Глава 8

[1]

— А вы знаете, что у меня завтра день рождения? — ошеломил меня Андрей Михайлович в мой очередной приезд к нему. — Одновременно и жена с дочкой возвращаются: они каждый год гостят у родителей неделю-другую.

— Вот-те раз! — поразился я. — Что же вам подарить?

— Дарить ничего не нужно, Господь с вами! — попросил историк. — Приезжайте сами. Вы будете лучшим подарком. То есть не вы сами, — улыбнулся он, — а ваша книга, которую вы пишете. Особенно для тех, кто изредка собирается у меня по таким дням…

— Она ведь не дописана!

— Эка беда! Начата — уже большое дело. И приезжайте, если можно, часа на два раньше обычного — хорошо? Сегодня, если Бог даст, расскажу вам про нашу командировку, а завтра — конец истории. Ну-с, на чём мы остановились в прошлый раз? На вечере четверга, семнадцатого апреля, верно?

[2]

— В тот вечер, — продолжил Могилёв, — уже ничего важного не случилось. Я прикинул примерную программу двух дней. Собрал в дорогу небольшую, лёгкую сумку: разные бытовые мелочи, аптечка, пара книг. Меньше вещей — меньше работы таможне. По той же причине — прохождение пограничного контроля — ехать я решил не в полевом кителе с погонами флигель-адъютанта, а в гимнастёрке РККА образца тысяча девятьсот сорок первого года, без знаков различия в петлицах. Её я купил года за два до того уж не припомню где, поддавшись извинительному, наверное, для историка желанию. Гимнастёрка РККА от гимнастической рубахи образца последнего царствования по покрою практически не отличалась. Наш последний государь уже после отречения, как частное лицо, частенько именно солдатскую рубаху носил в качестве верхнего платья, так что, думаю, после него это никому не зазорно.

Утра пятницы — того самого дня, в который Ада собиралась устроить свою «акцию протеста» — я побаивался и ждал с неприязнью. И самым утром восемнадцатого апреля вдруг понял, что не хочу знать об этих событиях ничего! Ни слова, ни звука. Знать означало, вероятно, ужасаться, нести эмоциональный груз без физической возможности что-либо изменить. А если считать, что на мне в качестве куратора и руководителя проекта ещё лежала ответственность за группу сто сорок один, свежие новости могли означать, к примеру, необходимость что-то немедленно решать, скажем, ехать в отделение полиции, чтобы вызволять из него «активистов», если уже до этого дошло — то есть отменять командировку, спешно возвращать за полцены уже купленные и такие недешёвые билеты… Сообразив всё это, я отключил телефон.

Дневной поезд из нашего областного центра на Москву отходил без девяти два. Я успел спокойно пообедать, а перед самым выходом не утерпел — глянул одним глазом в беседу нашей лаборатории.

Сообщений было ровно четыре, все — от «Керенского». Звучали они, если мне не изменяет память, примерно так:

Протест сорван! Главное здание закрыто, занятия отменили!

(Самое раннее, утреннее.)

Кто предатель?!

(Более позднее.)

Срочно нужен ватман, маркеры, скотч! Все сюда! Жду съёмочную группу.

(Ещё одно. Сразу за ним — новое.)

Извините, ошиблась чатом.

Прочитав это всё, я почувствовал просто колоссальное облегчение! Могло и вовсе не быть никакого «предателя»: любое учебное учреждение изредка закрывают на день-другой. Недосмотрел, скажем, с утра повар в столовой, отравился кто-то несвежей рыбой — и закрыли до выяснения обстоятельств весь корпус. Или Марк не утерпел и всё-таки вывел из строя водопровод. Или потолок обвалился в одной из аудиторий. Так что нет никакой нужды подозревать злой умысел! В глазах Ады, конечно, злой, а в моих — добрый.

Ватманы и «съёмочная группа» меня слегка беспокоили, конечно, но всё-таки одними ватманами много не навоюешь! Да ещё при запертом здании. Нет, пока не оставил нас своей милостью Господь…

[3]

— Моя «свита», — рассказывал собеседник, — уже ждала меня на вокзале. Все оделись практично, неброско, включая и Марту тоже. На девушке, если мне не изменяет память, были в тот день чёрная водолазка и чёрные джинсы: рабочий костюм актёра на репетиции. Ни грамма косметики, ничего, даже отдалённо напоминающего Матильду (я, увидев это, вздохнул с облегчением). Ну, кроме цвета волос, конечно: волосы, покрашенные в чёрный цвет, так просто не высветляются.

До Москвы мы ехали плацкартом, эта поездка длительностью три часа и двадцать минут прошла без всяких приключений. Я и Марта читали. Марк подбивал Бориса сразиться в картишки и, наконец, уговорил (мы уступили им столик у окна). Наш еврей продул нашему белорусу три раунда в «дурачка» — они играли на какие-то ничтожные деньги, десять рублей, кажется — и заявил, что такое кино ему не нравится, баста! Да и вообще, не Бог весть какое интеллектуальное времяпрепровождение, для культурного человека даже несколько постыдно. Правда, дорожные шахматы в качестве дальнейшего развлечения Герш тоже отверг как «исключительно страстную игру». Марк только вздохнул: он, бедняга, никаким чтением не запасся.

«Марта, что читаешь?» — обратился он к девушке в поиске занятия.

««Розу мира» Даниила Андреева», — ответила та лаконично.

«А о чём пишут? Интересно?» — допытывался Марк.

«О методах воспитания человека облагороженного образа, — пояснила Марта, не отрываясь от книги. — И прибавила, чуть насмешливо: — Тебе вряд ли понравится».

«Чой это?» — подобиделся Кошт. А Герш, ни к кому не обращаясь, произнёс:

«У меня с отцом Нектарием на днях вышла любопытнейшая беседа о том, был ли Даниил Андреев собственно православным мистиком».

«Я знаю, — коротко откликнулась девушка. — Я потому и взяла на заметку. Тоже пытаюсь разобраться».

«И к каким выводам приходишь?» — заинтересовался Борис. Марта пожала плечами.

«Сложно сказать! — призналась она. — Как совместить с учением Церкви — не понимаю. Вот хотя бы этот его временный брак для совсем молодых людей, сроком на три года. То есть даже не брак, а, по сути, так, помолвка. Но с возможностью рождения детей, то есть, выходит, и не помолвка совсем. Какая православная девушка согласится? Но многие и согласятся, пожалуй…»

«А что, православие не допускает половую жизнь после помолвки?» — озаботился Борис.

«Строго говоря — нет, — пояснила Марта. — Но после обручения грех — меньше, конечно. Правда, это чуть разные вещи — помолвка и обручение. Опять же, многие батюшки и пары с детьми обручают: всё лучше, чем сожительство. Ну, а у Андреева — совсем другой взгляд на брак, трёхступенчатый. Принять пока не могу. Хотя и задумываюсь…»

«Как-то так вышло у вас, православных, — заметил Марк вполне всерьёз, без насмешки, почти хмуро, — что каноны идут своим чередом, а жизнь — своим. Прихожан-то растерять не боитесь?»

«Вера — не массовое дело, Марк, — спокойно отозвалась девушка. — Это не соревнования социалистических ударников и не футбольный матч на стадионе. Мы? Мы, православные, ничего не боимся. Хотя православная ли я? Вот в чём вопрос…»

«Марта, скорее всего, думает о том, что, войдя в Церковь недостойных, как бы сделала временный шаг за пределы Православия, верней, Православия Московского Патриарха, — пояснил я немного оторопевшему белорусу. — А поскольку она человек исключительно честный и верный, уже сделав этот шаг, она до конца эксперимента от новой церковной принадлежности не откажется. Потому и спрашивает себя, кто она».

«Спасибо, государь, — тихо поблагодарила девушка. — Именно так и есть. Вы очень хорошо всё объяснили».

«Эх! — вздохнул Кошт. — А вы, вашбродь, чем пробавляетесь? Историческое что-нибудь?»

«Нет, беллетристика, — любезно откликнулся я. — «Степной волк» Гессе. В который уж раз перечитываю».

«А можно мне глянуть? Разрешите?» — загорелся Марк. Я без сопротивления отдал ему книгу, запомнив страницу. Марк, захлопнув, вновь открыл книгу — наугад — и принялся читать вслух, самое неудачное, на мой взгляд, место:

««А потом, когда я пришел в очень хорошее настроение, он, с горящими глазами, предложил нам учинить втроем любовную оргию. Я ответил резким отказом, такое было для меня немыслимо, но покосился все-таки на Марию, чтобы узнать, как она к этому относится, и хотя она сразу же присоединилась к моему ответу, я увидел, как загорелись ее глаза, и почувствовал ее сожаленье о том, что это не состоится…» Ух ты, ёжкин мамай! — присвистнул он. — Какие вы интересные книги читаете, ваше благоро…»

Тут Марта, к нашему общему удивлению, выхватила «Степного волка» из рук Кошта и — подумайте! — несильно треснула его книгой по лбу. После возвратила её мне, будто ничего не случилось.

«Извините, государь, — попросила она. — Это же сущий ребёнок, а детей надо терпеть. Такие уж мы вам достались!»

И снова углубилась в чтение «Розы мира».

[4]

— Моё описание остатка дня пятницы дальше вынужденно становится несколько фрагментарным, — пояснил Андрей Михайлович. — Поездка по железной дороге — дело монотонное… Оттого вместо поминутного её изображения сосредоточусь на трёх небольших ярких пятнах.

Около половины девятого вечера мы уже были в поезде, отходящем из столицы нашей страны на белорусский Могилёв. Разместившись в одном из плацкартных «отсеков», мы решили поужинать и выложили каждый свои припасы на столик у окна. Марта тоже поделилась тем, что взяла с собой, но от еды отказалась, ограничившись чаем: Страстнáя пятница. Сам я съел два ломтика чёрного хлеба, смазанные растительным маслом и посыпанные солью, которые предусмотрительно приготовил заранее: пища, в рамках обычного, немонашеского поста вполне позволительная даже и в такой день. Я и Марте предложил свой немудрящий бутерброд, но она с благодарностью отказалась: по её словам, ей просто кусок не шёл в горло.

Борис заварил себе стакан лапши быстрого приготовления кипятком из поездного титана: еда тоже вполне постная. Марк в качестве «агностика» — ну, или попросту обычного русского человека, даже, пожалуй, народа, в своей массе невоцерковлённого — нарезáл хлеб и колбасу острым складным ножом. Как, любопытно, он его пронёс через рамку металлоискателя? При этом он весело рассказывал нам про сегодняшнюю неудавшуюся «акцию». Наши «протестанты» — он среди них — в десять утра уткнулись в запертые двери главного корпуса, что заставило Аду рвать и метать. Съёмочная группа нашего местного телеканала должна была приехать через несколько минут — и какую жалкую картинку представляли собой эти запертые двери! Присутствие телевизионщиков для меня стало, конечно, новостью. Кстати, ватман и скотч потребовались именно для них. Прилепив лист ватмана на главный вход, Ада написала на нём крупными буквами:

БОИТЕСЬ НАС?!!

На этом выразительном фоне она и дала интервью, упирая на то, что руководство вуза испугалось протеста — настолько, что лишило сегодня студентов знаний, позор! — и лишь после этого немного успокоилась. Эх, отчего любые политики так быстро скатываются в демагогию? Вопрос, конечно, риторический.

«Кто же интересно, «стуканул»?» — задумчиво спросил Герш, прихлёбывавший свой суп через край стакана.

«Ну, так тебе и признаются!» — насмешливо протянул Кошт.

«Да, так и признаются, — спокойно отозвалась Марта, не отрываясь от книги. — Это была я. Я вчера ходила на приём к ректору».

Услышав установившееся молчание, она всё же прикрыла книгу, обвела нас всех глазами.

«И мне совершенно всё равно, чтó вы об этом думаете», — прибавила она.

«Марта Александровна, мы думаем только хорошее! — поторопился я ей на помощь. — Я, по крайней мере. Тем более, что это едва ли не я вас надоумил… Вы, может быть, спасли всю вашу группу от отчисления!»

«Я хотела бы надеяться, — подтвердила «Марта Александровна». — Государь, спасибо».

«Царь, конечно, всегда за всех заступается! — собрался с мыслями Кошт. — Но Ада, если честно, имела полное право считать это…»

«… Предательством? — спокойно уточнила девушка. — Что же, пусть».

«Ну, не надо бросаться такими словами! — присоединился Борис. — Марта ещё позавчера объявила, что она против «акции», её нельзя поэтому считать предательницей всерьёз. Но всё-таки, даже при самых её благих намерениях, которые мы, конечно, ценим: неужели нельзя было предупредить о своей встрече с ректором? Не по-товарищески вышло!»

Марта пожала плечами.

«Я не знала, чем всё это закончится и чего я сумею достичь, — объяснила она. — Потому и не предупреждала».

«Достичь? — озадаченно уточнил Марк. — А… чего именно ты хотела достичь, кроме срыва протеста?»

«Я не имею права говорить, потому что до сих пор не уверена, получится ли, хотя Афанасий Иванович и пообещал мне кое-что, — ответила девушка, называя имя и отчество ректора вуза. — Я рассказала ему, почему группа бунтует, в том числе и прошлогоднее, подробно. Он был поражён, возмущён, рассержен, кажется, искренне. Он добрый человек, и его задела вся эта история. В понедельник станет ясно».

Сказав это, она раскрыла свою книгу и продолжила её читать.

«Марта, ты потрясающая, — задумчиво проговорил Герш. — Ты — настоящий сундук с загадками. Ты — Россия глазами Уинстона Черчилля».

«Да, я тоже так думаю», — пробормотала девушка, и я в первый раз за тот день увидел на её лице слабую улыбку.

[5]

— Второе «событие», если можно его так назвать, произошло примерно через полчаса после первого. Общий разговор к тому времени угас: Борис и Марк обменивались отдельными вялыми репликами. Мой телефон неожиданно прожужжал. Я углубился в чтение сообщения от Насти. Помню его, кажется, наизусть, благо и было в нём всего восемь предложений.

Now that you are away I already miss you. I know, it is very stupid of me to write such things, especially after my last letter to you, but my letter cannot cancel the fact that I miss you AWFULLY. What you said yesterday about being faithful to «your nightingale» went straight to my heart. It was very, very painful for me to hear that, and I cannot hold back my tears even now when I am writing this message. Did I hurt you very much with my letter? Please forgive me if I did, even though I still subscribe to it. Do I, actually? I wish I knew. [124]

Кажется, я улыбнулся, читая это всё, хотя, конечно, без всякого торжества, несколько горькой улыбкой. Не знаю, она ли запустила дальнейшее, но девушка, сидевшая напротив, вдруг подняла на меня глаза. Почувствовав давление её взгляда, я не мог не посмотреть на неё.

«Это — от Аликс?» — спросила Марта. Впрочем, какая Марта! У меня мурашки пошли по коже: от Марты в ней не было ничего. Превращение, как и в случае Лизы-Эллы, совершилось в один миг.

«Да», — подтвердил я, даже не успев подумать.

«И что же она тебе пишет?»

«Что скучает… Это не очень меня обнадёживает, увы! — пришлось мне пояснить. — Ещё позавчера я получил от неё письмо, которое, так сказать, ставит точку и лишает меня всяких надежд».

Сами можете судить: мой ответ являлся косвенным доказательством её преображения. Разве стал бы я свою личную жизнь обсуждать со своей студенткой?! И не только мой ответ: вы можете вообразить «ты» в адрес педагога от такой скромной девушки, как Марта?

Зрачки в карих глазах напротив расширились.

«Я очень рада, — тихо сказала Матильда. — Знаю, что грех такое говорить, но узнать про её письмо я была очень рада».

Марк кашлянул, как бы напоминая нам, что мы здесь не одни: видимо, ему было совсем неловко за этим наблюдать.

«Марта перевоплощается в своего персонажа изумительно, — прибавил Борис. — Даже немного жутко».

«Простите, мы вас смутили! — ответила девушка, повернувшись к нему. — В любом случае, я не имела права обращаться к государю на «ты» при посторонних. Извините! Больше не повторится».

