобства читателя я решил представить всё, сказанное Могилёвым, в виде таблицы, которая следует дальше. Государь появляется в двух местах: как пояснил рассказчик, в его жизни обнаруживаются две вершины, «светская» и «религиозная».)

Высшие точки биографии
1. Матильда Кшесинская. 1896: получение звания прима-балерины.
2. Вел. кн. Елисавета Фёдоровна Романовна. 1909 г.: создание Марфо-Мариинской обители милосердия.
3. Е. И. В. Николай Александрович Романов (II). 25 октября 1915. Получение ордена Св. Георгия IV степени.
4. Павел Николаевич Милюков. 1 ноября 1916 г. «Глупость или измена?» (знаменитая речь в Государственной Думе)
5. Кн. Феликс Феликсович Юсупов. 17 декабря 1916. Убийство Распутина.
6. Василий Витальевич Шульгин. 2 марта 1917 г. Присутствие при отречении Государя.
7. Александр Иванович Гучков. 3 марта 1917 г. Вступление в должность военного и морского министра Временного правительства.
8. Михаил Васильевич Алексеев. 4 апреля 1917 г. Назначение Верховным главнокомандующим российской армии.
9. Александр Фёдорович Керенский. 7 июля 1917. Становление министром-председателем Временного правительства.
10. Александра Михайловна Коллонтай. 30 октября 1917 г. Назначение народным комиссаром общественного призрения в первом составе Совнаркома.
11. Е. И. В. Николай Александрович Романов (II). 17 июля 1918 г. Принятие мученической кончины в подвале дома Ипатьева.

— Среди ваших героев, кажется, нет царицы? — заметил я, когда мы разобрались с именами и датами.

— Вы абсолютно правы! — подтвердил Андрей Михайлович. — Дело в том, что седьмого апреля до конца месяца оставалось ровно двадцать три дня, даже если считать субботы и воскресенья. Вычитая из двадцати трёх двадцать, получим три дня, которых только-только хватило бы на обработку текста. Староста поэтому предложила изучать Александру Фёдоровну по остаточному принципу, при наличии времени. Я нашёл нужным поставить это на голосование, и большинство группы поддержало предложение, кажется, только девушки воздержались. Сама Настя не участвовала в этот момент в обсуждении, поэтому не могла отстоять своего закреплённого места в расписании, а у меня тоже не было возможности и даже морального права сопротивляться, ведь, строго формально, в их предложении оставить государыню «на самый последок» имелось разумное зерно.

— Кажется, Настю… Анастасию Николаевну, то есть, ваша группа не очень любила? — осторожно предположил я. — Иначе бы ведь они нашли возможность потесниться?

— Возможно, — согласился собеседник. — Анастасия Николаевна, во-первых, ничего у них не преподавала, да и вообще, её замена моих занятий стала, кажется, её первым педагогическим опытом в вузе. Во-вторых, они ей, пожалуй, завидовали…

— Завидовали?

— Ну а как же? Девушка старше их всего только на четыре года, а кого-то и всего только на три, но двумя академическими ступенями выше.

— Позвольте, как же на три? Если они были на четвёртом курсе бакалавриата, а она на втором году аспирантуры… — принялся я высчитывать.

— Да очень просто: Марк пришёл в вуз после армии, — пояснил историк. — Ада была старше брата на год, а училась с ним в одной группе потому, что ей пришлось пропустить год в школе по серьёзной болезни почек. Что-то болезненное выдавало даже её лицо, если присмотреться к нему: некое превозмогание себя… А Альфред, например, на третьем курсе брал годичный академический отпуск.

— Тоже по болезни?

— Нет, представьте себе: он самостоятельно вступил в переписку с одним немецким фондом — имени Роберта Боша, кажется, — стал его стипендиатом и выиграл годичное бесплатное обучение в Германии в некоем колледже или семинарии, что-то, связанное с исторической юриспруденцией или, наоборот, с правовыми аспектами истории. Это, как он пояснял, является для него важной фазой его научного роста.

— Какой целеустремлённый молодой человек… то есть, виноват, дяденька! — поразился я.

— Вот-вот! — подхватил историк. — Этим двум «дяденькам» Настя казалась, наверное, их ровесницей, незаслуженно вставшей за лекторскую кафедру.

— Вы позволите ещё вопрос? Коль скоро ваша группа перестала вас слушать и начала «самоуправляться», вы, значит, отказались от того, чтобы быть их учителем, и остались только кем-то вроде старшего товарища?

— Совершенно верно, — подтвердил Могилёв, — да я ведь уже говорил об этом. Вас, похоже, берёт сомнение по поводу того, насколько уместно педагогу в отношении студента становиться только более опытным другом? Это справедливое сомнение! Но тут и обстоятельства были особыми: речь шла о студентах четвёртого курса в самом конце их последнего семестра в вузе. Большинство из них вовсе не собирались ни в какую магистратуру — никто, кроме Штейнбреннера да, быть может, Ивана Сухарева. Потом, они по сути и перестали быть студентами, как только мы вовлекли их в этот проект! Они стали участниками лаборатории, которыми я уже не мог произвольно распоряжаться, повелевая одно — делать, а другое — отбрасывать. Верней, мог бы, но при такой моей манере руководства их интерес к проекту сразу бы сошёл на нет, они тогда разбежались бы под разными благовидными предлогами, наше начинание мирно скончалось бы естественным путём — и мне пришлось бы кусать локти. Наконец, вы не всё знаете…

— Виноват! — покаялся я. — Само собой, я нечаянно забегаю вперёд — из естественного любопытства.

[6]

— Вторым занятием в понедельник у моих студентов была «История цивилизаций», тот единственный предмет, с которого мне не удалось их снять, — продолжил Могилёв. — Они собрались и ушли с грустными шуточками. Я тоже отпускал их с огорчением и своего рода ревностью. А отпустив, пошёл на приём к Сергею Карловичу Яблонскому, декану исторического факультета.

— Для чего?

— Ну как же! Севостьянова могла уже успеть пожаловаться на меня профессору Балакиреву, своему начальнику, а тот — декану. Поэтому я всего лишь пытался застраховать себя от возможных неприятностей, ведь повинную голову, как известно, меч не сечёт.

Мне пришлось подождать, но наконец Яблонский меня принял со своей обычной предупредительностью. Тут пара штрихов к его портрету, если позволите. Сергей Карлович, всегда прямой как струнка, всегда вежливый, всегда тщательно выбритый, неизменно аккуратный в одежде и причёске, чем-то напоминал пожилого офицера — выпускника Академии Генштаба. Пожилого, потому что ему за год до того исполнилось шестьдесят.

Декан выслушал мою историю внимательно и, так сказать, сочувственно. Нет, он ничего не знал, ему никто ничего не рассказывал, верней, донесли только некий дикий слух о том, что доцент Могилёв в пьяном виде звонит своим коллегам со смежных кафедр и требует для себя особых полномочий.

«Вот видите, теперь всё прояснилось, — подытожил он мой рассказ. — А то, признаться… Вы затеяли очень интересное дело, Андрей Михайлович! Даже завидки берут: будь я помоложе лет на тридцать, охотно бы к вам присоединился. Жаль только одного! А именно того, что вас, уважаемый Андрей Михайлович, против вашей воли и мимо вашего осознания, кажется, втянули в не очень красивую интригу…»

«В интригу? — испугался я. — Я не понимаю, в какую…»

«Вы и не обязаны, мой милый! Это не ваша профессия. Но я поясню, извольте. Если вы только обещаете молчать обо всём до момента моего ухода с должности. После вы свободны от обещания. Правда, и сами тогда не захотите болтать…»

Я обещал.

«Я достиг, как вы знаете, пенсионного возраста, — начал Яблонский. — Мой пятилетний трудовой договор истекает в июне. Контракты с руководителями моего возраста при их возобновлении заключаются только сроком на год, да и то, предпочитают искать коллег помоложе. Та ещё глупость, но речь сейчас не об этом. Владимир Викторович, как вы тоже знаете, наметил себе сесть в моё кресло».

«Именно в ваше? — усомнился я. — Говорили что-то про секретаря Учёного совета…»

«Да, да, этот вариант тоже рассматривают — как утешительный приз проигравшему, знаете ли. Потому что декан на своём факультете — царь и бог, а за секретарём Учёного совета, хоть должность и высокая, общевузовское начальство ближе и следит за ним пристальнее. Проигравшим может стать или Бугорин, или Дмитрий Павлович Балакирев — то есть это они оба так считают. Если сейчас доцент с кафедры Бугорина выигрывает федеральный грант, Владимир Викторович получает благодарственное письмо, и это склоняет чашу весов в его пользу. То есть, повторюсь, это он сам так думает…»

«А в чём он ошибается?»

«В том, что контракт со мной могут переподписать! Я за своё место не держусь, уйду даже с удовольствием, но имею опыт, вникаю в дело, не рублю сплеча, не плету интриг, не проявляю барства, и по всему этому — начальству может быть проще работать со мной, чем с Владимиром Викторовичем, который резковат, чего греха таить. Оттого здравый смысл может и победить требования мёртвой буквы. Тут — бабушка надвое сказала. А теперь поразмыслите сами, как удачно всё складывается для вашего непосредственного начальника! Вы успешно завершаете свой проект — и у него есть все основания подвинуть меня, старика, ведь это под его руководством, не под моим, молодые педагоги выигрывают президентские гранты. Не обижайтесь на «молодого», Андрей Михайлович дорогой, это — относительное определение. С другой стороны, может у вашей лаборатории пойти что-то не так, даже со скандальным оттенком «не так». Десять честолюбивых молодых людей, знаете ли, десять юных дарований в одном пространстве — вдруг им станет тесно?»

«Не дай Бог, Сергей Карлович!»

«Не дай, не дай, конечно! — согласился он. — Но вдруг? Или вот девочки. Сколько их в сто сорок первой группе, три? Ах, четыре? Примут близко к сердцу эти переживания вековой давности и — эмоциональные выплески, проблемы со здоровьем. А родители тут как тут. В наши дни некоторые студенты и на четвёртом курсе живут с родителями, вы представляете?»

Я промолчал. Что там студенты! Не только студенты, но и некоторые преподаватели, давно разменявшие четвёртый десяток.

«Родители — жалобу, и получаем мы, милостивый государь, скандальную известность в местном масштабе, — продолжал декан. — А кто виноват?»

«Бугорин? — предположил я.

«А вот и не угадали! Не Бугорин, а ваш покорный».

«Почему?»

«Ну, как же вам не ясно, Андрей Михайлович? Потому что такое исследование, ради которого студенты снимаются со всех занятий по всем предметам, — это общефакультетское дело. И вовсе зря вы добивались от Владимира Викторовича распоряжения об организации лаборатории. Он бы вам его не дал просто потому, что не был полномочен». (Я покаянно покивал: да, это я мог бы и сам сообразить.) «Хотя не поэтому не дал, конечно, а чтобы вы не получили оружия против него же. Итак, заведующий кафедрой — ни сном ни духом. Напротив, выяснится по бумагам, что как раз в эти дни он с сотрудниками проводил инструктаж о том, чтобы всемерно укреплять, так сказать, учебную дисциплину, пристально следить за пропусками занятий и прочее. Вот увидите ещё. А декан знал о творящемся безобразии — и не принял мер. Или даже вовсе не знал, что происходит на вверенном ему факультете, и неизвестно, что хуже. Разве не надо его снять с должности, если он такой безалаберный? Тем более что и снимать не нужно: достаточно просто не подписать новый трудовой контракт. Понимаете теперь, почему для Владимира Викторовича оба варианта выигрышны, и даже ему, пожалуй, выгоднее, чтобы вы провалились? Да вы простите меня, идею про лабораторию — это не он вам нашептал?»

«Что вы, Сергей Карлович! — запротестовал я. — Мне само всё пришло в голову!»

«Но ведь вас, мой дорогой, поставили в такие условия, что вам и не могло ничего другого прийти в голову? О, это высший пилотаж…»

Мы несколько секунд помолчали.

«Мне очень жаль, Сергей Карлович, — пробормотал я. — То есть если всё и правда так. Очень жаль, что и сам, похоже, влип, и вас подвожу под монастырь».

