У ЗАПАДНЫХ БЕРЕГОВ Скандинавии чудища появились к концу года. Чуть позже они оказались в британских прибрежных водах, вынырнули перед Ютландией и Бретанью. Те градшафты, которыми еще управляли сильные сенаты, ко времени возвращения большой экспедиционной эскадры перекрыли границы на севере и на западе. Только небольшая группа кораблей, оторвавшаяся от экспедиционного корпуса, продвинулась севернее Ставангера[84] на Бокна-фьорде, но их быстро задержали; основная же масса устремилась на юг, к старому сборному пункту близ Фарерских и Шетландских островов. Британские комиссары еще осенью создали в Шотландии оборонительную линию против подозрительной эскадры, от залива Ферт-оф-Лорн до Мори-Ферта, — вдоль южного берега Каледонского канала[85]; сторожевые суда контролировали Северное море и проход к Ирландскому. Гренландские твари обрушились на Европу никем не задержанные, нежданные: диковинные, омерзительные для человека существа; уроды, порожденные той сверхмощной силой, что исходила от натянутых над Гренландией ужасных пылающих полотнищ.
Полчища сопящих гудящих чудищ плыли летели по-над океаном. Длинные, как улицы, чернобрюхие рептилии: некоторые — с блестящей чешуей; некоторые — с пятнистой кожей, тупорылые; некоторые — в панцирях, как крокодилы. И птице-ящеры с острыми зубами в два ряда. Таких было много, они летели поодиночке, напоминая крепости или корабли; тащили на себе обломки скал, группы деревьев, животных. Мелкие животные копошились в рощицах на их спинах; выдирали себе в пищу мох и хвощи, выраставшие над глазами чудищ. Порой летучие ящеры бросались в море, чтобы потушить пламя, вспыхнувшее у них на шее, на спине. Летели они в страхе, будто их кто-то преследовал. Между пальцами лап, на пронизанных кровеносными сосудами летательных перепонках разыгрывались сражения мелких тварей, которых они тащили с собой. Твари эти цеплялись за когти великанов, свисали с раздувшихся подгрудков — рядами цепочками гирляндами. Если ящеры ныряли в море, вода смывала с них большую часть насельников, которые потом плавали на поверхности, снова цеплялись к громадным зверям, когда те всплывали. Нырнув в глубину, странствующие гигантские звери освобождались от налипших на них разлагающихся трупов. Но все равно постоянно тащили с собой, под собой мертвые тела. Ящеры, если сталкивались, вступали в драку: обвивали друг друга, раздирали на куски. И чем больше они удалялись от Гренландии, тем хуже становилось их положение. Они летели над морем; голодали, но часто не могли стряхнуть с себя тех съедобных тварей, что держались за них хоботками, щетиной, панцирными чешуйками. Ящеры двигались, отягощенные как бы капающей с них живой массой, которая еще и запускала в них ростки. А когда эти чудища очутились в открытом море, уже не освещаемом розовым гренландским светом, они начали мерзнуть, почувствовали себя неуверенно. Никак не могли сделать выбор между морем и небом: бежали от моря в облака, но и те их не согревали. Ящеры плохо видели в здешнем тусклом солнечном сиянии. Многие в растерянности поворачивали обратно. Но их настигали новые полчища улетающих из Гренландии чудищ; эти чудища раздирали их в клочья, тащили с собой на юг. Непрерывно — как цветок, разбрасывающий солнечно-желтую пыльцу — извергала из себя Гренландия живые массы.
Они обрушивались на Скандинавию: первую землю, попадавшуюся им по пути. Фьорды с гранитными стенами, редкие луга, заснеженные горы вдали… Голод, страх с каждым днем все сильнее преследовали странствующих чудищ. И те с шумом опускались на утесы, раздавливая маленькие человеческие поселения. Многие, устремляясь к земле, падали и разбивались, как волны о берег. Те, что выживали, начинали кусать-жевать-проглатывать всё, что ни попадя: комья земли, прибрежные камни. И царапали себе нёбо, ломали зубы. Тогда, с угрожающим гулом, они отрывались от своих каменных жертв, ударяли их когтистыми лапами, невольно втягивали раздувшимися ноздрями каменную крошку и гальку, выдергивали из собственной спины листья папоротника, набивали ими желудок. Уже проглоченные камни раздирали, вспарывали кишки. Ящеры, отплевываясь, кружили на месте…
В Берген[86] прилетела стая птице-ящеров с горбом на спине, как у дромадера, длинной шеей и двумя лапами; при приближении они издавали крики, похожие на хихиканье. Они раздавили сколько-то улиц и предприятий. Засовывали себе в глотку — вместе с обломками зданий — и людей. С их появлением в градшафте начались пожары. Потому что заросли папоротников и древовидного плауна на спинах этих животных периодически возгорались. Горящие звери начинали кататься по земле, производя в городе ужасные разрушения.
В то же примерно время под Бергеном из моря вылезли странные, похожие на рыб существа, отличающиеся неимоверной длиной и превосходящие в этом смысле даже ящеров. Они были непропорционально тонкими, как черви, но имели скелет как у позвоночных: череп, ребра, позвонки отчетливо выделялись на почти бесплотном теле. Эти звери, казалось, обезумели от голода и были почти слепыми. Беззвучно, по-змеиному, выползали они из моря, взбирались на утесы; тела их все никак не кончались. Они тяжело дышали, так как пока еще не приспособились к воздуху. И во многих случаях покидали воду слишком поспешно: их тощие тела внезапно раздувались, лопались, повисали на утесах; из пастей вываливались кишки. Птице-ящеры ими питались.
Все эти твари не забирались далеко. Пролетят какое-то расстояние, а потом падают. Как будто при соприкосновении с холодными камнями этой земли они лишались последних сил. Ни одно из скандинавских чудищ — хотя их никто не преследовал — не продвинулось к югу дальше шестидесятого градуса широты. Жрали они деревья, земляные комья. Вскоре чувствовали, что впадают в оцепенение. Поначалу они кидались из стороны в сторону, подпрыгивали, будто намеревались взлететь… И издыхали. Здешние леса и сады, птицы и моллюски отчасти уже были сожраны, отчасти сгорели. И гренландские чудища, подыхая, вгрызались в землю. Но, как ни странно, в своих могилах начинали расти. Сами они лежали неподвижно; земля же, ранее ими проглоченная, быстро разбухала в пастях, между птичьими челюстями, в трубчатых глотках, в кишках; длинными острыми кристаллами прорастала сквозь внутренности, высасывала их. Да и вокруг мертвых тел, в углублениях почвы, земля дрожала, порождая из себя друзы кристаллов, так что гигантские трупы в конце концов оказывались лежащими в зубчатых гнездах. Через какое-то время земля эти тела проглатывала: от них оставались лишь причудливые выпуклости на почве, напоминающие тушу животного; такие курганы тянулись по краям горных плато, по пашням; вокруг них часто находили россыпи блестящих камней.
Дальше к югу, до Ютландии и окрестностей Гамбурга, продвинулись различные стрекающие, в том числе медузы (с сильными щупальцами-руками), которые сцеплялись между собой и образовывали мощные плоты. На суше, на песчаных побережьях беспорядочно перемещались, подчиняясь своим первобытным инстинктам, гигантские желеобразные существа. Их тела, которые под благодатным гренландским светом были бесцветно-прозрачными, в холодных морях стали походить на яичный желток с кроваво-красными прожилками. Такие чудовища катились-шипели; судорожно сжимались, прыжком перелетали вперед. Снова и снова сокращая свои тела, разбрызгивали вокруг себя слизь. Нависали над реками, всасывали воду. Но здешняя вода лишь отдаленно напоминала ту, которой они некогда наслаждались: она была тяжелой и холодной — безлюбой. Медузы пытались ее сосать, а потом выплевывали. Их щупальца шарили в поисках камней, запихивали камни в ротовое отверстие. Столь грубую пищу медузы переварить не могли, и камни просто проваливались сквозь гастральную полость. В итоге призрачные существа уплощались. На землю капала их буро-фиолетовая кровь. Словно гигантская паутина, оседали они на ютландские ландшафты.
Всякий, кто прикасался к нитям такой паутины или на кого попадали брызги пузырящейся крови, мгновенно менялся. Овцы кидались лакать эту кровь. И языки у них разбухали, вываливались наружу, падали на траву: увеличиваясь в размерах, перекрывая друг друга. Животные не могли сдвинуться с места, дергались, пытаясь оторваться от своих же языков, и почти сразу умирали от удушья. Другие овцы, тараща глаза и жалобно блея, облизывали красную разрастающуюся плоть, вылезавшую из пастей уже пораженных животных; под воздействием ядовитого сока у них самих распухали нёба, глотки. Расширялись, выгибались куполом… Вскоре на шеях — слишком слабых, чтобы выдержать такой груз — уже качались огромные головы, превышающие по объему и весу все туловище. И овцы падали на землю, трепыхаясь всем телом — теперь лишь маленьким довеском к голове. Быстро погибали и те животные, которые чересчур жадно глотали кровь медуз: их тела ребра позвоночники по прошествии нескольких часов лопались из-за раздувшихся внутренностей.
Под Гамбургом впервые большая эпидемия такого рода разразилась среди людей. Ее жертвами стали поселенцы и горожане. Кровь и слизь подыхающих чудищ, разбрызгиваясь, проникала в дома. Те, у кого обрызганными оказывались голова, рука, нога, мгновенно теряли сознание. Разрастающиеся части тела их удушали. Человека, которому брызги попали, допустим, только на кисть руки, все равно высасывала, в его же комнате, тяжело набухающая масса плоти: одна эта ладонь с пальцами постепенно заполняла все помещение, тогда как остальная часть руки и вторая рука, ноги, туловище уменьшались-уменьшались и в конце концов совсем съеживались. Сердце уже не билось; мертвый побелевший человек — размером не больше кулака, или яблока, или картонной коробки — лежал под дымящейся гигантской рукой, волоски на которой выглядели как копья, надломившиеся о жесткие стены.
Безумная сцена разыгралась в одной маленькой деревне — с крестьянкой, которая схватила курицу, чтобы отнести в курятник. Голова квохчущей птицы, ее обрызганные кровью лапы начали быстро расти, и женщина не могла их оторвать от своих рук, от фартука. Под этим грузом крестьянка упала; птичьи когти продолжали прорастать сквозь руки пронзительно кричавшей, отбивавшейся, но вскоре впавшей в беспамятство жертвы. Птица лежала на крестьянке, росла на ней, была уже больше человека. Точнее, росли птичья голова и лапы. Но и туловище еще жило, каким бы жалким оно ни казалось: потому что лапы укоренились в теле крепкой тучной женщины. И разрастающиеся части курицы высасывали из нее питательные вещества. Женщина же — внутри своей одежды — скукоживалась. Она в конце концов умерла; даже голова исчезла, провалившись в вырез воротника, скрывшись за линией декольте. Рукава — пустые оболочки; кальций из костей уже высосан… Лишь через много часов прекратился ужасный рост птицы. Птица и сама была мертва, сожрана частями своего тела.
В то время нередко можно было наблюдать, как свиные уши или морда быка прорастают сквозь стропила хлева; животное жалобно ревело, потом замолкало. Повсюду попадались потерявшие сознание, издыхающие существа, которые еще продолжали расти…
На западной окраине Гамбурга, у моря, чудовища опустошали целые районы города. Чрезвычайные меры, которые принимал сенат, не приносили пользы, а только усугубляли беду. Зажигательные снаряды, губительные лучи разрывали животных на части, но сами эти части еще какое-то время тащились вперед, разбрызгивая кровавую жижу (пока жизнь в них не прекращалась совсем); и, увлекая за собой других раненых существ, растаскивали их по улицам. Возникали отвратительные гибридные формы. Обгоревшие деревья, к верхушкам которых прилипли длинные космы волос, а над этими «султанами» дыбятся человечьи головы: мертвые жуткие лица размером с сарай, мужские и женские. Хвостовой плавник какого-нибудь морского чудища, случайно попав в пригород, собирал вокруг себя груды неодушевленных предметов: бороны телеги плуги доски. В эту перемещающуюся разбухающую курящуюся испарениями массу втягивались целые картофельные поля, бегущие собаки, люди. Она вырастала как на дрожжах, выше и выше; растекалась по пашням, расплавленной лавой катилась вперед, уничтожая все на своем пути. И повсюду из этой округлой, как тесто, массы торчали древесные стволы или отдельные листья величиной с сельский домик. Из этой темной, с просверками, субстанции торчали и человеческие руки-ноги, нередко — покрытые темной корой, с растопыренными, как у листьев, пальцами. Длинные гривы волос развевались над поверхностью тестообразного существа — дымящегося извивающегося слизня; волосы были свалявшимися, как войлок, с застрявшими в них потолочными балками и усиками растений. По впадинам и всхолмлениям этой катящейся массы еще передвигались повозки — запряженные лошадьми телеги, с которых соскакивали люди. Соскочившие с трудом отрывали ноги от вязкой жижи, но вскоре проваливались в нее, прилипали; лошади тоже останавливались, освободиться от упряжи они не могли; люди барахтались рядом. Лошади, обрызганные жижей, начинали расти — сперва только копыта, задние ноги; казалось, животные встают на дыбы, но на самом деле тела их растягивались. Исступленное ржание замолкало, вытаращенные глаза — налившиеся кровью шары — вваливались обратно в глазницы. Лошади сучили передними ногами. Были ли они уже деревьями? Питались ли теми листьями, кустиками, пучками травы, что торчали у них из пасти? Между лошадиными ребрами вдруг высовывался конец дышла. Кучер как бы вырастал из облучка — вместе с напирающими деревьями, срастаясь с ними. Потом всё, что помещалось на спине такого Прачудища, вдруг размягчалось и оседало, образуя одну ровную поверхность…
Через Ваттовое море[87], Фризские острова[88] напирали отдельные чудища, еще не утратившие свою силу. Они с яростью устремлялись против огненных масс, которые люди извергали на них с другой стороны бухты Ядебузен. Когда огромные прыгучие рептилии преодолевали полосу огня, возникало шипение, как при извержении вулкана. От них тоже исходил (зеленый) огонь, казалось, гасивший то белое пламя, которым вооружились люди. Рептилии добирались до берега, разбивали военные машины, глодали их. Но и сами уже были сломлены. Они еще могли протащиться сколько-то миль вглубь прибрежной территории. Но потом из их черных напрасно напрягшихся тел, из глаз и ноздрей, из промежутков между чешуйками начинали вырываться зеленые языки пламени. В этом пламени сила животных сгорала, они судорожно заглатывали воздух, дергались. От горящих тел отделялись какие-то части. Под воздействием огня разлетались в разные стороны пальцы когти зубы чешуйки; ломались крылья. Эти части — пальцы, чешуйки, лоскуты кожи — катились по земле, вдоль Везера, смешиваясь с травой березами елями. И появлялись гигантские ходячие деревья; земля под ними росла с ними вместе: набухала, как если бы была жидкой или желеобразной, пенилась вокруг них. Такие деревья вытягивали корни из земли; покачнувшись, делали шаг вперед; оборачивались; зигзагообразно двигались дальше; прихватывали с собой, выдернув из земли, ближайшие деревца. Деревья тяжело сопели всеми порами. И по прошествии какого-то времени замедляли шаг, оцепенело застывали на месте, лишь слабо покачивали кронами.