[6]

— И, наконец, третья небольшая история ждала нас уже около десяти вечера. Борис нашёл себе занятие: он что-то писал в блокнот: путевые заметки, или мысли, или, может быть, стихи. Да у него было и несколько книг, предусмотрительно загруженных на телефон. (Как это, всё не могу взять в толк, молодёжь воспринимает большие тексты с телефона? Впрочем, конечно, дело привычки.) Я дочитывал последнюю главу, сказав себе, что после залезу на верхнюю полку и попробую поспать. А вот Марк всё искал, чем бы заняться. Пробовал играть сам с собой в дорожные шахматы (скучное, полагаю, занятие, если только вы не профессиональный шахматист). Ушёл в тамбур, чтобы позвонить какой-то родственнице, живущей в Могилёве. Вернулся. Прошёлся по вагону, ища компании. Снова возвратился к нам.

«Там, у туалета, водку пьют, — сообщил он. — Я, может, и пролетарий, но не настолько, чтобы пить водку с незнакомыми мужиками. Слушайте, вам не надоело читать, дамы и господа? Сейчас свет выключат, глаза испортите! Давайте играть в города?»

«У меня есть подсветка, — отозвалась Марта, имея в виду специальный аккумуляторный фонарик, крепившийся прямо на книгу. И продолжила, с еле заметной долей иронии: — Давайте! Воркута».

«Да ну тебя! — возмутился Кошт. — Ты на что намекаешь: я, по-твоему, сиделец? Или такой же тупой, как тот бандюган, которого играет Савелий Крамаров?»

«Обратите внимание, — заметил Герш, — что, в отличие от директора детского сада, государь даже не пробует нас воспитывать, облагораживать наш образ, читать нам мораль и прочее. За что мы ему, разумеется, бесконечно благодарны».

«С вашим возрастом работать такими топóрными методами, как чтение морали, немного поздно, — заметил я юмористически. — Вы ведь все уже взрослые люди».

«И поэтому ваше величество махнули на нас рукой?» — уточнил Борис, тоже с юмором.

«Да вовсе нет! — удивился я. — Просто и ваша учёба, и наш эксперимент идут к обозримому концу, не сегодня и не завтра, но уже скоро. Восемнадцатое апреля на дворе. И едва ли мы продолжим общаться после вашего выпуска! Хотя кто знает… Чему и не надо огорчаться: такова жизнь, в жизни мы постоянно переходим с одной ступени на другую. Об этом есть прекрасные стихотворные строчки у Гессе, которые наизусть, к сожалению, не помню…» [125]

«Вот! — обрадовался Марк. — Вот и интеллектуальный разговор складывается! А то уткнулись как сычи в свои книжки: разве это гуманно по отношению к страждущему товарищу, который сейчас от скуки на стену полезет? Батюшку-то не слушали вчера, то есть отца Нектария, про гуманизм к голым людям? Давайте тогда читать друг другу стихотворения! Я хоть сам не великий чтец, но вас послушаю».

«Просто так читать? Без объяснения, с места в карьер?» — удивился Борис.

«Ну да — первое, что придёт в голову! — подтвердил Кошт. — Кто смелый?»

Марта вдруг с шумом захлопнула свою книгу — мы даже испугались: того, например, что она рассердилась и хочет теперь нам высказать, что о нас думает.

Но нет. Невидяще глядя в мою сторону — то есть не совсем на меня, а мимо меня или, может быть, через меня, куда-то вдаль, — девушка начала читать по памяти:

Не избегай; я не молю

Ни слёз, ни сердца тайной боли,

Своей тоске хочу я воли

И повторять тебе: «люблю».

Хочу нестись к тебе, лететь,

Как волны по равнине водной,

Поцеловать гранит холодный,

Поцеловать — и умереть!

У меня от её чтения, кажется, все волосы на теле стали дыбом. Фет. Как точно она угадала с одним из самых чтимых мною поэтов! Конечно, не угадывала специально — но как ознобно совпало! И тон голоса, его сдержанная сила. И содержание…

«Я вижу, там, над туалетом уже горит зелёный огонёк, — добавила она совсем прозаически, после короткой паузы. — Пойду умоюсь».

Мы переглянулись после её ухода. То есть переглянулись два моих студента, а я от неловкости даже боялся посмотреть на них. Хотя, казалось, мне-то что, и разве нечто особенное произошло?

«Да-а, — протянул Марк. — Такой Марты мы ещё не видели».

«И никто не видел», — прибавил Борис.

Он, кажется, хотел сказать что-то ещё, и именно мне, уже и рот раскрыл, встретился со мной глазами. Смутился, замолчал.

«Ну же! — ободрил я его. — Вы, Василий Витальевич, верно, собираетесь меня предупредить, чтобы я был крайне осторожен?»

«Нет!» — испугался «Василий Витальевич».

«Он, наверное, совсем другое вам хочет сказать, — вдруг заметил «Гучков». — Прямо противоположное».

«Противоположное?» — изумился я.

«Ещё бы! — подтвердил собеседник. — Ведь «принцесса Гессенская» вам отказала, как мы сегодня подслушали. Вы ничем ей не обязаны. А она, Матильда, тоже девушка свободная: отец Нектарий умыл руки».

«И ещё ей все сочувствуют, — добавил наш «Шульгин». — Знали бы вы, как ей все в этом сочувствуют!»

«Я ведь порядочный человек», — пробормотал я.

«А никто и не утверждает обратного, государь, — возразил «Шульгин». — Никто и не думает, что вы, так сказать, злоупотребите в стиле Эраста из «Бедной Лизы». Просто тот же отец Нектарий вспомнил бы на этом месте вторую главу Бытия: «И сказал Господь Бог: «Нехорошо быть человеку одному». «Это, само собой, не наше дело! Мы просто наблюдаем со стороны и огорчаемся…»

Я тяжело вздохнул. Продолжать этот разговор мы не могли: Марта-Матильда вернулась и весело предложила нам собрать наши подстаканники, чтобы сдать их проводнику — будто ничего не случилось, будто не было только что этого бросающего в дрожь стихотворения Фета.

[7]

— Пограничный контроль мы прошли во сне, даже не заметив его, — рассказывал историк. — Возможно, спящих беспокоят выборочно… Рано утром нас разбудил проводник: до Могилёва оставалось минут сорок. Мы с Марком спустились на нижние полки. Борис и Марта уже проснулись и свернули свои постели.

«Доброе утро! — поприветствовала нас девушка обычным, будничным тоном. — Я могу всем принести чаю — нет, не нужно?» (Я вежливо отказался, предлагая лучше позавтракать по прибытии, на вокзале.) «А знаете, — продолжала она, — ведь в ночь на Страстную субботу часто снятся особые сны… Вам всем что-нибудь снилось? Если хотите, я расскажу свой…»

«Ну давай, — буркнул Кошт. — Занятие так себе, но другого всё равно нет. Только ты осторожней, не горячись».

«Мне снилось многое, — начала Марта, кивнув, — но ясно помню только два сюжета. — Первый: прежде чем стать человеком, до жизни, я будто была башней. Башней… страдания. Или, может быть, каменной богиней, статуей, которая выслушивала человеческую боль, перед которой молились одинокие, несчастные, брошенные. И вот, словно Русалочка из сказки, я захотела родиться в мире людей, чтобы самой всё это испытать… Полная ерунда, правда? — улыбнулась она смущённо. — А после — другое. Будто половину этой жизни — больше! — я провела как гусеница. Недумающая многоножка, которая только ест и спит. Будто недавно я окуклилась. И вот теперь жду, когда можно будет выйти из своего кокона, развернуть крылья. Их разворачивать страшно… но очень, очень хочется!»

Борис кашлянул и, не дав установиться общей неловкости, заговорил сам:

«Вот и мне тоже снилась… всякая ерунда! Первое: будто на даче государя мы созвали — я, собственно, созвал, — некий синедрион, собрание выдающихся мужей древности и современности. И скромность места так явно не соответствует достоинству всех собравшихся, что мне крайне неловко! А они даже и не замечают, удивительные люди… Второй сон — вот только что, перед тем, как проснулся. Мир стал бурным морем, страны раскололись и выглядят словно тонущие острова. Я лечу над этим морем в образе красивой белой птицы, то ли буревестника, то ли индийского гуся, и изредка издаю крики, сам не понимая, чтó они значат. Но кто-то слышит эти крики, для кого-то они являются сигналом, побуждением к чему-то… Как странно! И не спрашивайте, почему индийского! Понятия не имею… После я нахожу небольшой островок и приземляюсь на него. На островке стоит Кристофер Ишервуд — обычная сонная аберрация ума на основе обрывков услышанного раньше — и просит у меня прощения за то, что оказался плохим моим правнуком, не поборол своей пошлой привязанности к мужчинам. Почему правнуком? Да откуда ж мне знать! «Ах, ладно! — отвечаю я ему. — Я тоже многих привязанностей не поборол. Будем милосердней друг к другу, как заповедовал отец Нектарий». И глажу его крылом по голове…»

Мы все негромко посмеялись. Марк шумно выдохнул.

«Не люблю я этого дела, но придётся и свой рассказать, уж если пошла писать губерния! — продолжил он беседу. — Тоже видел сегодня целый вагон всякой чуши собачьей. Одно: будто я призван в чужую армию. Или даже уже отслужил, и у меня в военнике запись о том, что проходил службу в армии иностранного государства. Тот ещё кошмар! Чуть не проснулся… Другое: будто я встретился с Сан-Иванычем, настоящим. И не где-нибудь, а в аду. Котлов там нет, и черти — совсем не такие, как на картинках. Чертей-то, признаться, мне и не показали. Ад выглядит как полустанок, или вокзал, или склад с уймой хлама, а сам Гучков на себя уже не очень похож, но как-то понимаю, что это именно он. Просит меня молиться за него. Я отвечаю: какой из меня молитвенник! А он мне, знаете, со слезами: хотя бы какой-нибудь! Знали бы вы, Марк Аркадьевич, как любое слово достигает… И отчество моё назвал, ты подумай! После я сам становлюсь им и начинаю таскать снарядные ящики с клеймом ВПК[126]. Ящиков этих чёртова туча, а мне говорят, что пока все не перетаскаю, мой срок не кончится. И после этого — ещё один сон. Встречаю вас, вашбродь, на фронте в какой-то штабной землянке. Да и не вас, наверное, а того, исторического. И беспокоит меня: есть ли у нашей страны особое оружие? Что сделано для защиты? А вы — или он — мне улыбаетесь и говорите: всё, мол, в порядке. Показываете маленькую медную табличку с тремя кнопками. Это, я соображаю, и есть ядерный чемоданчик, царская версия. Жмёте на самую верхнюю. И в небо летят ракеты! Но не современные, а такие вот, которые только и были до семнадцатого года, вроде ракет для фейерверка. Взрываются и разбрасывают красивые искры. А я думаю с тоской: «Беда! Он ведь способен только запускать салюты! Больше ни на что этот царь не годится! Дитё! Правильно мы решили его сместить и в монастырь упрятать…» Но испытываю к нему почти умиление, как к глупому ребёнку… Не обидно звучит, нет?»

«Господь с вами, Марк Аркадьевич! — едва не рассмеялся я. — Почему мне должно быть обидно? У меня нет этой медной дощечки, и салютов я тоже не запускал».

«Нет, неверно! — возразил Герш. — Вы устроили яркое короткое представление на нашем факультете. А про вашего визави тоже не спешил бы с выводами. Сигнальные ракеты — это не «Искандеры», но они тоже нужны: они освещают путь. Трагедия того нашего государя, предреволюционного, была в том, что от него ждали боевых ракет, а он умел запускать только сигнальные. Он обозначал смыслы и пути, которые были совсем не ко времени: разворот в Азию, интерес к Дальнему Востоку, железная дорога до Романова-на-Мурмане, христианские ценности как святыня и опора для общества… Вот вроде бы и надо ему за эти искорки, хоть они не пришлись к эпохе, сказать спасибо, а не смеяться над молодым крымским прокурором за её якобы «царебожие», правда?»

«Да, это умно! — согласился я. — Сам я над Натальей Владимировной никогда не иронизировал, не думайте. Ну, а из своих сегодняшних снов помню только один. И тоже, смешно сказать, исторический! Хотя как посмотреть… Я должен перенести цесаревича через ручей или горную реку: у него очередное обострение его болезни, он не может ходить. Боюсь повредить ему, но через реку перебраться нужно. В ней — множество водорослей, а на конце этих водорослей растут, простите, глаза, и они смотрят на нашу переправу совершенно бесстыже, видят её совсем не тем, чем она является… Там же, во сне, я понимаю: это — символ: я должен для него сделать что-то, что он сам сделать не может. Чувство большой жалости…»

«А какой это был царевич: наш или Алексей Николаевич?» — вдруг спросила Марта.

«Так ведь и нашего зовут Алексеем Николаевичем! — улыбнулся я ей. — Они в моём сне отчего-то не разделялись, так что затрудняюсь вам ответить…»

«О, государь! — прочувствованно произнесла девушка. — Я ведь тоже, как и вы, очень его люблю. Но я не могу перенести его через этот ручей, и я не представляю, что его ждёт, если он останется на этом берегу. Может быть, монашество. А он даже ни одной девушки не узнал: как жалко! Как я была бесконечно заторможена всё это время! Почему я только в двадцать один год окуклилась? — она коротко спрятала лицо в ладони, напоминая Настю в берёзовой роще намедни. — Простите, я ненадолго выйду, — добавила она, вставая. — И то: скоро прибудем, надо же умыться…»

Снова она нас покинула. Марк как-то неопределённо крякнул, а Борис задумчиво поскрёб ногтём щёку.

«Марта словно пороховая бочка, даже страшно находиться рядом, — заметил он. — И зачем так драматизировать? Царевич живой, здоровый, и совсем ничем не хромает, и в монастырь тоже пока не собирается. Просто есть люди, которым мало интересны девочки… и мальчики тоже, не подумайте! — оговорился он сразу. — Именно аскетического типа, как она верно сказала. Ну, или она просто не в его вкусе».

«Девчонка и сама не знает, чего хочет, — добавил Марк. — «Я его очень люблю» — как вам? Значит, любит, если так говорит, не по-сестрински, а даже по-женски. Как у неё, интересно, совмещается… Но что ж тогда она весь месяц щёлкала клювом? Да и он простофиля… Вот поглядите, ваше благородие, что бывает, когда люди слишком усложняются! Проще надо быть, и всё делать в своём возрасте. Надо не половое воспитание в школах вводить и не резинку объяснять как натягивают, это все сами сумеют, а надо, чтобы в каждой школе была специальная такая бабёнка, которая бы с девочками говорила за мальчиков и за жизнь. Только вот где найдёшь таких? Эх, беда…»

[8]

— Прибыли в Могилёв мы рано утром и, немного подумав, решили дойти до нашей гостиницы, чтобы оставить вещи, а после гулять по городу налегке, — вспоминал Андрей Михайлович. — «Вещи» в подлинном смысле слова, правда, имелись у одной Марты: нас стеснял только её небольшой дорожный чемодан на колёсиках. Все остальные ехали почти без багажа, но женщинам, в отличие от нас, мужчин, требуется масса разных бытовых мелочей ради обустройства своего гнёздышка, а это гнёздышко они способны свить где угодно. Марк подал шутливую идею сдать её чемодан в камеру хранения. Девушка выразительно посмотрела на нашего «Гучкова» как на полного дурака: мол, как же тогда она будет им пользоваться? А я выразил джентльменскую готовность помочь ей донести этот чемодан. Марта поблагодарила, но отказалась, и, выдвинув складную ручку, покатила его за собой.

Долго ли, коротко ли, но мы добрались до нашей гостиницы, верней, «мини-отеля», как она называется на её собственном сайте. Марта, заметил я с некоторым удивлением, перед самым входом в здание накинула на голову платок. Я даже хотел спросить, зачем ей это понадобилось, но удержался.

Приветливая администратор за приёмной стойкой напомнила, что заехать мы можем с часу дня, разрешила до того времени оставить чемодан, предложила сразу зарегистрировать нас и выдать нам карты гостя. Спросила, однако, паспорта, все четыре, и тщательно переписала паспортные данные в особую тетрадь (в Белоруссии вообще несколько строже относятся к документам, чем в нашей стране). Скользнула любопытным взглядом по Марте и, увидев её чёрный свитер, православный платочек, как-то сразу потеряла к ней интерес. А я это заметил и внутренне восхитился моей студенткой. Неужели девушек и вправду с рождения учат таким хитростям? Нет, конечно, просто они в разы сообразительней нас в области социальной мимикрии. Но при этом, сразу пришло мне на ум, год назад Марта платка не надела бы…

Итак, наша бронь подтверждалась, но — вот незадача! — заказанный четырёхместный номер не был готов. Нам предлагали взять вместо него два стандартных, девятый и двенадцатый, почти за ту же сумму. Это ведь ещё и удобнее, правда? Кого куда записать?