«Да Господь с вами! — отозвался Яблонский. — Я-то буду возиться с внуками, писать этюды для души. А жаль вас, мой милый, молодую энергию и научный энтузиазм которого используют для таких пошлых целей. И ещё жаль того, что ваш заведующий кафедрой вами пожертвует без всяких сентиментальных чувств. Случись что, и строгий выговор — это для вас самое меньшее. А ведь вы не останетесь после такого выговора?»

Я, кивнув, продолжал сидеть, глядел перед собой в одну точку и пытался сообразить: что же надо сказать? Ничего нельзя было сказать: надо было благодарить за преподанный урок, извиняться и уходить.

Яблонский снова заговорил:

«Размышляю вот, Андрей Михайлович… Размышляю: не подписать ли мне общефакультетское распоряжение о создании вашей лаборатории?»

«Зачем? — изумился я. — Это укрепит мои позиции, конечно, и я буду благодарен, но ведь для вас — лишняя ответственность и лишний риск?»

«Бежать ответственности некрасиво, мой дорогой, — сентенциозно заметил декан. — А про риск — кто знает? Я ведь в своём приказе ответственность за его исполнение и взаимодействие структурных подразделений между собой возложу на вашего непосредственного начальника. А? Ха-ха! То есть в плохом случае, в случае скандала, виноват окажется в первую очередь он. Я тоже, но он — больше. А если всё пойдёт гладко, то я окажусь причастным к вашим общероссийским лаврам, потому что я же и распорядился. Считаете, дурно с моей стороны?»

«Нет, не считаю, — искренне ответил я. — Восхищаюсь вашей…»

«… Административной смекалкой? — догадался декан. — Так ведь, мой хороший, не первый год сижу в своём кресле… Вот что: я вам пока ничего не буду обещать. Надо мне сначала успокоить Ирину Олеговну с кафедры всеобщей истории, которая сегодня утром уже донесла, что вы ей звонили в нетрезвом виде и стучали кулаком по столу. Зайдите ко мне завтра примерно в то же время, договорились? Завтра сумею вам сказать что-то более определённое. Грех, Андрей Михайлович, просто грех — на корню рубить научное творчество и лишать энтузиазма тех, кто движет его вперёд! Это — моё главное соображение, а вовсе не бюрократические мысли».

— Какой славный у вас был декан! — заметил я рассказчику на этом месте. — И как это глупо — увольнять таких людей просто по достижении ими пенсионного возраста, руководствуясь хоть законом, хоть ведомственной инструкцией! Человек ради закона, или закон ради человека? Впрочем, извините, — спохватился я. — Это — такие самоочевидные банальности…

Андрей Михайлович молча кивнул.

[7]

— После обеда, — продолжал Могилёв, — работа группы возобновилась. Первая очередь выходила Марте Камышовой. Я деликатно спросил её, готова ли она сделать доклад по своему персонажу сегодня. Марта лаконично ответила, что готова, и мы приступили к слушанию её доклада без всяких предисловий.

Девушка вначале явно робела этой своей роли докладчицы и поэтому говорила лаконично, сухо, простыми фразами, но к концу своего сообщения немного оттаяла, стала поживей, будто увлёкшись против воли. Пять вещей, сказала Марта, поразили её в Кшесинской (а она читала и «Воспоминания», и дополнительные источники, например, недавно всплывший дневник балерины — архивный документ, который я тогда сумел раздобыть, кажется, в «Киберленинке»; только через три года этот документ опубликует некая бульварная газета вроде «Московского комсомольца»).

— «Киберленинка» недавно ограничила бесплатный доступ к авторефератам и архивным документам, вы знаете? — перебил я рассказчика.

— Да? — поразился Могилёв и даже по-детски приобиделся: — Как же им не стыдно… Торгаши! Позор!

Но вернёмся к нашим героям. Пять вещей впечатлили мою студентку. Во-первых, настойчивость и трудолюбие: оказавшись в эмиграции, Матильда вовсе не опустила руки, не лила слёз, не проедала драгоценности, а нашла работу, причём по специальности: открыла студию, в которой преподавала балетное искусство. (Отмечу тут как бы в скобках, что Марта неизменно называла свою героиню по имени и отчеству: Матильда Феликсовна.) Во-вторых, мужество: не испугалась ехать с революционными матросами, чтобы спасти из уже отобранного ленинцами особняка не Бог весть какие ценные, но дорогие сердцу вещи. Или ещё: одна еврейка-большевичка поставила балерине на вид, что она ходит по новой резиденции большевиков неаккуратно, та же ей ответила, что у себя дома — в знаменитом «дворце» по адресу Кронверский проспект, один — она будет ходить так, как считает нужным. (На этом месте кто-то хмыкнул, Лина или, может быть, Герш.) В-третьих, бескорыстие, как ни странно это звучит по отношению к женщине, которая так любила драгоценности и с таким удовольствием их носила. Но не о потерянных драгоценностях болело её сердце в эвакуации, а вот: не смогла она спасти последнее письмо Государя и его фотографию. В-четвёртых, религиозность, проросшая через «маленькую К.» ближе к концу жизни, пусть несколько наивная, пусть немного напоказ, но даже и так — искренняя: её сон о царской семье, об их пребывании на пороге и её попытке открыть им двери пением пасхального тропаря, сказала Марта, невозможно читать без слёз. Наконец, некая трогательная чистота. В чём же? Да вот хоть в этой истории с Наследником, которая в наши дни повёрнута всеми боками, изучена под микроскопом, заляпана грязными пальцами кинорежиссёров с вульгарно-претенциозными фамилиями, а тогда отнюдь не находилась в фокусе чьего-либо внимания. Истории, в которой вовсе не было расчётливой соблазнительницы, а была только горячая и живая, совсем молоденькая, полностью искренняя и очень любящая девочка, которая по-женски подчинилась всем решениям своего милого, а вовсе не пробовала плести интриги или воспользоваться его минутной слабостью. И да, отметила Камышова: возможно, между этой девочкой и Наследником так ничего и не случилось, в смысле плотского общения. Но если и случилось, случившееся — личное дело этих двоих, а ей, докладчице, было почти стыдно заглядывать в этот чужой дневник, и, когда бы не сотня прошедших лет, не желание защитить чужое доброе имя да не задание, полученное от группы, она бы свой стыд так и не сумела пересилить.

Конечно, Марта рассказала это всё более простыми словами и несколько более сбивчиво: она никогда не отличалась умением краснó говорить на публику. Заодно уж позвольте описать мою бывшую студентку. Марта Камышова была девушкой несколько выше среднего роста, исключительно скромной, но скромной не от боязни людей или затравленности, ничего такого в ней, если присмотреться внимательно, не имелось, а скромной от внутреннего спокойствия; девушкой, как бы даже не вполне осознающей свою женственность, будто ей недавно исполнилось пятнадцать лет, а вовсе не двадцать один. По этой же причине, думаю, никогда она не использовала никакого макияжа, а платья носила «детского фасона», то есть короткие, выше колена, но полностью закрытые, серые или коричневые, напоминающие, знаете, советскую школьную форму, не хватало только белого передника. И заколки-то в её пышных светлых волосах, не доходящих до плеч, иногда разлетающихся от статического электричества, были совсем простенькими, детскими. И лицо тоже под стать: хорошее, но немного простоватое, не из тех, на которые мальчики обращают внимание. Некоторые девушки нарочно эксплуатируют образ невинной школьницы, в каковой эксплуатации, конечно, уже не содержится ничего невинного, напротив, от этого знающего себе рыночную цену порочного инфантилизма волосы встают дыбом от ужаса. Что там девушки! Целые страны вроде Японии. Я порой грешным делом думал: может быть, и эта девочка нарочно притворяется невинней и юнее, чем есть, так сказать, торгует своей незрелостью? Но каждый раз, ловя взгляд этих глубоких православных глаз, убеждался: нет, не притворяется, не торгует, кто угодно, но не она. Глаза, кстати, у неё были карими, против всякого ожидания. Редкое сочетание со светлыми волосами.

— Печоринское, — заметил я.

— Точно, печоринское! — подхватил собеседник. Как там у Михаила Юрьевича, «признак породы»? В Марте определённо чувствовалась некая порода, вот только невозможно было с уверенностью сказать, какая.

Под самый конец девушка, тряхнув светлым облачком своих волос, призналась:

«Да! Мне вчера ещё приснился сон. Мне снилось, будто я стала… Матильдой Феликсовной. И у меня есть пара изящных таких туфелек, белых. Я пришла к кому-то в гости, шумная компания, но мне нужно бежать в другое место, но сделать так, чтобы другие не догадались, что я ушла. Тогда я оставляю эти туфельки в прихожей и иду босиком. Или не босиком: возможно, меня несёт на руках любимый человек, Андрей… Господи, великий князь Андрей Владимирович, я имела в виду! — тут же поправилась Марта, видя, что большинство повернулось в мою сторону с весёлым недоумением. — Пожалуйста, простите. Вот».

Мы подождали несколько секунд — но это был конец доклада.

«И… это всё? — осведомилась Ада Гагарина. — А… статья или эссе?»

«Статью я не успела написать, извините. Наверное, и не смогу», — призналась Марта.

«Огорчительно, — вырвалось у Штейнбреннера. — И эмоции — не совсем то, что лично я ждал от доклада академического характера. Или я ошибаюсь?»

«Да нет, Альфред, ты не ошибаешься», — ответила ему староста. У Марты от обиды задрожали губы.

«Вашим товарищем была проделана большая работа, — поспешил я вмешаться. — Что до статьи или эссе, то у каждого из вас свой стиль и своеобразие личности. Не забывайте также, что не каждому слова легко приходят на ум и не каждый готов писать художественную прозу. Наконец, Марта была самой первой, у неё было меньше всех времени!»

«Андрей Вла… Андрей Михайлович, спасибо большое!» — поблагодарила меня девушка, у которой — или мне это показалось? — её выразительные карие глаза были на мокром месте. Никто кроме меня, думаю, не заметил этой оговорки с отчеством, но я от неё поёжился.

«Верно, оставьте Марфутку в покое! — буркнул Кошт. — Подумайте лучше, что отсюда можно извлечь».

«Как минимум этот вопрос невинности или не-невинности заслуживает внимания!» — тут же вмешался Эдуард Гагарин.

«Как это?» — не поняла Марта, и Тэд пояснил:

«Действительно ли наш Лёша, то есть, I beg your pardon[14], Наследник, так активно сопротивлялся и на самом ли деле маленькая К. «приняла все его решения, не пробуя воспользоваться минутной слабостью», как нас сейчас пытались убедить?»

Раздались смешки. Марта часто заморгала. Я подумал, что пора мне снова вмешиваться, и уже откашлялся для того, чтобы высказаться, но тут…

Андрей Михайлович примолк и выждал выразительную паузу, лукаво поглядывая на меня.

[8]

— Ваша пауза длится уже дольше десяти секунд, — пробормотал автор, тоже удерживая улыбку. — Вы, в отличие от Гленна Гульда, рискуете смазать художественное впечатление.

— Что вы! — откликнулся Могилёв. — Паузами, поверьте мне, никогда ничего нельзя испортить. Чем дольше живу, тем больше в этом убеждаюсь.

Но не буду вас томить! Тут дверь распахнулась — и на пороге встала Настя Вишневская. Все обернулись к ней.

«Мы тебя не ждали, Настя… извините, вас, Анастасия Николаевна», — сказал я первое, что сказалось. А по сути надо было бы ещё по-другому: «Мы вас не ждали, ваше императорское величество!»

Настя действительно успела, что называется, поработать над образом. В тот день она собрала волосы в узел на голове, закрепив их крупным антикварным гребнем, и разыскала в своём гардеробе длинное, почти в пол, глухое тёмно-серое платье. На платье ближе к вороту она поместила серебряную брошь в виде ветки цветущей яблони. Цветами яблони служили светлые полудрагоценные камушки, недорогие, вроде розового кварца. Всё вместе производило впечатление продуманности, сдержанного достоинства или даже холодного величия.

Видимо, не только на меня, потому что вся группа как замерла. Один Тэд, подбежав, отвесил Насте преувеличенно-низкий, несколько шутовской поклон:

«Ваше величество, вас действительно не ждали!»

«У вас, Анастасия Николаевна, должно ведь быть занятие в сто сорок второй?» — нашёлся я наконец.

«Я им дала контрольную», — обронила Настя в ответ, идя к доске. Мы находились в той же самой аудитории, в которой начали работу утром. С доски ещё не стёрли хронологическую таблицу с именами персонажей. Анастасия Николаевна стала перед ней.