АТАКА гренландских тварей продолжалась всю зиму. Началось паническое бегство с побережий. Балтийское море кишело кораблями. В некоторых прибалтийских градшафтах сенаты были отстранены от власти. Правители крупных западных градшафтов, напротив, свое положение укрепили. Но наплывающие сплошным потоком и движущиеся дальше массы беженцев поднимали шум, в чем-то их обвиняли; земля градшафтов уже дрожала от ужаса перед гренландскими чудищами. И большинство городского населения, и правящая элита были словно парализованы. Не только страхом, но и смутным чувством вины. От этого чувства не могли избавиться даже самые знающие: ведь они-то как раз лучше прочих представляли себе ожидающий всех кошмар.
В Лондоне Делвил и Пембер по-прежнему удерживали в своих руках власть. Вместе с шестью другими сенаторами и сенаторшами они установили диктатуру. Их обоих попросил приехать в Брюссель коротышка Тен Кейр, бельгийский лидер. В бельгийских градшафтах ничто не пошатнулось. Однако бесчинства чудовищ не прекращались и здесь, западные и северные пригороды Брюсселя превратились в руины. Ужас, который испытывало местное население, вскоре окрасился ненавистью к своим же поселенцам, когда-то настоявшим на необходимости гренландской экспедиции, — а также к английским политическим лидерам.
Разъяренный Тен Кейр принял худощавого Делвила в подземном рабочем кабинете. Он хотел сразу выплеснуть на гостя гнев и ядовитый сарказм, а потому насмешливо крикнул, едва тот отворил дверь:
— Победа! Победа! Гренландия разморожена! Мы обрели свободу! Мы всех приглашаем на корабли.
— Победа! — воскликнул в ответ Делвил. — Мы в самом деле победили. Кто в этом сомневается?
— И как же выглядит твоя победа, Делвил? Ты вот благополучно перелетел через Дуврский пролив. Тебя не сожрали. Я тебя поздравляю с этой великой победой.
Делвил со стуком захлопнул дверь. Холодный и спокойный, уселся на низенькую скамеечку:
— Кто владеет собой, тот и победил. Ты видишь, я перелетел через Пролив. Я видел, как брызжут слюной эти твари. И сам на них плюнул.
— Мои поздравления, о герой! Но посмотри на Гент. А Кортрейк[89] ты видел? Кортрейк — это на западе, ты должен был над ним пролетать; уже десять дней, как он превратился в руины.
— Тен Кейр, похоже, мы с тобой поменялись ролями. Но мне это не мешает.
— А чем же занимаешься ты?
— Я Делвил. Человек. Или, Тен Кейр, ты думаешь, что, поскольку я физически слаб, я уже перестал быть человеком? Пусть эти твари приходят. Согласен, сейчас я их победить не могу. В этот момент — нет. Мы не были готовы к такому. Но подожди день, пять дней…
— Ты так уверен в себе, Делвил? Они ведь не просто животные.
— Они именно что животные. Животные и ничего больше. С людьми случались и другие бедствия, но люди с ними справлялись. — Делвил поднялся на ноги. Он был бледен; лицо его ожесточилось. — Я человек. Ты не убедишь меня в обратном. Я прибыл сюда с Пембером, чтобы спросить тебя, Тен Кейр, какова твоя нынешняя позиция. Если ты отрекаешься от нашей договоренности, то так прямо и скажи. Я должен знать, на что мне рассчитывать.
— Я принципиально не отвечаю на такие вопросы. Если ты чувствуешь горечь, видишь, что мы напуганы и что город наш уже наполовину разрушен, тебе нетрудно догадаться, кто в этом виноват.
— Я хочу знать, на что могу рассчитывать. Здесь не суд. Не я накликал этих зверей.
— Все получилось из-за Гренландии. Из-за желания переселенцев обрести новый континент. Из-за идеи освобождения. Спасения от упадка.
— Это и есть спасение от упадка. Я не хотел того, что вышло в итоге. Но так должно было случиться. Теперь мы знаем, на чем стоим. — Делвил понизил голос. — Скажи «да», Тен Кейр. Я жду.
— Лучше помолчи. Навостри уши и прислушайся, что происходит над нами. Может, там стены сдвинулись. Кто знает, что там происходит.
— Скажи «да» или «нет». Мне уже пятьдесят. Тысячелетия работали на нас. Вспомни. Ты мне однажды объяснил это. Теперь я и сам научился видеть такие вещи. Я человек. Я по-прежнему продолжаю в это верить. А ты?
— Я тоже.
— Тогда дай мне руку.
— Зачем?
— Твою руку! Сейчас ты станешь таким же бешеным-лютым-горячим-холодным, как я. Оставь ее мне. Оставь. Ты уже почувствовал. Теперь и ты тоже не сможешь спать по ночам, как я, из-за ярости и отчаянья! Ты скоро начнешь хрипеть по ночам, Тен Кейр, поверь! Ты узнаешь ярость и стыд. Ты будешь себя проклинать, как я: за то, что твари могут такое — опустошать города, наши города, нападать на наши лаборатории, делать нас посмешищем для поселенцев. Я проклинаю себя. Но не собираюсь заниматься этим слишком долго.
Делвил забрал свою руку, тряхнул ею, будто она показалась ему слишком тяжелой, взглянул на Тена Кейра, прислонился к стене, на которой горел световой глаз.
— Что вы задумали? Что задумал ты, Делвил?
— Ты прикасался к моей руке. Ты теперь сам всё знаешь. Альтернатива: эти твари или мы. Твари мне ни к чему.
— И?
— Никаких «и». Просто их не будет.
Делвил поднял над головой кулаки, выдохнул:
— Не по мне они. От всего сердца тебе говорю: не по мне. Можешь считать, их уже сейчас нет. Они исчезли. Уже… уничтожены, мною, потому что я этого хочу. Я лишь для виду проклинаю их, чтобы подбодрить себя. Они, по сути, уже не живут, Тен Кейр. Мы их уже победили. Дай им отсрочку на несколько дней, недель. Сделай такую уступку. Пусть еще поглазеют на этот мир. На наш мир. А потом им придет конец. Аут! Слово Делвила. Потом моему терпению придет конец. И наш обеденный стол снова станет чистым. Гладким. Блестящим. Блестящим, как зеркало. Без единой пылинки!
Тен Кейр сидит напротив светового шара; моргает; кажется — спереди — совсем белым:
— Хотелось бы тебе верить.
Брюсселец пытался удержать энергичного Делвила в городе. Но тот вернулся на Британские острова, вторично перелетел Дуврский пролив. Тем временем его соотечественники спешно переселялись в подвалы. Они уже поняли: опасность подстерегает их на рыхлой земле, под открытым небом; на тяжелые же бетонные плиты, на помещения, вырубленные в крепких горных породах, власть чудищ не распространяется. Поэтому множество людей искали прибежище в недрах островов. Делвил смотрел на них с насмешкой и грустью. Вернувшись из Брюсселя, он первым делом укрепил западную границу Лондонского градшафта, сосредоточив на ней тяжелые орудийные установки. Установки эти извергали, в хаотичном смешении, пламя и смертоносные лучи. Из мегафонов разносились крики: Это, дескать, Дракон, Дракон летит. И уже чувствовалось горячее дыхание, но вырывалось оно не из пастей чудовищ, а из делвиловых машин. Опаленные, ошпаренные ящеры сгорали. Делвил превращал их в кучи угля. Свою ненависть он направил и на поселенцев, открыто торжествовавших над горожанами: Ну и чего, мол, добились западные сенаты в Гренландии? Где обещанный ими новый материк? Они создали лишь пустыни — хуже тех, что остались после Уральской войны. И вот теперь все это ударило по городам: мало того, что нет новой земли, уничтожены даже старые земли… Гнев Делвила разразился над поселенцами. Им пришлось спасаться бегством и от драконов, и от первого сенатора. Тот собрал вокруг себя группы мужчин и женщин, которых воспитал в фанатичном духе и которые отстаивали позицию горожан. Они называли себя «спасителями». В британских городах загоняли людей в подвалы и пещеры, принуждали сенаты повсеместно рыть подземные туннели, создавать жилые сооружения из бетонных блоков. Прежде чем уйти из какого-то города, приверженцы Делвила формировали и оставляли там новые группы «спасителей».
Под открытым же небом — скажем, на шотландском плоскогорье — они действовали с удвоенным рвением. Делвил внушал им следующее: «Эти твари, отвратительные амфибии и драконы, — беда для нас. Мы их не призывали. Нас вынудили отправиться в Гренландию. Другого выхода не было. Нашу страну хотели столкнуть в варварство. Мы уже докатились до полного упадка. И вот теперь появляются рептилии: эти твари, которые нас губят. Отомстите же тем, кто навлек их на нашу голову. Отомстите преступникам. Убейте их! Очистите нашу землю!» И со смехом, с блаженно подрагивающей диафрагмой смотрел он на трупы еретиков, этих тщеславных проповедников новой мудрости, мнимых спасителей человечества. Он знал, что есть еще подлинные спасители. Континентальным и американским сенаторам Делвил сообщил свое мнение: настоящий момент следует использовать, чтобы избавиться от всякого сброда, затрудняющего всем жизнь. Важно правильно оценить итоги гренландской экспедиции. Экспедиция оказалась удачной. Благодаря ей появилась возможность укрепить западное человечество и избавить его от паразитов. Коллеги Делвила давно хотели, если можно так выразиться, перестать толкаться локтями — развязать себе руки; теперь это их желание близко к осуществлению.
Между тем, сам Делвил и его друзья пытались найти эффективное оружие против чудищ.
Внушавших им холодное чувство ненависти. Лучи проникали в тварей. Но, хотя они разрывали уродливых зверей в клочья, пользы от этого не было никакой: рассеянные останки причиняли еще больше вреда, чем живые рептилии. Кто же сумеет справиться с этими существами, убить их?! Делвила и его соратников мучил тяжкий, невыносимый стыд: оттого что они уподобились дикарям, какому-нибудь бушмену, который стоит перед тигром, не зная, как спастись.
Помощь в конце концов пришла — но не от Делвила, а от некоего человека из Христиании, чье имя осталось неизвестным. Этот человек спасся после того, как на него упала рептилия: отделался потерей правой руки и плеча, потому что нашел для себя поразительный выход. Он оказался под издыхающим, уже коченеющим зверем. Его рука, обрызганная горячей кровью, начала разбухать; боли он не чувствовал, замечал только странные токи и покалывание по всему телу, мерцание перед глазами и, прежде всего, — розовое свечение, которое внушало ему ощущение блаженства и делало почти беззащитным. Но приливы и подергивания в корпусе, позвоночнике, коленях и бедренных суставах внезапно обрели страшную, напирающую силу. Он говорил потом: так, наверное, чувствует себя роженица, когда ребенок упирается изнутри в ее тело, раздвигает его. Испытывая жуткую тупую боль и вместе с тем уже находясь в полузабытьи, в каком-то расплывающемся блаженстве, он больше не владел своим телом. Тело было подвешено к отвратительному черенку — к его же руке, гигантской руке, белому раздувшемуся комку плоти. Движимый отвращением, человек схватил нож и вонзил, куда смог дотянуться. Врубался в себя, чтобы отделить от себя эту кошмарную глыбу плоти. Порезы и уколы не болели, он врубался как бы в чужую плоть, но на самом деле — в свое плечо. И внезапно он отвалился назад, потеряв сознание. Этого человека, прежде работавшего на одной из фабрик Меки, через два дня нашла группа спасателей; и, поскольку он еще не умер, привезла в Христианию. Там ему с величайшим тщанием удалили плечо, на котором после самоампутации выросла мешкообразная опухоль. Человек этот стал маленьким, как ребенок, руки и ноги — словно из мягкой резины; даже после самоампутации паразитическая культя продолжала питаться его соками. Откормить пострадавшего не удавалось, врачи не могли подобрать нужные вещества: казалось, у этого человека с желтовато-бурой, местами почти черной кожей совершенно изменился состав крови. Даже его глаза (радужки прежде голубых глаз) приобрели серовато-черный оттенок. Он испытывал волчий аппетит, но, сколько бы ни ел и ни пил, поправлялся плохо, в постели мерз — этот удивительный человек, которого не смогли уничтожить первобытные твари. Не утратив разума, больной, хотя еще лежал под наркозом, рассказывал, как сквозь него будто пробегали молнии; рассказывал о приливах и подрагиваниях во всем теле, когда с ним соприкоснулось чудовище, — об этой тянущей дергающей режущей боли в суставах пальцев и коленных суставах, в позвоночнике. Теперь боль прошла. Но пока культя тянула из него соки, он эту боль чувствовал. Находясь в полузабытьи, сражаясь с призраком зверя, человек постоянно жаловался, что ему чего-то не хватает. Он, мол, больше не хочет принимать пищу, в этом нет никакого смысла. Пусть лучше ему дадут то, за счет чего живут чудища. Тогда он выздоровеет. Он снова и снова требовал этого — плохо соображая, что говорит. Врачам, работающим с электричеством и разными видами облучения, улучшить его состояние не удавалось. Поскольку же человек продолжал настаивать, чтобы его отвезли в Гренландию, к розовому свету, о котором рассказывают моряки, кому-то из врачей пришла в голову мысль: разузнать, как обстоят дела с теми полотнищами, которые западные сенаты в свое время не отправили в Гренландию, а оставили у себя. О них ничего не сообщалось. Как потом выяснилось, они хранились в гигантских подземных ангарах на северном побережье Бельгии и в горах Уэльса; их дальнейшая судьба никого не заботила. Вместе с двумя жадными до приключений провожатыми однорукий скандинав полетел над Северным морем. Когда их самолет завис над фламандскими отмелями, снизу отчетливо донеслось фырканье гигантских земноводных. Уже там скандинав, балансирующий на грани смерти, начал испытывать удовольствие от собственного дыхания. А когда его высадили на зеленом лугу, на фландрском побережье, поблизости от туннеля, который вел к турмалиновым хранилищам, вид этого человека совершенно изменился: он радостно улыбнулся, попытался расправить плечи. Провожатые сунули ему в руки сумку с едой и быстро подтолкнули в том направлении, где находился вход в туннель, к которому сами они приблизиться не решились; сами они, страшась неминуемого драконьего нашествия, полетели дальше на восток…
Через две недели этого скандинава представили бельгийским сенаторам. Его сопровождала толпа людей, которые ради необычного происшествия вылезли из своих подвалов. Он проповедовал о чуде турмалиновых полотнищ. В них, мол, заключена душа всего живого… Ростом он теперь был почти как средний человек его возраста; пошатывался, казался чрезмерно возбужденным, но явно посвежел; кожа — сразу после несчастья почти черная — стала прозрачно-бледной, сквозь нее просвечивали кровеносные сосуды. Кожа блестела; волосы, светлые и густые, свисали до плеч. Тен Кейр в подвале брюссельской ратуши недолго слушал странного фантазера; но распорядился, чтобы однорукого скандинава доставили к нему домой. Мгновенно соединив в уме жутких земноводных и полотнища, Тен Кейр задумался, нельзя ли использовать турмалин как оружие против этих тварей. В тот же день он написал о встрече со скандинавом Делвилу.