«Позвольте нам подумать…» — растерялся я. Мы отошли от стойки, чтобы немного посовещаться. Я хотел спросить своих студентов, согласны ли мы на эти условия или хотим поискать другую гостиницу — но и рта раскрыть не успел.

«Я не буду заселяться с Борисом в один номер, — невозмутимо заявила Марта. — Из-за Лизы, неужели неясно? Что она там себе вообразит? И с Марком тоже не буду, из-за Лины. Извините, мальчики, ничего личного, я о вас же забочусь. А про Андрей-Михалыча дурного не подумают. Ну вот, мы всё и решили. Кто-то против?»

Марк шутливо поднял вверх ладони: мол, никто. Протестовать мог бы именно я: вот ещё напасть на мою голову! Но объяснить, почему именно я против, никакой возможности не имелось. Стихотворение Фета? Просто образец художественной литературы, и никому не возбраняется читать вслух русскую классику. Да была она и права, конечно: ни Лизе, ни Лине любой другой вариант совсем бы не понравился.

Администратор, слышавшая разговор, кивнула с еле заметной улыбкой и записала наши фамилии в соответствующие разделы в своей тетрадке. Я оплатил номера и заодно обменял у неё сколько-то русских рублей на белорусские (ещё старые, дореформенные, со множеством нулей), по не особенно выгодному курсу, но что оставалось делать! Нам вручили карты гостя, которые, как объяснили, необходимо будет предъявить, если вдруг нас остановит милиция. Не то чтобы это часто происходит, но мало ли… («Хорошо всё же, что мы пришли сюда прямиком с вокзала!» — сообразил я.) Ключи от номеров нам обещали дать после обеда.

[9]

— Освободившись от вещей, мы задумались, с чего лучше начать в городе, название которого так забавно совпадает с моей фамилией, — говорил историк. — Кстати, иные русские фамилии вроде Ростовы, Смоленские и так далее — указание на принадлежность их носителей к древнему роду, родоначальники которого некогда были князьями в соответствующих городах. Думаю, правда, не в моём случае, да и столицей отдельного княжества Могилёв, насколько знаю, никогда не был… Я пояснил своим студентам, что никакой строго научной цели перед командировкой мы не ставим. Будет достаточно с нас, если мы выполним программу-минимум: два музея в субботу и два-три в воскресенье. Работа в архивах, увы, отпадала. Ещё утром прошлого дня я попробовал уяснить себе, что именно можно поискать в могилёвских архивах — их несколько, — и с этой целью написал пару электронных писем, позвонил по нескольким телефонным номерам, указанным на официальных сайтах… Без успеха, и на письма мне тоже не ответили. Да и неужели получилось бы мне, постороннему человеку, в провинциальном архиве наткнуться на некую сенсацию, просмотренную прошлыми поколениями внимательных исследователей? Чудеса в современной историографии слишком редки, чтобы всерьёз на них надеяться.

Что ж, мы взяли такси (пешком выходило долго) и для начала отправились на Буйничское поле — мемориал под открытым небом на месте ожесточённых сражений Красной Армии и Вермахта в сорок первом году. Ещё раньше, в первую Отечественную, то есть в войну тысяча восемьсот двенадцатого года, здесь состоялась схватка корпуса Николая Раевского с французами. Три полукруглых арки входа, в центре — часовня из красного кирпича, восьмиугольная в плане, строгой запоминающейся формы. Нашего «Гучкова» восхитили орудия под открытым небом и особенно трофейный танк с балочным крестом на башне, достаточно небольшой по меркам современной техники. И то: «тридцатьчетвёрку» почти каждый видел, а немецкие танки в русских музеях — редкое явление. Марк тут же полез на это изделие гитлеровской промышленности с просьбой его сфотографировать. Просьбу мы уважили, конечно, но Борис и Марта его восторга не разделили: они здесь ходили тихие, сдержанные, осторожные. Не знаю, что именно их впечатлило: число ли погибших на табличке на стене часовни — больше восьмидесяти двух тысяч, — или общая атмосфера этого поля, так обильно политого кровью русского человека. Впечатлило и меня, а ведь я профессиональный историк! Моё восприятие таких мемориалов должно бы притупиться. Нет же, не притупляется — а наша суетливая современность с обзорной площадки при той часовне, напротив, кажется невероятно мелкой. И столь же ничтожными — разговоры о ненужности сопротивления злу насилием в духе Льва Николаевича. Толстого при этом я очень люблю, даже преклоняюсь перед ним — но только, простите, не в его качестве религиозного философа.

Дойдя до Симоновского камня — прах Константина Симонова был по его желанию развеян здесь, — девушка положила ладонь на поверхность валуна и стояла, закрыв глаза, верную минуту. Не могу сказать, почему именно тут: может быть, ей просто хотелось остановиться, подумать, почувствовать место. «У неё ведь особое, одухотворённое лицо, — подумал я тогда. — Уже совсем взрослое. Да, простоватое, как у многих русских людей, как и у меня, пожалуй, но когда оно подсвечивается изнутри неким чувством или мыслью, то насколько выразительным, даже красивым становится! Вот как сейчас, например… Эх, Алёша, хороший мой мальчик, что ж ты, правда, оказался простофилей? Или ещё не всё для тебя потеряно?»

[10]

— После Буйничского поля вроде бы сам Бог велел нам идти в этнодеревню, или в «Белорусскую деревню XIX века», как она официально называется, — продолжал Могилёв. — Музей — не музей, скорее, новодел, в котором воссоздан старый белорусский быт и, в отдельных избушках, некоторые ремёсла: гончарное, кузнечное и так далее. Этнодеревня — всего в паре сотен метров от военного мемориала, и мы уже почти направились туда, когда вдруг сообразили посмотреть в Сети часы работы. Увы: комплекс открывался только с одиннадцати утра!

Что ж, нам не оставалось ничего другого, кроме как поискать адреса работающих с раннего утра кафе или столовых. Одно из них мы в итоге и нашли — где-то на проспекте Мира. Работало оно аж с семи, а на часах была, к счастью, половина восьмого.

В начале девятого мы уже входили в кафе, где смогли наконец позавтракать. А после отправились на пешую прогулку по центру города. Сфотографировались у знаменитого Звездочёта — то есть по могилёвским меркам знаменитого. Прошлись по «пешеходной» Ленинской улице. Магазины только-только начинали открываться, и мы заходили в любой, который убирал табличку «Закрыто» с двери или поднимал рольставни: чем-то ведь нужно было занять себя до десяти! (В десять начинал работать первый музей: исторический, остальные — на час позже.)

Наше внимание привлёк магазин сувениров или подарков, который назывался, кажется, «Шчырая майстэрня». Только не спрашивайте меня, что это значит в переводе на русский язык! — рассмеялся рассказчик. — Не скажу, потому что и сам не знаю… [127] И вот в этой «Шчырой майстэрне» — а может быть, я ошибаюсь и путаю её вывеску с соседней, уже запамятовал, — в любом случае, в одной из сувенирных лавок произошло небольшое, но примечательное событие.

Мы рассматривали витрины: Марк — ножи, Борис — сувениры ручной работы, а Марта — разнообразные ювелирные безделушки: броши, кулоны, серьги, колечки… (И кто бы подумал, что ей это будет интересно!) Вот она уже и примеряла одно на палец: из простого металла и с дешёвым полудрагоценным камешком вроде сердолика или розового кварца. Вдруг вся как осветилась.

«Андрей Михайлович, смотрите! — радостно позвала она меня. — Тут есть кольцо с вашей фамилией!»

Я подошёл ближе. Не с моей фамилией, а с названием города, конечно. Имелся вариант с белорусским написанием (Маг╕лё╒) и с латинским (Mogilev). Последнее было явно неточным: всякий, неравнодушный к правильной записи фонетического облика слова, предпочёл бы Mogyliov или Mogilyov. Но какой смысл спорить с традицией! Говорю «традицией», потому что это неточное написание латиницей давно закрепилось. Колечко из простого металла вроде латуни, так называемое «безразмерное», то есть разомкнутое, чтобы пришлось впору почти на любой палец. А девушка между тем загорелась: на неё нашёл шалый стих. Вот она уже спрашивала меня:

«Вы ведь… Простите, пожалуйста! Вы можете мне его купить?»

«Какое?» — уточнил я, улыбаясь.

«Оба! Одно — для меня, а другое — тоже для меня, но чтобы я его подарила вам!»

Герш и Кошт, переглянувшись, негромко рассмеялись.

«Ах, вы!.. — обернулась на них Марта в полушуточном гневе. И прибавила: — Мне совершенно всё равно, что вы об этом думаете! Ну, я же не виновата, что не успела разменять деньги, а белорусские рубли есть только у Андрей-Михалыча! Я отдам деньги, обязательно!»

Я, со смехом отказавшись от её предложения вернуть мне деньги, уже оплачивал покупку, от которой я бы не обеднел.

«Очень хорошо… — прокомментировала девушка. И скомандовала: — Ну, а теперь подарите, пожалуйста, мне моё колечко! Нет, не так! Наденьте мне его на палец!»

Она проворно протянула мне левую руку и прибавила тихо, со значением:

«Безымянный…»

Меня так и бросило в жар от этого «Безымянный…»! Но ведь — на левую руку, с другой стороны? Отказаться не было никакой возможности. И мои студенты, и продавщица — все глядели на нас двоих с весёлым интересом. Отказ означал, что я принял слишком серьёзно её странную игру. Поэтому я послушно надел на безымянный палец Марты (Матильды?) кольцо с сердоликом.

«А мне разрешите вручить вам ваш подарок! — распорядилась Марта. — Нет! Левую руку, пожалуйста!» Я и глазом моргнуть не успел, как на моём пальце красовалось кольцо с фонетически неточной записью моей фамилии английскими буквами.

«Это… что-то значит?» — наконец обрёл дар речи «Шульгин». Марта развернулась к нему с весёлым недоумением. Сделала забавно-круглые глаза.

«Какой… странный вопрос! — ответила она. — Как тебе только пришло в голову спрашивать такие вещи?»

«Ну, а всё же?» — поддержал наш «Гучков» своего коллегу по первому февральскому кабинету.

«Если это даже что-то и значит, мы вам не скажем, — отозвалась Марта. — Хорошо? В конце концов, государь может снять своё кольцо в любой момент. Я его не неволю…»

[11]

— Ленинская улица, — говорил мой собеседник, — вывела нас к Ратуше. Её высокая башня была видна издали, но мы как-то не обращали на неё внимания. А тут вышли на площадь Славы — и башня встала перед нами во весь рост.

Марта увидела её будто впервые. Девушка так и застыла. Стояла верных полминуты, и мне вдруг пришло в голову, как она сама похожа на эту башню. Словно в подверждение моим мыслям моя студентка произнесла, почти прошептала очень странное:

«Здравствуй, сестра…»

«Почему сестра?» — опешил Марк.

«Вы забыли сон, который Марта рассказала нам сегодня утром», — пояснил я.

«А ещё мне припоминается, — добавил Борис, — что русский мистик Даниил Андреев всерьёз считал, что значимые архитектурные памятники тоже имеют душу. Почему бы им тогда в новой жизни не воплощаться среди людей?»

«Какой новой — вот же она стоит, ничего с ней не случилось!» — недоумевал Марк.

«Это новодел, — пояснил я. — Воссоздана по фотографиям всего шесть лет назад. Старую, повреждённую немецкими бомбами, разобрали в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году».

«Вон оно что… — протянул Кошт. — Ну, вполне себе, значит, сестрёнка…»

«Мы ведь можем войти?» — попросила девушка почти жалобно.

Внутри могилёвской Ратуши сейчас находится Музей истории города. Было без нескольких минут десять, но касса уже работала.

Минут за сорок мы осмотрели небольшой и уютный музей с его хартиями, картинами, ростовыми фигурами, старым оружием, часовым механизмом. Справились бы и быстрее, если бы я не фотографировал тщательно каждую вещь, надеясь после без спешки пересмотреть свою «добычу», чтобы набрести на мысли, идеи, находки… Увы, большинство экспонатов относились ко времени великого княжества Литовского и поэтому для целей собственно нашего исследования оказывались малоинтересны.

Затем мы поднялись на смотровую площадку: опоясывающий здание по восьмиугольнику балкон где-то на половине высоты постройки. Вид на Днепр открывался изумительный. Марта негромко рассмеялась.

«Боже мой! — пояснила она свой смех. — Это — словно уменьшиться до размера большого пальца и встать у самой себя на макушке! Или на уровне пояса. Поверить не могу…»

«А у вас, государь, какие ощущения?» — поинтересовался Борис, тоже с улыбкой. Я улыбнулся в ответ, признавшись:

«Да никаких особых, Василь-Витальевич! Если Марта, кто знает, действительно могла быть связана с этим городом, то я в прошлой жизни царём точно не рождался! Но что касается токов, флюидов, гения места… Знаете, «башня страдания» вовсе не кажется мне таким уж глупым именем! Камень ведь тоже способен впитывать излучение множества человеческих воль, разве нет? То есть если обслуживаться сугубо мистическим языком. А эта земля видела страдания много, с избытком… То, что старая башня была разобрана и построена новая, с иголочки, пожалуй, и не так скверно?»

«Ещё бы! — потвердила Марта. — А то и я бы не родилась… то есть если допустить, что мой сон — правда, что я его не сочинила!»

«Зачем бы ты его сочинила?» — удивился Марк. Девушка пожала плечами:

«Мало ли, — ответила она уклончиво. — Показаться более интересной, например…»

«Да уж куда там «более»! — буркнул Кошт. — Ты нас второй день подряд удивляешь. Откуда хоть что взялось!»

«Но если на минутку допустить, что Марта действительно была архитектурным сооружением, прошлой версией этой башни, — продолжил Герш, — то у меня возникает вопрос: отчего в этой жизни она православная, не католичка?»

Девушка уставилась на него с весёлым изумлением.

«Ты только и задаёшь сегодня, что странные вопросы, — пояснила она через пару секунд. — Да потому, что в Архангельске нет католических храмов, представь себе! Нет, а вот что вам скажу: если вдруг я всё же когда-то была башней, не обязательно этой — или статуей, памятником, — то мне понятно теперь, отчего до недавнего времени я и на мальчиков совсем не смотрела, и об одной области жизни, так интересной большинству людей, совсем не волновалась. Вот всё и сходится!»

«Ну да, ну да, — пробормотал Кошт. — Какой в камне эротизм? Давайте, вашбродь, попросим вот эту индуску, чтобы она нас сфотографировала, а?»

[12]

— И мы действительно обратились с этой просьбой к женщине индийской внешности, но в чисто европейском костюме: единственному на тот миг, кроме нас, посетителю смотровой площадки. Дама откликнулась охотно, дружелюбно. Судя по её акценту, она была не из Индии, а из Британии. Там, как вы и сами знаете, тьма-тьмущая натурализованных индусов, вот хоть нынешний министр финансов по имени Риши Сунак…

Вернув нам телефон, женщина, несколько колеблясь — как бы взвешивая, не переступит ли её вопрос границы такта, — всё же спросила:

«You know, you must be a remarkable person, someone special, judging from-everything. Sorry to ask, but-who are you, actually?»[128]

Я уж собирался пояснить, что мы — достаточно заурядная группа из преподавателя и студентов, но Марк меня опередил. С чудовищным акцентом, но с полной серьёзностью он бросил:

«He is our czar.»[129]

«I beg your pardon?»[130] — дама явно растерялась.

«Not a czar, in reality,»[131] — пояснил я, вежливо улыбась. — «I only happen to be a-a prince, let us use this term, of a very small principality of Mogilyov, which, strangely enough, also is my second name. The three young persons here are my retinue.»[132]

«Is this-official?»[133] — англичанка индийского происхождения всё не могла понять, шутим ли мы или говорим серьёзно.

«Of course!»[134] — снова вклинился Марк. — «He even bears a special ring which says that he is the prince of Mogilev. Just look at this!»[135] — он потряс в воздухе моей левой рукой, ухватив её за запястье.