«А ведь меня нет в этом списке, — проговорила она, чуть нахмурившись. — Я здесь, похоже, никому не интересна?»

«Так точно, мадам, — подтвердил Кошт. — Вас нет в этом списке».

И вдруг, достав из внутреннего кармана своей чёрной, с заклёпками, кожанки антибликовые очки для ночного вождения — Марк был мотоциклистом, — он как-то дерзко надел их и посмотрел на неё поверх очков. Настя вздрогнула от его неуютного взгляда.

«Браво, Марк, — пробормотал я. — Как исторически точно…»

На этом месте автор прервал рассказчика:

— Почему «исторически точно», если вы мне простите моё невежество?

— Потому что Александр Иванович Гучков, явившийся к государыне поздно вечером седьмого, кажется, марта семнадцатого года — то есть уже в своём новом качестве, министра революционного правительства, — носил автомобильные очки, — охотно пояснил Могилёв. — Жёлтые, согласно Лили Дэн, а по Солженицыну — тёмно-зелёные. Конечно, у меня больше доверия первой как непосредственной свидетельнице.

— Зачем, хотел бы я знать, — пробормотал я почти про себя, но собеседник услышал и ответил:

— Вопрос вроде бы мелкий, но меня он занимал тоже! Я раньше считал, что Гучков прятал лёгкое косоглазие, которое можно разглядеть на его фотографиях. А в тот момент я своими глазами увидел, зачем.

— Зачем же?

— У меня не хватает слов, чтобы объяснить… «В качестве вызова» — вот и всё, что приходит на ум. Вам надо было видеть тот обмен взглядами!

Лиза первая нашлась, как смягчить впечатление неотёсанности от нашей, Господи прости, лаборатории. Она вдруг заговорила:

«Анастасия Николаевна, да, так вышло, но это не значит, что мы вам не рады! Позвольте представиться: я — Элла». Девушка, конечно, использовала семейное имя великой княгини.

Настя, кивнув, чуть улыбнулась своей «сестрёнке», первый раз с того момента, как вошла. Я решил брать инициативу в свои руки и предложил:

«Уж если Анастасия Николаевна косая черта Александра Фёдоровна здесь, давайте вовлечём её в общую работу».

[9]

«А давайте! — вырос откуда-то Тэд Гагарин. — Мы собирались ставить сценический эксперимент».

«Правда, что ли?» — испугалась Марта, но Тэд замахал на неё руками, приговаривая:

«Марфуша, мы видим, что ты пока не готова! Тебе бы и с причёской поработать, и с голосом… А вот царица-матушка сегодня во всеоружии! Your Majesty![15] — продолжил он, обращаясь к Насте. — Мадмуазель Кшесинская сегодня прочла доклад о себе и всех нас жгуче заинтересовала вот каким вопросом: что было бы, если бы ваша помолвка с последним русским царём расстроилась, а он вместо этого женился бы на своей «маленькой К.», которую полюбил «страстно и платонически»? Отрежьте мне голову, но я не знаю, как «страстно» сочетается с «платонически». Может быть, у царя появился бы здоровый наследник? Скажите мне: нам всем интересен этот spin-off[16], эта альтернативная ветка?»

Тэд был даровитым, но ленивым студентом, в котором, однако, содержалась масса актёрства. Убей Бог, не понимаю, почему он пошёл на исторический факультет: что история в нём для себя приобрела, а приобрела не очень многое, то драматическое искусство, бесспорно, потеряло.

Выходка Тэда застала всех врасплох, включая, конечно, и меня. Но несколько человек заговорили почти сразу:

«Законы Империи о престолонаследии не дали бы этого сделать, поэтому какой смысл спекулировать?» — Иван Сухарев.

«Господа, законы о престолонаследии — не каменная стенка: Павел Первый их менял, а дед последнего Государя сделал свою фаворитку морганатической супругой», — это был ваш покорный слуга.

«Ну вот, началась подмена науки фиглярством, я так и знал!» — Штейнбреннер.

«Давайте, давайте!» — Лиза.

«Я готова! Что от меня требуется?» — Настя.

Тэд, не теряя напора, тут же подвёл к ней прячущегося за чужими спинами Алёшу Орешкина и пояснил: дескать, сейчас на дворе — восьмое апреля тысяча восемьсот девяносто четвёртого года, день помолвки последней царственной четы. Почему бы не вообразить, будто история пошла по другому пути, будто Аликс так и не дала согласия? Вам, Анастасия Николаевна, придётся больше всех постараться, ну и тебе, Алёша, тоже не зевать: убеди нас, что молод, влюблён и вступишь на российский престол через семь месяцев.

Настя кивнула. Она сразу уразумела, что нужно делать, при этом глядела на своего «возлюбленного» с такой, знаете, ласковой насмешкой, которая заставляла поверить, что ей будет несложно справиться с задачей. Бедного Алёшу было искренне жаль! Он так растерялся, что, кажется, даже рот открыл. Воскликнул наконец:

«Да не могу же я изображать Наследника в свитере!»

«А ты свитер сними и рубашку выправи, — по-хозяйски посоветовал ему Марк. — Будет похоже на летний флотский китель».

Алёша и глазом моргнуть не успел, как с него кто-то стащил свитер, а кто-то другой выправлял его рубашку, не слушая возражений о том, что она мятая.

Стулья, поставленные ранее полукругом, мы быстро убрали, так что образовалось достаточное «сценическое пространство». И вот наш эксперимент номер один начался. Он осложнялся тем, что мы решили быть лингвистически достоверными, но сделать это оказалось не очень просто. По очевидным причинам беседа наших персонажей не могла проходить на русском. Алёша учил в школе немецкий язык, а в вузе его стали переучивать на английский — и добились лишь того, что он испытывал трудности и с тем, и с другим. Тэд взялся ему подсказывать, и так мы худо-бедно довели дело до конца. «Наследник» усваивал текст подсказок только по кусочкам, между которыми повисали паузы. Эти паузы, обозначенные тире, вполне можно приписать волнению, так что всё получилось в итоге не так уж плохо. Впрочем, я не буду пересказывать вам эту первую сценку. Вы ведь читали её стенограмму? Она достаточно короткая.

[10]

СТЕНОГРАММА

сценического эксперимента № 1

«Беседа Николая Александровича Романова (Цесаревича) и принцессы Алисы Гессенской»

от 7 апреля 2014 г.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Принцесса Алиса Гессенская (исп. Анастасия Вишневская)

Николай Александрович Романов, наследник русского престола (исп. Алексей Орешкин)

NICHOLAS. Liebe Alice!

ALIX. You can speak English, Nicky dear. That is, if you prefer.

NICHOLAS. Dearest Alice! You must know-that my love to you-is truly immense. It is about time-that I finally know-that I learn-your final decision. I cannot bear this-this hesitation-any longer. Such a shame, indeed!

ALIX. Didn» t I say to you before that I absolutely cannot be converted to Orthodoxy? Are you aware of that?

NICHOLAS. Do you find-my religion-inf- inferior-to yours?

ALIX. I have said no such thing. I am not a theologian. The only problem of your religion is that it worships martyrs to an excess. I don» t want to be a martyr, Nicky darling! I want to have an ordinary life and to be happy in a most ordinary way and fashion. Do you think it is mean of me? I am sorry, Nicky dear! (Подойдя к Наследнику, проводит рукой по его лбу, убирая с него прядь волос. Тот отшатывается.) Even now, I can see with perfect accuracy that I would become most unpopular with your compatriots if you married me. Call it a presentiment if you like. You, too, would become unpopular with your own people on my behalf. You would try to defend your old wify at all costs, and those compatriots of yours would then finally kill us in some damp basement. Dirty rogues! You see, I call your compatriots dirty rogues, and I don» t love human beings in general. A bad feature for a tsarina, but I cannot get over myself. No good will ever come out of our betrothal. Your little K. you told me about the other day will be over-joyous, and she will give you any possible consolation you deserve. (С чувством.) Oh, it makes my heart bleed, just to see how you are suffering, poor boy! Please think yourself free of any promises you have ever made me. One last kiss. (Она целует его в лоб.) And-farewell! (Выходит.)[17]

NICHOLAS (оставшись один). Нет, это нечестно, так не должно быть. Так — не — должно — быть! (С отчаянием.) Я этого не заслужил!

[11]

— После заключительного горестного вскрика нашего Цесаревича Тэд хлопнул хлопушкой-нумератором из тех, что используют при съёмке фильмов — вообразите, он принёс её с собой, уж очень ему не терпелось устроить «драматизацию», — и группа бросилась обсуждать эту сценку с места в карьер. Слышен был голос Штейнбреннера, который аргументированно разъяснял, что всё, всё — чепуха, от полного до последнего слова! И почему это принцесса Гессенская отказалась говорить на родном языке? Тут замечу вам как бы на полях, что историческая Александра Фёдоровна немецкий язык не очень жаловала и даже не считала вполне родным, она ведь с восьми лет росла при английском дворе. Иван, будто озвучивая мои мысли, возражал и допытывался: а в чём мы видим невероятность? Лизе всё очень понравилось. Ещё пара человек высказывалась в пользу того, что Анастасия Николаевна выглядела вполне убедительно, а Настя улыбалась почти торжествующе: она и сама это знала. Я тоже отвесил своей аспирантке комплимент, похвалив её английский язык. Большинство вслух жалело Алёшу. Да и было за что! Он весь взмок, будто выполнял тяжёлую физическую работу, рубаха липла к телу мокрыми пятнами, так что он поспешил надеть свитер. Даже и в свитере он выглядел достаточно несчастным, и, севший в позе кучера, сгорбивший спину, всё повторял вслух: «Я не заслужил этого… Позор… Какой позор!»

Марта присела рядом с ним и, взяв его руку, осторожно гладила её, что в другое время наверняка вызвало бы усмешки, переглядывания и перешёптывания, но сейчас всем показалось естественным: в конце концов, она была «маленькой К.», кому же, как не ей, было утешать своего Ники?

Алексей вдруг поднял голову и сказал достаточно громко, отчётливо:

«Как хорошо, что я ещё только Наследник! А что, морганатический брак уже сам собой приведёт к отречению от престола? Что же, я рад за Мишу! Дай Бог, он управится лучше».

Эта фраза привела к секундному оцепенению. Боюсь, кто-то успел даже подумать, что Лёша тронулся умом, прежде чем мы сообразили, что он просто остаётся внутри роли, а под «Мишей» имеет в виду великого князя Михаила Александровича.

Немедленно разгорелась дискуссия о том, в каком году закончилась бы история Российской Империи при невступлении на престол Николая Александровича, в результате чего права на наследование перешли бы к его младшему брату. (В скобках: большинство сошлось на тысяча девятьсот пятом: Михаил Александрович, вероятно, не справился бы даже с первой революцией.) Событие, должен сказать, не совсем невероятное: вам, например, известно, что отец их обоих в молодости всерьёз подумывал об отречении ради планов жениться на княжне Марии Мещерской? Конечно, есть разница между княжной и балериной…

— Вы думаете, Алиса Гессенская действительно могла бы отказать Николаю? — перебил автор Андрея Михайловича. — То есть если бы знала, чем всё закончится?

Тот коротко хмыкнул:

— Едва ли… или «может быть». Будь у неё это предчувствие или, скажем, мистическое знание о своей кончине, она бы… она бы, возможно, и тогда согласилась. Как хорошо, что мы не знаем будущего наперёд, не так ли?

Продолжу, однако. Я не принимал в дискуссии активного участия, правда, снабжал спорящих фактами, вот вроде сведений о княжне Мещерской. Алёша, совсем измученный, вышел из аудитории. Марта — чуть не оговорился и не назвал её Матильдой — пошла за ним. Вернулась хмурая и сообщила, что группа четверокурсников, отпущенных с занятия раньше срока, похоже, подслушивала нас у дверей, да как бы и не подсматривала в щёлку.

Настя вдруг спохватилась:

«Пять минут до конца пары! Я должна собрать контрольную. Извините. Спасибо всем — рада знакомству!»

И была такова. Марк при её уходе вновь надел свои антибликовые очки и насмешливо ей отсалютовал коротким резким жестом. Мне показалось, что после её ухода группа как будто вздохнула свободней. Разумеется, могло просто показаться…

[12]

Мы же признали первый опыт умеренно удачным и решили, что завтра продолжим с драматизацией.