Вернувшись из опустошительного похода против переселенцев, Делвил надолго застрял в Лондоне. Уже в первый вечер он договорился с Теном Кейром, что хранилища турмалиновых полотнищ будут отныне находиться под особой охраной: к ним никого не следует подпускать и наружу не должны просачиваться слухи о таящейся в турмалине силе, о том, что полотнища еще ее не утратили. Скандинава по распоряжению Тена Кейра в ту же ночь схватили и изолировали. Распространившиеся было слухи о чудесном выздоровлении человека, которого чуть не убили ящеры, Тен Кейр пресек, объявив их вздорными фантазиями. Комиссия, состоящая из физиков и биологов, осмотрела те сети, что хранились в Уэльсе. Делвил, как член комиссии, тоже там побывал. Его не покидала одна безумная мысль: в этих сетях заключены силы, с помощью которых можно одолеть первобытных бестий, и не только их! Делвил внутренне подсел на эту мысль, как на крючок. Он ненавидел этот мир, эту землю, подстроившую ему такую подлость, эту фантастическую — дурацкую — безудержную силу, которая вдруг воздвиглась перед ним и бросилась в атаку, как дикий бык. Не для того люди научились презирать поля, выбрасывать выросшее на них зерно, не для того отказались от скота, который сам размножается, чтобы терпеть подобные безобразия. За этим кошмаром угадывается месть Земли, но насладиться местью ей не удастся. Как самодовольно возносились вверх исландские горы, как грохотали и изливали лаву тамошние вулканы! Но люди их разрушили, сравняли с землей. С ними произошло то же, что в годы Уральской войны происходило с гордыми авиаторами, которых посылали в полет, но внезапно кто-то будто выдергивал из-под них воздух… и мощный летательный аппарат оказывался бессильным; то же, что с кораблями, которые в какой-то момент не могли плыть дальше, потому что под ними уже не было моря. Исландию принудили пережить то, что пережили когда-то эти корабли и авиаторы.
По распоряжению Делвила турмалиновые полотнища переместили в подземные лаборатории. Физиков, хоть они и происходили из правящих семейств, он под угрозой смерти заставил заниматься этой опасной работой: вся власть была сосредоточена в его руках. Этим ученым — мужчинам и женщинам, спасшимся от уничтожения первобытными тварями, бежавшим с поверхности земли — теперь не оставалось ничего иного, кроме как приблизиться к страшным сетям, которые, собственно, и породили такое бедствие. Делвил — за последние недели совсем поседевший, сильно осунувшийся — ежедневно вызывал их к себе. Они отчитывались. Все они разделяли его ненависть к чудищам; но злились и на него самого. Они, ежедневно являясь к нему с отчетом, не знали, что он за ними наблюдает: доискивается, не открыли ли они чего-нибудь такого, что позволит им возвыситься над ним. Говорил он только о своей ненависти к чудищам, о необходимости защитить британские города предприятия людей. Ни слова о том, что на самом деле он замышляет месть, собирается уничтожить целый материк. Он хотел бы поступить с этим материком так же, как скандинав Кюлин поступил с исландскими горами: расшатал их… и они вспучивались, пока не лопнули. Так же и он, Делвил, заставит лопнуть Гренландию: от основания и до самого верху, вдоль и поперек. Когда-то персидский царь велел бичевать море, потому что оно разбило его мосты: как хорошо он, Делвил, понимал сейчас этого царя!
Чудища появлялись с севера, с нерегулярными и непонятными перерывами. Их трупы заражали море. Делвил со своими помощниками работал в Лондоне, под землей. Для опытов они использовали животных и людей. Делвил ощутил прилив счастья, осознав, что наконец научился без ущерба для полотнищ размельчать их и эти маленькие фрагменты — в виде кружков, листков — прививать живым существам. Он взревел: «Эти бестии! Меловой период! Возрождение мелового периода! Что с того. Пусть приходят. Чем больше их будет, тем лучше. Пусть они всё хорошенько прочувствуют».
Тен Кейр отважился-таки перелететь через Дуврский пролив. Делвил принял его, окруженный своими физиками; первым делом обнял; и зашептал ему на ухо:
— Я больше себя не стыжусь. Кризис вот-вот закончится. Боже, что это было за время! Я, Тен Кейр, можно сказать, не жил. Посмотри на меня, на мое лицо: за два месяца я состарился лет на двадцать. Они за это поплатятся. А я буду снова здоров. Здоровее, чем прежде.
— Вы, Делвил, уже далеко продвинулись?
— Давай станем братьями. — Он потянул брюссельца в сторону; вместе они двинулись по длинным, как улицы, подземным переходам. — Хотя я ничего не забыл. Помнишь, Тен Кейр, как ты обошелся со мной, когда однажды я тебя навестил, еще до гренландской экспедиции? Нет, все правильно. Ты со мной обошелся правильно. Я в то время еще заигрывал с поселенцами. А ты мне вправил мозги. Так и надо было, Тен Кейр. Я тебе благодарен. Я в то время едва не потерял себя. Едва не подался к этим собакам. Случись такое, как бы я сейчас выл от страха перед амфибиями и ящерами! Но теперь у меня уже нет причин стыдиться себя. У тебя тоже, Тен Кейр… брат мой Тен Кейр. Считай, что мы стали братьями. Пробил наш час. И я счастлив, что дожил до него. На моей совести Гренландия, Исландия. Я хочу отяготить свою совесть еще больше. Пусть они боятся меня.
— Кто должен тебя бояться, Делвил? Мы победим этих тварей. И всё.
— Нет, не всё. Эго ты говоришь, не я. То, что случилось со мной…
Глаза Делвила остекленели; Тену Кейру вспомнилась их встреча в Брюсселе — как Делвил, сидевший на низкой скамеечке, вдруг поднял кулаки, простонал: «Не по мне они. От всего сердца тебе говорю: не по мне. Можешь считать, их уже сейчас нет». Делвил добился своего. Он их ненавидит. В голове Тена Кейра мелькнула мысль: «Делвил сам чем-то напоминает этих серых, внушающих ужас тварей». Как же изменилось лицо лондонского сенатора с тех пор, как они виделись в последний раз! Черты стали малоподвижными, глубже впечатанными; кожа приобрела пепельный оттенок бетонных стен, среди которых он теперь живет; жесты — медленные и внушительные, а не порывистые, как прежде; голос — ровный, без модуляций…
— Мне, Тен Кейр, недостаточно одержать победу над ящерами. Посмотрим, что нам дадут результаты опытов. Я разыщу то место, где эти твари рождаются. Я сам отправлюсь туда. Им не жить больше. И той земле, что их родила, не жить.
Тен Кейр попытался заглянуть ему в глаза.
Делвил продолжал:
— Посмотрим. Мы снова развяжем себе руки, брат мой Тен Кейр. «Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь».
Он не замечал, что бельгиец стоит неподвижно, со скрещенными на груди руками.
К ЛЕТУ, когда наплыв гренландских чудищ уменьшился, помощники Делвила добились первых значительных успехов. В Северном море (к югу от Скандинавии и Ютландии), а также в шотландских горах (южнее залива Мори-Ферт) начали размещать новое оружие. Ничего более удивительного и ужасного Земля прежде не видела. В океане, на самых мощных судах, и в шотландских горах — на тысячниках Керн-Горм, Милл-Тонейл, Крэг-Мигэд — воздвигались высокие башнеобразные сооружения. Издали они выглядели как узкие скалы с нерегулярными выступами. Но тот, кто понаблюдал бы за ними подольше, заметил бы, что их очертания постоянно меняются: в каком-то месте они становятся шире; где-то выступ теперь расположен выше; внизу сооружение частично осело, но при этом вытянулось вверх… Башни были темными, словно крупнозернистый порфир; какие-то их части казались сморщенными, как кожа, а другие отражали свет — блестели, как мех.
На корабельных палубах, на вершинах шотландских гор люди создавали этих чудовищ с помощью турмалиновых сетей. Сначала сваливали в кучу камни и древесные стволы: сочетали их браком. Когда под влиянием огня, исходящего от полотнищ, они начинали расти (и прежде, чем этот огонь гас), на них, как на тлеющие угли, высыпали слоями туши животных, всякие растения травы. И наконец в эту почву вживляли человека. Биологи и физики с фабрик Меки имели большой опыт работы с живыми организмами; они быстро поняли, что излучение турмалиновых полотнищ является для всякой живой субстанции неиссякаемым (и, как им сперва казалось, не поддающимся дозировке) стимулирующим средством. Сила роста — которая в пределах отдельного организма, животного растения камня, ограничена (то есть если какое-то животное достигает зрелости быстрей, чем другие, оно потом раньше старится и умирает) — из турмалиновых кристаллов изливается нескончаемо-щедрым потоком. Теперь люди овладели этой Прасущностью, живущей в пламени Земли и звезд. Теперь отпала нужда в питательных и стимулирующих растворах, которые использовали для своих опытов с травянистыми растениями и деревьями еще Глоссинг и Мардук. В ходе их опытов обнаружилась ужасная разрушительная мощь этой силы: она взрывает любую взаимосвязь, стимулирует рост отдельных частей, разрушая организм как целое. Она, подобно огню, одинаково воздействует на движущееся и покоящееся, твердое и мягкое. В результате опытов с растениями, а потом с животными удалось направить этот поток стимулирующей энергии на железы и системы, от которых зависит естественный рост. Был продлен период молодости организмов. Тела перестали разрушаться. После этого помощники Делвила начали хватать поселенцев и использовать их для опытов над людьми. Но те люди, которых теперь вживляли в каменно-древесные фундаменты, принадлежали к сенаторскому сословию. Делвил предложил для испытаний себя, однако его предложение отклонили. Среди спасителей, ранее принимавших участие в жестоких походах против британских поселенцев, нашлось достаточно добровольцев.
Несущие конструкции устанавливались на палубах кораблей и вершинах гор; потом начиналось строительство самих башен — из живых субстанций. Впервые ученые стояли на строительных лесах галереях платформах, возведенных вокруг таких фундаментов, и давали указания, определяли необходимую дозировку турмалина, смешивали компоненты, управляли развитием животной и растительной жизни. Они испытывали восторг; инженеры биологи физики посматривали на Делвила, который, как всегда, со строго-напряженным лицом наблюдал за происходящим, прохаживаясь по стройплощадке. Скандинава, который спасся от первобытных тварей, он еще в Лондоне спросил, обещает ли тот никому не рассказывать о хранилище на фландрском побережье. Скандинав дать такое обещание отказался — и его доставили на Милл-Тонейл, замуровали в нижний слой камней и балок.
— Для тебя это привычное дело, — усмехнулся Делвил, когда жертву втащили на леса, — ты ведь уже однажды лежал под ящером. Потерпи. Ты сам знаешь, что обязан жизнью турмалиновым полотнищам. Теперь твоя жизнь послужит полезной цели.
Длинноволосый скандинав выл от ужаса, глядя на разбухающее тесто, в которое рабочие бросали мох землю доски.
— Это, мой друг, делается для того, чтобы другие, которые будут наверху, — наши мужчины и женщины — питались вами. Так что тебе, хочешь не хочешь, придется молчать.
Лицо скандинава страдальчески скривилось, но оставалось на удивление свежим:
— Пусть я и вижу только твою башню, Делвил, но восхваляю я мощь Земли. Тебе ее никогда не одолеть. Я восхваляю эту великую силу. Я чувствую, что пребываю в ней. Нет никакой границы между нею и мною. Я не боюсь. Вы меня растворите. Что же. Я хочу туда.
И когда его схватили, голого; когда огромные хрустальные клещи сомкнулись ниже грудной клетки; когда этого человека уже держали над тестом — он, в полуобморочном состоянии, продолжал бормотать хвалу Земле. Потом свисающие рука и ноги, соприкоснувшись с опарой, начали бесформенно распухать. Клещи отпустили скандинава. Он стоял… Упал на руку… Изогнулся, будто хотел подняться, оторваться от вязкой массы; но из спины у него уже торчал, как нож, отросток позвоночника; грудная клетка выгнулась бочкой. Голова погрузилась в тесто; доски, пускавшие всё новые ростки, вобрали человека в свой войлок.
Этаж за этажом возводились эти постройки. Потом башни увенчивали отборными человеческими особями, представителями сенаторского сословия. Неделями длилась такая имплантация: вмонтирование отдельного человека. Их — эти пока столь жалкие, маленькие голые мужские и женские тела — ставили на питательное стимулирующее тесто, способное вобрать в себя всё, на алчно потрескивающую вязкую массу. Основание башни своими выступами-зазубринами медленно подбиралось к человеческим ногам и рукам, но руководители стройки этому процессу препятствовали. Чем больше усиков и побегов, тянущихся от основания башни, обвивалось вокруг человеческих тел, спекалось с кожей, тем в более быстром темпе осуществлялось наращивание плоти пожертвовавших собой людей. С ними переговаривались; но речь добровольцев становилась все более невнятной-лепечущей по мере того, как увеличивался в размерах язык. Приходилась ждать, пока тело череп челюсти снова придут в соответствие друг с другом. К лицам добровольцев привязывали мощные мегафоны; но вскоре нужда в этом отпала. Кроме того, добровольцы боялись, что металлические воронки накрепко прирастут ко рту, и избавлялись от них. Голоса звучали гулко, но казались далекими неотчетливыми затухающими. Создатели живых башен хотели любой ценой добиться того, чтобы жертвы сохраняли сознание. Рост костей, расширение головного мозга, хотя и осуществлялись медленно, с торможением и паузами, постоянно создавали угрозу утраты здравого рассудка. Башенные люди часто оказывались на грани того, чтобы отказаться от духовности, от человечности — и, погрузившись в полудрему, просто разбухать, расти. Но потом опять слышался их голос, опухшие закрытые веки приподымались, мутные вопрошающие взгляды обращались к галереям, где стояли маленькие человечки, руководители эксперимента, и сперва махали яркими флагами, потом стали подавать световые сигналы, потому что башенные люди не различали уже близких предметов, предметов как таковых.