«Not exactly official,»[136] — добавил я ради полной справедливости. — «We are not officially recognised by any other country. You may see us as rebels.»[137]

Женщина, изменившись в лице, пробормотала, что она никак, никак не ожидала так спонтанно встретиться c лидером, э-э-э, местных антиправительственных… повстанческих… Опасение не задеть другого человека у этой симпатичной, впрочем, мне нации возведено в столь высокую степень, что они и слова не могут сказать в простоте. Уточнила, что означает моя военная форма и почему на ней отсутствуют знаки различия. Я пояснил, что свои погоны снял, чтобы не вводить в искушение the local militia[138] — это, кстати, вполне соответствовало действительности. Британка покивала с серьёзным видом. Попросила разрешения со мной сфотографироваться. Спросила моё полное имя. Andrey Mogilyov[139], ответил я, а для близких людей просто Prince Andrew[140] или Your Highness.[141] (Марк и Борис уже едва не смеялись в кулак: они прилагали чудовищные усилия, чтобы сохранять серьёзность. У Марка даже вены вздулись на лбу.) Для убедительности я показал ей свой паспорт. Увидев мою фамилию, женщина уверилась во всём окончательно: действительно назвала меня Your Highness и посетовала на то, что совершенно не знакома с тонкостями этикета. Вот, например, прилично ли мне пожимать руку при встрече и при прощании? Да, невозмутимо пояснил я. В моей свите есть только один человек, который целует мне руку, но она делает это чисто по своему желанию, а вовсе не из необходимости следования этикетным нормам (Марта глубоко покраснела и отвернулась). Дама долго, долго трясла мою руку — и, наконец, поспешила уйти, пробормотав, что, как ни крути, такие встречи для неё являются slightly embarrassing[142]: не каждый ведь день сталкиваешься с князьями…

Мы ради приличия прождали целую минуту, прежде чем позволили себе наконец рассмеяться.

[13]

— Время, — вспоминал «князь Андрей», — приближалось к полудню, и мы решили пообедать в одном из кафе, которых в районе площади Славы — добрая дюжина. Название утаю, чтобы не делать заведению лишней рекламы: мне показалось, что мы там переплатили… Да и что кафе? Кафе, столовые и магазины в любом городе появляются и исчезают, и не они делают историю.

В кафе мы болтали о том и о сём, снова вспоминали смуглую даму из Британии, беззлобно подтрунивали над Марком и его могилёвской родственницей: мол, вовсе она не пожилая и не вполне ему родственница, а то и совсем не родственница, и что Лина скажет по этому поводу… Мы были расслаблены, наслаждались хорошей погодой, отсутствием необходимости заниматься рутиной (ведь и творческая работа с какого-то мига становится рутиной), обедом… Мои юные коллеги, кстати, этот обед ели за мой счёт: начиная с сегодняшней покупки двух сувениров для Марты я уже превысил лимит подотчётных средств, выделенных оргкомитетом конкурса, и дальше платил из своих. Им я, правда, решил этого не говорить. Если так пойдёт и дальше, думал я с грустью, то плакали мои небольшие сбережения, а с ними — надежды этим летом соорудить камин или провести в недавно построенный дом любое другое отопление… И для кого, правда, отопление, если Настя дала мне от ворот поворот? Пишет, что скучает… Очень мило, только ведь это «скучает» на хлеб не намажешь! Кстати, на Настино сообщение я, само собой, дал ответ ещё в пятницу: сердечно поблагодарил и сказал, что очень тронут. Вот, собственно, и всё, что прилично было ответить…

Мы уже заканчивали свой слегка затянувшийся обед, когда сообщение на телефон пришло Марку: громкое, звонкое, назойливое. Тот углубился в чтение — и всё читал, читал, не говоря нам ничего. Читал и хмурился… Борис пока ещё весёлым тоном попросил озвучить, что его так озадачивает. Марк лишь отмахнулся. Пробормотал нечто невнятное.

«Мне… надо бы сделать звонок, — прибавил он. — Тарифы, наверное, будут конские, ну что уж! Извините, я, наверное, выйду. Не дожидайтесь меня, занимайтесь, чем вам нужно. Куда вы дальше?»

Я пояснил, что дальше у нас по плану Краеведческий музей, а после, если будут силы и желание, мы дойдём ещё до Музея этнографии. Новый пункт назначения от нашего кафе находился, кстати, в двух шагах. Кошт хмуро кивнул:

«Да, хорошо! Идите, я вас догоню!»

Несколько странно это звучало, и странным, конечно, было то, что он не поделился с нами содержанием обеспокоившего его письма… Но мало ли, в конце концов, какие личные проблемы могут быть у человека!

Я заплатил по счёту, и мы направились в новый музей. По дороге я заметил, что Марта прихрамывает, и обеспокоился: почему? Натёрла ногу, пояснила девушка с извиняющейся улыбкой. И немудрено: мы ведь ходили пешком по городу больше шести часов, за вычетом времени на завтрак и обед! (У меня и у самого ноги гудели.) От моего предложения купить ей пластырь она с благодарностью отказалась: дескать, ничего ужасного.

В гардеробе Краеведческого музея вышла новая ерунда: отсутствующий «Гучков» позвонил нашему «Шульгину». Тот поговорил по телефону — правда, больше слушая, чем собственно говоря, отвечая односложно — и объявил нам с несколько виноватым видом, что возвращается в кафе, из которого мы только что ушли. А после? А после в гостиницу. Им вдвоём нужно обсудить кое-что, но рассказать мне, чтó это, они пока не видят возможности. Нет, и никакой опасности никому не угрожает! Просто, если вкратце, Ада сообщила Марку, что Иван предложил группе немного причудливую идею, и группа бурлит… Всё это начинало беспокоить. Какую причудливую идею? — попробовал я вытащить из своего студента, но ничего, однако, не добился. Борис не хотел делиться подробностями и выглядел потерянно. Да подробностей, кажется, он и сам не знал…

«Государь, отпустите его! — тихо сказала Марта. — Никакой беды нет. Ничего страшного ни с нами, ни с вами не случится. Ну, что самое плохое может произойти? Вас уволят? Вы найдёте себе другую работу. Нашей группе не дадут дипломов? Если они действительно учудили что-то совсем скверное, тогда не дадут. А вы-то чем виноваты, даже если они пустились во все тяжкие? Я и тем более невиновна. Я сделала что могла…»

Это, конечно, звучало как голос самого разума. Да и не было возможности у группы «пуститься во все тяжкие!» Суббота в моём бывшем вузе — выходной день, а в выходной никакого большого протеста не сотворишь.

Мы отпустили Герша и начали нашу молчаливую экскурсию по залам Краеведческого музея. Я вновь добросовестно фотографировал едва ли не каждый экспонат. А девушка — девушка всё приметнее хромала.

«Нет, дорогуша, так нельзя!» — возмутился я наконец.

«Я сильно вам мешаю?» — откликнулась она тихо.

«Не мешаете, но просто сердце кровью обливается на вас смотреть! Пойдёмте на улицу».

Перед Краеведческим музеем имелись три уличные скамейки (думаю, и имеются: едва ли за семь лет с ними что-то произошло). Я посадил Марту на одну из них и немного бесцеремонно попросил её снять туфлю с левой ноги. Так и есть! Открытая кровавая ссадина.

«Милая моя, в путешествие надо ехать в кедах, кроссовках, но никак не в таких узких туфельках!» — сокрушился я.

«Я думала, разносятся…» — пролепетала она.

«Думала она… То такие умные письма пишет, а то такой простой вещи не может сообразить! Сидите здесь, — распорядился я. — Пойду поищу аптеку. Нужен йод, вата, пластырь, а то, пожалуй, и бинт».

[14]

— Я обернулся за полчаса, — рассказывал Андрей Михайлович. — Вернувшись к одинокой Марте, я принёс не только всё, что назвал выше, но и пластиковые тапочки-босоножки, которые купил в магазине разной дешёвой всячины. Ногу такие обхватывают только спереди, и оттого пятку ими не натрёшь. Девушка так и просияла, увидев меня.

«Я думала, вы не придёте!» — призналась она с облегчением.

«Что-о?!»

«Ну, бросите меня здесь, такую неумёху, зачем я вам сдалась, и буду домой добираться одна! А я бы просто здесь осталась, волкам на съедение…»

«Вы… сможете обработать ранку йодом сами?» — спросил я, решив проигнорировать её мысль про волков.

«Я была бы не против, если бы вы это сделали… Но пусть, ладно, давайте, — покорно согласилась Марта. — А забинтовать поможете?»

Я молча перебинтовал её ногу. Примерил на неё одну из купленных тапочек.

«Вы как хорошо угадали мой размер!» — похвалила меня девушка.

«Не угадал, а прочитал на вашей обуви».

«А другой бы не прочитал… Я ваши тапочки сохраню и буду надевать по торжественным случаям».

«Ну вот ещё, что за глупости!»

«Конечно, глупости! — легко согласилась она. — Но я в них теперь сто километров пройду, честно!»

«Ага, конечно, — буркнул я. — Двести. Никуда вы не пойдёте, моя хорошая! Сейчас вызову такси, и поедем в гостиницу. А там на горшок и в люльку».

Разумеется, такие простонародно-грубые присловья выговариваются у нас тогда, когда мы очень смущены, не нужно вам этого объяснять.

[15]

— Наш номер, — припоминал историк, — был самым обычным для гостиницы средней руки. Отдельный санузел с душем, платяной шкаф, телевизор на стене, небольшой стол с единственным стулом, две прикроватные тумбочки и

— Господи ты Боже мой, так ведь и поседеть недолго!

— двуспальная кровать.

Марта, не обращая на эту кровать ни малейшего внимания, невозмутимо спросила меня, можно ли ей воспользоваться душем, занять его минут на двадцать. Само собой, подтвердил я. Итак, она ушла в душ, забрав и свой чемодан на колёсах, а я поспешил исследовать эту злополучную кровать. К счастью, всё оказалось не так страшно: та была составлена из двух стандартных коек, которые рассоединялись без особого труда. Я потратил минут пять, чтобы передвинуть эти койки как можно дальше друг от друга, а прикроватные тумбочки поставил между ними.

И нет, никуда всё-таки это не годилось — спать в одном номере с молодой девушкой! Надо будет попроситься в номер к «мужской части нашей делегации», авось, не откажут мне переночевать у них Христа ради, хоть бы и на полу. А вот ещё: сегодня — Страстная суббота, почти во всех православных храмах едва ли не весь день идут службы, которые завершатся полунощницей, а за ней незадолго до полуночи начнётся пасхальная утреня. Можно идти в ближайший храм хоть сейчас и оставаться там хоть до часу ночи. Несколько невежливо, пожалуй… но зато совсем неупречно.

Не пора ли мне, однако, навестить Бориса и Марка? — сообразил я вдруг. И не выяснить ли о предложении Ивана, заставившем всю лабораторию закипеть? Разумеется, стоило! Вырвав лист из ежедневника, я оставил девушке записку о том, что, дескать, ушёл на четверть часа, и поспешил к юным коллегам своего пола.

[16]

— Борис на мой стук открыл мне почти сразу, — припоминал Андрей Михайлович. — В номере он был один.

«Василь-Виталич, я могу воспользоваться вашим туалетом? — спросил я с долей юмора. — А то, представьте себе, Матильда Феликсовна заняла душ, и когда выйдет, неизвестно…»

«Государь, сколько угодно! — откликнулся Герш и, тоже не без юмора, прибавил: — Вам, как говорит известный анекдот, это позволительно везде».

Выйдя из туалета, я наконец спросил то, что хотел спросить в самом начале:

«А где Марк? И чтó вообще произошло, почему вы двое от нас спрятались?»

«Марк ушёл к своей не то родственнице, не то знакомой, — пояснил Герш. — «И разве я сторож брату моему», как сказал бы Каин? Грустно, однако — повторять вслед за Каином… — он вздохнул. Предложил после короткой паузы: — Да вы садитесь! Вот хоть сюда… Ну, а чтó случилось, я, ваше величество, вам сказать ещё не могу. Мы, видите, и сами точно не знаем, что случилось, верней, как на это реагировать. Противоречивые сведения приходят…»

«Но никто не умер, не заболел, не задержан полицией?» — нетерпеливо спросил я.

«Нет-нет! — успокоил меня мой студент. — Ничего такого».

«Ну и слава Богу… А вы можете хоть намекнуть мне, в чём суть дела?»

«Намекнуть? Конечно. Коротко: группа заспорила о дальнейшей судьбе проекта, и есть две точки зрения на то, как надо поступить. Вот и всё!»

«Звучит несколько сомнительно! — признался я. — Неужели из-за этого Марк стал бы звонить в Россию? И какая здесь может быть дальнейшая судьба? Мы отправляем сборник в оргкомитет, и вся недолга! И потом, это ведь я — автор всей задумки. Разве о судьбе проекта нельзя было посоветоваться со мной, хоть ради приличия?»

«Не пытайте меня, государь! — взмолился «Шульгин». — Я вам пока не имею права ничего рассказывать! Вы и сами в любом случае всё узнаете — не позже понедельника».

«Какое неприятное чувство — понимать, что от тебя что-то скрывают! — заметил я. — И кто? Собственные студенты, которым ты ничего плохого не сделал!»

«А мне, думаете, приятно? — парировал он страдальческим тоном. — Мне ещё и хуже — гораздо хуже! Моё положение очень глупое: я ведь поехал с вами в том числе и ради того, чтобы защитить вас, спасти от ошибочного, в корне ложного шага символического отречения! А вы, однако, упрямо и настойчиво к нему идёте, словно этакий пасхальный агнец…»

«Какого ещё отре… Я иду? — изумился ваш покорный слуга. — Упрямо и настойчиво?»

«Ну, не я же! И оно, возможно, станет лучшим выходом… Но само то, что мне приходится вам это предлагать, мне! И снова! Ужасно… — «Василь-Виталич» горестно помотал головой. — Ужасно…»

«Да объясните же мне! — почти вскричал я. — Объясните, а то я ни бельмеса не понимаю!»

«Нет, нет… — тихо пробормотал собеседник. — Не объясню, даже не просите. Может быть, не будет ничего, может быть, они просто раздули там из мухи слона. Апрельская истерия, весеннее обострение, безумное чаепитие Алисы и Болванщика… Что может спасти мистическую судьбу русской монархии, так это ваше абсолютное пренебрежение к ритуальным жестам и ваша полная непредсказуемость, государь. Вот хоть сегодня: ваша помолвка с Матильдой Феликсовной сводит одну из проблем на нет, уничтожает, так сказать, на корню…»

«Что?!» — мне подумалось, будто я ослышался. Или это собеседник заговаривался, путая реальность со сном?

«Ну, а как ещё мы должны были увидеть ваш обмен кольцами?» — объяснил он.

«Да нет же, Василий Витальевич, дорогой мой! — запротестовал я. — Если вы так это увидели, то, извините меня, вам надо выписать очки! Простая шалость с её стороны, не больше!»

«Вашими бы устами да мёд пить… А моими что, интересно? «Горький óцет одиночества // В Ночь Пасхальную я пью. // Стародавние пророчества // Пеленают жизнь мою», — продекламировал он. — Фёдор Сологуб. Глядите, и я умею читать стихи к случаю, не только Матильда Феликсовна… А как меня беспокоит главковерх! — вдруг перепрыгнул он в своих мыслях совсем на другое. — Ведь он подтасовал жеребьёвку, не иначе!»

«Вы это знаете наверняка?» — озадачился я.

«Нет, не наверняка, за руку его никто не поймал… Ну, а как ещё?»

«Но для чего?!»

«Ах, как вы бесконечно наивны, ваше величество! — поразился наш «Шульгин». — Бесконечно! Как же ему строить куры Александре Фёдоровне, когда вы путаетесь под ногами? Ну, и зная, что Матильда Феликсовна в это время тоже не будет сидеть сложа руки… Пустое, всё пустое! Хотел спросить вас, государь: можно ли некрещёному еврею присутствовать на пасхальной службе? Я ведь и правда даже не крещён…»

«Я могу вас крестить прямо сейчас, если никакой иной возможности вы не видите», — пробормотал я.

«Нет, нет! — испугался Герш. — Очень польщён, только наш эксперимент закончится, а мне с этим крещением что делать? Но на службу собираюсь пойти. А когда возгласят: «Христос воскресе!», буду скорбно молчать. Потому что воскрес ли воистину сей удивительный и талантливый ребе, я не знаю. Вы мне не возбраните?»

«Не возбраню… Постойте, дайте догадаюсь: вы… не совсем трезвый?» — сообразил я вдруг. Правда, и соображать не надо было: початая бутылка красного вина стояла на подоконнике.