Тэд, которого беспокоила сценичность, заявил, что Марта ничуть, ни капли не похожа на свой прототип! Рост не тот, цвет волос не тот, платье — прости-извини, Марфуша — словно мешок, живость, игра и соблазн отсутствуют напрочь. Марта послушно обещала надеть чёрное шёлковое платье со школьного выпускного и даже выразила готовность перекрасить волосы: она всем отвечала вполголоса, немного испуганно или с каким-то тайным беспокойством. Девочки со своей стороны решили найти для неё бижутерию. Даже не совсем бижутерию: Лиза сообщила, что у неё есть нитка настоящего жемчуга, которую она охотно одолжит на время.

Алёше, по общему мнению, тоже нужна была красивая форма. Её обещал принести я: у меня имелся — имеется и сейчас — повседневный общеармейский китель образца царствования Александра III. Новодел, разумеется, а не антикварный. Правда, с погонами поручика, а в свои двадцать пять Николай Александрович имел уже чин полковника. Последний его военный чин, кстати: генералом он так никогда и не станет… Но поручиком, в свои шестнадцать, он тоже был, да, наконец, приходилось пользоваться тем, что есть.

— Где вы раздобыли этот китель, если не секрет? — полюбопытствовал автор.

— Я за пару лет до того поработал консультантом для своих бывших студентов, которые готовили масштабную военную реконструкцию, и получил от них один образец в качестве благодарности, как видите, всё просто! — пояснил Могилёв. — Я выразил беспокойство по поводу того, что нашему Цесаревичу китель окажется велик: я был самую малость выше его ростом и чуть пошире в плечах. Лиза возразила: велик — не мал, а рукава, мол, можно загнуть и скрепить булавками.

— А что сам ваш Наследник?

— Затрудняюсь сказать. Он… — Андрей Михайлович хмыкнул. — Он нёс свой крест, как и подобает христианину и православному царевичу. Между прочим, я посоветовал ему ознакомиться с материалом, уже прочитанным Мартой, чтобы более основательно войти в курс дела. Алёша безропотно кивал, так же кивал он, слушая совет Тэда поработать с пластикой. Тот показал Алёше пару движений и заставил их повторить, добиваясь, кажется, «большего аристократизма», но в конце концов махнул рукой. На лбу нашего юного Ники проступало что-то вроде «Это всё — издевательство над живыми людьми, но я исполню свой долг и буду терпеть, насколько хватит сил».

— Стоило ли так мучить парнишку?

— Да ведь его никто не неволил! Ну, а кроме прочего, я искренне хотел свести их вместе, его и Марту. Вот, думалось мне, будет славная парочка!

[13]

— Утром вторника, — рассказывал Андрей Михайлович, — Марта явилась в своём прежнем «детском» платье, но волосы, однако, перекрасила в чёрный цвет — и выглядела странно и непривычно. На упрёки по поводу платья она пояснила, что просто не хотела идти в нарядном по улице, боялась испортить. Но взяла с собой! Лиза тут же вызвалась найти свободную аудиторию и подготовить девушку, поработать с причёской и макияжем. Тэд увился за ними, без всякой мысли ухаживать за той или другой девушкой, а просто на правах режиссёра. Итак, эти трое пропали, а мы, не имея особого дела, перебрасывались шуточками и малозначащими репликами. А стоило бы подумать о предстоящем эксперименте, подойти к нему более ответственно! Я пару раз призывал к этому, и вялая дискуссия действительно завязывалась: в основном между Иваном и Альфредом, эти двое нашли друг друга. Но никто их не слушал, и не самый энергичный спор угасал.

Когда Марта появилась в аудитории вновь, мы все ахнули: это было преображение! Серая мышка стала прекрасным чёрным лебедем. Даже её походка, даже жесты изменились. Может быть, она оказалась чуть высока для той Кшесинской, которую знает история, но в остальном — не просто Матильдой, а Матильдой-в-квадрате.

Алёша в своём кителе поручика гвардии тоже выглядел очень хорошо: в плечах тот оказался ему почти впору, а к подогнутым рукавам просто не требовалось присматриваться.

Оба замерли в разных углах аудитории.

«Что вы от нас хотите? — глуховато спросил Алёша. — Тэд, какое число на календаре?»

Тэд картинно развёл руками:

«Мои славные, любое! На ваш выбор».

«Нет, я так не могу, — отрубил «Цесаревич» как-то по-военному. — Мне и так сложно — думать».

«Нам интересна версия…» — начал Иван.

«Иван, кончай тянуть волынку, — перебил его Кошт. — Нам интересно, спали вы друг с другом или нет! Не вы, а ваши персонажи, то есть: до вас двоих нам никакого дела. Эдик вам ещё вчера об этом сказал очень конкретно, а сегодня что-то ударился в отрицалово».

Алёша изменился в лице. После облачения в китель нечто гвардейское в нём появилось, поэтому я даже испугался, что он сейчас не только что-то ответит, но и сделает.

Заговорили сразу, перебивая друг друга, несколько человек:

«Алексей, не следует воспринимать эмоционально! Вопрос заслуживает внимания!» (Штейнбреннер).

«Мальчики, вы упали? Не, ну а чо, давайте отрываться по полной, я будто против!» (Лина).

«С какой стати он заслуживает внимания? Какое историческое измерение это имеет?» (Иван).

«А я объясню! Религиозно-церковное, а через это и историческое». (Штейнбреннер).

«Вы, дамы и господа, я не понимаю, исповедуете эротический мистицизм нашего многострадального народа? Иначе я совсем не могу взять в толк, каким образом вдруг это важно». (Герш).

«Такие вопросы надо решать общим голосованием, а не как захотелось левой пятке военного министра Временного правительства!» (Ада).

Пока все галдели, Марта вышла на середину аудитории. Мы, признаться, как-то упустили её из виду, потому что все смотрели на «Цесаревича».

«Вы с ума сошли? — проговорила она звонким голосом, подрагивающим от гнева. — Мы сейчас вам должны показать, как я соблазняла Наследника, а он сопротивлялся? А если у меня, это самое, получится, что было после, мы вам тоже должны показать? Вы этого хотите?»

Твёрдыми шагами девушка прошла к двери и, покинув аудиторию, хлопнула за собой дверью. Алёша почти сразу вышел следом. Кажется, ему пришлось чуть ли не расталкивать толпу любопытных, по крайней мере, мы услышали его гневные восклицания в коридоре.

«Я не узнаю Марту, — пробормотала Лиза. — Совсем новый человек».

Лина хмыкнула и пояснила:

«Вот что делают камешки ваши! Была обычная рабочая девочка, а как надела жемчуга, так и вознеслась».

[14]

Алёша вернулся минут через пять и хмуро доложил:

«Матильда готова играть только сцену нашего последнего свидания весной девяносто четвёртого, у сенного амбара на Волконском шоссе. Ни на что другое она не согласна».

Тут же завязался спор о важности или, напротив, неважности этой сцены. Иван и Альфред настаивали, что ничего значимого в ней нет, а Гагарины и Лиза упирали на то, что Марта уже навела макияж, специально по случаю надела выпускное платье и стерпела все манипуляции со своими волосами, поэтому теперь, если отказываться от сцены, все труды пропадут даром. Мечтательно-задумчивый Герш после некоторых колебаний склонился ко второй точке зрения, и она победила. Алёша позвонил Марте и пригласил её присоединиться к группе.

Тэд в ожидании нашей героини написал на хлопушке мелом The Last Date[18]. Хотел, кажется, The Last Meeting[19], но выбрал Date как более короткое слово. Все мы молча следили за этими почти жреческими действиями.

Марта вошла и замерла на пороге. Тэд объявил:

«The Last Date»!» — и щёлкнул хлопушкой-нумератором. Матильда бросилась Наследнику на шею.

[15]

Здесь автор этого текста должен был бы привести стенограмму «эксперимента номер два». Стенограмма имеется, но я решил её опустить. Сохранившаяся запись — это просто набор отдельных мало относящихся друг к другу фраз, даже обрывков фраз, ни одна из которых не доведена до конца; в ней нет ничего от связности речи Алисы Гессенской, которую Анастасия Николаевна Вишневская за день до того произнесла с таким мастерством, находчивостью и самообладанием. Запись устной речи имеет свои области употребления и свои пределы: далеко не всё из того, что убедительно на бумаге, прозвучало бы так же убедительно в живой жизни, и наоборот. Чтобы читатель не чувствовал себя обманутым, считаю нужным после «звёздочек» привести отрывок из подлинных воспоминаний балерины. Возможно, вы заметите, что Матильда Феликсовна не обособила запятой деепричастный оборот во втором предложении второго абзаца. Автор не счёл нужным восстанавливать эту запятую: в конце концов, даже мелкие (или крупные) ошибки исторических источников характеризуют их автора и через это становятся сами частью истории.

* * *

Я приехала из города в своей карете, а он верхом из лагеря. Как это всегда бывает, когда хочется многое сказать, а слёзы душат горло, говоришь не то, что собиралась говорить, и много осталось недоговоренного. Да и что сказать друг другу на прощание, когда к тому еще знаешь, что изменить уже ничего нельзя, не в наших силах…

Когда Наследник поехал обратно в лагерь, я осталась стоять у сарая и глядела ему вслед до тех пор, пока он не скрылся вдали. До последней минуты он ехал всё оглядываясь назад. Я не плакала, но я чувствовала себя глубоко несчастной, и, пока он медленно удалялся, мне становилось все тяжелее и тяжелее.

Я вернулась домой, в пустой, осиротевший дом. Мне казалось, что жизнь моя кончена и что радостей больше не будет, а впереди много, много горя.

[16]

Но вернёмся к рассказу Андрея Михайловича, который как раз пояснял:

— Всё заняло не больше трёх минут, но психологически — минут пятнадцать, может быть, целых полчаса. Мы глядели как заворожённые: их действие захватывало полностью, и это вопреки тому, что, положи их слова на бумагу, всё стало бы невнятным, почти детским лепетом. Мера их нахождения внутри своих персонажей и, так сказать, актёрской отрешённости от нас — или от тех, кто стоял за дверью и подглядывал в щёлку, — мера даже некоего бесстыдства изумляла: они действительно о нас забыли.

Наконец, Наследник пошёл по направлению к своей лошади, смирно стоявшей у сенного сарая — я почти видел эту лошадь, уверяю вас, — а «маленькая К.» стояла и смотрела ему вслед. Тэд щёлкнул хлопушкой, и только тогда мы очнулись.

«Я же говорил, что собственного исторического значения в этом частном эпизоде не имеется», — тут же прокомментировал Альфред.

«Дядя Фредя, ты дурак», — ответил ему Кошт, переиначив русскую поговорку, снова достал свои антибликовые очки и снова надел их. Я успел подумать, что теперешний жест тоже раскрывает психологию встречи Гучкова и Государыни: в конце концов, ему могло быть просто неловко.

Лиза не таясь плакала, утирая слёзы и шмыгая носом.

Марта опустилась на ближайший стул и застыла в каком-то оцепенении. На её лице была слабая, отрешённая от нашего мира улыбка, глаза блестели.

«Марта, может быть, тебе водички?» — спохватилась наконец Лиза.

Марта покачала головой, верней, медленно повела ей из стороны в сторону.

«Нет, мне хорошо, — ответила она каким-то новым голосом. — Хотя… ты права, пойду умоюсь. Сделать бы ещё что с этой публикой у дверей». С этими словами она вышла из аудитории.

Штейнбреннер заговорил вновь:

«Я понимаю, что все сейчас находятся во власти эмоций, и именно поэтому мой долг как единственного человека, способного избежать этой самоиндукции и аутосуггестии, — поставить вопросы, которые остались вне поля нашего рассмотрения. Мне хочется познакомить со своими выводами пару-тройку человек, которые способны рассуждать безэмоционально».

Ада со вздохом пересела к нему, и они оба принялись о чём-то толковать вполголоса. Иван через некоторое время к ним присоединился (тоже, кажется, без большого удовольствия).

Алёша подошёл ко мне и, сняв, протянул мне свой китель, причём не просто так, а будто с некоторым смыслом.

«Вы можете его оставить на весь апрель», — предложил я.

«Нет, спасибо! — отозвался Алёша, какой-то повзрослевший. — Я точно не надену его сегодня, хоть вы меня режьте. А про весь апрель — я хотел с вами поговорить. После занятий, наверное…»

Я кивнул.