Их глазные яблоки были больше обычного человека; бурно вырывалось дыхание изо рта, который они всегда держали открытым, будто кричали. Челюсти, поначалу слишком для них тяжелые, отвисали. Редко и малыми порциями попадала им в рот пища: переваливалась через отвисшую челюсть, падала в глотку; но эти великаны, с трудом выхлебывающие жидкости и проглатывающие жесткие куски, уходили корнями в растительно-животную почву. Их ноги, начиная от бедренных суставов, от таза, были шишковатыми оцепеневшими; широко стояли эти ноги, к низу сильно расширялись, разветвлялись и, постепенно утрачивая характер человечьей плоти, врастали в почвенную массу. Оттуда в тела башенных людей поступали соки и питательные вещества. Сквозь их брюшину, мышечную ткань прорастали древесные стволы и туши животных: распространялись там внутри, вламывались в кишечник, спаивались с ним. Кровь животных, соки растений изливались в кишки, которые медленно вздымались и опадали, червеобразно сокращались и растягивались. Такое движение можно было наблюдать со стороны, на половине высоты человекобашни: медленное перемещение кишок, которые уплотнялись-приподнимались и потом, когда судорога заканчивалась, снова опускались. Кишки каждый раз тащили с собой болтающийся довесок: карабкающийся вверх кусок леса; раздувшихся, вырвавшихся из этого леса животных. Скажем, огромных лошадей, которые стояли на задних ногах (потому что передние были погребены в чреве человеко-зверя) и, высунув из человеческого тела перекрученную шею, бессознательно жевали листья, рыхлую древесину. Быки, которые, казалось, выпрыгивали из живота великана, будто бы с удовольствием утоляли свой голод, роясь в траве расположенного чуть ниже фрагмента лесного грунта; на самом деле тела их сзади выгибались кверху; то, что они пожирали, они жрали не для себя; их ляжек, ног наблюдатель бы не увидел — они исчезли в брюхе человекобашни, спеклись с ее плотью. Они стали пищеварительным органом, а рот, который великан раззевал высоко над ними, фактически превратился в отверстие соломинки для коктейля. Мошонки великанов обросли древесными кронами цветами; свой сок башенные люди изливали в круглые тела, висевшие на них словно гроздья ягод. Часто можно было видеть, как великан от избытка жизненных сил выгибается, стонет и выбрызгивает семя. Создатели живых башен постоянно пытались притормозить опасные движения, совершаемые гигантами будто во сне. На огромные обнаженные торсы — чтобы кожа не задубела — бросали кур или лебедей. Руки великанам прикрывали длинношерстными овцами. А на одном скандинавском острове из клеток выпустили — прямо на плечи человекобашни — двух живых пышногривых львов, пойманных на североафриканском побережье. Львы тут же запустили зубы и когти в шею отчаянно моргавшего великана (когда-то он был Квиком Бейкером, сыном поселенки Уайт Бейкер). Но так и было задумано — чтобы они прикрыли ему шею. Львы не смогли вытащить обратно клыки. Лапы они отцепили; но желтые тела вяло свисали вдоль залитой кровью гигантской шеи; их мех прилип к великану; лапы теперь казались утолщениями на человеческой коже. Над ними пульсировала многометровая голова башенного человека, покрытая длинными колышущимися космами. Великаны были туповатыми, практически бессловесными созданиями: они лишь оцепенело, с сопением втягивали и выдыхали воздух. Движения их отличались неописуемой вялостью. Форма рта носа ушей — как у человека; но на тело местами словно нашиты заплаты из камней, древесины. Ведь в жилах этих гигантов текла, помимо человеческой, и кровь камней, растений…
Когда башни были достроены, а строительные леса демонтированы, люди на кораблях (по сути являвших собой поставленные на якорь плоты) еще какое-то время работали: подводили по трубам морскую воду к нижним слоям каменной массы, периодически подсыпали на подножия башен землю и груды растений. Потом людей-гигантов предоставили их судьбе и воздействию ветров дождей тепла холода… На вершинах шотландских гор воду для подпитки брали из ручьев.
Сколько-то человекобашен было разрушено ящерами еще во время строительства. После чего морские башни стали возводить в укромных уголках Ирландского моря. Всего построили около ста таких башен, потом — еще двести. Оборонительная линия протянулась на север, вдоль шотландского побережья. Позади нее, под ее защитой заканчивалось строительство горных башен. От Согне-фьорда[90] линия гигантов уходила на юг, огибала ютландское побережье, пересекала Северное море и приближалась к Британским островам. В океане, на горах стояли человекобашни. Глаза у всех тупо устремлены вниз. С груди, особым образом защищенной, свисает до пупка белая сеть — кусок турмалинового полотнища. И когда поблизости оказывалось гигантское земноводное, или птице-ящер с зубастыми челюстями, или плавучий дракон, или странствующее желеобразное чудище, человекобашня приманивала его к себе. Полотнища излучали блаженство. Все загнанные, издыхающие гренландские твари, попав в зону этого излучения, будто обретали второе дыхание: они подбирались к полотнищам; изнемогая от томления, взбирались на плот; принюхиваясь и шаркая лапами, вскарабкивались на грудь человекобашни. Руки гиганта, свисавшие по бокам, начинали дергаться, все быстрей и быстрее. Мутные глаза — наверху — моргали, лоб собирался в хмурые складки. Руки хватали, что попадалось: амфибию птицу медузу желеобразное чудище. Башенный человек всегда испытывал голод. Он глухо стонал. Придавливал локтем карабкающуюся по нему тварь. Зажимал ей пасть. Голова твари бессильно свешивалась. Пальцы гиганта раздирали еще живое животное, руки шарили в жидком месиве, отправляли кровавые куски в бездну глотки, из которой вырывался зловонный пар. И у этого чудовища, человекодрева, подрагивали губы щеки складки на шее, будто он хотел рассмеяться. Глаза от удовольствия несколько раз моргали.
Башня в горах сбрасывала ящеров и жадных драконов под себя. Там внизу была ее почва, именно оттуда в башенного человека поднимались новые соки; когда это происходило, он недоуменно моргал, ронял с губ слюну. Печально и глухо взревывал.
ПОКА ПРОДОЛЖАЛОСЬ нашествие ящеров, люди бежали в градшафты, жили там в страшной скученности. Сенаты, уже в период гренландской экспедиции по сути превратившиеся в закрытые союзы, о массах больше не заботились. Градшафты были им безразличны. Они считали, что в свое время проявили ребячество, когда так сильно тревожились по поводу бегства из городов, по поводу движения поселенцев. Страха перед возможным бунтом сенаторы больше не знали. Они были до зубов вооружены; делать машины никто, кроме них, не умел; спроектировать фабрику, разобраться в предназначении и тонкостях эксплуатации сложных аппаратов вроде преобразователей или накопителей энергии — на такое были способны только мужчины и женщины из их круга; сенаторам ничего бы не стоило вообще остановить все фабрики Меки и заставить людей голодать. А теперь еще эти человекобашни!
Идейным вдохновителем европейской элиты был Делвил — фигура крупномасштабная, но движимая исключительно ненавистью. Везде — в Лондоне Брюсселе Париже Лионе Гамбурге Христиании Копенгагене — сенаторы придерживались единого мнения: «Пусть эти градшафты хоть совсем сгинут. Нам будет больше места». События кануна гренландской экспедиции уже как бы просеяли сенаторов через сито. Теперь же и последние колеблющиеся сдались. Теперь сенаты называли себя комитетами безопасности. Слова, которыми они пользовались, были старыми: «Спасение градшафтов»; но свои интересы они научились отстаивать куда более активно, чем прежде. Эскойес в Барселоне говорил: «Мы автономны. Мы не слуги никому. Не поверенные. Кто согласен прозябать в нашей тени, пусть прозябает. Кто нет, пусть пеняет на себя. У кого власть, у того и свобода. Мы свободны. И знаем, перед кем несем ответственность. Никто не принудит нас служить иным целям, кроме как нашим. Да будет проклят каждый, кто потребует от нас чего-то другого». Сенаторы, как в давно прошедшие века, появлялись теперь на людях замаскированными, невидимыми. То, что Делвил в больших масштабах осуществил к северу от Лондона — гонения на поселенцев, их истребление, — делалось понемногу повсюду. Некоторые представители сенаторских сословий, мужчины и женщины, отличались особой необузданностью, горячностью. Между ними порой возникали конфликты; было известно также, что за Теном Кейром стоит маленькая группа сторонников, которых Делвил уже припер к стенке; Тен Кейр хотел следовать прежним путем стимулирования градшафтов. Однако новый революционный слой правящих родов не позволял ему осуществлять такую политику.
Массы населения в западных градшафтах были загнаны под землю; под землей самовластие господ развернулось во всю ширь. После того как беженцы создали для себя под землей простые временные жилища, господа с гордостью и радостью переместили туда же фабрики аппараты оружие. В Гамбурге и Христиании фабрики были уничтожены первобытными тварями; это и послужило сигналом, чтобы эвакуировать под землю все предприятия. Повсюду, где это осуществилось, господа ликовали: ибо наконец смогли показать всем, на что они способны.
Люди вкапывались в землю, чтобы спастись от страшных чудищ и еще потому, что их подстрекали господа — гордые человекосамцы и человекосамки. Как дерево, как целый лес, который вдруг стал бы расти корнями вверх, так же — в глубину — росли теперь города. Прежние площади и улицы были покрыты бетонными и каменными плитами метровой толщины или просто обезлюдели. Когда несколько столетий назад появились фабрики Меки, люди забросили поля и леса, предоставив их запустению, а сами скучились в градшафтах: стекались к аппаратам, как мухи на мед. Теперь же они оставили и сами территории, на которых располагались градшафты. Жили, как может жить человек, а не как живут муравьи, вынужденные строить свои муравейники непременно на земляном грунте. Люди теперь взрывали землю и собственными руками создавали, одно за другим, всё, в чем нуждались для жизни. Угнездились в земле, как какое-нибудь семейство жуков в толстой древесной коре: вбуравливались все глубже и глубже.
Через несколько месяцев после первых, вызвавших панику нападений гренландских тварей часть Лондона, прилегающая к Дуврскому проливу — районы Колчестер, Ипсвич, а позже и южные пригороды Хастингс, Рамсгейт, Дувр[91], — исчезла (отчасти под воздействием карательных рейдов Делвила) с поверхности земли, на которой простояла много столетий. Между взорванными домами располагались теперь пустоши или лес. Бетонные плиты укладывали прямо под открытым небом; они быстро заросли мхом и травой. В плитах оставили скрытые отверстия — для вентиляции и загрузки необходимого сырья. Шахты пробивали между разными слоями земли, как при горных разработках. Строительство осуществлялось по принципу кораллового рифа. То есть из многих мест одновременно, а в глубине разные туннели соединялись. Рабочие сравнительно легко прокладывали штреки сквозь пласты песка щебня аллювия и делювия; грунтовые воды глубокого залегания отводили в сторону; через плотную глину приходилось пробиваться. Спокойно и мощно распространялись под землей, все глубже и глубже, города с людьми и животными: Лондон Оксфорд Рединг[92] Колчестер Хастингс Рамсгейт Лютон Хертфорд Альдершот[93]. Они оказались на дне древнего схлынувшего моря: среди мергеля и меловых отложений, среди останков тонкораковинных моллюсков давно прошедшего геологического периода и головоногих, которые жили тысячи лет назад. Люди раздвигали земляные стены там, где когда-то было море и резвились мириады, многие поколения крылоногих моллюсков: хрустально-прозрачных существ с сильными ногами-плавниками (в пенящейся воде плавники эти движутся вверх и вниз, как крылья).
Работы по строительству подземных городов вскоре стали вестись регулярно; ярусы все глубже уходили вниз, в слои глины, и взрывники создавали все более просторные пещеры, а наверху, между рядами домов, вырастали горы мусора (земли и обломков взорванной скальной породы). Но когда это произошло, люди уже не испытывали страха. Они больше не спасались от первобытных чудищ. А ощущали себя участниками новой дерзновенной экспедиции. Сенаты бросили клич: «Прочь с земли!»; и горожане охотно вкапывались вглубь; ощущение, что человек способен творить чудеса, когда-то пережитое гренландскими первопроходцами, теперь переживали они сами.
В то время градшафты Европы еще раз продемонстрировали свою чудовищно притягательную силу. Новый западный строительный проект, начатый из страха и подогревавшийся чувством мести, завораживал человеческие массы, жившие в окрестностях городов. Никто больше не принимал во внимание интересы этих поселенцев; никто не собирался использовать результаты великой полярной экспедиции. Теперь сенаторы, ненавидевшие поселенцев, сумели их соблазнить. С запада и севера бежали люди от наступающих на них полчищ уже близких к вымиранию тварей, от этой животной лавы, которую извергал гренландский вулкан. Одновременно другие массы катились с юга и востока к побережьям — движимые ненавистью, злорадством по поводу гибели гордых градшафтов, а также желанием поглазеть на их борьбу. Однако в конечном счете все эти массы были обмануты, сами попали в затягивающий водоворот. Гигантские города, куда они стремились, казались разрушенными пожаром или землетрясением. Ужасные, громоздящиеся друг на друга, сросшиеся останки ящеров, вперемешку с балками кусками лесного грунта человеческими трупами… Целые городские районы превратились в болото запустения, струившее свою зеленовато-черную муть, свои аммиачные и сернистые испарения по пустым улицам. Среди черных мусорных куч, простирающихся на многие километры и достигающих высоты многоэтажного дома — которые оседали, таяли, словно глетчеры, и растекались лужами, — кормились полчища черных воронов, сильных разжиревших птиц. Приближающиеся к городу люди еще издали слышали крики этой угнездившейся в нем птичьей популяции. Люди, прибывшие с юга, сперва полагали, что видят клубы какого-то газа или дыма; когда же они подходили к кучам мусора, из-под ног у них вихрем вспархивали птицы, кормящиеся падалью. Первобытные твари, которые теперь разлагались на территории градшафтов, расположенных вдоль побережья Северного и Балтийского морей, в Западной Франции и в Германии, превратили улицы предприятия площади в зеленовато-бурую бурлящую топь. Еще когда они двигались, росли, терзали друг друга, они, так сказать, сочетали браком дома землю и всё живое; образовалась новая почва; над ней веял ветер; привлеченные запахом, стекались в эти места дикие звери. Поток переселенцев с востока катился по Северо-Германской низменности; потом он двинулся через Южную Германию, соприкоснулся с хорошо вооруженными бранденбуржцами и увлек за собой сколько-то людей из тамошних военных союзов. Среди переселенцев попадались и азиаты, и метисы из русских степей. Все они селились на руинах старых городов. И вскоре спускались в шахты.
Первыми под землю переместились фабрики Меки (если не считать крупных лабораторий, уже много десятилетий работавших в подземельях). За ними последовали аппараты и фабрики. И наконец, в последнюю очередь, — те пришлые человеческие массы, которые какое-то время ютились наверху, во временных бетонных укрытиях, если не бежали обратно, на восток.
Здесь люди были отрезаны от неба. В этих многокилометровых теплых лабиринтах, вырубленных в земной коре, не существовало ни дня, ни ночи. Не пели птицы; не росли травы кусты деревья. Никто не вспоминал о снеге граде дожде ветре. Не менялись времена года. Бетонные плиты сдерживали — с боков и сверху — напор земляных масс. В безопасных сводчатых помещениях, в нескончаемых переходах разместились дома фабрики площади аллеи. Шахты и пещеры выжигались в земле. Кислород для дыхания вырабатывался машинным способом, потом его разгоняли по этим коридорам и шахтам, которые напоминали пузыри. Воду Темзы лондонцы принудили спуститься в подземный склеп: там она бежала вдоль аллей, над ней сооружали мосты. Широкой дугой пересекала река бетонный город, следуя по предназначенному для нее новому руслу. Под конец, запруженная, она падала с бетонной стены в долину, не облицованную ни бетоном, ни камнем. И просачивалась в глинисто-известняковые слои, не могла уже выскочить наружу; остатки ее пенящихся, все еще шумных вод обтекали по кругу городские предприятия, уходили в песок и щебень.