«Да нет же! — возразил Борис. — Два бокала. Ну, три… Что такое два бокала вина для иудея, да ещё в Шаббат? Норма! Даже если и три… А широк русский человек, правда? Включая и русского иудея: и Шаббат хочет соблюсти, и в Храм Божий попасть. Так сказать, и гефилте фиш съесть, и… но опустим скабрёзности в духе Кристофера Ишервуда, которого я сегодня видел во сне и даже гладил белым крылом по голове…»

Вздохнув, я попрошался с «русским иудеем»: не то чтобы я брезгую «употребившими» людьми, но всерьёз с ними разговаривать невозможно ни о чём. Вернулся в девятый номер.

В номере мой телефон сигнализировал о новом сообщении. Сообщение было от Насти.

Ivan told me that you are sharing the same two bed hotel room with Matilda. Is it true?! Not that I care but — are you aware of what you are doing?! You must reply me — at once! IMMEDIATELY![143]

«Ага, конечно, — проворчал я, отключая телефон и подходя к единственному окну. — Немедленно. Тут же. Только свистни. Ты ведь сама, голубушка, мне объявила, что тебе нужен жаворонок — вот и поищи себе жаворонка! Верно пишешь: тебе-то что за дело? С этого и надо начинать, этим и заканчивать…»

«И какая болтливая сорока, любопытно, принесла Ивану новость на своём хвосте, неужели еврей с белорусом? — продолжал я думать. Нелепая, но тревожная догадка пришла мне в голову: — Неужели Ада, поражённая тем, как мы распределились по номерам, теперь перебаламутила всю группу на предмет того, что и меня, старого патриархального абьюзера, надо «свергнуть», а не только Бугорина? Не этим ли объясняется конспиративное поведение тех двоих? Не по этой ли линии раскололась лаборатория? Ой, да ради Бога! Делайте что хотите…»

За моей спиной открылась и закрылась дверь: Марта вышла из душа.

[17]

Здесь автор должен сделать паузу и пояснить, как появились два последующих фрагмента под номерами 18/1 и 18/2. Оба эти фрагмента являются двумя разными вариантами последующих событий.

Андрей Михайлович рассказал мне, что произошло дальше. Я же нашёл его рассказ не вполне правдоподобным в одной версии реальности или, может быть, слишком откровенным в другой. Вот почему был написан альтернативный фрагмент. Я вовсе не собираюсь признаваться читателю, какая из двух редакций соответствует рассказу Могилёва и какая является художественным вымыслом. В любом случае, даже если читатель и определит это самостоятельно, я должен оговориться, что не имею ни малейшего представления о степени достоверности переданного собеседником. Возможно, именно мой «вымысел» является большей правдой, чем «историческая версия». У моего историка в этом конкретном случае имелись причины оказаться не вполне достоверным, а у меня есть причины оставить в тексте романа оба фрагмента. Эти причины становятся ясны ниже.

[18/1]

— Марта вышла из душа в каком-то простеньком банном халатике. (Кстати, вполне приличном, но этот её домашний вид меня поразил и ужаснул: вот, девушка уже не стесняется ходить при мне в халате! А что дальше будет?)

Застыла. Недоумённо, почти страдальчески подняла брови. Спросила:

«А зачем вы раздвинули кровати?»

«Как это — зачем?» — опешил я.

«Ну так — зачем? — она прошла к своей койке, присела на неё. Принялась тереть мокрую голову полотенцем. Отложила полотенце в сторону. — Неужели вы думали, что я вас заподозрю в… Знаете, это даже обидно — то, что вы считаете, будто я так плохо о вас думаю!»

Какой абсурдный разговор! Вот меня обвиноватили без всякой вины — и за что?!

«Марта Александровна, но, в самом деле!.. — запротестовал я. — Это ведь простой здравый смысл…»

«Какая я вам «Александровна»! — возразила девушка почти гневно. — Какой ещё здравый смысл?»

«Такой, — принялся я объяснять, сгорая от стыда, конечно, — что мы, мужчины, устроены несколько иначе и хуже владеем своими физиологическими импульсами, и… да неужели не ясно!»

Представьте себе моё положение, милостивый государь! Своей собственной студентке объяснять эти вещи! Дай вам Бог, чтобы вы никогда, никогда не оказались в похожей ситуации.

Марта замерла секунды на три, полуоткрыв рот, глядя на меня.

«Дурацкая идея — нам заселяться в один номер, дурацкая изначально! — возмущался я, верней, пробовал возмутиться: не хватало энергии. — Но есть прекрасный выход: я просто перееду в двенадцатый и сделаю им «пролетарское уплотнение», хорошо?»

«Тише, остановитесь, — попросила меня девушка. — Для чего вы мне это всё рассказываете?»

«Что значит «для чего»?» — не понял я.

«Да, для чего?» — она уселась на своей кровати, подвернув ноги под себя, с прямой спиной, в той позе в которой высиживают свои службы буддийские монахи в Японии. — Почему вы думаете, что я испугалась бы того, о чём вы говорите?»

Час от часу не легче…

Марта достала из своего кармана носовой платок, встала и, подойдя к настенному телевизору, принялась протирать его от пыли без всякой надобности.

«Я вас так люблю, — услышал я её очень негромкий голос, — что мне кажется, даже если бы вы меня ударили, я бы этого не заметила».

Вот и она, вслед за Алёшей, пересказывала «Первую любовь» Тургенева, хотя едва ли думала о ней сейчас, да, может быть, и никогда не читала.

Меня что-то кольнуло в груди. Я тяжело, грузно осел на кровать. Прислонился спиной к изголовью. Марта услышав это, обернулась — бросилась ко мне, села рядом. Спросила заботливо, осторожно:

«Сердце?»

Я кивнул, закрыв глаза. И продолжил:

«Нет, не сердце, не физически, то есть. Просто стыд. Я ничем, абсолютно ничем не заслужил такой любви. Никто её не заслужил. Её вообще невозможно заслужить на земле, Марфа».

Марта, которую я назвал Марфой, то ли оговорившись, то ли вполне сознательно, взяла мою руку и медленно, бережно принялась её гладить, будто успокаивая меня, как успокаивают больного ребёнка. Жаль, я хотел использовать эту руку. В обе руки проще спрятать лицо, когда слёзы просятся сами собой.

… Кажется, я заснул тогда: в конце концов, я очень устал, и в поезде накануне спал плохо. Проснулся я уже после захода солнца. Марта дремала, подложив под голову сложенные ладони.

«Я собираюсь в храм», — сказал я ей шёпотом. Она тут же проснулась, села на постели:

«Какой?»

«Ближайший, Трёх Святителей».

«А я как же?»

«А ты стёрла ноги в кровь: куда тебе?»

«Я могу пойти в твоих тапочках…»

Не знаю, с какого момента той субботы мы перешли на «ты». Не было, собственно, никакого особенного момента: просто у неё так сказалось. Ну, и что же? В конце концов, нас никто не слышал, да и пóшло в Великую субботу всерьёз настаивать на этикетных тонкостях. И, кроме прочего, у неё ведь было моё разрешение говорить мне «ты», написанное моей собственной рукой.

«Ну, конечно! — возмутился я этой идее. — В банном халате ещё поди, Марфуша».

«Нет, правда! — она уже, улыбаясь, примерялась к своей мысли всерьёз. — Они очень прилично выглядят, почти как босоножки, никто и не заметит…»

Я только вздохнул…

Что ж, мы собрались и отправились в храм Трёх Святителей. Всё остальное, кроме «тапочек», на девушке было безукоризненным: длинная «православная» юбка и косынка на голове.

В храме мы отстояли бесконечно долгое субботнее повечерие — оно, как вы знаете, и всегда такое долгое в Страстную субботу, оно своими пятнадцатью паремиями воспоминает страдания Христа, поэтому достойно и верующим пострадать хоть немного. Затем началась полунощница, за ней — пасхальная служба.

После второго или третьего возгласа «Христос воскресе!» Марта шепнула мне на ухо:

«Мы можем выйти?»

Я кивнул, и мы поспешили на улицу.

«Душно?» — спросил я с беспокойством.

«Нет, не душно… Мне просто уже достаточно на сегодня. Сердце так бьётся, что больше уже не надо, хватит. Я вернусь одна…»

Разумеется, я не мог отпустить её одну и, невзирая на все протесты, пошёл провожать девушку до гостиницы. Таким образом мы оба в пасхальную ночь остались без причастия. Догматически оно было и верно, пожалуй: мы оба не исповедовались накануне, а без исповеди к причастию подходить дурно, как знает даже ребёнок. Впрочем, нам ведь не в чем было исповедоваться! Оговорился просто так, на всякий случай…

Марта взяла меня за руку, а я не препятствовал: после воскресения Христа, после «Смерть, где твоё жало? Ад, где твоя победа?», после короткого вовращения человека в освобождённое от греха состояние — единожды в году — невозможно возбранить такую малость.

В нескольких метрах от входа в гостиницу Марта остановилась и, отпустив мою руку, стала напротив меня. Её безмолвный взгляд говорил: неужели сейчас всё закончится? И не только это он говорил, конечно: до сих пор с неким трепетом я вспоминаю всю глубину этого взгляда, весь его объём совершенно незаслуженной мной любви.

Я сделал к ней шаг вперёд — она послушно, радостно шагнула навстречу — я её обнял. В конце концов, как говорят британцы, I owed her that much.[144] Мы стояли так верных три минуты. Сердце у неё действительно билось совершенно неистово, это было почти слышно… Я отпустил её наконец — она освободилась с мягким вздохом.

Молча мы вернулись в свой номер, где я заснул, даже не успев раздеться. У меня не было сил идти в двенадцатый, стучаться к моим студентам и просить меня приютить где-нибудь на полу. Ах да: и Марта ведь тоже предупредила меня, засыпающего, что смертельно обидится, если я только попробую это сделать…

* * *

Собеседник замолчал и откинулся на спинку кресла, смежив веки.

— Это очень трогательная история — заметил автор. — Очень трогательная, но, кажется — простите меня великодушно! — кажется, не вполне правдоподобная.

Историк открыл глаза и уставился на меня с весёлым изумлением.

— Вот, например, сколько времени у вас занял путь от гостиницы до храма? — спросил я.

— Двадцать минут или, может быть, полчаса, обратно немного дольше, потому что шли медленней… Почему это важно?

— И неужели… о, извините ещё раз! — оговорился я. — Говорю без всякого желания поймать вас на противоречиях. Но… вы позволите?

— Да, конечно! — подтвердил Могилёв.

— Я всего лишь хотел спросить: неужели девушка, которая стёрла ноги в кровь, была способна пройти пешком всё это расстояние в домашних тапочках?

— Не обе ноги, а только пятку на одной ноге, — возразил собеседник. — У этих босоножек не было задника и они не могли натереть ногу, о чём я, кажется, уже вам говорил…

— Я понимаю ваши причины, Андрей Михайлович: они такие рыцарские, такие возвышенные…

— Вам кажется, что я что-то скрыл?! — поразился он. — Исказил реальность?

— Нет, нет, Боже упаси! — запротестовал я. — Даже если и так, в вас за это никто не кинет камня…

— Ну, вот и я так думаю, — подтвердил историк.

— … Но предчувствую, — закончил я мысль, — что читатель будет немного разочарован.

Могилёв хмыкнул.

— А какое мне дело до вашего читателя и его нелепых фантазий? — спросил он с юмором.

— Вам, действительно, никакого, — согласился я. — А вот книге надо продаваться…

— Что же вы предлагаете?

— Позвольте мне написать вторую версию событий того вечера! — попросил автор. — И я бы вставил её в текст как «альтернативную гипотезу». Пусть именно читатель гадает, чтó на самом деле произошло.

— Тут и гадать не надо: то, что я вам рассказал, и есть чистая правда, полная, без изъятий… Воображаю себе эту «гипотезу», однако!

— Я покажу вам текст второй версии и без вашего разрешения включать её в роман не буду, — пообещал я.

— Мне-то зачем? — поразился Могилёв. — Отправьте его Марте!

— Марте?!

— Ей, кому же ещё! Я дам вам адрес её электронной почты. И если уж она не возбранит вашу «историческую фикцию» — вот ещё глупость придумали! — тогда будь по-вашему.

Как вы можете уже догадаться, Марта Александровна не возбранила моё отступление от исторической правды, в связи с чем и появился следующий фрагмент за номером 18/2.

[18/2]

Предупреждение от автора: тем, кого устраивает версия событий, изложенная во фрагменте 18/1, читать 18/2 совершенно не обязательно.

— За моей спиной раздался шум открываемой двери: Марта вышла из душа.

Назвать её Мартой оказалось бы ошибкой, конечно. На девушке было новое платье, приталенное, расширяющееся книзу, оставляющее открытым плечи и шею, почти полностью белое, но с тёмно-красной каймой по подолу. Губы она чуть тронула помадой, веки — тенями и ресницы — тушью.

Иными словами, это была Матильда Феликсовна собственной персоной. Или, может быть, особый, невиданный сплав их обеих: девять частей Матильды и одна — Марты, так, как это происходит в бронзе, где девять частей меди и одна олова дают амальгаму с не бывшими ранее качествами металла. Я, обернувшись, так и застыл на месте.

«Вам нравится моё платье?» — спросила девушка тихо, серьёзно — или почти серьёзно: краем губ она всё же улыбалась.

«Очень необычное», — ответил я, не говоря ни «да», ни «нет».

«Неужели? — она склонила голову набок. — А знаете ещё кое-что? В Иерусалиме уже был полдень. Уже сошёл Благодатный Огонь, уже совершилось чудо. Христос воскресе!»

«Воистину воскресе, — пробормотал я. — Христосоваться[145], наверное, всё-таки не будем…»

Матильда звонко рассмеялась и бесстрашно подошла ко мне. Протянула мне какую-то бумагу.

Я, взяв, развернул её. Это было моё собственное письмо, написанное ей от имени последнего государя где-то две недели назад, в начале апреля. «Что бы со мною въ жизни ни случилось…» и далее по тексту. Как много времени прошло с тех пор! Целая вечность…

«Ваше величество, вы признаёте всё, что вы здесь написали?» — спросила меня девушка.

Я ещё раз перечитал текст. Ничего крамольного, кажется… Кивнул.

«Всё-всё? — уточнила она. — До последнего слова?»

«Ну да, а как же!»

«В таком случае… можно мы просто сядем и посидим немного?» — попросила она.

Мы так и сделали: я присел на свою кровать, а она — на свою. Целую минуту, наверное, мы сидели и смотрели друг другу в глаза. Как много любви было в этих карих глазах напротив!

«Ники, — шепнула девушка, — ты будешь так добр пойти проверить, заперта ли дверь? Хотя нет, я сама это сделаю…»

Итак, она снова назвала меня на «ты». Что ж, надо отвечать за слова! Я сам ей это позволил, да ещё и в письменном виде. Собственно, позволил не я и не ей: госпоже Кшесинской, если верить её мемуарам, разрешил это последний государь. Незаметный факт биографии людей, живших век назад, таинственным образом приобретал значение в моей жизни.

Матильда вернулась и снова села на своё место. Порывисто вздохнула.

«Я не знаю, когда я тебя полюбила, — заговорила она. — Может быть, в ту пятницу двадцать третьего марта тысяча восемьсот девяностого, после твоего смешного вопроса «Вы, наверное, из таких кружек дома не пьёте?». Или когда ты в начале апреля дал мне то

обжигающее письмо. Или когда я узнала, что ты десять лет провёл в монастыре, замаливая ошибку юности. Это неважно: это всё сливается у меня в один миг…»

«А как же Алёша?» — спросил я тихо. Матильда слегка округлила глаза.

«Алёша? — переспросила она. — Никакого Алёши сейчас нет. Он ещё целый век не родится».

Возразить этому было сложно…

Девушка пересела ко мне и провела рукой по моему лбу, будто проверяя, живой ли я, настоящий ли и не собираюсь ли убежать куда-нибудь. Я, кажется, отпрянул и, в любом случае, вздрогнул.

«Вот здорово! — улыбнулась она, но при этом чуть обиженно нахмурилась. — Я пришла к любимому человеку и жениху, а он меня боится!»

«Жениху?» — не понял я.

«Ну да! — подтвердила она с ясным, невинным видом. — Мы ведь были помолвлены сегодня».

«Ах, вот как это называется… Почему же я этого не понял?»

«Ты никогда ничего не понимаешь! — возразила она. — На тебя вообще нельзя надеяться в таких вещах!»

Я хотел было возразить, что помолвку таковой считать нельзя, если свидетели не понимают, что совершилась именно помолвка. Но прикусил язык: кто знал, как именно посмотрели на случившееся свидетели?