[17]

— Пока я разговаривал с Алёшей — продолжил рассказчик, — выяснилось, что «безэмоциональная», мозговая часть нашей группы, посовещавшись, решила готовить «суд истории над гражданкой Кшесинской». Я немного удивился, но не подал виду: в конце концов, этот метод мы ещё не использовали, а испробовать стоило каждый.

Как-то само собой стало ясно, что Ада будет председателем суда, а Альфред — обвинителем: это вытекало и из их собственных интересов, и из характеров их персонажей. Я не возражал, но отметил, что им лучше остаться совершать суд от лица своих героев: в конце концов, «министр юстиции Керенский» звучит куда представительней, чем «студентка четвёртого курса Ада Гагарина». Они оба с этим согласились.

Оставалось найти защитника. Алексею, казалось бы, сам Бог велел быть таким защитником, даже по греческому смыслу его имени, но он вышел, как только «рабочая мини-группа» из Ивана, Альфреда и Ады начала привлекать к обсуждению суда остальных. Вслед за Мартой, наверное. Это могло бы вызвать смешки, но нет. Напротив, Лиза, глядя на закрытую им дверь аудитории, произнесла вполне серьёзно:

«Если у этих двоих что-то сложится, то и слава Богу — Андрей Михайлович, правда? Они ведь оба невинны, как… как…»

«Как овцы», — закончила за неё Лина.

«Верно, как овцы, — согласилась Лиза, не замечая невольной грубости выражения. — Лёша, думаю, и с девушкой-то ни разу не был, а про Марту вообще молчу…»

Я вслух заметил, что теперь мы, кажется, потеряли естественного адвоката для подсудимой. Штейнбреннер немедленно возразил: дескать, Цесаревич никак не может выступить на суде адвокатом, во-первых, потому что никогда не имел юридического склада ума, а во-вторых и в главных, потому, что после Февральской революции личной свободой не пользовался, гипотетическое же судебное заседание с участием Милюкова и Керенского могло произойти только во временнóм промежутке от Февраля до Октября. Против такого крючкотворческого подхода можно было бы сказать многое, но у меня не было никакого желания с ним спорить. Вместо этого я позвал Герша:

«Василий Витальевич! Может быть, вы в качестве верного монархиста не откажетесь быть защитником?»

Борис Герш пожал узкими плечами (кстати, обращение к нему по имени его персонажа он счёл чем-то совершенно естественным, даже виду не подал). Вздохнул:

«Увы, неверного, то есть не оставшегося верным… Я не против, я бы даже хотел. Но у меня не немецкий ум, а самый что ни на есть русопятский! Я поэтому не смогу дать настоящего отпора господину Милюкову, который сейчас готовит обвинение… Андрей Михайлович, может быть, вы?»

Идея, кажется, понравилась: со всех сторон раздались возгласы одобрения. Ада, тоже улыбнувшаяся мысли, правда, заметила:

«Ради справедливости должна сказать, что Андрей Михайлович тоже должен взять на себя роль кого-то, кто был жив в 1917 году. Иначе это будет… несимметрично, что ли! Вот хоть этот — великий князь Андрей-как-его-там…»

«Андрей Владимирович, который не отличался особым умом, — тут же вставил Иван Сухарев и сразу покаялся: — Извините! Но я же не про вас».

Тут, замечу от себя, он, скорее, ошибся: письма великого князя не демонстрируют никакой особой глупости. Я, улыбнувшись, объявил группе, что принимаю обязанности защитника мадмуазель Кшесинской и буду на суде в роли русского религиозного философа Василия Розанова («Почему не отца Павла Флоренского?» — немедленно выскочил Штейнбреннер, но я не удостоил его ответом), что предлагаю всем остальным быть присяжными заседателями, наконец, что сейчас должен их оставить, так как вспомнил: Сергей Карлович просил меня к нему зайти. Предложил им: не хотите ли пока посмотреть исторический фильм на служебном ноутбуке, который могу принести с кафедры? Студенты заверили меня, что найдут, чем заняться, и без всякого фильма. Мы договорились встретиться после обеда, то есть после окончания большой перемены.

[18]

— При выходе, — рассказывал Андрей Михайлович, — я столкнулся с небольшой кучкой студентов разных курсов, которые шарахнулись от двери. «Подслушивать нехорошо», — буркнул я, и тут же поймал себя на мысли: а подсматривать? Ведь ещё хуже — а между тем мы, зрители «сценического эксперимента номер два», именно и подсматривали за чужой жизнью.

В своём кабинете декан с улыбкой протянул мне лист бумаги:

«Пожалуйте! Вот копия. Ваша лаборатория теперь существует de jure».

«Не знаю, как вас и благодарить, Сергей Карлович…»

«И вот ещё что: ваша работа среди студентов уже возбудила лёгкую сенсацию, — продолжил Яблонский. — А эта сенсационность и их отвлекает от учёбы, и вам совсем некстати. Думал сегодня весь день: как бы вам переехать куда подальше от любопытных глаз? И, представьте себе, придумал! Вы знаете, что у нашего университета есть собственная научная библиотека?»

«Ну, а как же! — подтвердил я. — По адресу улица Загородная роща, дом 1А».

«Верно, в ста метрах от проходной Нефтехимического завода. А в этой библиотеке имеется учебный класс, аккурат над читальным залом. Использовался раньше активно, а сейчас — в основном для разовых семинаров и всяких инструктажей. Созвонился сегодня утром с заведующей библиотекой, полюбезничал с ней и — в общем, держите второе распоряжение! Не распоряжение, конечно, — поправился он: — я не могу распоряжаться в подразделении, которым не руковожу. По жанру это ходатайство: «Уважаемая Таисия Викторовна…» — и всё остальное как положено. На этот раз оригинал, точнее, один из двух оригиналов, второй оставлю у себя. Вы ведь простите старика за то, что я так по-хозяйски вмешался? Место, конечно, на отшибе, но зато…»

Я заверил декана, что лучшего и желать не мог. И правда, сомнительное удовольствие работать на одном этаже с кафедрами отечественной и всеобщей истории, когда и Бугорин, и профессор Балакирев в любую секунду могут войти и бесцеремонно поинтересоваться: а что это мы делаем?! Ещё и сами захотят поучаствовать, чего доброго… бр-р!

«Вы очаровательный человек, Сергей Карлович!» — прибавил я в порыве благодарности.

«Полно, полно! — замахал на меня руками декан. — Что вы мне расточаете комплименты, словно девице! Кстати, пошёл тут новый слушок: будто все девицы в вашем исследовательском коллективе от вас настолько без ума, что вы им уже и во снах являетесь. Насколько это обоснованно, скажите?»

Я тогда с удовольствием рассмеялся, и он со мной тоже. Только выйдя от него, я припомнил сон Марты Камышовой и поразился: как хорошо, оказывается, у нас на факультете поставлено осведомительство всякого рода, и как проворно работает пошлое «сарафанное радио»!

[19]

— Войдя в аудиторию после обеда, — вспоминал Могилёв, — я увидел уже полностью подготовленное сценическое пространство. Три парты поставили «покоем»[20], что, видимо, изображало столы судьи, обвинителя и защитника. Стол судьи оказался покрыт зелёной тканью. Тэд пояснил, что купил ткань в обеденный перерыв, пожертвовав обедом, и что, будь у него больше времени, купил бы и деревянную киянку, то есть судейский молоток. Я только покачал головой, видя такую преданность делу. Имелись и составленная из стульев скамья подсудимых, — рядом с адвокатским столом, — и места для четырёх присяжных заседателей: урезанный состав, но не могли ведь мы расширять свою рабочую группу до бесконечности. Правда, даже из этих четырёх Алёша отсутствовал. Из лекторской кафедры соорудили свидетельскую трибуну. Тэд, выполнявший роль секретаря суда, указал мне моё место. Прежде чем занять его, я обратился к группе с коротким воззванием:

«Уважаемые юные коллеги! Разрешите напомнить вам несколько очевидностей, и простите за то, что делаю это только сейчас. Любой наш эксперимент — это всего лишь допущение, игра ума. Вот почему прошу вас в глубине души отнестись к нему совершенно бесстрастно. В ходе эксперимента вы можете делать всё, что хотите, до тех пор, пока это оправдывается характером вашего героя: бранитесь, возмущайтесь, негодуйте, плачьте, смейтесь. Сразу после окончания, пожалуйста, забудьте все чувства, что пережили, не держите на ваших товарищей никакого зла и взгляните на совершившееся со стороны. Могу ли я надеяться на то, что вы постараетесь это сделать?»

Лаконичными откликами группа заверила меня, что постарается.

«Андр… Василий Васильевич, мы можем начинать?» — уточнил у меня секретарь, и после моего кивка, откашлявшись, объявил о начале заседания.

[20]

СТЕНОГРАММА

сценического эксперимента № 3

«Суд истории над Матильдой Кшесинской»

от 8 апреля 2014 г.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Александр Фёдорович Керенский, председатель суда (исп. Альберта Гагарина)

Павел Николаевич Милюков, обвинитель (исп. Альфред Штейнбреннер)

Василий Васильевич Розанов, защитник (исп. А. М. Могилёв)

Секретарь суда (исп. Эдуард Гагарин)

Александр Иванович Гучков, свидетель (исп. Марк Кошт)

Вестовой Михаила Васильевича Алексеева, свидетеля (исп. Иван Сухарев)

Матильда Феликсовна Кшесинская, подсудимая (исп. Марта Камышова)

Присяжные заседатели (исп. Елизавета Арефьева, Борис Герш, Акулина Кошкина)

СЕКРЕТАРЬ СУДА. Прошу всех встать, суд идёт! Прошу всех садиться.

КЕРЕНСКИЙ. Подсудимая, подойдите к свидетельской трибуне. Назовите ваше имя.

КШЕСИНСКАЯ. Матильда Феликсовна Кшесинская, в замужестве княгиня Романовская-Красинская.

КЕРЕНСКИЙ. Революция русского народа устранила аристократию и фальшивое чинопочитание! В новой свободной России нет князей и княгинь.

КШЕСИНСКАЯ. Мир не ограничивается Россией.

КЕРЕНСКИЙ. Назовите вашу дату рождения.

КШЕСИНСКАЯ. Девятнадцатое августа тысяча восемьсот семьдесят второго года.

КЕРЕНСКИЙ. Прошу секретаря суда зачитать обвинительный акт.

СЕКРЕТАРЬ (встаёт). Матильда Феликсовна Кшесинская обвиняется, во-первых, в создании снарядного голода в Российской армии посредством распределения заказов на производство снарядов между угодными лично ей производителями.

КШЕСИНСКАЯ. Какая чепуха…

КЕРЕНСКИЙ. Признаёте ли вы себя виновной по первому обвинению?

КШЕСИНСКАЯ. Никогда не слышала ничего более нелепого, никогда в своей жизни!

СЕКРЕТАРЬ. Во-вторых, она обвиняется в… (Долго смотрит в свои записи, наконец, выговаривает с некоторым сомнением.)… В соблазнении наследника русского престола и его моральном падении, что привело к краху российской государственности, поражению России в Первой мировой войне и безмерным страданиям наших соотечественников. (Садится.)

КЕРЕНСКИЙ. Признаёте ли вы себя виновной по второму обвинению?

КШЕСИНСКАЯ. У меня нет слов. Я — я нахожу ниже своего достоинства отвечать.

КЕРЕНСКИЙ. Суд переходит к допросу свидетелей. (О чём-то шепчется с секретарём.) В зал приглашается Александр Иванович Гучков.

Гучков подходит к свидетельской трибуне и встаёт за ней.

КЕРЕНСКИЙ. Свидетель, вы предупреждаетесь об ответственности за… Александр Иваныч, снимите очки! Вы демонстрируете неуважение к суду.

ГУЧКОВ. У меня болят глаза, Алексан-Фёдорыч.

КЕРЕНСКИЙ. Сочувствую, но порядок есть порядок. У меня тоже много что болит, почки уже почти отнялись, но я ведь не приехал сюда в инвалидном кресле!

Гучков снимает очки.

КЕРЕНСКИЙ. Александр Иваныч, вплоть до начала нашей великой бескровной революции вы были председателем Центрального военно-промышленного комитета. Что вы можете сказать по существу первого обвинения?

ГУЧКОВ. Только первого? А я уж боялся, меня и к разбору второго тоже привлекут.

КЕРЕНСКИЙ. Александр Иваныч, не паясничайте.