Солнечный свет сквозь землю не проникает. Но хитроумные лондонцы все-таки заманили его туда. Раскаленный газовый шар — Солнце, — конечно, по-прежнему пребывал невероятно далеко от Земли, в эфире, и представлял собой желто-белое огненное море, сражающееся с холодом космических пространств; но люди на Британских островах насмешки ради поймали его свет в зеркала и отбросили в глубину, на потеху праздношатающимся массам. Там он казался разреженным бледным бескровным, как лунный свет днем, и быстро умирал, заглушенный искусственными огнями (ослепительно-белыми или переливающимися всеми цветами радуги) на потолках подземных сводчатых помещений.
Глубоко под землей, в скалах близ южного побережья Британии, в районе Саут-Даунс[94] открылись просторные залы для развлечений. Вокруг этих каменных нор со временем вырос Медный город, названный так в честь занавеса в тамошнем театре. Большая часть города лежала во тьме, но его освещали с помощью гигантских прожекторов. В Медном городе была собственная полиция — из-за огромного количества преступлений, совершавшихся там каждый день. Туда непрерывно стекались человеческие потоки. Среди бывших поселенцев это место пользовалось дурной славой, потому что там совращали людей. Но и сенаторы, сколь бы безразличны ни были им судьбы горожан, снабжали полицию Медного города собственным эффективным оружием, потому что оттуда им грозил хаос. Люди западных рас, попадавшие в подземные города, вскоре становились неслыханно вспыльчивыми. Они больше не валялись целыми днями; в них, казалось, отчасти перетекала необузданность, свойственная сенаторам. Чужие алчные толпы нагнетали возбуждение еще больше. В увеселительных заведениях, в торговых пассажах, где непрерывно циркулировали мужчины и женщины, случались жестокие стычки, затягивавшие все новых участников.
Людям уже не хватало тех удовольствий, которые они могли себе позволить; массовые драки были формой возгонки кайфа. Сенаторам приходилось вмешиваться: затесавшись в толпу, они ударяли драчунов по рукам, по лбу, по ушам маленькими электрическими дубинками — оглушали их. Или же прокладывали себе дорогу с помощью серебряных перстней. При сильном нажатии кулаком из серебряного перстня на безымянном пальце выскакивало что-то наподобие язычка, не длиннее ногтя. В язычке была спрятана трубочка, крошечная капсула. Стоило воткнуть острый язычок в любое место на теле противника, в грудь бедро шею, и капля, выкатывающаяся из капсулы, приводила этого человека в состояние паралича. Если сенатор не отдергивал руку с кольцом достаточно быстро, он таким уколом убивал жертву. В противном же случае раненый через несколько дней приходил в себя, но не выздоравливал полностью: пораженная рука оставалась парализованной; если же укол попадал в грудь, пострадавший до конца своих дней страдал одышкой. Тем не менее полицейских боялись больше, чем сенаторов, которые лишь изредка появлялись — невидимые — в толпе и никогда ни во что не вмешивались, а только наблюдали. Ходили слухи, будто мужчины и женщины из сенаторского сословия наведываются в Медный город именно ради того, чтобы подогревать страсти толпы, ставить в опасное положение тамошних полицейских и наслаждаться зрелищем массовых побоищ.
В Медном городе находилась самая большая цирковая арена Лондона. На ней устраивались поединки с быками и львами. Чьи-то незримые руки швыряли на арену людей, что вызывало у зрителей ужас, смешанный с восторгом. Предполагалось, что такие жертвы — преступники или участники заговора против сената; но наверняка никто ничего не знал, ибо ни один человек живым с арены не возвращался. Бои с животными всегда происходили в полной темноте. В полной темноте выпускали на арену быков, по которым изредка скользил луч света. Но само могучее животное было ослепительно ярким. Ослепительно яркий бык выбегал в черное пространство, сам себя освещая. Лоб загривок и ноги ему покрывали особой светящейся пастой. То было вещество, которым пользовались актеры и о котором рассказывали удивительные вещи. Оно сильно отличалось от обычных блестящих эмалей, какими красили стены и целые подземные города: легко размазывалось, приставало к пальцам к одежде. Зрители, скованные страхом, сидели в полном молчании. Сверкающие животные мелькали в темном пространстве, которое под ними тоже слабо фосфоресцировало. Из уст в уста передавалась странная история, связанная с этим веществом. О бывшем бельгийском поселенце по имени Ибис, который позволил себя заманить в британский подземный город Лондон.
Ибис появился там с одной молодой женщиной, Лапони, которую отбил у другого. Она, как и он, с радостью окунулась в жизнь подземного города, услышала о светящейся пасте, которой пользуются на сцене актеры. И достала такую пасту себе. Но не стала намазывать на лицо и руки, как делал тот актер, от которого она ее получила. А подкрасила ею груди и провела линию вокруг сокровенного органа. Чтобы околдовать своего мужчину. Когда наступила ночь и он — в темной комнате — хотел приблизиться к Лапони, она от него ускользнула и очень обрадовалась, увидев услышав почувствовав его восхищение. Настичь ее он не мог и даже не видел, а видел только эти сверкающие груди и мерцание, исходящее из промежности. Лапони не позволяла ему слишком бурно на нее броситься, чтобы он не измазал лицо сверкающей пастой. Но в конце концов они возлегли; и пережили неописуемое блаженство. Ибис потом унес на своем члене часть этого вещества. Он был роскошным светловолосым фламандцем и не мог нарадоваться только что обретенной им новой силе. Ему хотелось опробовать эту силу и на других женщинах, однако от них он утаивал, откуда ее получил. Те женщины встречались с любящей Лапони, болтали с ней; специально об Ибисе разговор не заходил, но свои тайны они при себе не держали. И Лапони начала терзаться ревностью. Она пыталась удалить пасту со срамных губ, с груди; но это не удавалось, как бы отчаянно женщина ни мыла и ни терла себя. И когда ночью Ибис к ней приближался, она хотела укрыться спрятаться. Но он видел ее: видел сокровенный орган и груди. Она выбегала из дома, на темную улицу. И тогда прохожие на улице видели их обоих: бегущих мужчину и женщину; но на самом деле — не мужчину и женщину, а как летят по кругу, то разделяясь, то снова сближаясь, сверкающая щель женщины и подрагивающая оснастка мужчины. Лапони, когда оборачивалась, видела только Ибиса и не стыдилась себя; он тоже видел только ее и тоже себя не стыдился. Она вбегала в прихожую, хотела продолжать злиться. Но увидев, как они оба светятся в темноте, начинала смеяться: злиться на своего друга она не могла. Он слышал только ее смех. И они падали друг другу в объятия.
И все-таки в душе нежной Лапони осталась заноза. Сверкающие украшения больше ее не радовали, и она не успокоилась, пока от актера, когда-то за десять поцелуев подарившего ей этот свет, не получила водичку, его смывающую. Лапони дерзко подманивала в темноте красавчика Ибиса, который в недоумении поворачивался во все стороны, но подругу не находил. Она, хихикнув, палочкой стучала по его светящимся причиндалам, так что он даже вскрикивал. А она, как кобольд, носилась вокруг, с треском его колотила. Он хотел бы поймать ее, прижать к себе — и в ту первую, и во многие последующие ночи. Но Лапони не сдавалась: ей было нужно, чтобы он сполна прочувствовал ее ревность. Так продолжалось, пока все тот же актер, которого Лапони охотно навещала и которому жаловалась на свои беды, не дал ей добрый совет и не мазнул ее сам — незаметно для нее — светящейся краской. Только у себя дома, затемнив комнату и вспомнив о прошедшем приятном дне, поняла женщина, что принесла с собой. Бежать назад, к гадкому актеришке, чтобы выпросить у него зеленую соляную смывку, было поздно: Ибис уже вошел в переднюю. Тогда она вытянулась на кровати, предоставив светиться тому, что светится. Ибис громыхал за стенкой, потом открыл дверь. Она лежала неподвижно, затаила дыхание: ждала, что вот сейчас он увидит. И он увидел. Застыл на пороге, хлопнул в ладоши: «Это ты, Лапони! Я тебя снова вижу. Наконец». — «Нет, я здесь не для тебя». — «Для кого же еще, голубка Лапони? И почему на сей раз — только щель, маленькая щель? Почему ты не покрасила еще и соски?» — «Не для тебя все это. Я тебе… отомстила». — «Да какая там месть! Лапони, ты светишься. Вот когда ты колотишь меня, это скверно».
И он схватил ее, отбивающуюся. Она строптиво отвернулась к стенке, но он-то ссориться не хотел, и вскоре оба уже пылали, охваченные одним чувством.
Ей не удавалось сохранять строгий вид, когда по вечерам она видела, как он светится. Более того, она замечала, что на душе у нее все радостнее и радостнее. И он тоже с каждым днем радовался все больше. Они друг от друга прятались. Ибис говорил Лапони: «Мы слишком любим друг друга. Нам надо ненадолго расстаться». Но больше двух-трех дней они не выдерживали. Светящееся вещество подогревало в них сладострастие. Небесное блаженство переполняло обоих. И так же было с другими женщинами, к которым раньше прикасался Ибис, — если только они не пользовались зеленой смывкой. Они не могли долго претерпевать такое блаженство. Пять месяцев — больше не жили ни женщина, ни ее партнер. И все многочисленные любители светящейся краски — девушки, актеры, глотатели этого яда, — если не решались от нее отказаться, были обречены. Мерцание тление каление окрашенных частей тела постепенно ослабевали, но внутреннее напряжение не спадало. И по мере того, как такие люди желтели, теряли уверенность в себе, они становились все более необузданными. Дурачились от зари и до зари. Впадали в танцевальное бешенство или в любовный раж. Любой знал: когда двое таких начинают танцевать, не присаживаясь ни на секунду, это означает, что их конец близок. Они в буквальном смысле дотанцовывались до могилы, которую часто — если были людьми тщеславными — заранее для себя заказывали и украшали. В то время мертвых выкидывали из земляного города на поверхность, где они сгнивали среди отбросов. Но эти танцоры как-то по-особому всех умиляли, и для них выделили место в Нижнем городе; то, что там происходило, было почти игрой. Казалось, что, танцуя, они расходуют последние остатки светящейся пасты. После часа подобного буйства, в одиночку или вдвоем — так закончили свою жизнь Ибис и Лапони, — они вдруг, радостно вскрикнув, падали и больше не шевелились: лежали, лишенные волшебной краски и почти бесплотные. И люди, столпившись вокруг, удивлялись, как такие ничтожества могли совершать все эти дикие движения. Только у отдельных танцоров краска исчезала не полностью. Над их могилами — в глубокой темноте — видели нежное свечение. Чаще всего оно появлялось у тех, кто умер очень рано. Отчетливо ощущался еще и запах сирени, всегда сопутствовавший свечению; такие мертвые даже после смерти продолжали источать блаженство.
В цирке зрители смотрели, как на совершенно темную арену вырываются быки, как с ними сражаются люди: мужчины и женщины. Кровь струей брызгала из загривка, из-под ребер быка. Настоящий фейерверк, пылающий луч! Можно было наблюдать, как красящее вещество проникает в тело животного, смешивается с его кровью. Мужчины и женщины, сражающиеся с быком, старались уклониться от струи, чтобы остаться во тьме. Те, кого бык забрызгивал кровью или на кого попадала его слюна, были обречены и могли надеяться только на чью-то помощь. Даже зарывшись в песок, они излучали ярчайший свет. А сами, ослепленные этим светом, неуклюже топтались на месте. Становились посмешищем цирка, из борцов превращались в клоунов. Дальше только от их соратников зависело, как будет развиваться игра. Но обрызганные в любом случае были пропащими. В темноте продолжалась игра с быком и сверкающим мужчиной, сверкающей женщиной. Другие участники, в меру своей сноровки, могли затянуть игру, делая ее то забавной, то захватывающе напряженной; и, в зависимости от царящего в цирке настроения, закончить гибелью человека или, под оглушительный смех зрителей, заколоть быка, уже почти достигшего своей цели. Потом все принимались дразнить выживших сверкающих людей (их называли светляками), которые плохо ориентировались в пространстве и легко переходили от грусти к веселью и наоборот. Ни одно цирковое представление не обходилось без демонстрации смешных светляков, оставшихся от прежних боев. В более поздний период, когда никто уже ничего не боялся, с ними обходились чудовищно, негуманно; но светляки сами позволяли так с собой обращаться. Одно время в лондонском Медном городе дорога к цирку и сам цирк перед началом представления освещались отнюдь не гигантскими прожекторами. Возле цирка дергались, танцевали, заманивали зрителей пылающие мужчины и женщины — живые лампионы, да и внутри все пространство цирка было иллюминировано ими, словно свечами.
У человеческих масс, которые устремились в пещеры (созданные в глинистых известняковых мергелевых слоях, в скальном основании Британских островов), память о гренландской экспедиции еще не выветрилась. Но собственного поражения они не осознавали. Когда на них напали первобытные чудища, они, конечно, ужаснулись. Однако вскоре начались карательные рейды хладнокровного Делвила; потом горожан загнали под землю; они освободились от ощущения своей уязвимости, когда на их глазах стали воздвигать первых башенных людей, когда целая флотилия с башенными людьми образовала оборонительную линию, идущую вдоль южного побережья, вверх по Дуврскому проливу и дальше на север. Еще никогда городские массы не относились к поселенцам с таким презрением. Делвил был прав, когда сказал Тену Кейру: Делу Мардука и поселенцев нанесен жестокий удар.
Началось это с Лондона. Затем пришел черед Брюсселя, Гамбурга… Градшафты, один за другим, переносили свои предприятия под землю. Затем туда же переселялись люди. На поверхности остались лишь небольшие колонии. Безграничная гордость подстегивала инженеров; и с безграничной гордостью спускались рядовые горожане под землю. Здесь на прокладке, на расширении новых шахт и штолен работало больше людей, чем в верхнем мире. Машины для производства кислорода и очистки воздуха, осветительные приборы требовали — по мере расширения подземных пространств — все больше обслуживающего персонала. Но труд вознаграждался многими удовольствиями. Лаборатории для физиков технологов биологов располагались в стороне от прочих сооружений, в слоях, наиболее близких к поверхности, — и вскоре этот район вырос до размеров маленького городка. Высокомерными и гневливыми, как никогда прежде, были мужчины и женщины, посвятившие себя науке. Они позабыли всякий стыд. И массы знали это; но, так или иначе, шли на поводу у ученых.