«Нет, ты не понимаешь, правда! — шепнула девушка, и на миг в ней проглянула Марта — одна десятая Марты, четверть Марты. — Милой против воли не будешь, и ты своё кольцо можешь снять прямо сейчас, вот в эту секунду. А можешь только для того, чтобы надеть венчальное…»

Мы оба примолкли. Я как-то машинально положил руку на грудь. Сердце билось, сильно. Но, кстати, что, если она права? Марта — замечательная девушка, и будет прекрасной женой. И всё же — куда мы так торопимся? О, какие выразительные, какие горячие глаза! И дверь заперта. Так мы быстро дойдём до беды…

«Маля, — начал я с нелёгким сердцем (она просияла, услышав это имя), — я должен тебе сказать то, что уже говорил раньше, в январе девяносто третьего: я очень не хотел бы, чтобы ты совершила ошибку, о которой будешь жалеть после и в которой раскаешься…»

«Ах, какая глупость! — возразила она. — Ты всё о том же, и тогда уже надоел. Ты думаешь, мне это важно? Нет, хоть я и готова. Нет: я всего лишь хочу быть любимой тем, кого я люблю. Разве это такой большой грех? Положи руку на сердце и скажи мне: разве это грех?»

Что-то, наверное, мелькнуло в моём лице — и на неё тоже словно упала некая озабоченность.

«Больше всего меня беспокоит та, другая, — продолжила девушка осторожно, почти робко. — Вы с ней… расстались окончательно?»

Я пожал плечами.

«Вот, ты не знаешь — до сих пор не знаешь! — упрекнула меня Матильда. — А ведь если, не дай Бог, она к тебе переменится, ты снова уйдёшь к ней, правда? Разве остановят тебя мои детские колечки? Всё повторяется. Как жаль… — она бессильно уронила руки на колени и полуотвернулась от меня. Её глаза быстро наполнялись слезами. — Как жаль…»

Мне нужно было бы, руководствуясь всеми представлениями о порядочности, промолчать — но я просто не мог. Я взял её бессильно лежащую, покорную руку, и поднёс к своим губам…

* * *

Могилёв откинулся в кресле и закрыл глаза. Мы молчали некоторое время.

«Думаю, остаток того дня передавать во всех подробностях нет никакого смысла, — снова начал он. — В конце концов, это личная история… К вашему и ваших читателей облегчению должен заметить, что мы не перешли одной важной черты, хотя, видит Бог, мы были в какой-то момент опасно близки к тому, чтобы её перейти. Оглядываясь на произошедшее, хочется, конечно, приписать это своей честности, но благодарить нужно не меня, а Марту: ей ведь ничего не стоило тогда меня соблазнить, если бы она всерьёз задалась этой целью. Но здесь замечу как бы в скобках, что даже если это и случилось бы, я и в этом случае не считал бы возможным бросить в неё камня. Моя позиция здесь более чем двусмысленна и исключает возможность всякого морального суда — напротив, это я являюсь подсудимым, — но если бы даже я во всей этой истории был не действующим лицом, а сторонним наблюдателем, я и тогда не мог бы осудить то, что произошло бы от избытка юной женственности, а вовсе не как следствие некоего коварного расчёта. Вина в этом случае лежала бы на мне, хоть и без всякого моего промышления, как она в таких случаях и всегда должна лежать на мужчине, о чём очень проницательно заметил однажды отец Нектарий… Вы понимаете, надеюсь, что у меня попросту не хватило бы смелости говорить вам об этом всём, если бы вина на мне действительно лежала? Но, впрочем, — вдруг смутился он, — даже и в этом виде совершенно не представляю, как можно публиковать то, что я вам сейчас понарассказывал. Это ведь для ваших ушей, а не для всеобщих!»

«Что же делать? — беспомощно спросил я. — Вашу историю нельзя вынуть из романа, он без неё просто рассыплется…»

«Ничего подобного! Да пусть лучше уж и рассыпается в таком случае».

«Постойте, Андрей Михайлович! — осенило меня. — Верно же говорят, что лист нужно прятать в лесу! У меня есть предложение: я напишу другой вариант, альтернативный, и мы предложим читателю оба!»

«Хм! — задумался собеседник. — Это не так глупо, как может показаться… Но в таком случае у меня будут для вас два условия. Первое: представьте оба варианта Марте Александровне на её рассмотрение! Я не успокоюсь, пока она не скажет: «Да». А если она скажет: «Нет», что ж, так тому и быть… И второе, которое я бы назвал категорическим: пожалуйста, изобразите меня, моих студентов и наш сборник как литературную мистификацию, как вашу собственную выдумку. Нас никогда не было в действительности, слышите?»

«Мне будет жаль это делать! — признался я. — Но соглашаюсь: должны ведь люди узнать о вашем эксперименте, хотя бы и таким способом!»

«Моя частная жизнь к эксперименту не относится!» — парировал Могилёв.

«Увы, это не совсем так! — возразил я. — Или совсем не так».

Историк только вздохнул.

[19]

Мы с Андреем Михайловичем выпили чаю и поболтали о разном, маловажном, после чего он продолжил рассказ:

— Утром — Марта ещё спала — я вышел на улицу, чтобы подышать свежим воздухом. Мне пришла в голову идея заодно написать, а то и позвонить кому-то из оставшейся в нашем городе части лаборатории, чтобы наконец выяснить, что так тщательно скрывали от меня вчера наш иудей и наш белорус. Алёше? Это было бы естественней всего… Но по очевидным причинам я не хотел звонить Алёше. Альберте, может быть? Аде я доверял и, конечно, у неё всё сразу узнал бы из первых рук. Но староста группы находилась непосредственно в центре событий, и звонок ей означал бы моё немедленное и грубое вовлечение в происходящее, необходимость, вероятно, сразу принимать решения, не откладывая в долгий ящик. А я ведь рассматривал свою командировку как некоторый отдых, как шанс отключиться от кафедральных интриг и «протестных будней» наших студентов! Нет, требовался кто-то близкий, но стоящий несколько на обочине… Лиза подходила лучше всего.

Я набрал её номер и, только когда она взяла трубку, с раскаянием сообразил, что будить человека в начале десятого утра в воскресенье несколько неприлично, кто-то любит поспать и подольше, о чём и забормотал смущённо.

«Ники, я так рада тебя слышать! — радостно положила она конец моим извинениям. — Христос воскресе!»

«Воистину воскресе, Элла! — отозвался я с облегчением. («Вот, и эта меня называет на «ты», — конечно, не мог я не подумать. — Ну, хоть по-родственному…») — У меня есть… есть некоторое беспокойство по поводу, э-э, вашего начальника штаба». (Я начал не со средоточия своего беспокойства, а с его окраины.) «Он вчера рассказал Аликс всякие небылицы, так что она начала мне писать и настойчиво спрашивать: правда ли, мол, я заселился с Матильдой в один номер?»

«А что, это действительно небылицы?» — весело полюбопытствовала моя aunt-in-law[146] (увы, нет в русском языке такого слова).

«Видишь ли, так совершенно случайно сложилось, что это — чистая правда…» — пришлось мне признаться.

«… Но Аликс эту правду знать не обязательно, — подхватила Элла. — Не думай, я понятливая! Или ей нужно знать? У нас говорят, что моя сестрица сама с тобой рассталась и сама виновата…»

«Как, и об этом уже говорят?» — поразился я.

«Да о чём только не говорят! Так мне молчать или сказать ей?»

«Пока не стóит», — осторожно откликнулся я.

«Хорошо! — на другом конце провода еле слышно вздохнули. — И ты, конечно, хотел бы, чтобы я выяснила у Ивана, кто ему проболтался? Я попробую…»

В это время на улицу вышел Марк — покурить — и кивнул мне. Я поблагодарил девушку и поспешил закончить наш немного странный разговор. Как искренне и бескорыстно она принимала во мне участие! Не только во мне: в Матильде в первую очередь. Элла будто забавлялась мыслью о том, что сейчас, через сто лет, можно попробовать переписать ту не вполне удачную историю. Действительно ли неудачную? — вот в чём вопрос! И необходимо ли её переписывать? А может быть, и следует? Для последнего нашего государя совершенно немыслима была другая жена, кроме Насти… то есть, тьфу ты, кроме Александры Фёдоровны! Но я ведь не монарх, верней, моё микроскопическое «царствование» кончится через несколько дней, и я превращусь в сугубо частное лицо. С Настей прощаться совсем не хотелось, и её «Господи мой боже!» в берёзовой роще отозвалось во мне очень глубоко. Но ведь за этим «Господи мой боже!» ничего и не последовало? Верней, последовала одна короткая телеграмма о том, что она «ужасно скучает» и не знает, готова ли подписаться под своим письмом о жаворонке и соловье прямо сейчас. Миленькая, так пора бы уже знать! События иногда развиваются быстрей, чем мы хотим…

А было ли мне дело до того, кто именно «сдал» меня Ивану? Один из живущих в двенадцатом номере, не иначе. Что ж, зная, кто из них недостаточно надёжен, я смогу опереться на второго. Или не смогу. Я запаздывал, оказывался не вровень чему-то, происходящему вдали от меня, о чём даже не имел ясного представления. Вот и Николая Александровича в последние дни февраля семнадцатого наверняка посещало то же самое неприятное чувство…

Мы договорились с Марком, что все вчетвером встретимся в кафе за завтраком в десять утра.

[20]

— Мы так и сделали, — вспоминал Могилёв. — При гостинице действительно было не то кафе, не то столовая. На «завтрак для постояльцев» мы уже опоздали, но завтрака мы, признаться, и не заказывали, а купить что угодно за отдельную плату нам никто не возбранял. Заняв столик на четверых, мы изредка перебрасывались малозначащими фразами, а больше даже молчали: нам, почти всем, было неловко (всем — по разным причинам). Одна Марта спокойно ела свой кулич, воспользовшись для его разрезания складным ножом белоруса, который тот ей любезно предложил (местные туповатые ножи никуда не годились).

Борис решил разрушить эту неловкость и плюхнул в общий разговор своё:

«Знаете, ваше величество, вчера её высочество энергично пробовали от меня узнать, в каком именно составе мы расселились по нашим номерам!»

«Хм! — хмыкнул Марк. — И от меня тоже».

«И что вы ей ответили?» — спросил я озадаченно.

«Я? — уточнил Кошт. — Ничего. Я, вашбродь, в чужую жизнь без спросу не лезу».

«А я, — пояснил Герш, — попытался дозвониться отцу Нектарию. Но не вышло! Тогда написал её высочеству небольшое письмецо, что она совсем зря беспокоится: Андрей Михайлович — человек исключительно порядочный, так что совершенно немыслимо представить ничего такого… Напрямую, правда, на её вопрос не ответил».

Марта положила нож.

«Ах, как жаль! — произнесла она, как мне показалось, с юмором. — Надо было ответить и сказать правду».

Кошт откинулся на спинку стула, уставился на неё, полуоткрыв рот:

«Какая ты смелая стала! — заметил он не то с иронией, не то восхищённо. — С чего бы?»

Девушка бесстрашно посмотрела на него — так бесстрашно, что он и сам смутился, отвёл взгляд.

«С того, — пояснила она, — что вы сами всё слышали, ещё позавчера, в поезде. Аликс отвергла государя! Она не желает быть его жизненной спутницей. Какое теперь у неё право спрашивать, как мы расселились? Что это за бесцеремонность с её стороны? Чтобы у неё такое право снова появилось, она должна кое-что поменять в своей голове — или в сердце. Когда поменяет, тогда пусть и задаёт свои вопросы».

«Ну да — если к тому моменту не окажется поздно их задавать, — пробормотал Герш с еврейской проницательностью. — А кто, интересно, её надоумил?»

«Иван», — ответил я лаконично.

«Любопытно, а Ивану кто нашептал? — развивал мысль Борис, повторяя моё собственное беспокойство. — Честное слово, не я!» Он перевёл осторожный взгляд на Марка.

«Вы совсем обалдели! — возмутился тот. — Я, господа, доносчиком никогда не был! Особенно о том, что не является моим собачьим дело!»

Я испугался, что сейчас именно Марта со своей невозмутимостью скажет: это именно она написала Ивану (чтобы досадить Насте, например). Но Марта пояснила:

«Я Аликс никакого зла не желаю. Я её уважаю, хоть, прости Господи, и не то чтобы люблю. Да и мелочно — писать об этом. Я ответила бы, если бы она меня спросила напрямую. Но она не спросила, и я не ответила».

«Да ведь и я ничего Анастасии Николаевне не ответил! — пришлось добавить мне, коль скоро ваш покорный оказывался единственным «подозреваемым». — Даже отключил телефон, включил только сегодня утром. И уж, само собой, я не стал бы писать Ивану!»

Мы переглянулись между собой, все четверо.

— Так кто же сообщил Ивану, как вы думаете?! — воскликнул автор на этом месте. — Извините за то, что перебиваю!

Андрей Михайлович развёл руками:

— Хотите мою догадку? — спросил он, улыбаясь. — Никто! Он сам догадался. Да и как он мог не догадаться, если в этом, собственно, и состоял его план, мыслью о чём поделился со мной наш иудей, когда я накануне зашёл к нему в номер?

— Но зачем Ивану вдруг понадобилась Настя? — не понял автор. — Из… зависти?

— Не вдруг! — возразил Могилёв. — Вы ведь помните, я рассказывал вам ещё и раньше про взгляды, которые он на неё бросал? Да и постскриптум «письма про жаворонка» тоже давал понять, что Иван не терял времени даром… Зачем? Рискну высказать странную догадку: ради вочеловечивания.

— Вочеловечивания?

— Именно: ради прочувствования того, чтó есть человек. Допустим, он вообразил, что Настя может его спасти, вывести из его вечной отсоединённости от других людей — разве невероятно? Впрочем, ваша догадка о зависти тоже… Не хочу о ней размышлять, и не хочу даже примеряться к этим мыслям: предпочитаю, пока есть возможность, думать о человеке лучшее.

Возвращаюсь к своему рассказу! Мы, все четверо, обменялись взглядами, и я, не желая длить эту неловкую паузу, продолжил:

«А признайтесь мне всё же: что это вы так усиленно скрывали от меня вчера? Что это за тайна, которую я не должен знать?»

«Никакой тайны, государь, — пробормотал Борис, несколько меняясь в лице. — Чепуха, мелочь, чушь собачья! Суворина вчера встретилась с оставшейся частью группы и кое-что им предложила. Они раскололись пополам и до сих пор обсуждают».

«И… что же это за предложение?» — попробовал я уточнить.

«Пока ничего не ясно, — хмуро разъяснил Кошт. — Понимали бы, сами уж давно бы сказали».

«Вы зря беспокоитесь, — сочувственно проговорил Борис. — Неужели вы считаете, что группа перекинется с вашей стороны на сторону Сувориной? И это после протестов, после ультиматума Владимир-Викторычу? Вы правда слишком плохо думаете о людях…»

«Но если лаборатория, как говорите, раскололась пополам, значит, кто-то уже перекинулся?» — допытывался я.

Марк и Борис переглянулись. Оба как-то синхронно пожали плечами. Ничего мне не ответили. Я не стал настаивать: это было бы бестактно…

[21]

— Наш поезд на Москву уходил в десятом часу вечера, — вспоминал историк. — Никаких особенно значимых событий в то воскресенье больше не произошло. Мы сдали номера и, добравшись до вокзала, отдали чемоданчик Марты в камеру хранения. Посетили Музей Масленникова (местную художественную галерею): этот музей, если вам интересно, изображён на купюре достоинством двести рублей Национального банка Республики. (Я добросовестно фотографировал всё подряд, чтобы иметь хоть какое-то оправдание для нашей командировки.) Зашли в Музей этнографии на улице Первомайской, или же вулiце Першамайскай, дом восемь — он оказался совсем крохотным. Пообедали в кафе. Добрались до Этнографической деревни, куда не попали вчера, и Марк купил в «Доме кузнеца» кованый нож. У него был какой-то свой способ проходить с ножами через вокзальные рамки металлоискателя — впрочем, убранный в багаж, нож как будто считается разрешённым к провозу в поезде. Не могу вам, однако, за это ручаться, и сам ничего такого в путешествия не беру.

Марта вдруг объявила, что позаботилась и о вечерней культурной программе: у неё оказались на руках два билета в кинотеатр «Радзiма» (по-русски «Родина»), и два — в Могилёвскую областную филармонию. Ума не приложу, когда она успела их купить! Разве что заранее… Или улучшила минутку на вокзале? Не было возможности взять в одно место: поясняла девушка извиняющимся тоном. Что ты, что ты! — успокоил её Борис. Неудивительно, прибавил он, что незадолго до концерта почти все билеты раскупили. Марк тоже и бровью не повёл (хорошие всё-таки у меня были студенты!). Им двоим достался кинотеатр, а концертный зал — нам с Мартой. Мы договорились встретиться уже на вокзале за полчаса до отхода поезда.