ГУЧКОВ. Алексан-Фёдорыч, вы уж простите, из нас всех вы — главный паяц. Это знает каждый здесь сидящий. (Передразнивает.) «Не смейте прикасаться к этому человеку!» «Я готов умереть прямо здесь!» Это вы — меня, русского патриота, просите не паясничать?

КЕРЕНСКИЙ (ищет судейский молоток, не найдя его, стучит кулаком по столу). Свидетель, вы призываетесь к порядку! Вы будете выдворены!

ГУЧКОВ. Вот уж чему не огорчусь.

КЕРЕНСКИЙ. Обвинение может задавать свидетелю вопросы.

МИЛЮКОВ. Алексан-Фёдорыч, каким образом происходило распределение заказов на производство снарядов?

ГУЧКОВ. Через Цэ-вэ-пэ-ка. Формально отвечало министерство, но как-то так вышло, что мы взяли всё в свои руки. От военного ведомства поступали заказы, мы делили их между заводами. Вы меня, Пал-Николаич, спрашиваете такие вещи, которые и сами знаете. Ваш Шингарёв тоже входил в Особое совещание по обороне. Или вы не беседовали со своими однопартийцами? Считали ниже своего достоинства?

МИЛЮКОВ. Пожалуйста, давайте придерживаться формы! И Особое совещание, и ЦВПК были созданы в пятнадцатом. Могла мадам Кшесинская вмешиваться в распределение заказов до пятнадцатого года?

ГУЧКОВ (жмёт плечами). Мне-то откуда знать?

МИЛЮКОВ. То есть вы не исключаете?

ГУЧКОВ. Я свечки не держал… но, с другой стороны, через кого?

МИЛЮКОВ. Через Государя Императора, который уже влиял на всем печально известного Сухомлинова. Одни фабриканты, более щедрые на свою благодарность, получали заказы, другие нет, и вот плачевный итог.

ГУЧКОВ. Пал-Николаич, вы… Вы, как бы вам это мягко сказать… Вы, извините, как втемяшите себе в голову какую-нибудь химеру, так и преследуете её вопреки здравому смыслу. Вы и раньше этим отличались: вспомните, пожалуйста, ту ахинею, которую вы несли с трибуны Государственной Думы про низкие закупочные цены на зерно и про то, что чем ниже будут цены, тем охотнее и быстрее крестьянин повезёт его продавать. Не припоминаете такого? Ну как, повёз зерно на рынок русский мужичок по твёрдой низкой цене?

МИЛЮКОВ. Прошу вас отвечать по существу и не переходить на личности!

ГУЧКОВ. По существу — пожалуйста, только ведь вы не умеете, никто из вас, слушать по существу, сразу взбираетесь на идеологического конька… Вы, интеллигенция, не знакомы, по сути, ни с одним настоящим ремеслом! Вы говоруны и дилетанты!

РОЗАНОВ. Как и вы, Александр Иваныч, как и вы…

ГУЧКОВ. Все заводы работали на фронт, все до единого! А снарядов — не хватало, из-за чехарды с составами, например, из-за вечного нашего русского бюрократического головотяпства. Ещё: надо было, как я понимаю теперь, задним умом, нарастить производство на одном ключевом заводе, Свято-Петроградском Трубочном. Снарядам не хватало трубок. Если вы произвели сто снарядов и десять взрывателей к ним, сколько на фронт уйдёт снарядов, пригодных для боеприменения? Верно, десять штук. В нашей бестолковщине сложно доискаться, кто виноват в том, что такое простое дело не было сделано. Но что до мадам Кшесинской, к которой, поверьте, я не испытываю никакой симпатии: это она, по-вашему, должна была организовать правильное движение составов? Расширять производство на Трубочном заводе? Разобраться, в чём беда, и потребовать увеличить выпуск трубок от своего ненаглядного Ники? Пал-Николаич, вы в своём уме?

МИЛЮКОВ (с оскорбленным достоинством). Обвинение не имеет больше вопросов к первому свидетелю.

КЕРЕНСКИЙ. Защита может задать вопросы свидетелю.

РОЗАНОВ. Ваша честь, благодарю! Господин Гучков, мы с вами не были до этого знакомы, и всё же благодарю и вас: вы очень облегчили мою работу, так что я, по сути, мог бы обойтись и без вопросов. Но всё же спрошу: скажите, а откуда пошёл слух о влиянии Матильды Феликсовны на дело снабжения?

ГУЧКОВ (вновь пожимает плечами). От главковерха.

РОЗАНОВ. От Государя?!

ГУЧКОВ. Да нет же, от верховного до августа пятнадцатого года. От великого князя Николая Николаевича.

РОЗАНОВ. Согласитесь, распространение таких слухов его прекрасно характеризует?

ГУЧКОВ. Я ему не судья, а вообще, его больше характеризует тот позорный хаос, который устроился и на фронте, и в тыловом обеспечении в то время, когда он был верховным.

РОЗАНОВ. Может быть, идея Государя самому принять верховное главнокомандование в августе пятнадцатого была не такой уж дурной, вы не находите?

ГУЧКОВ (кисло). Это не относится к сути дела.

РОЗАНОВ. Скажите ещё, пожалуйста… впрочем, нет, вопрос о ящиках для снарядов, произведённых казёнными заводами, причём на ящиках неизменно ставилась маркировка «Военно-промышленные комитеты», будто это именно ваши комитеты их произвели, я задам как-нибудь в другой раз. (Смешки среди присяжных.) Защита не имеет вопросов к первому свидетелю.

СЕКРЕТАРЬ. Приглашается в качестве свидетеля Михаил Васильевич Алексеев.

ВЕСТОВОЙ (встаёт и отвешивает короткий поклон). Его высокопре… господин генерал приказали мне доложить вашим высоко… гражданам судьям, что в этот тяжёлый для Родины час он не находит возможным покинуть фронт ради участия в… в позорном судилище над невинной женщиной. Виноват! (Вытягивается по стойке «смирно».)

РОЗАНОВ (вполголоса). Ах, что за умница его высокопревосходительство! Если бы только он пораньше проявил свою принципиальность…

КЕРЕНСКИЙ. Вот как? Ну конечно, что ждать от верных псов старого режима…

РОЗАНОВ. Со всем почтением, ваша честь: мы не на митинге, а в зале судебного заседания. Вы тратите своё красноречие попусту.

КЕРЕНСКИЙ (скороговоркой). Суд переходит к прениям сторон. Слово предоставляется обвинению!

МИЛЮКОВ (не спеша поднимается со своего места; говорит медленно, весомо). Приняв во внимание и взвесив факты, приведённые первым свидетелем, мы считаем возможным отказаться от первого обвинения. Тем большее значение приобретает второе!

На протяжении двух лет подсудимая настойчиво соблазняла Наследника российского престола, вынуждая того вступить с ней в интимную связь, и в январе тысяча восемьсот девяносто третьего года наконец добилась своего! О событии свидетельствуют некоторые несколько двусмысленные записи в дневнике Николая, а также, прямым текстом, авторитетные иностранные источники, например, Миранда Картес в своей книге «Три императора». Позвольте цитату: «It took her nearly two years of-highly decorous-near-stalking to persuade the extraordinarily diffident Nicholas to install her as his mistress. It was a further six months before the affair was actually consummated.»[21]

Указанная связь с точки зрения православной веры не может считаться ничем иным, как блудным сожительством, актом любодеяния. Блуд — это смертный грех согласно древней вере отцов наших. В религиозных убеждениях Николая Александровича, кажется, никто не сомневается? Мы берём на себя смелость утверждать, что переживание греха этой совестливой, но слабой натурой, привело доброго, в сущности, но не получившего систематического научного образования, склонного к болезненному мистицизму человека к сомнению в том, действительно ли он как грешник способен восприять благодать Помазания Божия. Это сомнение, никогда его не оставлявшее, ослабило его волю, заставило его подчиниться тирании деспотичной жены, наконец, прислушиваться к колдунам, шарлатанам, проходимцам и фаворитам всякого рода и быть уловленным в сети нездоровой спиритуальности.

Мы, разумеется, не считаем мадам Кшесинскую единственной виновницей деградации государственного управления, совершившейся из-за смены власти в нашей стране, это было бы reductio ad absurdum[22], но часть вины за народные страдания, безусловно, лежит и на ней. Ваша честь, я закончил.

КЕРЕНСКИЙ (назидательно). «Господин судья», Павел Николаевич, «господин судья», или даже «гражданин судья», давайте отучаться от старых привычек и языка раболепия… Я горжусь званием гражданина, единственным, которое сохранила революция! Благодарю! Слово предоставляется защитнику.

РОЗАНОВ (встаёт). Граждане свободной России, я не юрист, и поэтому с некоторой робостью приступаю к судоговорению в этих стенах. Но даже мой дилетантизм в вопросах юриспруденции не препятствует мне обнаружить очевидные изъяны в речи обвинителя. Павел Николаевич допускает не одну, не две, а целых три ложных посылки. Эти посылки тянут за собой одна другую, вроде вереницы слепцов, что держатся каждый за плечи идущего впереди, и все эти слепцы падают в яму.

Начнём с первой. Обвинитель утверждает доказанность плотской связи, ссылаясь на личный дневник Государя…

КЕРЕНСКИЙ. Что значит «Государя», что за слово?! Революция смела эту династию как ветхий мусор!

РОЗАНОВ. Александр Фёдорович, вы не можете протестовать против того, что в нашей русской истории был последний Государь, как вы не можете протестовать против того, что вода замерзает при нуле градусов Реомюра. Вы хотели бы отменить саму историю? О, вы — хотели бы…

КЕРЕНСКИЙ. Настаиваю на уважении к новому демократическому суду.

РОЗАНОВ… Государя, говорю я. Как, любопытно знать, попал вам в руки этот дневник, и насколько это честно — судить кого-либо на основе его личных, сокровенных записей, не предназначенных для чужих глаз?.. Запись, на которую ссылается обвинитель, звучит дословно так — разрешите процитировать… (Читает.) «Вечером полетел к моей М. К. и провел самый лучший с нею вечер до сих пор. Находясь под впечатлением её — перо трясется в руках!» И вот на отношении этого пера, которое трясётся в руках, Павел Николаевич делает вывод о том, что отношения перешли известную грань. Да как же вам — да как же вам не стыдно! Господин обвинитель, господа, виноват, граждане присяжные заседатели, да были вы когда-нибудь влюблены со всей энергией юности, до того, чтобы холодели руки и перехватывало немотой горло? Или вы сразу родились с холодным развратом в сердце и профессорской степенью в кармане, чтобы читать эти строки юного человека обязательно таким вот медицинским, физиологическим и пошлым образом?

Что же до «авторитетных зарубежных источников», то Павлу Николаевичу вовсе бы лучше на них не ссылаться, а то всякий раз, как он начинает это делать, выходит позорный конфуз: вот вроде цитаты из той помоечной австрийской газетёнки, как её там, Neue Freie Presse, обвинившей Государыню Александру Фёдоровну в связи с немецким генштабом, лживой цитаты, которую вы ничтоже сумняшеся огласили на всю страну с думской трибуны первого ноября шестнадцатого!

МИЛЮКОВ. Протестую, это не относится к делу! Я был охвачен известным полемическим задором, да и сложно было тогда разобраться…

РОЗАНОВ (кивая). Но ведь после вы даже в ваших воспоминаниях, как честный человек, как мужчина, так ни разу открыто и не повинились?

КЕРЕНСКИЙ. Защитник, держитесь сути вашей речи! Это не Павел Николаевич сегодня на скамье подсудимых.

РОЗАНОВ. Как угодно! Тот самый «авторитетный» источник, что использует слово consummated, пошлое буржуазное словечко, тоже ведь должен на что-то ссылаться, разве нет? И он ссылается — на что, как вы думаете? Да на всё тот же дневник нашего несчастного Государя, на эту, вообразите, «дрожащую руку»!

МИЛЮКОВ. Василий Васильевич, при всём уважении, зачем снова «Государя», зачем вы машете красной тряпкой перед нашим носом и упорно настаиваете на этом слове применительно к господину полковнику Романову? Оно даже юридически нелепо!