В Лондоне, где возникла мода на светляков, впервые появились люди, представители разных рас, которые предлагали себя покупателям в качестве рабов или крепостных. Сенаторы нуждались — для фабрик Меки и многочисленных опытных лабораторий — в человеческом материале; и обычно сами без лишнего шума добывали его в поселениях или городах. Но теперь многие мужчины и женщины добровольно отдавали себя в их полное распоряжение. Такие добровольцы постоянно пребывали во взбудораженном состоянии, в своего рода опьянении (как, впрочем, и большинство других обитателей этих подземных ярусов). Они хотели только еще более глубокого опьянения… и не знали, что им с собой делать. Приходили к домам, к дверям сенаторов и вялые тихие чудаки. Говорили то же, что и другие, но по ним было видно: сюда они попали по ошибке; прежде они много в чем участвовали, а теперь больше не хотят, сами устремились на бойню. Выглядели эти странные личности беспомощными, особенно — белые с континента. Сотрудники лабораторий, выслушав их, заковывали в ножные цепи и отправляли куда подальше. Видели, что людишки эти скверные: такие отдают себя в рабство только из отчаянья и отвращения к собственному бессилию. Как накануне Уральской войны вспыхнула эпидемия самоубийств, так же теперь распространялось это безумие самопорабощения. На площадях градшафтов, под землей, день за днем собирались маленькие кучки людей; вскоре все уже знали эти места, огороженные самими кучкующимися. То были мужчины и женщины, продающие себя в рабство. Они сами определяли, кто их может купить. Некоторые называли определенный подарок, который хотели бы получить, а на покупателя вообще не смотрели. Для сооружения новых человекобашен, для подкормки старых сенат каждую неделю покупал сколько-то таких рабов. Много рабов требовалось для экспериментов и для текущих работ в технической части города. А еще горожане, не желавшие нести трудовую повинность, покупали рабов, чтобы послать их к машинам вместо себя.
ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ МАССЫ, изливавшиеся, подобно пенным водам, в резервуары гигантских городов, не догадывались, какую судьбу уготовили им могучие человекосамцы и человекосамки, которые всё это создали и чьей милостью горожане жили. Делвил полностью погрузился в свои чудовищные планы мести, в идею борьбы против той силы, которая наслала на них первобытных тварей; во встречах сенаторов он практически не участвовал. Тен Кейр, упрямый бельгиец, предпочитал держаться в тени: разговоры с Делвилом в последний раз произвели на него гнетущее впечатление. Тена Кейра, человека душевноздорового и мужественного, оттолкнули бесчинства Делвила.
С отвращением наблюдал он и за началом сооружения одного из людей-гигантов — но вскоре отвел взгляд. Больше он в Лондон не летал. Когда однажды ему рассказали об успехах башенных гигантов, у него тошнота подступила к горлу. Он не мог слушать; и попросил, чтобы больше с ним об этом не говорили. Казалось, первобытные твари ему нравятся больше, чем такого рода оборонительные меры. Тен Кейр пытался протестовать, когда и в Брюсселе началось массовое бегство под землю. Но остановить этот процесс было не в его силах. Единственное, чего он добился, — чтобы экстатическая, на время вернувшаяся из подземных шахт толпа не уничтожила старые сооружения на поверхности. Сам он, чувствуя смутное раздражение, с маленькой группой помощников остался наверху: как он объяснил, чтобы следить за передвижениями поселенцев.
В лондонском пригороде с претенциозным названием Гренландеум, где находились технические предприятия и лаборатории (он висел в глинистых и мергелевых слоях, над головами бессчетных человеческих масс), собрались сильнейшие умы той эпохи и сосредоточили вокруг себя все субстанции, с какими может работать человек. Здесь в округе Картагон, где жили исследователи растительных энергий, безраздельно властвовал Эткинсон, холодный и мрачный тип, евнух (как о нем говорили) — по собственной воле и из ненависти к женщинам. В округе Океания, где занимались водой, аналогичную роль играл берберо-испанец Эскойес: тот самый водный человек, который в начале гренландской кампании советовал перенаправить по другому руслу Гольфстрим и обогатить солью дно океана. Изучением тепла, горения, пламени занималась Надя, человекосамка из семейства Эткинсона. В округе Тель эль-Хабс (Холм Узилища) тон задавали сразу несколько сенаторов, которых уже и людьми-то не назовешь. То были мужчины и женщины, молодые и среднего возраста, которые прежде участвовали в строительстве человекобашен, а потом — как звери, нализавшиеся крови — уже не могли забыть то, что там видели и испробовали. С кораблей-плотов и шотландских гор они без всякой охоты вернулись в трезвый и скудный ландшафт, населенный обычными людьми: двуногими, хныкающими, лишенными шерсти хилыми созданиями. Эткинсон стал евнухом из ненависти к женщинам, да и к людям вообще. Господа из Тель эль-Хабса, насмотревшись на башенных людей, вообще не хотели больше видеть себя в человеческом облике. Средства, опробованные на рабах из Узилища, они потом применяли к себе. Трибор, вернувшись с шотландской горы Глас-Маол, отказался от прежнего имени и стал называть себя Ментузи. Он больше не ел сам. Подобно тому, как телега стоит на месте и не двинется, пока не запряжешь в нее лошадь, так же и он, фигурально говоря, сделал себя телегой. Запряженной животными и растениями. Ментузи как-то сказал человекосамке Кураггаре, которая прежде звалась госпожой Макфарлейн: «Меки и его поколение правильно поступили, отказавшись от полей лесов и животных. Все, что мы можем, мы должны создавать сами. Они построили огромные фабрики, предприятия. Мы вот уже несколько столетий привязаны к этим гигантским сооружениям. Для них требуются пространство, охрана. Как же мы ими гордились! Но теперь они больше не нужны. Мы должны изменить точку приложения наших сил. Я теперь опять за поля и скотину. Пусть моя собака жрет, сколько хочет, — ведь она напитывает меня, пока остается моей. Ты же видела камни, и дубы, и целые стада, которые сбрасывались к подножию башен? Вся тамошняя живность жрала для башенных людей. Я сам готов стать собакой, если смогу еще долго заталкивать в себя всё, что изготавливается на фабриках».
На Ментузи, поселившемся в Тель эль-Хабсе, висели полипы. Его брюшная стенка была во многих местах просверлена. Он посылал своих помощников в обезлюдевшие леса; они доставляли ему лисиц, выдр, африканских зебр, черепах. Издавна люди знали, как неимоверно трудно скрестить животных, принадлежащих к разным классам; но теперь таких трудностей не было: Ментузи убедился в этом, наблюдая за строительством башен. Турмалиновые сети скрещивали какие угодно виды. Как же Ментузи потешался над Меки, потешался над Мардуком, научившимся влиять на рост растений!
— Кураггара, они были йогами и факирами. Шутниками! Нужно, правда, отдать им должное. До гренландской экспедиции все мы были ничем. Человек, который вырвал у вулкана огонь и лучи, — вот кто мой герой.
Кураггара от смеха схватилась за живот:
— Я сейчас попробую родить черепаху!
— Почему бы и нет. Кто тебе помешает?
В Тель эль-Хабсе, на Холме Узилища, эти двое занимались жуткими, омерзительными вещами.
Гиганты — правители западных градшафтов — справились с нашествием первобытных чудищ. Они-то не восторгались волшебными полотнищами — в отличие от участников первой и второй экспедиций в Гренландию, которые под розовым светом спускали на воду шлюпки и, голые, блаженно сидели в них, покачиваясь на волнах. Правители и правительницы больших градшафтов, уверенные в своей власти, были хладнокровны и исполнены ненависти. Подобно тому, как разбойники прячутся в княжеском парке и из-за решетки наблюдают за нарядными стройными красавицами в легких светлых одеждах, с распущенными волосами, которые движутся по лужайке, играя в какую-то игру, — а сами оценивают этих красавиц и ждут благоприятного момента, чтобы на них наброситься, связать и утащить прочь: так же ученые Тель эль-Хабса, безудержные в своих желаниях, подстерегали тайну вулканов — и в конце концов завладели ею, подмяли ее под себя.
На Холме Узилища эти господа работали в тесном сотрудничестве со своими коллегами из Базальтового города, который выглядел как развороченная гора. Здесь занимались теми сущностями, которые люди обычно называют камнями. Ученые господа брали красный рубин, фиолетовый апатит, стекловидные гипсовые кристаллы — и подвергали их воздействию лучей Кюлина, в свое время использованных для разрушения вулканов Исландии. Ученые, однако, направляли силу, которая влияет на рубин (формирует его), не на сам рубин, а на родственный ему корунд. Обычно корунд не реагирует на воздействие этой силы, которая для него никакая не сила: ведь каждый предмет или вещество приходит в движение от особых причин, действенных именно для него. Однако в руках у господ из Базальтового города оказался жар самих вулканов. И это мощное оружие они направляли на исследуемые субстанции. Каменная масса начинала разбухать — как каша, как тесто, в которое добавили дрожжи.
Ученые из Базальтового города окружали фрагменты турмалинового полотнища стеклянными трубками: они заставляли изначальную силу проходить через различные газы и испаряться. Постепенно, через долгие-долгие часы, в рубине что-то менялось, как меняется полотно, выцветающее на солнце. Но все это время на рубин был направлен еще и пылающий луч Кюлина, пока не влиявший на каменную массу, находившуюся в стадии брожения. Есть одна точка, которую господа из Базальтового города нашли далеко не сразу и лишь ценой огромного напряжения сил, с помощью испарителей, а также аппаратов, ослабляющих или замедляющих химические процессы: точка индифферентности и перелома. В жизни каменного тела она определяет всё. Это момент, когда даже самые устойчивые связи внутри субстанции нарушаются — и камень, хотя он не раскален, может рассыпаться в пыль, его может поглотить и присоединить к себе любое твердое тело, находящееся поблизости. Пылающие лучи Кюлина были направлены на камень; наступал момент перелома. К камню подносили другое твердое тело. И как кристаллическая палочка, брошенная в перенасыщенный раствор, заставляет затвердеть всю жидкую массу — так же вновь затвердевало ослабленное каменное тело, соединяясь с другой сущностью, навязанной ему лучами Кюлина. Ученые работали очень тщательно. Скажем, гранитный блок — состоящий из зерен твердого кварца, темной роговой обманки, слюды, красноватого полевого шпата — они научились превращать в цельный блок молочно-белого кварца.
Пока ученые Базальтового города занимались преобразованием исходных материалов — и шаг за шагом фиксировали этапы таких превращений, — господа с Холма Узилища использовали из этих открытий то, что было нужно им. Животных, которые раньше не могли даже содержаться вместе (потому что одни из них пожирали других), теперь скрещивали: всё можно было низвести до элементарного состояния и потом втиснуть в материнское вещество. Господа, прятавшиеся в подземных бункерах, дошли в своем яростном неистовстве до того, что намеревались вскоре превращать самих себя в зайцев мышей львов пантер жуков. Для предварительных опытов они хватали все новых людей из земляного города и из верхнего мира, широко пользовались рынком рабов, убивали или калечили очень многих.
Ментузи и Кураггара жили в нетерпеливом ожидании. Как же они смеялись! Ментузи хвастался:
— Когда еще существовали религии, все равно были сотни или даже тысячи прозорливых людей, которые не верили ни в черта, ни в сатану, ни в небо Бога и ангелов, ни в бессмертие. Чем же занимались эти сотни или даже тысячи прозорливцев? Они на протяжении своей жизни не верили. Не верили: это и было их главным занятием. Попадались и такие, кто всю жизнь пытался опровергнуть существование сатаны, неба или Бога. Но все их достижения так и остались каплями, каплями в море. У кого возникают безумные идеи, тот должен получать от них удовольствие. Меня вот нисколько не беспокоят эти первобытные твари, эти дурацкие ящеры. К нам они не спустятся. Согласна, Кураггара? Они только и умеют, что подыхать, а для этого и наверху достаточно места. Но… что начнется потом! Ты как думаешь?
— Да, у меня тоже на ящеров времени нет.
— Надо бы соорудить для них аквариум, чтобы они не подохли так быстро, — и хорошо их кормить. У нас им наверняка понравится больше, чем в Гренландии. Сам я как-нибудь отправлюсь в Гренландию и посмотрю, что с ней сталось. Может, возьму себе вместо лошади дракона — ящера с крыльями и птичьим клювом — и полечу туда верхом на нем. Аллелуйя, совершим / мы поход в Ерусалим!
— Ну не ребенок ли ты, как и все эти борцы против неба или сатаны? Ментузи, что мне за дело до Гренландии? Впрочем, может, и я как-нибудь отправлюсь туда. Или лучше — в Исландию, к вулканам. Но если я буду путешествовать, то обойдусь без корабля, без драконов, без самолета.
— И я!
— Слушай. Я буду птицей, когда мне захочется. Или — облачком пара, если захочу. Да, Ментузи, этого мне тоже хочется. И еще… быть рыбой! И огнем. Но не подобием этого бедного башенного человека, которого я недавно навещала в Шотландии. Я несколько раз подлетала к его глазам, совсем близко, и потом опять отдалялась, пока он меня не узнал. Он узнал меня. Он когда-то был моим другом. Но что мне до того… Он тоскует! Им овладела темная жуткая тоска. Когда он моргнул, я подумала, что мне нужно побыстрее сматываться, а ему лучше меня позабыть: я сейчас для него как кошмарный сон. Он пребывает в тяжелом сне и проснуться не может. Полетай я возле него еще какое-то время, и он, как гренландский зверь, схватил бы меня и съел. Он стал дурачком: хватает что попало, сует в рот… Совсем другое дело — стать, например, лисой, с головы до пят, жить лисьей жизнью, сколько мне захочется, воспринимать мир по-лисьи… Ах, Ментузи…
— Мы слишком долго довольствовались собственной шкурой. Как бы нам, Кураггара, не уподобиться этим людям-баранам, которые сами себя продают нашим фабрикам и лабораториям. На них тоже человечья шкура. Но им-то плевать, что с ними будет дальше. Знаешь, — он оглушительно рассмеялся, — что я задумал с ними сделать? Знаешь, что?
— Могу себе представить.
— Я их превращу в баранов, всех. Мы их отправим на луг, цып-цып-цып. А сами спрячемся за деревом, цып-цып. Когда они все соберутся, засунем их в мешок и спросим: «Хотите, хотите отведать баранинки?» — «Конечно, — скажут они, — баранинки — с нашим удовольствием». — «Отлично, — скажу я, — щас будет». И завяжу мешок. Цып-цып-цып. Луч туда, пар сюда… «Вам хорошо?» — «Нормалёк». — «Боитесь?» — «Есть немножко». — «Не бойтесь, цыплятки! Щас будете есть баранчиков. Они уже выходят из хлева». Не ошибиться бы и не сказать: из мешка. Еще раз включить луч — кнак! — и два испарителя. Главное — терпение. «Как самочувствие, цыплятки?» — «Ох, ох». — «Эк вы заговорили. Может, вы уже едите баранчиков?» — «Ох, ох!» Не смейся, Кураггара. Или я не прав?
— Прав, Ментузи! Ох, ох!