«Можно мы не пойдём на концерт? — попросила меня девушка, когда мы остались одни. — Это так глупо — тратить на него время…»

Я кивнул.

Мы снова отправились гулять по городу. Сидели на набережной Днепра на скамье. Шли дальше — и ушли достаточно далеко от центра, так что едва успели вернуться вовремя. Я обеспокоился её ногой. Не имеет значения, пояснила Марта, кротко улыбаясь.

Осторожно, деликатно, не спеша она расспрашивала обо мне — и так же медленно, аккуратно, словно распутывая или, наоборот, завязывая незримые нити, говорила о себе. «Матильда» в ней почти не проглядывала — лишь изредка, во взгляде, в улыбке мелькало нечто от великой русской балерины. И к лучшему, пожалуй, что девушка оставалась собой?

«А мы ведь… когда-нибудь, через много лет, ещё вернёмся сюда? — неожиданно спросила она. — В город, где обручились?»

Через много лет… Значит, она вполне представляла себя наше будущее вдвоём, и через много лет — тоже! Я остановился, чтобы переждать, пока успокоится сердце (что-то оно действительно начало шалить последнее время). Ответил ей: может быть, всё может быть…

Через много лет… Но разве я сам уже не привыкал к ней, не начинал в ней видеть близкого человека? Невозможно было устоять перед её «тихим штурмом». И нужно ли? Настя, похоже, свой выбор сделала, едва ли не в эти самые часы, думалось мне, она делает свой выбор, приглядываясь к Ивану в его роли «жаворонка». И ради Бога. Да, в конце концов, просто унизительно в таких делах быть просителем: мне не шестнадцать лет, а я и в шестнадцать им не был.

Единственная мысль горько саднила меня: Алёша! Обидеть Алёшу было как обидеть ребёнка, причём своего собственного. Правда, последние дни перед нашим отъездом он словно уже и показывал всем своим видом, что отпускает мысль о Марте. Даже ведь, если помните, написал мне что-то вроде: «Прикипишь к девочке, а она, оказывается, не твоя — ну и слава Богу!» Само собой, писал он о возможности совершить евхаристию, но уж больно красноречиво вышло… При всём при этом есть, разумеется, разница между тем, что мы пишем или говорим вслух, и тем, что думаем и чувствуем внутри себя, — извините за эту банальность.

Во время нашей прогулки я пару раз с нелёгким сердцем пробовал навести Марту на разговор об Алёше — но она каждый раз отвергала мои попытки одним и тем же способом: медленно поводила головой из стороны в сторону и подносила палец к губам, глядя мне прямо в глаза. Снова эти бездонные карие глаза напротив! Ваш покорный слуга явно не заслуживал этой юной любви, что тоже не могло не тревожить. Но разве любовь вообще заслуживают? Одна из жестоких и грубых несообразностей мира в том и состоит, что любовь ни с чем несоразмерна. Можно отвергнуть эту несправедливость, как и любую несправедливость на земле, и вслед за Иваном Карамазовым «почтительно возвратить Господу Богу билет». Но это означает, если быть совершенно честным, самоубийство — или, как минимум, отказ от существования в истории и от своей судьбы в ней, превращение в голого сферического общечеловека, который живёт фантазмами и производит тоже одни фантазмы вроде прекраснодушных рассуждений о слезе ребёнка, а как доходит до реальной жизни, убивает отца или иным способом отправляет свой народ и свою родину в мусорный бак. Не знаю, впрочем, понятно ли я изъясняюсь…

— Вполне, — подтвердил автор. — Я и сам об этом много думал.

[22]

— Без чего-либо, достойного упоминания, прошли наша посадка в поезд и путешествие до Москвы, бóльшую часть которого мы, разумеется, проспали. (Марта, к примеру, забравшись на верхнюю полку, заснула почти сразу.)

События разворачивались не в нашей маленькой группе, а вдали от нас, что стало ясно после того, как Лиза прислала мне несколько длинных сообщений. Я ответил, и между нами завязался «телеграфный диалог», как это называли сто лет назад.

В самом первом девушка рассказывала, что выяснить «источник» Ивана она не смогла, но, позвонив Анастасии Николаевне, узнала к своему изумлению, что Иван был у той вчера после обеда, и как бы даже не дома, и провёл у моей аспирантки часа полтора. («Какое мне дело!» — досадливо подумал я. Узнать это было, конечно, неприятно: ведь если «у неё дома», то уже и родителям представлен? Молодой, да из ранних…)

Лизу тоже так возмутила эта прыткость, писала она второй «телеграммой», что она немедленно сообщила о ней старосте группы в порядке своеобразной жалобы. В работе лаборатории Лиза сегодня не участвовала. Почему? — спросил я. Да потому, ответила мне девушка, что пропади они все пропадом! Она не хочет их видеть, слышать, знать!

Я только вздохнул: вот уж права поговорка, по которой «кот из дому — мыши в пляс»! Стоило уехать на несколько дней, и вот уже в коллективе устроилось нечто вроде раскола.

Алёша в этом расколе, кажется, присоединился к меньшинству, которое не хотело «видеть, слышать и знать». По крайней мере, поясняла Лиза, радостно хотя бы то, что сегодня поздно вечером он наконец нашёлся, включил телефон. Алёша был за городом, где-то на полпути между нашим областным центром и другим городом области, некогда славной и упомянутой в домонгольских летописях столицей отдельного княжества, а теперь райцентром, уснувшим провинциальной дрёмой. До самого древнего города с его монастырями юноша, однако, не доехал, хотя обронил в телефонном разговоре, что в один из монастырей как раз и собирается, а, выйдя из электрички, решил ночевать в лесу, в палатке. Если взял с собой палатку, значит, захотел так ещё раньше? (Он же совсем неспортивный мальчик, обеспокоился я, куда ему ночевать в палатке! Он ведь и костёр, пожалуй, развести не сумеет, а в апреле и ночи холодные…) Его душа, как остроумно пояснила мой корреспондент, позаимствовав выражение у одного современного писателя, остро просила кислорода. Вот новая напасть! В связи с чем, интересно? У меня в голове сразу выстроилась цепочка, возможно, ошибочная: после разговора с «наштаверхом» моя аспирантка звонит отцу Нектарию в качестве духовника (не будущее ли обручение с Иваном обсудить, интересно?!) и пробалтывается ему о том, что Марта заселилась со мной в один номер. После этого Алёшиной душе и понадобился воздух! Какой хаос, какое безобразие! (И как неловко, как жгуче стыдно…) Нет, нельзя оставлять большой проект на чужое попечение.

Не позвонить ли мне Алексею напрямую? — размышлял я. Вот прямо в его палатку, которую он, наверное, уже успел поставить? Но я не собрался с духом. Да и что бы я ему сказал?

[23]

— Поезд из Могилёва прибыл в Москву около половины седьмого утра понедельника, — повествовал Андрей Михайлович. — На календаре было двадцать первое апреля. Поезд из Москвы до нашего города отходил в начале одиннадцатого утра и прибывал в третьем часу пополудни.

Я, отчасти в шутку, предложил пройти расстояние между Белорусским и «нашим» вокзалом пешком: это заняло бы у нас не больше полутора часов, а сидеть на вокзале в ожидании поезда, как всем известно, — бесконечно тоскливое занятие. Марта согласилась сразу. Борис вопросительно посмотрел Марка, тот — на Бориса.

«Мы, с вашего позволения, поедем на метро, — сообщил Герш. Находились за два дня».

«Спасибо», — сложила Марта одними губами.

Кошт проявил исключительную и обычно несвойственную ему любезность, взяв у девушки чемодан. И то, идти с чемоданом девяносто минут несподручно.

Пешая прогулка продлилась все два часа. Мы, сказать правду, никуда не спешили. На последнем отрезке пути до вокзала, с которого отходил поезд до нашего города, Марта [снова][147] взяла меня за руку. Мне кажется, за эти два часа я смирился с поворотом своей судьбы окончательно. И что значит «смирился»? Смиряются с чем-то дурным. Ни у кого не повернулся бы язык назвать эту девушку чем-то огорчительным. Неожиданным, незаслуженным — это да. Да вот ещё: как теперь посмотреть в глаза Цесаревичу?

Впрочем, придётся ли ещё смотреть ему в глаза? Как многое осталось от лаборатории? Не обнаружим ли мы, вернувшись, что и творческая группа, и сам проект, говоря образно, лежат в руинах?

[24]

— Напомню, что последний отрезок пути мы ехали в купе, так как все плацкартные билеты ещё на прошлой недели оказались проданы, — рассказывал Могилёв.

Первая половина пути прошла без приключений. Марта, сидящая справа от меня на одной со мной полке, вязала: совершенно естественное женское занятие, то есть естественное для позапрошлого века, конечно. Я рассматривал фотографии из Музея Масленникова и пытался вдохновиться хоть одной, чтобы написать по её мотивам некое художественно-историческое эссе и таким образом сделать хоть крохотный вклад в общий сборник. Вот, к примеру: одно из полотен напоминало своей пестротой, многофигурностью и тревожностью «Бесов» Достоевского (к сожалению, табличка с именем автора не вошла в снимок, а отдельно сфотографировать я её забыл). Человек с руками, сложенными на груди, и страдальческим лицом, медсестра в белом халате, ладонь внутри головы, рыжая дама в алом платье с глубоким декольте, на заднем плане — оружие, полусвёрнутое красное знамя с непонятной символикой, зловещее солнечное затмение в фиолетовом небе… Связать ли «Бесов» с революцией семнадцатого года? Но уж сколько раз связывали до меня, и указание на такую связь стало общим местом! В общем, эссе не шло… Борис и Марк, сидевшие напротив нас, переписывались с кем-то, установив свои телефоны на беззвучный режим. После получения одного сообщения Марк как-то особо поугрюмел. Молча показал его Гершу на экране своего телефона. Не сговариваясь, оба встали, чтобы выйти.

«Куда вы?» — даже слегка испугался я.

«В вагон-ресторан», — лаконично пояснил Кошт.

На часах, действительно, было за полдень, но… вагон-ресторан? Не проще ли купить у проводника вагона чаю да пачку печенья, чем переплачивать втридорога? Их дело, конечно…

Марта проводила взглядом закрывшуюся дверь и обернулась ко мне.

«Мне это очень не нравится! — прошептала она. — Мне отчего-то очень тревожно. Знаешь, что нам нужно сделать? Отключить свои телефоны и уходить отсюда, прямо сейчас!»

«Господи, Марфа, какой вздор, — только и нашёлся я с ответом. — Зачем, почему?»

«Потому что у меня предчувствие…»

Я задумался. Наше бегство будет, конечно, безосновательным и невероятно глупым, но… может быть, довериться ей в этот раз? «Доверишься раз — всю жизнь так и будешь подчиняться её причудам и нелепым страхам!» — возразил внутренний голос. Ответить внутреннему голосу, то есть попросту взвесить основательность этой мысли, я не успел.

[25]

— Дверь снова пошла вбок. Борис и Марк вернулись, — продолжал Андрей Михайлович.

«Что-то быстро вы из ресторана — или закрыт?» — улыбнулся я.

«Даже не ходили, — отрубил Марк. — У нас разговор к вам, ваше величество. Может быть, вы сможете нам помочь».

Надо же: целое «величество»! — подумал я. На такое титулование он никогда прежде не расщедривался, «царь-надёжа» — это уж в лучшем случае.

Мои студенты сели: Кошт — прямо напротив, у окна, Герш — наискось от меня.

Марк тяжело вздохнул и объявил, что, как они ни хотели, как ни откладывали, приходится им со мной кое-чем поделиться.

И начал свой рассказ, который ради экономии времени передам в третьем лице. Замечу, кстати, что мой студент был ясен, точен, почти немногословен.

Марк рассказал, что утром субботы временно исполняющая обязанности завкафедрой вызвала через мою аспирантку на кафедру отечественной истории всю группу сто сорок один, всю, то есть, оставшуюся часть этой группы.

На кафедре, пригласив студентов в кабинет начальника и заперев дверь, она предъявила моим юным коллегам ультиматум, верней, целых два ультимативных требования, не связанных друг с другом и друг другом никак не обусловленных.

Первым требованием было вот какое. Могилёв — то есть ваш покорный — должен передать руководство проектом одной из своих коллег. Скажем, Дарье Николаевне Синицыной, молодой и несколько невзрачной женщине, протеже Сувориной и бывшей её дипломнице, которая, видимо, оставалась благодарна своему некогда научному руководителю и, в любом случае, едва ли бы «вышла из послушания».

Отказ от этого требования, пояснила Ангелина Марковна, приведёт к тому, что защита дипломов в формате творческих работ будет всей группой провалена, а подготовить обычный диплом они за оставшееся время вряд ли успеют. Могут, конечно, попробовать, кто же им мешает? Да, «неудовлетворительно» за выпускную квалификационную работу — это исключительный случай, но именно здесь, именно с ними, именно в отношении их безалаберного руководителя она готова идти до конца. Коллеги её поддержат. И да, лишь изъятие проекта из рук «методологического анархиста», хотя, признаться, и несколько поздно это делать, ещё может спасти сборник — от осмеяния на общероссийском уровне, а кафедру отечественной истории — от позора. Итак, вовсе не о себе она заботится, а им, будущим историкам, стыдно приписывать ей, педагогу с огромным стажем, эгоистические, корыстные и иные пошлые мотивы!

Второе требование оказалось ещё лаконичней: я должен написать заявление об увольнении по собственному желанию с открытой датой. Она, Суворина, ещё подумает, когда дать ход моему заявлению и стóит ли это делать вообще. Но, безусловно, сохранит в надёжном месте. Я слишком неуправляем, кто бы что ни говорил обо всех моих педагогических или научных талантах (которые, правда, тоже сомнительны). Какой же руководитель потерпит настолько хаотический элемент?

Невыполнение этого требования с моей стороны приведёт к отчислению Анастасии Николаевны Вишневской из аспирантуры. Какая здесь связь? Самая прямая! «Могилёвщины» на кафедре стало слишком много. Не только я сам осмеливаюсь являться на работу в своих вызывающих белогвардейских эполетах, дерзаю учить жизни своих пожилых коллег, но ещё и мои воспитанницы, мои, с позволения сказать, научные выкормыши ходят с полуобнажённой грудью, расстёгивают пуговицы на блузке по щелчку моих пальцев, ведут себя так, как молодым учёным просто постыдно себя вести! Это пора прекращать! В конце концов, они ведь тоже как будто не испытывают к моей аспирантке очень уж тёплых чувств, или она ошибается?

Что ж, закончила Суворина, даже и улыбаясь: её условия обозначены. Выбор — за ними, верней, за руководителем проекта, а ему неплохо бы и прислушаться к «юным коллегам», которых он так усердно обхаживает, своих настоящих коллег списав в утиль. Никакого насилия, никакого принуждения!

[26]

— Группа, по словам Марка, хотела послать мою временную начальницу по матушке сразу, не откладывая в долгий ящик, — вспоминал Могилёв. — Но слово на правах старшего взял Иван. Иван удержал общее негодование и объявил, что, безусловно, лаборатория услышала и поняла оба предложения. Они будут обсуждены, а те или иные решения — приняты в ближайшие дни.

На протяжении субботы, воскресенья и утра понедельника семь оставшихся подданных нашего крохотного могилёвского княжества думали, что же им делать. Вначале, как несложно угадать, побеждала революционная точка зрения: никаких компромиссов, никаких уступок, «война до победного конца»! Но вот, более разумные, более практические соображения стали постепенно брать верх…

Соображения эти заключаются вот в чём: принуждать меня к отказу от проекта или, тем более, к написанию заявления об увольнении с открытой датой группа, разумеется, не считает возможным. Это было бы «полным позором» и поступком совершенно низким. Но вот поставить меня в известность о требованиях Ангелины Марковны… Грустно, спору нет, но ведь и апрель подходит к концу? Важно ли, кто с формальной точки зрения закончит сборник, кто будет упомянут в качестве главного редактора? Может быть, государь всё же найдёт возможность совершить некоторую жертву ради общего блага, которую ведь его исторический визави тоже однажды совершил?