РОЗАНОВ. Но я беру пример с вас, Павел Николаевич! Это ведь вы первый здесь в зале суда заговорили о Помазании, тем самым превращая его в юридическую категорию. А Помазание, милостивый государь, есть таинство, каковое таинство не может быть уничтожено хоть сотней манифестов или решений Петросовета! Помазанника, так и быть, что почти одно и то же.»… Дрожащую руку», говорю я, итак, Фома ссылается на Ерёму, а Ерёма на Фому, младший хоронится за старшего, а старший за младшего, и вот вся слава и всё дутое значение ваших так называемых «авторитетных» источников! Как и большей части всей современной учёности, впрочем.

МИЛЮКОВ. А я в вас, Василий Васильевич, всегда подозревал методологический анархизм с таким душком даже мракобесия!

РОЗАНОВ (отмахивается от него рукой). Но продолжим. Связь не доказана. Да и то, женщина, интимный дневник которой вы сегодня бесстыдно вытащили на Божий свет, в этом самом дневнике от восьмого января [тысяча восемьсот] девяносто третьего пишет следующее — простите меня, Матильда Феликсовна… «Ники… теперь вдруг говорил совершенно обратное, что не может быть у меня первым, что это будет его мучить всю жизнь. <… > Я готова была разрыдаться». Замечу на полях: где вы видите слабую и безвольную натуру? Эта «слабая натура» выстояла против того, против чего далеко не каждый мужчина выстоит. Хотел бы я вас, Павел Николаевич, поставить в такое же положение да посмотреть на вашу стойкость… Да, уже знаю, что скажете вы и вслед за вами целый хор современных собакевичей: «Поскольку все люди физиологически одинаковы, а я бы не упустил своего, следовательно…» Нет, не следовательно: вашу пошлую логику одинаковости всех людей я не принимаю и не приму никогда. Но сделаю, так и быть, допущение в её пользу, хотя бы в порядке умственного эксперимента. «Предположим на одну минуту», как говорил господин Фетюкович, что «он действительно схватил медный пест…»

КЕРЕНСКИЙ. Вы увлекаетесь, Василий Васильевич: при чём тут вообще медный пест? Фаллицизм вашего образа, конечно, ясен…

Сдержанный смех среди присяжных и свидетелей.

РОЗАНОВ. Допустим на минуту существование плотской связи. Что же из неё следует? Грех, любодеяние, осознание своей порочности, недостоинства, надломленная воля и все прочие ужасы. Так по-вашему?

МИЛЮКОВ. А по-вашему как?

РОЗАНОВ. А по моему — конкубинат.

МИЛЮКОВ. Что?! Конкубинат?

РОЗАНОВ (уверенно). Именно так, конкубинат. Законная и юридически невозбранная связь с постоянной наложницей. Матильда Феликсовна, извините меня ещё раз…

МИЛЮКОВ. А кто вам сказал, что канувшая в Лету власть признавала конкубинат?

РОЗАНОВ. А кто вам сказал обратное? Это вы ведь, господа думские и прочие интеллигенты, все стрелы своего красноречия направляли в адрес самодержавия, то есть, по-вашему, абсолютной автократии! Но будьте же последовательны: если власть Монарха ничем не ограничена, то, конечно, она может учредить и конкубинат.

МИЛЮКОВ. Какого монарха, если Романов в девяносто третьем был только наследником?!

РОЗАНОВ. Я про его царственного отца, Государя Императора Александра Александровича. Ведь он обо всём прекрасно знал, судя по приставленным к Цесаревичу полицейским агентам. Знал — и позволил. И своим позволением, гласным или негласным, он…

МИЛЮКОВ… Учредил конкубинат? Странная, даже извращённая логика.

РОЗАНОВ. Не более странная, чем ваше странное и даже извращённое желание в «дрожании пера в руке» видеть некий положительный признак плотской связи. Моя же логика — вовсе не странная, а ясная, простая и понятная.

МИЛЮКОВ (неуверенно). В любом случае, Церковь не оправдывает конкубинат.

РОЗАНОВ (живо). Но и не осуждает его, по крайней мере, не приравнивает к любодеянию! Хорошо, не конкубинат — назовём это временной помолвкой, если вам это больше нравится.

МИЛЮКОВ. В церковном обиходе нет никакой временной помолвки.

РОЗАНОВ. Ах, батенька, в церковном обиходе много чего нет, что никоим образом не противоречит священному преданию и что давно уже можно было бы учредить, верней, вернуть! Вот, в частности, отец Александр Устьинский в своём письме от второго мая пятнадцатого мне убедительно разъяснил, что во времена земной жизни Спасителя не то что конкубинат — многожёнство у евреев было обычным явлением! Между тем, мы не слышим из уст Христа ни тени обличения этого обычая. А где же, скажите, многожёнство в современном церковном обиходе? Поэтому не ссылайтесь мне в этом вопросе на церковный обиход: Церковь слишком уж осторожна, желая из фальшиво понятого благочестия быть святей самого Христа.

А теперь — ваша третья посылка: из греха якобы происходит невозможность спасения. Вы, дорогой мой Павел Николаевич, не знакомы с учением Церкви о грехе и не знаете, что таковая невозможность следует из одного только злостного упорствования во грехе. Вы незнакомы, говорю я, и никогда не потрудились ознакомиться. В вашем профессорском, немецко-рациональном уме вся Церковь и весь путь к спасению видятся как некая музыкальная табакерка, где поворот заводного ключика с железной необходимостью приводит ко вращению вала со штырьками и касанию именно тех, а не других металлических пластин. Ваша логика атеистична, безблагодатна и, под видом псевдопопечения о церковности, антирелигиозна!

МИЛЮКОВ (принимая оскорблённый вид). Кажется, я никогда в своей жизни не давал основания обвинить меня в оскорблении христианских святынь!

РОЗАНОВ. О, да при чём здесь оскорбление святынь! Можно ведь и в сердце православного монастыря, облачась в схиму, быть равнодушным атеистом. Можно даже быть фанатиком-изувером — и равнодушным к сути своей религии атеистом: эти два состояния никак друг другу не противоречат. Мы с вами говорим на разных языках, милостивый государь, и никогда ни о чём не договоримся… (Обращаясь ко всем.) Господи, какое колоссальное лицемерие! Вот, были некогда два юных и красивых существа, эти существа любили друг друга со всем жаром первой любви. А мы чистый полудетский роман этих существ вынесли на коллективный суд, копаясь в их письмах и дневниковых записях, стремясь разглядеть под лупой, не совершили ли эти двое чего-то, что потом осудят злобные приходские кумушки, высохшие от своего насильственного, недобровольного целомудрия! Какой позор всем нам! Стыдно, господа, стыдно! Александр Фёдорович, я закончил. (Садится.)

КЕРЕНСКИЙ. И то, мы уж дождаться не могли! Подсудимая, встаньте! Вам предоставляется последнее слово.

КШЕСИНСКАЯ (встаёт). Здесь уже так многое было сказано, и почти всё — неправда. Какое, действительно, позорное обвинение! Неужели вы думаете, что я могла бы… Нет! Я действительно ничего не могу объяснить — ни вам, господин Милюков, ни людям вроде вас. Ваше поведение напоминает мне большевиков, которые, захватив мой особняк, перерыли вверх дном все шкафы и комоды, роясь в интимных деталях моего туалета, чуть не примеривая их на себя. Чтó, скажете, они и там искали символы самодержавия? Может быть, оружие? Несуществующие расписки, которые я будто бы получила от фабрикантов? Один Василий Васильевич понял меня, за что ему спасибо, но и его мне было тяжело слушать. «Часть вины и на ней», — сказал сегодня прокурор. Может быть, но тогда виноваты мы все, и вы не меньше моего. О, как я жалею, что не сберегла последнее письмо Государя! Я прочитала бы его вам, и вы бы увидели, что он не только не упрекает, а благодарит меня за светлые минуты своей юности! Разве мог бы грешный человек написать бы такое письмо, такими словами? Простите. (Садится, закрывая лицо руками.)

КЕРЕНСКИЙ. Прошу присяжных заседателей удалиться на совещание для определения вердикта.

[21]

— Присяжные удалились в угол аудитории и там, немного пошептавшись, вынесли вердикт:

«Невиновна!»

Кажется, три-четыре человека, включая меня, встретили это объявление сдержанными поздравительными аплодисментами.

«Керенский» не знал (не знала), что ему делать, и поспешил(а) объявить о том, что заседание закончено, таким образом опустив официальное оглашение приговора. Никто, впрочем, даже и не подал виду.

Участники суда разбрелись по аудитории, с удовольствием выдохнув от напряжения эксперимента, улыбаясь и переговариваясь.

«Я так и знал, что у нас не получится достоверно следовать всем нормам судоговорения, — заметил Альберт. — Неизбежно возникают сомнения в реалистичности такого суда».

«Тю! — откликнулся Кошт. — То есть то, что Керенский, Милюков и Розанов судили Кшесинскую — здесь у тебя сомнений в реалистичности не возникает? Это, по-твоему, высокий реализм? Странный ты человек, Фёдор». «Фёдором», видимо, стало имя Штейнбреннера, которое Марк всё склонял так и сяк, и наконец уж полностью переиначил на русский лад. Ну да, от «Фрэдди» до «Фреди» и от «Фреди» до «Фёдора» уже совсем недалеко.

«Вы молодцы, — объявил я, и разговоры стихли. — Всё было достоверно, реалистично, со знанием дела, с погружением в материал. Марк — очень грамотно: про Петроградский трубочный завод, про то, что взрыватели были «узким местом» снарядного снабжения, я, например, и сам не знал, вернее, не держал в голове. Правда, уж больно хорош вышел этот ваш Гучков, не чета настоящему…»

«За сто лет он мог и поумнеть, Андрей Михалыч», — отозвался Кошт.

«Может быть, — согласился я. — Сбивание генеральского адъютанта на «старорежимные» формы речи, на «ваши высокопревосходительства» вместо «граждане» — тоже своего рода находка. Ада — отлично. Альфред, то есть господин Милюков, — выше всяких похвал!»

«Всё же это была неравная борьба, Андрей Михайлович, — заметила мне Ада со сдержанной улыбкой. — У вас с Альфредом разные весовые категории».

Я шутливо поднял обе ладони вверх, соглашаясь:

«Может быть, может быть, хотя мне не показалось это лёгкой победой, я боролся изо всех сил! «Матильду Феликсовну» тоже хочу похвалить… Постойте, а где же Марта?»

Марта стояла у окна, и плечи её, кажется, подрагивали. Лиза первая бросилась к ней и развернула девушку к нам. Так и есть: наша «маленькая К.» уже не удерживалась, слёзы текли по её щекам ручьём.

Лиза принялась тормошить нашу героиню, успокаивать её, говоря, как она блестяще справилась, как всем понравилась сегодня и какая она умница. Мы окружили их полукругом.

«Ох, Марта, мне так жаль! — покаянно признался я. — Я не знал, что вас это может так захватить. Простите нас!»

«А не надо было так вовлекаться и принимать эксперимент так близко к сердцу, — прокомментировала Ада прохладнее, чем мне бы хотелось. — Андрей Михайлович ведь предупреждал».

Марта помотала головой:

«Нет, нет, всё в порядке. Спасибо… Я не ждала, что моя жизнь будет вытащена на улицу и перед всеми развешана, словно постельное бельё! — вдруг воскликнула она со слезами в голосе. — Как больно…»

«Да ведь не твоя жизнь, Марфуша, — загудел Кошт. — Не твоя! Ты что это, всерьёз, про твою жизнь? Гляди, так и в больничку попасть можно!»

«Ты не понимаешь, Марк, — ответила ему Марта. — Когда своя жизнь — бесцветная, а тут — такая яркая вспышка, то свою собственную забываешь. Да и ну её совсем… Нет-нет, не думайте, всё со мной хорошо, — поторопилась она успокоить нас. — Сейчас я проплачусь, дайте мне просто время. Письмо жаль! — она встретилась со мной глазами и вдруг улыбнулась мне сквозь слёзы: — Андрей Владимирович, правда?»

Никто, возможно, не понял, что она говорит о последнем письме Николая, но я понял и кивнул. (Опять этот Владимирович!)

Группа вокруг Марты постепенно рассосалась. Ада, сев за стол (бывший председательский), подводила итог первому циклу и вслух подсчитывала, так сказать, примерный объём групповой выработки материала в количестве знаков. Я обещал ей написать вставки между стенограммами экспериментов, краткие выводы по ним и, может быть, недостающую биографическую статью. (Забегая вперёд, скажу, что всё это я сделал тем же вечером, конечно, несколько наспех.) После я сообщил коллективу о том, что с завтрашнего утра мы будем заниматься в учебном классе научной библиотеки по договорённости декана факультета с её, библиотеки, заведующей (это вызвало сдержанное одобрение), и объявил работу лаборатории на сегодня завершённой.