— «Цыплятки мои! Скоро я открою хлев. Хочу вам устроить сюрприз. Скоро вы получите своих барашков. Но что же вы затрепыхались в мешке?! Зачем сучите ногами?» — «Ох, ох». — Что за незадача! Промашка вышла, Кураггара. Бараны уже в мешке! Возможно ли такое?! Возможно ли?
— Я сейчас лопну от смеха, Ментузи, если не прекратишь…
— Ха! Да, Кураггара. В самом деле барашки! Копытные жирненькие хвостатенькие барашки! Кудлатенькие! Четыре штуки — ровно столько людишек я засунул в мешок. Где же мои людишки? Они пропали. Наверно, их сожрали бараны. Я, видимо, по ошибке засунул баранов туда же, и они сожрали людей. Ах, я такой рассеянный! Человекоядные бараны… Что мне теперь делать?!
— Не смейся, Ментузи. Жаль, что до такого мы еще не дошли.
Гиганты глубоко презирали рядовых горожан. Машины фабрики предприятия не перестали работать только потому, что господам было приятно чувствовать свое превосходство. Они нуждались в человеческих массах, чтобы вымещать на них раздражение. Эту мысль, не такую уж радикальную, высказал в Тель эль-Хабсе Тен Кейр, во время своего пребывания в Лондоне. Квадратное красное лицо маленького бельгийца было лишено выражения; отвращение, которое он испытывал, наблюдая за работами в лабораториях, ему пришлось проглотить. А о том, что, перелетая через Дуврский пролив, он не выдержал и заплакал, увидев на плоту бессловесного башенного человека, люди из его окружения не упоминали. Высокомерные, принявшие жуткий облик человекосамцы и человекосамки из опытных лабораторий были, беседуя с Теном Кейром, безудержно откровенны. Объяснили, что время подлинного человечества еще только приближается; они сами, дескать, могут лишь предчувствовать, каким оно будет. С ужасом смотрел Тен Кейр, как шевелятся щупальца полипов, выходящие из их тел: неужели это и есть начало подлинного человечества?! О человеческих существах, живущих в нижних ярусах — горожанах и поселенцах, — господа предпочитали не говорить, а если и говорили, то с презрительно-сладострастным смешком. Тен Кейр хорошо представлял себе, на что способны эти гиганты. Когда-нибудь они начнут истреблять людей, как это делали полчища драконов. Он сказал вслух: существует опасность, что кто-то из них употребит средства, которыми располагает, во вред другим. Пусть они бросят взгляд на своих сограждан: люди отчасти бессмысленно буйствуют, а отчасти не знают, чем себя занять. Необходимо вмешаться. И предпринять что-то в духе старого учения о воде и ветре: упростить этих запутавшихся отчаявшихся созданий, уподобив их животным или растениям. Может быть, уменьшив их численность. Нужно попытаться прийти к более стойким формам человеческого бытия. К несложным живым существам, которые будут обеспечивать себя пропитанием, производить потомство и умирать, продлевая жизнь своей популяции на протяжении столетий, тысячелетий. От бремени индивидуального бытия, от страшного груза одухотворенности их нужно освободить.
Гиганты из Тель эль-Хабса рассмеялись. Мол, пусть сперва хорошо подумает, какую кашу он собирается заварить. Может, они и сами занялись бы — между делом — чем-то подобным, да только увлекательного тут мало… Тен Кейр, глубоко опечаленный и встревоженный, попытался пробиться к Делвилу. Тот никого к себе не подпускал. О Делвиле ходили жуткие слухи — о тех вещах, которыми он занимается. Целыми днями Тен Кейр со своими сопровождающими бродил по улицам этого погрузившегося в землю мерцающего Лондона. Попросил предоставить ему на несколько часов комнату в каком-нибудь доме. Там сидел один в темноте, плакал. Но из Лондона не уезжал. Продолжал бродить по городу со своими людьми. Они говорили, что он доведет себя до срыва, видели, как ему плохо. Но оторваться от Лондона он не мог. Трижды пытался Тен Кейр встретиться с первым сенатором. Чуть не на колени вставал перед Кураггарой, умоляя: пусть она обеспечит ему доступ к Делвилу, его старому другу. Та подивилась дикому поведению приезжего, но сделать ничего не смогла. Дважды уже побывал Тен Кейр в Верхнем городе, дважды опять спускался вниз, в шахты. Себе он говорил: «Я должен плакать. Должен плакать. Плакать гораздо больше. Как голубь, которого вот-вот обварят кипятком и ощиплют. Я хочу все видеть. Я это заслужил».
Однажды, обойдя в очередной раз рынки рабов, цирк, рабочие районы, лаборатории, Тен Кейр на западной границе города — там, где в пролом туннеля просыпалось немного земли — набрал горсть камешков. Сунул их в карман. Поднимаясь на лифте, с зажмуренными-закрытыми глазами, он сжал в руке хрустнувшие камешки, прошептал: «Хочу помнить».
Наверху сопровождающие, взглянув на него, подумали, что он опять пожелает вернуться в их временное пристанище. Однако Тен Кейр распорядился, чтобы его отвезли к морю. Свой летательный аппарат он бросил. И на маленьком судне поплыл через Дуврский пролив к берегам Фландрии. Черно-серыми были каменные осколки, которые он захватил с собой из западного района Лондона. Во время плаванья он часто со слезами рассматривал их, держа на ладони. И сжимал в кулаке, если ему казалось, что кто-то за ним наблюдает, а руку прятал в карман.
НА ШЕТЛАНДСКИХ И ФАРЕРСКИХ островах поселились участники Гренландско-Исландской экспедиции: последние, оставшиеся в живых. Сенаты опасались, еще во время этой экспедиции, что моряки поднимут против них бунт. Но те так и не появились, не предприняли никаких враждебных действий против градшафтов. Было известно, что они бежали от первобытных тварей на свой сборный пункт, Шетландские и Фарерские острова. Во время катастрофического нашествия животных и после, когда элита впала в состояние эйфории в связи с перемещением городов под землю, о моряках совершенно забыли. А когда вспомнили, решили, что пусть они приходят, пусть вступят в открытую борьбу. Но моряки не пришли.
То было сообщество молчаливых страдающих людей, укрывшихся на каменистых островах, где вечно ревут волны; жили эти отшельники за счет остатков экспедиционного провианта; кто-то из них, поодиночке или целыми группами, уже перебрался в гористую Шотландию. Как воплощение ужаса, от которого каменеют души, обрушились полчища первобытных тварей на западные градшафты. Когда на моряков, находившихся в зоне розового света, впервые напали эти жуткие твари, всё вокруг — соседние корабли, люди, деревяшки, металлическая обшивка судов — мгновенно изменилось, ощущение блаженства исчезло, и каждый, невзирая на свой страх, почувствовал: «Поделом нам. Наконец, наконец!» За время панического бегства кораблей, вскоре достигших зоны обычного дневного света, половина огромной эскадры погибла, сражаясь с животными. Те, что выжили, кое-как плыли дальше, с одной мыслью: «Теперь это позади. Мы спаслись». На каменистых островах они целыми днями валялись, стараясь ни о чем не думать, вдыхать запахи земли…
Те, что перебрались в Шотландию, потом вернулись: сказали, что дороги на юг перекрыты. Все мрачно размышляли: «Это заслон против гренландских зверей. И против нас. Они от нас отгородились». Горько, но и утешительно. Бывшие участники экспедиции начали обустраиваться в островных ущельях. Никто больше не ходил к кораблям. Суровую зиму моряки провели на островах, им постоянно хотелось спать, друг друга они навещали редко. Над островами еще много раз шумели крылья птице-ящеров, раздавались их крики. Скорчившиеся в постелях люди в такие моменты дрожали, будто настигнутые бурей. Закрывали лица руками, предавались своим мрачным мыслям. Все казалось им нереальным… Они осматривались в пещерах, палатках, старых домах: странно, что и другое тоже еще существует. Они и сами лежат тут, шевелятся, едят, пьют. Думают и чувствуют. Чувствование длилось бесконечно, а вот видеть им ничего не хотелось. Но и чувствование их было зряшным: добраться до самих себя они не могли. Как они себя ощущали? Как если бы ураганным ветром их занесло в какую-то пещеру… И человек зависал, словно пылинка, попавшая в паутину; выбраться из паутины он не мог. Они все бродили, как неприкаянные: искали и не находили свой голос. Часто ими овладевал страх; овладевал всей кожей, которая как бы растягивалась, тогда как в груди и в горле они чувствовали стеснение: «О, что это с нами…» Они вздыхали, изо рта капала слюна.
Кто-то вдруг исчезал, потом — еще кто-то. Люди переправлялись по воде в Шотландию. На острове Мейнленд один младший офицер, Гуд Лак, сжег все находившиеся поблизости корабли. Исхудалый, как и остальные, он бродил между утесами, засовывал рыжую голову в пещеры, кричал что-то туда внутрь, искал людей. Рычал: «Есть здесь кто-нибудь? Есть здесь кто?! Эй! Меня зовут Гуд Лак». — «И чего ты хочешь, Гуд Лак?» — «Ничего. Хочу на вас посмотреть. Знаете, что я сделал?» — «Ты охрип». — «От дыма. Я сжег все корабли». — «Кого это интересует». — «Всё — прочь! Но вы правы. Что мне теперь делать. Что делать». И он блуждал по пещерам, присаживался где-нибудь возле моря. Как-то раз Гуд Лак снова обошел хижины, хриплым голосом просил всех, кого встретил, собраться вместе. Дескать, пусть поторопятся. Он их подгонял: «Быстрее. Идите к воде». У воды уселся на песке, зажал между коленями два больших камня, начал их тереть друг о друга. Людям, которые пришли с ним, он прохрипел: «Садитесь. Берите камни. Делайте, как я. Будто размалываете зёрна». Некоторые послушались. Он всё хрипел: «Мелите, мелите. Пока не получится пыль». Потом бросил камни, стал подстрекать собравшихся: «Что будем делать теперь? Будем бросать камешки. В воду». И принялся швырять гальку. Другие чертыхались, сумрачно расходились по домам. Он приставал к одному, к другому: «Не бросайте меня, не оставляйте одного. Что я буду делать?» — «Бросать камешки». Они все отправились восвояси, на ходу переговариваясь: «Что за тупая скотина!» Предоставили ему хрипеть и сглатывать слюну в одиночестве.
То, что началось с Гуда Лака, постепенно распространялось и на других. До тех пор, пока одичавший Кюлин не появился на лодке у берегов Мейнленда, в бухте Сент-Магнус, и не собрал всех, кого смог найти, в каменистой долине. Кюлин ходил от одного человека к другому, рассматривал мужчин и женщин, брал их за руку.
— Припасы заканчиваются. Безумец Гуд Лак сжег самые лучшие, богатые припасами корабли. Но особого вреда он не причинил. Просто теперь нам придется раньше принять решение.
Один страдалец насмешливо спросил, уж не хочет ли он, Кюлин, снова повести их куда-нибудь — может, даже в Гренландию.
— Нет. Я предпочитаю вообще не называть имени страны, тобой упомянутой. Во всяком случае — не произносить его так, как верующие прежних времен произносили имя бога или той силы, которой они поклонялись. Вести вас куда-то я тоже не собираюсь. Я ведь виноват в случившемся. Не в том, что произошло с турмалиновыми полотнищами, и не в последнем несчастье. Но — в предыдущем. Его я осуществил своими руками. Это ведь я взорвал вулканы. — Он прошептал, стоя возле скалы:
— Делайте со мной, что хотите.
Они стояли вокруг. Кюлин сел на землю, закрыл лицо, начал всхлипывать. Никто до него не дотронулся.
— Что теперь будет… Я тщательно все обдумал и знал заранее. Знал, что ничего плохого вы мне не сделаете. Хотя бывают минуты, когда я предпочел бы, чтобы кто-то из вас поднял на меня руку. Но я уже преодолел подобные мысли. И потому пришел к вам. — Тут многие взглянули на него. — Может, мы и могли бы оставаться на этих островах еще месяц-два. Но я хочу их покинуть. Друзья, я собираюсь уехать и хотел сказать вам об этом. Гуд Лак свихнулся. Но еще многие из вас последуют его примеру, если вы не решитесь переменить свою участь и если не случится хоть что-нибудь. Я ухожу. Ухожу. Это я знаю наверняка.
— Почему, Кюлин? И куда?
— Мне трудно объяснить, что произошло. Если я пробуду здесь еще сколько-то времени, то никакие драконы не понадобятся: я и без них уподоблюсь переваренной жвачке. Я этого не хочу. Признаться ли? Я больше не считаю градшафты своими врагами. — Люди придвинулись к нему ближе. — Градшафты напрасно отгородились от нас кольцом укреплений. Я определенно не буду ничего предпринимать против них.
— Мы тоже не будем.
— Друзья, знаете, что я сделаю? Я, Кюлин? Пойду своим путем. Что я забыл здесь, перед воротами градшафтов? Я отправляюсь в мир. Земля велика.
Многие еще хныкали, ерничали, смеялись. Но Кюлин пока оставался на равнине, возле бухты Сент-Магнус. И люди превозмогали растерянность. Голод их подгонял. Еще проносились по воздуху стаи птице-ящеров. Но ветераны Гренландско-Исландской экспедиции не смотрели наверх. Они стекались к последним фрахтерам. Со вздохами, апатично поднимались на борт. И потом — небольшими группами — поплыли по спокойному Ирландскому морю.
Оркнейские и Шетландские острова, так долго заполоненные толпами людей, окруженные западными флотилиями, теперь опустели, снова были предоставлены волнам и штормовым ветрам. Так же молча, как когда-то они покидали Исландию, прощались теперь моряки с Шетландами и Оркнеями. Именно здесь впервые возникли маслянистые облака, изобретенные Холихедом и Бу Джелудом; отсюда отчаливали бессчетные корабли, груженые машинами и интеллектуальным потенциалом западных градшафтов. В результате погибли тысячи людей, Исландия растерзана. Вынырнул из моря ледяной континент с его глетчерами и всякими ужасами. Это случилось с ними всеми, стоящими сейчас на палубах. Они уплывают прочь, но не хотят ничего забыть. Им предстоит сбросить с себя последнее — отринуть даже эти привычные стоянки, даже свои корабли. Потом будет континент. С пылающими глазами говорил постаревший Кюлин: надо жить дальше. Что ждет их на континенте?.. Но континент их манит. Там будут города.