В понедельник около полудня сторонники «здравого подхода» победили окончательно, о чём немедленно и сообщили нашему белорусу. Само собой, группа раскололась: четверо «за» то, чтобы сообщить мне об условиях Сувориной, двое «против» и один «воздержался». И раскол этот тоже неприятен: он так некстати… Может быть, мой добровольный отказ от проекта восстановит добрую атмосферу, да и вообще будет меньшим из двух зол? Никому ведь не хочется получать «неуд» за выпускную квалификационную работу: так же, пожалуй, им и дипломов не дадут…

Ну вот, подытожил Марк, вздохнув, теперь я знаю положение дел. Он сам вовсе не одобряет того, что группа решила передать мне ультиматумы Сувориной. А уж поведение Ангелины Марковны он и вовсе осуждает, и — пусть я не сомневаюсь в этом — не он один! Но — что же ещё ему оставалось? Решение теперь за мной, верней, оба решения.

[27]

— Я закрыл глаза и откинулся к стенке купе, — говорил мой собеседник. — Как странно, думал я: в жизни едва не каждого человека, который занимается историей последнего государя, рано или поздно появляется его личное второе марта. Вот они сидят напротив меня, словно Гучков и Шульгин в том вагоне литерного поезда…

Бог мой, вдруг сообразил я, и почувствовал своего рода озноб: да ведь эти двое и есть именно Гучков и Шульгин!

И даже сидят они ровно на своих местах, именно там, где сели девяносто семь с небольшим лет назад. Гучков — через столик у стены вагона, напротив, Шульгин — наискосок.

Не хватает только генерала Рузского — пренебрежём им — да Фредерикса ровно напротив Шульгина: человека верного, бесконечно преданного — и совершенно неспособного помочь. Впрочем, почему не хватает? Девушка рядом со мной безусловно верна — и тоже помочь мне совершенно не в состоянии.

Я открыл глаза и встретился взглядом с Шульгиным.

«Я бесконечно подавлен, ваше величество, — скорбно произнёс Василий Витальевич. — Как вышло, что именно я, давший себе зарок никогда более не принимать вашего отречения, снова оказываюсь в этом же проклятом вагоне, в той же самой ненавистной точке истории! Об этом я думал всю Великую субботу. А потом осознал: мистерия не в том, чтобы развернуть этот поезд. Не нам это совершить! Русская мистерия, как и любая, состоит в том, что государь совершает повторяющееся: раз за разом приносит свою жертву. Видимо, это нужно для натяжения неких незримых нитей, для таинственной работы механизма! А мы только наблюдаем за этим действием царственного механика глазами побитой собаки».

Это верно: именно такими глазами он и глядел на меня.

Я грустно улыбнулся. Заметил:

«Слишком много громких слов, Шульгин: всё это можно сделать проще…»

«Вам нужно время, чтобы подумать?» — уточнил Гучков.

«Ещё предложите помолиться, Сан-Иваныч, как тогда… Нет, ни малейшего, — ответил я. — Мистерия, как назвал происходящее ваш коллега, — это не то событие, во время которого колеблются или долго думают. У вас есть бумага, надеюсь?»

Шульгин, кивнув, протянул мне два заранее заготовленных аккуратно сложенных листа бумаги. «Именно два! — отметил я про себя. — Значит, тоже не сомневается».

Достав ручку из своей сумки, я написал на первом:

Считаю возможнымъ передать руководство «Голосами передъ бурей» ____________________________.

А. М. Могилёвъ

«Пожалуйста, — пояснил я, вручая эту записку Гучкову. — Прочерк на месте фамилии, так как у тех, кто просит, семь пятниц на неделе. Пусть назначают, кого хотят».

Кстати, «еры» в этой записке, то есть твёрдые знаки, я оставил как некий шик, насмешку, лихость, как папиросу, которую перед расстрелом невозмутимо докурил Николай Гумилёв. Недопустимо, знаю сам, сравнивать с расстрелом такую сущую житейскую мелочь, как отстранение от проекта, знаю сам о неуместности моего сравнения, знаю и, едва сказав, уже этой неуместности устыдился.

На втором листе я написал заявление об увольнении по собственному желанию, тоже, кстати, в дореформенной орфографии. Подумалось: если не пожелает отдел кадров принимать такое, мне же и лучше.

Гучков передал обе бумаги Шульгину и тот, внимательно изучив их, убрал в свою сумку. Оба встали в проходе.

«Нам неловко и грустно», — объявил Шульгин с непроницаемым лицом.

«Да, — подтвердил Гучков. — Мы вас покинем на несколько минут. Мы должны сообщить о ваших решениях…»

«… Народу и новой власти», — предположил я окончание фразы с некоторым юмором.

«Так точно», — подтвердил он без тени улыбки.

Не говоря больше ничего, оба вышли из купе. Дверь закрылась.

[28]

— Марта, — вспоминал Андрей Михайлович, — только и ожидая их ухода, развернулась ко мне, глядя на меня своими невозможно большими глазами.

Она глядела на меня, наверное, целую минуту, я отвёл глаза первым. Всякий раз, решая вновь на неё посмотреть, я обнаруживал всё тот же прямой, ясный, неуклонный взгляд.

Несколько раз она порывалась заговорить, но как будто не находила слов, или голос ей отказывал.

«Как это славно, что она оказалась рядом! — думал я между тем. — У моего визави после принятия решения под рукой не было никого, кроме Воейкова — и он пошёл в купе к Воейкову и разрыдался у него на груди. Я рыдать, конечно, не буду: не от царства же отрекаюсь! Не дождётесь, ещё чего…»

Марта наконец протянула руку — я дал ей мою, правую — она взяла её в обе свои и сжала так сильно, что это было даже больно.

«Я тебя не оставлю, — прошептала она. — Я не представляю, что теперь должно произойти, чтобы я тебя оставила».

Ещё мы так сидели, тихо, не шевелясь, уж не могу сказать сколько времени. Марк с Борисом всё не возвращались. Ну, сообразил я, им будет теперь крайне неудобно ехать со мной в одном купе. Сейчас, скорей всего, они пойдут в вагон-ресторан, как уже грозились, и отсидятся там до самого прибытия, благо и осталось-то часа полтора — или меньше? Или переждут это время в тамбуре. Да, в конце концов, если пройдут весь поезд, наверняка сыщут они два свободных места.

Нашу тишину нарушил короткий сигнал: мне пришло сообщение. Секунд через сорок настойчиво дало о себе знать ещё одно. Марта отпустила мою руку и поглядела на меня вопросительно. Вздохнув, я потянулся за телефоном.

[29]

— Итак, — передавал события того дня Могилёв, — сообщений действительно было два. Первое — от Печерской, крайне лаконичное.

Андрей Михайлович! Позвоните мне, когда сможете, а лучше бы пораньше! И без свидетелей, пожалуйста! С уважением, Ю. П.

Я пояснил Марте, что это — от коллеги по кафедре, сущие пустяки, не стóит и внимания обращать — сейчас-то особенно!

Второе пришло от Насти: не лаконичная телеграмма, а настоящее маленькое письмо. Минутку, я попробую его найти в памяти телефона: такие сообщения я сохраняю… Вот оно, извольте!

Your Majesty,

Sir,

My dear little darling,

My treasure,

My sunshine,

The day before yesterday, Ivan told me you are going to «abdicate,» that is, to discard your project, that you have as good as done it. He tried to portray it as your weakness, and he also said I needed someone who is much stronger.

Enough of him.

These days, I kept thinking about you and what I had written to you some days before till my head went round.

You know what? I arrived at one simple conclusion. I don» t need any lark. Larks are many. My nightingale is one. I cannot betray him.

Too late, perhaps, considering Matilda etc.

Today, I» ll be there at the train station when your train arrives in order to meet you and — with your permission, sir — not to leave you any longer.

If, however, it is too late for me to write all these things — as I am afraid it is — I» ll just watch you two from a distance, and I» ll wish all the best to you and your young bride, and I» ll perhaps stay right there on the spot, and I» ll weep my eyes out till there are none left.

It would serve me right.

Shall I come, or do you wish to spare yourself the sight of me?

Alix[148]

[30]

— Закончив читать её письмо, — вспоминал историк, — я не мог не улыбнуться. Ах, Настя, Настя! Как мило, как даже пронзительно, как, действительно, чуть-чуть слишком поздно. И от этого — с привкусом горечи. Разумеется, я решил для себя на это сообщение ничего не отвечать.

Марта, однако, всё это время не сводила с меня глаз, и от неё не укрылась моя улыбка. Лучше бы я не улыбался…

«Аликс?» — тихо уточнила девушка. Я кивнул.

«Дай мне свой телефон», — попросила она так же негромко, но совершенно неуклонно.

«Не дам — зачем тебе? — возразил я. — Её письмо уже не имеет значения, да оно ещё и на английском, ты всё равно не поймёшь».

«Какая ерунда! — возмутилась она. — Я умею читать по-английски, зря я, что ли, изучала его в школе, да ещё и в вузе сколько-то лет? Дай, пожалуйста… Дай — очень тебя прошу!»

После короткой шуточной борьбы — не мог же я всерьёз бороться со своей невестой! — она завладела моим телефоном и принялась читать Настино письмо.

Я с тревогой наблюдал за ней, и чем дальше — Марта изучала текст медленно, одними губами или, иногда, шёпотом проговаривая отдельные слова, — с тем большей тревогой. Слабые следы улыбки пропали с её лица почти сразу, и оно становилось с каждой секундой всё серьёзней, пока мера этой трагической серьёзности не начала выглядеть ужасно.

Бессильно девушка выпустила телефон из своих пальцев. Встала с места и спиной прислонилась к двери купе. Я вышел к ней и стал напротив. Так мы стояли некоторое время.

Губы её дрожали, будто она силилась что-то сказать. А я лихорадочно думал, что следует сказать мне. Вот уже почти придумал, но Марта меня опередила.

«Дай руку, — попросила она. — Нет, не эту, левую».

Послушно я протянул ей левую руку.

Дальше случилось то, о чём до сих пор не могу вспоминать без некоторого ужаса — хотя сколько лет прошло! Марта медленно сняла с моего безымянного пальца кольцо с моей фамилией.

Сняла со своего колечко с сердоликом.

Положила оба кольца на мою ладонь.

Своей рукой сомкнула мои пальцы поверх.

«Вот и всё, — произнесла она. — Конец помолвке. Её не было».

Я не сразу нашёлся со словами. Да и что можно было возразить, особенно этому бескровному, белому лицу! Никогда я раньше не видел столько душевной боли в лице одного человека. Причём боли — сознательной, добровольной. Может быть, и вправду была она до своего рождения некоей башней или статуей, впитывавшей чужую боль, если не в Могилёве-на-Днепре, то в Индии или в Ассирии.

Пришли, наконец, и какие-то слова на мой пересохший язык.

«Как ты можешь? — спросил я с укором. Само собой, укорять было не за что: невозможно укорять за жертву, никому нельзя запретить подвиг, что я сам же и объяснял Аде на прошлой неделе. Всё это, поверьте, я прекрасно понимал уже тогда, хоть надеялся, что нота укора её остановит. — Сам Христос не может сделать бывшее небывшим, Марфа. Как же ты говоришь: «Её не было!»? Разве ты Бог?»

Девушка помотала головой. Улыбнулась краем губ. Она ещё нашла силы улыбнуться: поразительно.

«Я не Христос, конечно, — подтвердила она. — Я даже не сидела у Его ног, когда Он пришёл к нам в гости. Я тогда суетилась на кухне. И всё-таки меня Спаситель тоже назвал по имени. Целых два раза».

Ах да, вспомнил я почему-то: ведь и отца Павла — Флоренского — Господь тоже позвал по имени дважды.

Марта между тем сняла своё пальто с вешалки и уже застёгивала его на себе.

«Я выйду на следующей станции», — объявила она.

«Ты с ума сошла! — запротестовал я. Мы ведь, напоминаю, путешествовали не в электричке, и следующей станцией, последней перед нашим городом, был тот самый райцентр — некогда столица самостоятельного княжества, — куда вчера направился Алёша, куда он, бедный, так и не доехал, заночевав в палатке. — Что ещё за…»

Марта приложила палец к губам.

«Там живёт моя подруга, которую я уже целый год не видела, — пояснила она. — Близкая, настоящая. Она старше меня на два года, вернулась в родной город, когда закончила вуз. Мне просто надо кому-то выплакаться: это обычное, человеческое, это пройдёт. Не провожай меня! Пожалуйста… И не смотри на меня так: у меня всё сердце переворачивается, ещё немного, и я останусь. Но только я не останусь, милый: я уже пообещала, что не встану у той, другой, на пути. Я не могу нарушить обещания, это бесчестно».

Открылась и снова закрылась дверь купе.

Нет нужды говорить, что Марта забыла свой чемодан. Или, кто знает, оставила сознательно: бывают времена, когда совсем не до чемоданов. Я сумел ей после его вернуть, но это, как говорится, уже другая история.

[31]

— Марта ушла, — рассказывал Андрей Михайлович. — Не знаю уж, действительно ли в райцентре у неё жила близкая подруга или она сочинила эту подругу из сострадания ко мне. Да и то: как бы ей было находиться рядом после разрыва помолвки? Борис и Марк тоже не вернулись в купе вплоть до самого прибытия поезда на конечную станцию. Они путешествовали налегке и, в отличие от неё, не оставили в купе никаких вещей.

Не знаю, сколько я сидел в полном остолбенении, совершенно один. Только что случившееся проворачивалось перед моими глазами снова и снова. Какое белое, неживое лицо! Как душно было в этом купе, какая невыносимая, давящая тяжесть в груди!

Помню, что нечаянно, даже не заметив этого, я сжал свой указательный палец зубами, а после, обнаружив следы на нём, некоторое время рассматривал их с любопытством, будто именно эти следы могли мне дать какую-то разгадку или представляли собой Бог весть какое интересное зрелище. Вот ведь и она моего начальника тоже укусила за палец…

Так продолжалось, наверное, четверть часа. Поезд успел остановиться на предпоследней станции, а Марта — сойти с него. Тут, наконец, некто светлый посетил мои мысли. Я понял, чтó нужно сделать — и вот уже набирал номер Лизы.

«Элла, — заговорил я в трубку, даже не дав ей времени меня поприветствовать, — пожалуйста, слушай очень внимательно. Матильда сошла с поезда в…» (Я назвал город.) «Позвони цесаревичу и заклинай его всем, что только есть святого на земле, чтобы он, если ещё не там, немедленно ехал туда и разыскал её. Номер телефона Матильды я пришлю тебе сейчас же».

«Что случилось? — испуганно уточнила девушка. — Вы поссорились?»

«Нет: она решила отойти в сторону, чтобы не стоять на дороге у Аликс, — пояснил я. — Как и сто двадцать лет назад, или сколько там прошло… Прямо сейчас я бы не терял ни минуты. Ты сумеешь?»

«Я поняла, и я всё исполню как нужно, — пообещала мне тётя Элла. — Если не дозвонюсь ему, поеду сама».

«Спасибо, но лучше бы именно ему… Когда ты всё сделаешь, ты… смогла бы написать и прислать мне молитву? — попросил я внезапно. — Молитву о тех, кто причиняет другим боль без всякой своей вины? И за тех, кому её причиняют, тоже?»

«Я попробую, Ники, — ответила собеседница. — Верь мне, я всё сделаю».

И она сдержала слово. Поезд уже подходил к нашему городу, когда у меня на телефоне оказалась её молитва.

[32]

Молитва о причиняющих боль

Господи Боже наш!

Жизнь нельзя прожить без боли.

Весь Твой чудный мир, который Ты оставил нам,

мы превратили в клубок боли,

пульсирующий раскалённый шар.

Дай нам мудрости никогда не причинять ненужной боли.

Пошли нам корпии и бинтов, чтобы перевязать чужие раны.

Дай нам быстрого раскаяния в той боли, которую мы причинили без всякой необходимости.

Дай нам твёрдости руки хирурга приносить боль ради чужого блага.

Дай нам мужества переносить нашу собственную.

Дай нам величайшей любви принимать на себя боль ради чужого счастья

и величайшего смирения склоняться перед чужой жертвой.

В Твои мудрые руки мы предаём себя

и знаем, что они не причинят нам никакой ненужной боли.

Мы примем счастье и страдание, радость и боль -

— всё, что исходит от Тебя.

Пусть мы станем мудрее с каждой новой болью

и не оглупеем от каждой новой радости.

Позволь нам быть мудрым лекарем там, где это необходимо,

и сестрой милосердия там, где это возможно.

За всё благодарим Тебя!

Аминь.

Загрузка...