Тэд складывал зелёную скатерть. Остальные расставляли стулья и парты в привычный всем вид, перебрасываясь сегодняшними впечатлениями. Марта так и стояла у подоконника: её все оставили. Видимо, не из равнодушия, а, напротив, из деликатности, да и то, человек, который хочет замкнуться в своей тоске, — это очень сложный собеседник.

У меня оставались ещё дела: следовало бы найти Алёшу, который хотел о чём-то со мной потолковать, разумно было бы разыскать Настю Вишневскую, чтобы узнать, как она справляется с преподавательской нагрузкой. Я же, отложив обе эти вещи на потом, поспешил сделать совсем другое. Сев за свободный стол, я вырвал из ежедневника чистый лист и написал на нём красивым почерком в дореформенной орфографии:

Что бы со мною въ жизни ни случилось, встрѣча съ Тобою останется навсегда самымъ свѣтлымъ воспоминанiемъ моей молодости. Благодарю Тебя за всѣ часы, что мы провели вмѣстѣ. Не держи на меня зла: я не могъ поступить иначе. Знай, что въ любой бѣдѣ безъ всякихъ сомнѣнiй Ты можешь обращаться прямо ко мнѣ, и, если только не въ обществѣ, попрежнему на «ты».

Вѣрный нашимъ воспоминанiямъ,

Nicky

После я сложил этот лист бумаги втрое, подошёл к Марте и протянул ей.

«Что это?» — испугалась она.

«Кажется, то самое письмо, — ответил я и прибавил: — Считайте меня просто адъютантом Его Величества».

Марта медленно кивнула и так же медленно убрала это письмо в сумочку, глядя на меня во все глаза. Больше она мне ничего не сказала и не задала мне ни одного вопроса.

— Зачем вы это сделали? — спросил я рассказчика на этом месте.

— Бог знает, зачем! — с неохотой признался Андрей Михайлович. — Вы правы, совершенно глупый поступок. Безотчётный, понимаете? Есть времена, когда мы совершаем безотчётные поступки.

Что-то было в его тоне, что заставило меня промолчать, и мои догадки или, может быть, упрёки в неосторожности таких жестов по отношению к молодой чувствительной девушке так и не слетели у меня с языка.

— И потом, — прибавил Могилёв, — меня испугало это «ну её вовсе», сказанное про её собственную жизнь. Мальчики и девочки в этом возрасте иногда совершают большие глупости, и мне поэтому хотелось дать ей понять, что хотя бы один человек рядом и готов протянуть руку помощи. Что ж делать, если жанр и условия игры в ту секунду мне могли продиктовать только такие слова!

[22]

— Итак, — рассказывал руководитель проекта, — я заглянул на нашу кафедру, но никого на ней не нашёл. Вообще, весь факультет как вымер: в тот день все студенты с четвёртого сдвоенного занятия были сняты на какую-то внеочередную лекцию в актовом зале. Я спустился в вестибюль первого этажа — и там действительно обнаружил Алексея на одном из сидений неподалёку от входа. Я присел рядом и осторожно спросил его:

«Вы хотели со мной поговорить, Алёша?»

Алёша кивнул, потерянно огляделся кругом. Заодно уж добавлю пару штрихов к его портрету, так как не знаю, представится ли случай дальше. Чистое, простое лицо, несколько крестьянское, но очень миловидное, длинные ресницы, светлые несколько непослушные волосы. Ему бы косоворотку да свирель в руки, был бы настоящий Лель из «Снегурочки» Островского. Внешне впечатление было, надо сказать, обманчивым: Алексей вопреки своей внешности при разговоре производил впечатление человека юного, но умного, вдумчивого. А также — безусловно сдержанного и равнодушного к вульгарным соблазнам нашего века, так что догадка Лизы о том, что он, пожалуй, до сих пор ни с одной девушкой не познакомился, что называется, близко, оказывалась не совсем невероятной. Даже поражал его и облик, и характер, не сам по себе, но — столь контрастный с две тысячи четырнадцатым годом, столь не ко времени в этом году. Итак, юноша немного растерянно осмотрелся.

«Мы можем пойти на нашу кафедру», — предложил я.

«Нет, на кафедру не нужно, но, Андрей Михайлович, может быть, в аудиторию, где вы были? Все ведь ушли?»

«Думаю, да, — подтвердил я. — Суд окончился».

«Я так и понял…» — хмуро протянул Алёша.

Итак, мы вернулись в учебную аудиторию и сели друг напротив друга, верней, сел я, а юноша, посидев немного, встал, подошёл к окну, приложил к губам сложенные молитвенным образом ладони.

«Марта после суда здесь же стояла», — невольно сказалось у меня.

«Мне очень стыдно за то, что я не поддержал её на суде, и выглядит это как бегство, трусливое бегство, но я просто не смог: даже смотреть на это физически больно, тем более участвовать, — ответил Алёша и обернулся ко мне: — Андрей Михайлович, я не могу больше! Это… это ведь святотатство! Что-то, близкое к святотатству».

«Что именно?»

«Эта игра — вся игра, любой театр».

«Вы ошибаетесь, Алёша, — возразил я с улыбкой. — Вам, кстати, известно, что Николай Александрович, ваш исторический визави, в молодости тоже участвовал в домашнем театре? Сохранилась фотография, на которой он — в образе Евгения Онегина, такой молодой, трогательный и безусый».

«Да? — поразился Алёша. — Я не знал… Ну всё равно: ему можно, он же играл Онегина, а не… а не самого себя. Потому что понарошку это играть нельзя, нет смысла, а по-настоящему… Вы ведь Марту, сегодня, наверное, довели до слёз? Не вы лично, а группа?»

«Да, вы, к сожалению, угадали!» — подтвердил я.

«Я этого и боялся… Я сегодня прожил только три минуты жизни Помазанника, то есть ещё даже до его венчания на царство, и вчера не больше, а уже весь выжат, как… как жмых. Вот видите, даже слова говорю первые, какие придут в голову, не выбираю, потому что не выбираются. Как он выдерживал не три минуты, и не шесть, а всю жизнь? Я не имею права им быть, Андрей Михайлович, не имею права».

«Да почему же?!»

«Потому что не стою вровень, — пояснил Алексей. — Что там вровень! И вчетвертьровень не стою. А совсем не потому, что театр дурён сам по себе. Я принимаю вашу задумку, даже восхищаюсь. Это так ново по сравнению с тем, что мы делаем обычно, в этом — источник свежих сил. Но, скажите, я очень вас подведу, вы очень на меня обидитесь, если я откажусь быть Помазанником? — Алёша повторно использовал это слово, естественное в устах священника полтораста лет назад, но такое непривычное сегодня и в устах двадцатиоднолетнего человека. — Григорий Лепс, — продолжил он, — поёт это своё «Я крещён, а может быть, помазан», не замечая, как смешно выглядит его «может быть». Ты или помазан, или нет, а «может быть, помазан» — это как «немного беременна». Я возьму любого другого персонажа, — поспешил он добавить, чтобы пояснить, видимо, что это его решение — не блажь и не прихоть. — Любого, кого назовёте».

Я вздохнул, и мы немного помолчали. Переубеждать его, видимо, не имело смысла, да и чтó можно было возразить ему по существу?

«Вам бы подошёл кто-то из духовенства, — предложил я. — Или из русских религиозных философов».

«Скорее, из первого, — согласился юноша. — Те, вторые, слишком умствовали, блуждали в трёх соснах. Да, я охотно…»

«В любом случае, я благодарен вам за уже сделанное, Алёша: я видел, что вся ваша душа восставала, но вы мужественно исполняли свою службу», — поблагодарил я его.

«Вы, кстати, единственный, кто меня называет Алёшей, то есть через «А» в уменьшительном имени, — заметил юноша. — Такая милая и изящная отсылка к Фёдор-Михалычу, я ценю…»

«Всегда пожалуйста. Ах, кстати! — оживился я. — Ведь я, чего греха таить, надеялся, что вы через вашу роль сойдётесь с Мартой, то есть не планировал специально, но если бы сложилось… Вы не обижаетесь?»

Алёша коротко рассмеялся. Пояснил:

«Нет, я не обижаюсь! Это трогательно, и Марта мне почти симпатична. Её молодая любовь меня сегодня обожгла, хотя совсем и не мне предназначалась. Только ведь это тоже мýка: отвергать любовь молодой девушки, заставлять её страдать, потому что долг Помазанника не позволяет быть с ней. В любом случае, не надейтесь на нас слишком, я не могу обещать, что сложится. Наследник уже расстался с Матильдой, теперь встречаться с ней будет просто бесчестно».

«Но вы только что сняли с себя корону! — запротестовал я. — Так, значит, перед вами нет никаких преград!»

«Я её, как вы помните, даже не надел, — с юмором ответил мне Алёша, видимо, вспоминая распределение ролей в прошлую пятницу и шутливую попытку Лизы его «короновать». — Да, я уже не он. Ну, и какой Матильде тогда во мне интерес?»

«А я ведь передал ей письмо от вас», — признался я вдруг.

«От меня?» — поразился Алёша.

«От Государя: то последнее, которое она потеряла. Может быть, учитывая это, вы ещё передумаете?»

Алексей медленно и задумчиво повёл головой из стороны в сторону.

Я пожал ему руку, и мы попрощались до нового дня.

[23]

— Так и не найдя Настю в университете, я вечером вторника, закончив все дела, решил, что стоит мне ей хотя бы позвонить и рассказать произошедшее за день. С другой стороны, это произошедшее укладывалось едва ли не в четыре слова: «Алёша не принял престола». Даже, если подумать, в два слова: «Алёша отрёкся».

Эти два слова я в итоге и отправил своей аспирантке в виде короткого сообщения.

Я предполагал, что она, движимая женским любопытством, позвонит мне, чтобы расспросить о подробностях, да хоть просто прояснить смысл моей не совсем ясной фразы, и мы немного поболтаем. Но Настя решила переписываться и ответила мне тоже сообщением, видимо, с некоторой иронией:

А кто наследует?

«Понятия не имею», — написал я.

Настя затихла, и я думал, что на этом мы закончили переписку. Прошло минуты четыре — и вдруг от неё прилетело выразительное и загадочное:

Your Sun is rising — & to-morrow it will shine so brightly.[23]

— Как-как? — поразился автор этого романа.

Андрей Михайлович повторил сообщение и пояснил:

— And было написано через амперсанд[24], а to-morrow — через дефис.

— Орфография начала прошлого века? — догадался я.

— Верно! — подтвердил историк. — Правда, к своему стыду, я этого не понял сразу, даром что писал в своё время диплом по этой теме. Смотрел на это предложение как баран на новые ворота, пока не сообразил: это ведь цитата из письма Александры Фёдоровны! От двадцать второго августа тысяча девятьсот пятнадцатого.

— Вы даже помните дату?

— Да, потому что это был день принятия Государем верховного главнокомандования, — пояснил Могилёв. — Единственное отличие только и имелось в том, что в подлинном письме вместо to-morrow стояло to-day, тоже через дефис, и глагол был в настоящем времени.

— Что же вы ответили?

— Признаться, подмывало меня написать, что это всё — не вполне удачная шутка, что нам, мелким по сравнению с тем временем людям, не стоит впустую использовать их крупные слова для своих лилипутских нужд. А после я задумался: ведь я и сам в тот день поступил точно так же! Но ведь — со смыслом? Анастасия Николаевна тоже, выходит, писала со смыслом? Мне так и захотелось позвонить ей и спросить напрямую: что за смысл она вкладывает? Но я, странно сказать… оробел.

— Оробели? — не сразу понял я. — Перед тем, что она поймёт ваш звонок в позднее время неверно, как некую надежду на более доверительные отношения с вашей стороны?

— И это тоже, — согласился Андрей Михайлович. — Да ведь она просто могла ошибиться номером, и тогда вышло бы совсем глупо, вы не находите?

* * *

Наш разговор в тот вечер не закончился: мы успели обсудить что-то ещё, и, кажется, даже не пустячное. Но автор чувствует необходимость дать отдых своему читателю и, исходя из того, что каждой мысли — своё время, завершает на этом месте вторую главу.

Загрузка...