ВИД МОРСКОЙ ДАЛИ менялся, пока они плыли. Северный пролив, Ирландское море… Волны догоняют друг дружку, дразнятся: показывают язык. В небе — далекое созвездие. Вода отражает корабли. Бесшумно отражает борта. Бессловесно тянутся плети водорослей. Теплый ветер льнет к кораблям, подгоняет их, потом отстает. Плывут они медленно. Обогнули с востока острова Сцилли[95]. Над сверкающей белой водой показалась темная полоска. Там на юго-востоке, где море сливается с сумеречной белизной неба, обозначилась пунктирная линия. Все черней и грубее ее штрихи. Люди на кораблях прищуриваются, ложатся грудью на поручни. Это континент. Капитаны отдают команду: полный вперед. Море мягко и равномерно шумит под днищем. Вот уже видны меловые скалы, бело-зубчатые утесы, разбивающиеся о них волны. Корабли обмениваются сигналами. Замедляют ход, останавливаются. Бросают якорь ввиду берега. Проходит час, в молчании. Плеск волн, протяжные жалобы ветра…
Шершавыми меловыми скалами когда-то начинался континент. Потом он втянул живот. То есть когда-то горы Корнуэлла и Ирландии относились к континенту. Но горы опустились на дно и сверху их залило море; остались лишь Британские острова. К югу и к востоку простираются французские ландшафты, широко охваченные Атлантическим океаном, все более пышные но мере приближения к красочному южному морю. Столетиями и тысячелетиями формировались эти котловины, речные русла, плато, холмы. Старые моря на севере схлынули, вулканы потухли, но их выбросы остались на плоскогорьях. Обнаженные груди здешней земли выбрасывают из сосков струи великих рек. Царственно текут эти реки к морю. Земля же со своими горами, обширными пашнями, речными долинами, виноградниками не успокаивается, пока не обменяется приветствием с морем.
Вновь и вновь она порождает луга и лужайки, лесные ручьи и горные озера. Из ее почвы вырастают зеленые леса, и она сама, поднимаясь по древесным корням, становится черными и серебряными стволами, разворачивает под пронизанным воздушными токами небом роскошные лиственные кроны. Те обольщают свет, венчаются с ним. Зелеными красными желтыми глазами удивленно смотрят на мир маленькие растеньица. Травы стоят плотными шеренгами, забавляются: позволяют ветру дуть на их листья. По лесному дерну бегают муравьи, ползают коричнево-переливчатые жуки, защищенные панцирем: те и другие ощупывают травинки, крутят их, что-то находят тащат. Комары с жужжанием проплывают в воздухе, который несет их на себе, как вода. Большие ленивые животные обнюхивают землю полей и лугов. Тяжеловыйные коровы жуют траву: мускулистыми губами хватают ее, отрывают, отправляют на влажно-шершавый язык. Понурые кареглазые лошадки, запряженные в крестьянские плуги, длинным хвостом отгоняют слепней.
По Земле носятся, царапая и ощупывая ее кору, люди. Их тела не покрыты шкурой, как у коров и овец; нет у них и чешуи; свет далекого Солнца они принимают голой гладкой кожей. Атмосферные газы люди впитывают через нежные сквозные отверстия — рот и ноздри. Сводчатая грудная клетка, защищенная костяными дугами ребер, превратилась у них в пространство для воздуха. Словно привязанная к самопрялке, грудь поднимается и опадает: втягивает воздух, выпускает его. Люди неустанно присасываются к воздуху, напитывая себя незримыми силами. В человеческие кишки попадают соки многих растений и животных, люди усваивают их: разжигают свою внутреннюю энергию за счет сил, властвующих на поверхности Земли. Животные вообще-то произошли из воды; люди тоже не отступились от нее, да и она не отступилась от них, а продолжает струиться сквозь их внутренние ткани и кожу.
Дрожащие и легкие, летают люди над лугами равнинами плоскогорьями, неустанно подбираясь к вещам, которые дарят им жизнь и взамен требуют их жизни. У людей есть колени, которые служат опорой и сгибаются (как и туловище, и шея): чтобы человек мог наклониться к ручью, чтобы мог охотиться на зверей, добывать необходимую ему мясную пищу. Образовавшиеся из извести жесткие кости есть у людей: чтобы упираться ногами и тянуть что-то на себя; есть суставы: чтобы, если надо, скорчиться, спрятаться, защищая свою сладкую жизнь, — или отстоять ее в борьбе. Люди много чего жуют-сосут; пища им нравится: нравится, что бывает и горькое, и кислое, и обжигающе-острое. А какое благо для них зубы, охотно кусающие разгрызающие! Измельченная пища соскальзывает в глотку желудок, идет людям на пользу. И все новые явления привлекают человеческий взгляд: ведь вокруг человека всё движется — птицы, верхушки деревьев, песок, ветер. Солнце делает краски яркими, отбрасывает цветные тени; у человека есть глаза: и день дарит ему радость, слияние со светом — блаженство. Кожа у человека чувствительная; руки и ноги подвижны, несут на себе все тело; несут — куда? Туда, где прохлада, тепло, кора, которую можно пощупать, и нечто человеческое: чья-то кожа, плечо, гладкость чужого бедра. Мужчина и женщина тянутся друг к другу. Для того им и даны ступни и колени, способность ходить, сближаться. Глаза в глаза, рука к руке, уста к устам. Но не одни лишь уста. У людей есть и тело: чтобы зарываться друг в друга. Чего там только ни нащупаешь, ни обхватишь: стать бы текучей водой, чтобы со всем этим слиться! Уже одно то, что можно обнять другого; прикоснувшись к нему, успокоиться; и глядеть на него во все глаза, и изойти жаркой тоской… Что у кого-то — полновесные груди, тяжелые волосы, шелковистая кожа; а у кого-то — сплошные жесткости и шершавости… А эти разбухающие, обрамленные кустиками волос инструменты смешения: какой избыток блаженства они дают! Крылья, уносящие в иную страну… И — клонились над землей: человек к человеку; и — семя текло; и потом двое помраченных лежали рядом во мраке, а материнский свет был заключен внутри…
На распаханных полях, в горах и речных долинах, в лесах — всюду люди. В страну, раскинувшуюся между холодным Атлантическим океаном и южным Средиземным морем, просачивались гренландские моряки. Большие градшафты они обходили стороной. Они видели Брюссель, который был уже не Брюсселем, а городскими руинами, и где царствовал Тен Кейр, охранявший эту пустыню. Он превратился в сторожевого пса. Гренландские ветераны рассеялись, чтобы ускользнуть от него. Они пробивались на север, в надежде добраться до царства Мардука, о котором давно ничего не слышали. Возле Амьена[96] к маленькой группе моряков, движущейся в сторону разрушенного Валансьена[97], прибились люди старого Тена Кейра. Они смешались с гренландскими ветеранами, что-то у них выпытывали. Но те держали язык за зубами. Когда группа уже добралась до валансьенских руин, объявился сам Тен Кейр. Назвал себя по имени, рассматривал странную одежду мужчин и женщин. Спросил, не на кораблях ли они прибыли в Бельгию, не потому ли одеты в кожу. Целый день он бродил среди них, встревоженный. И внезапно наткнулся на Кюлина, которого знали все здешние сенаторы. Кюлин сидел на телеге, распределял хлеб, подаренный поселенцами; он мельком равнодушно взглянул на воздвигшегося перед ним человека. Тен Кейр со страхом понял, что это за люди: гренландские моряки, прорвавшие заградительную линию. Или, скорее, линия — по вине своих же создателей — пришла в упадок… Он окликнул Кюлина по имени. Тот посмотрел в глаза Кейру и выронил буханку из рук.
Тен Кейр наклонился за ней:
— Ты Кюлин.
— А ты Тен Кейр.
— Да.
Кюлин, человек с длинной пегой бородой, взял протянутую ему буханку:
— Не бойся нас. Или ты боишься?
— Нет, не боюсь. Я, Кюлин, удивляюсь. Ты — Кюлин?!
— Удивляешься моей бороде? Твой градшафт тоже не помолодел.
— Брюссель не мой градшафт. Ты его не видишь. Брюссель теперь под землей.
— Знаю. Я слышал об этом.
— Почему ты все время оглядываешься, Кюлин? Или ты сам боишься меня?
— Это красивый край. Мы хотим двинуться дальше. Желаю тебе удачи.
— Куда вы направляетесь, Кюлин?
— Еще не знаю.
— Все-таки скажи мне, куда.
— На север… На восток… Какая разница. Всего тебе хорошего, Тен Кейр.
Обеспокоенный Кюлин тотчас велел своим трогаться. Тен Кейр наблюдал за их шествием; его посланцы сопровождали колонну. От бельгийских сенаторов Кейр эту встречу утаил; сам он не успокоился: что за люди эти гренландские ветераны, каковы их намерения… Он чувствовал себя взбудораженным, не мог их отпустить просто так. Правда ли, что они мирные поселенцы? Но он был бессилен что-либо изменить. Прошло несколько недель; его наблюдатели не могли больше ничего сообщить о колонне: она, мол, рассредоточилась. Не иначе как из-за голода, утешал себя — сомневался — Тен Кейр. Гиганты по ту сторону Пролива буйствовали по-прежнему; он бледнел при одной мысли об этом. Он сидел над градшафтом Брюссель. Камешки из ужасного Лондона, где тон задают Кураггара и Ментузи, похрустывали у него в кармане. Его несло куда-то; он сам не понимал, куда.
На юг, ко все более цветущим ландшафтам, повернули гренландские моряки. Они странствовали небольшими группами, поддерживая контакт друг с другом. Когда перед ними вынырнули черные Аргоннские горы[98] и в этой безлюдной местности они начали голодать, Кюлин остановился и ждал неделю, пока подтянутся все группы. В долине реки Эр[99] собралось около трех тысяч человек, прибывших на телегах и повозках, запряженных волами лошаками лошадьми. Елки в лесах уже пустили светло-зеленые побеги; в молодой хвойной рощице Кюлин разговаривал с бывшими младшими командирами:
— Мы должны разделиться. Теперь в самом деле должны. Мы не сможем прокормить себя, если останемся вместе. И потом: когда мы вместе, нас легче перебить. Брюсселец Тен Кейр в покое нас не оставит.
Он расхаживал между двадцатью мужчинами и женщинами. Юный Идатто (очень худой человек, сумевший избавиться от характерной для горожан тучности) схватил его за руку:
— И что теперь будет с нами?
— Ты, Идатто, больше не будешь болеть.
— Это понятно. При таких условиях — нет. При такой жизни не поболеешь.
— Мы должны разделиться.
— Но я хочу остаться с тобой. Иначе я снова заболею… еще хуже, чем прежде.
— Ты в этом так уверен, Идатто?
— Мы не хотим разделяться, Кюлин.
— Мы будем вместе в пределах маленьких групп, этого и я хочу. Но двигаться так, как двигались до сегодняшнего дня, мы не можем. Ты сам знаешь, как много среди нас голодных.
— Я согласен голодать, и другие тоже согласны, лишь бы не потерять друг друга. Спроси Берсиханда, спроси Магина — да кого хочешь. Они все думают, что лучше голодать, чем расстаться.
Кюлин высвободил руку; молчал, глядя в землю; шевельнул губами. Потом:
— Что ж, говорите.
Мужчины и женщины, один за другим, повторяли то, что сказал болезненный Идатто. Они окружили Кюлина, пытавшегося вырваться из кольца. Недоуменно подались назад, когда Кюлин, открыв светлые глаза, с угрозой выкрикнул:
— Ну так и делайте, что хотите! Сдохните от голода, дайте себя убить, оставайтесь вместе. Я вам мешать не буду. У меня нет такой власти, чтобы помешать вам. У вас тоже нет такой власти, чтобы помешать мне. Я от вас ухожу.
Идатто, умоляюще:
— Почему?
— Ты еще спрашиваешь. Ты спрашиваешь! Уже одно то, что ты спрашиваешь, — плохой знак. Ты сейчас здоров, Идатто: и для чего ты здоров? Я удивляюсь тому, что вы все делаете со своим здоровьем. Больше того, я этим возмущен. И должен прямо сказать: мне за вас стыдно.
Кюлин, словно очень устал, лег на траву, вытянулся, повернулся на бок, зарылся ладонями в рыхлую землю. Некоторые как будто поняли это движение. Курчавая ширококостная Даматила положила руку на плечо растерявшемуся Идатто, заглянула ему в лицо:
— Успокойся, малыш.
И пока они молчали, Кюлин медленно поднялся. Даматила тронула его за руку. Хотела говорить. Но Кюлин поднял обе руки, посмотрел на нее и на других. И теперь все поняли, что он думает о Гренландии: о вулканах глетчерах древних тварях. Все это клубилось-думалось между ними. Кюлин пожевал тонкими губами:
— Даматила, друзья! Нам придется разделиться. Чтобы не погибнуть.
Теперь они поняли. Молоденький щуплый Идатто плакал, скорчившись на земле. Кюлин какое-то время молча прислушивался. Слышны были лишь всхлипывания юноши.
— Продолжать этот разговор, друзья, — только расстраивать себя. Скажите об этом другим, кого здесь нет. Скажите так, чтобы они поняли. Но я заранее уверен: они поймут, ради чего стоит жить.
Еще несколько дней оставались они вместе в долине реки Эр. Когда в кюлинской группе, на опушке еловой рощи, вечером загорелся большой лагерный костер и младшие командиры собрались у Кюлина, люди поняли, что теперь всё закончилось. Но никто не чувствовал такой тоски ужаса боли, как в первый день, когда они услышали о роспуске кочующей колонны. Сперва командиры сидели вокруг гигантского гудящего костра; устроившись на мшистой земле, смотрели в живое красное сияние. Потом Кюлин поднялся, поклонился огню, бросил в него — все еще глядя перед собой — куртку, ремень. Застыл, стоя на коленях и пригнув голову к земле. Снова поднялся (другие молча наблюдали), дотронулся до ближайших елок, поклонился им. Сев опять на свое место возле костра, он раздвинул губы, не отводя взгляда от пламени:
— Должен вам сказать… — говорил он почти беззвучно, руки бессильно лежали на коленях. — Нет, говорить тут нечего. Вы сами всё видите. Вот это, это огонь. — И уронил голову на грудь. — Я каюсь, — прошелестел. — Каюсь.
Круг растерянных сдвинулся теснее. Кюлин шептал:
— Только не делайте вид, будто вы не поняли, о чем речь. Я сильный. Я не позволю себя сломать. Я смотрю туда. Туда внутрь. Смотрю ему в лицо. Вот. Я поднимаюсь. Встаю напротив него. Смотрю ему в глаза. Сквозь глаза. Глубже, в голову. Еще глубже, вплоть до затылка. Я вижу его. Я на это осмелился. Я выдержу. Я стою на коленях. Но я не упаду. Не отведу глаз. Да хоть обухом по голове — вы меня с места не сдвинете.
Широкоплечий негр поднялся; подошел, тяжело ступая, к Кюлину; встал на колени позади него; сжав губы, смотрел через его плечо. Кюлин с хрустом упал, зарылся лбом в землю.
Тихое женское всхлипыванье… Потом она взвизгнула — эта крепкая женщина с теплым печальным лицом, с пушком над верхней губой. Протянула руки:
— Прочь! Гренландия. Вулканы. Чудовища. Чур меня! Чур! — Вскочила и убежала.
Мужчины отшатывались от огня с яростью, чуть ли не с бешенством. Они видели: огонь, Исландия, они всё это уже распознали. Такое знание было насилием над собой: к горлу подступала тошнота, ветераны сблевывали, судорожно выгибали шею, терли глаза, сблевывали снова, падали навзничь…
Кюлин сидел неподвижно; охваченный неистовой яростью, впился глазами в огонь, отдал глаза огню:
— Надо выдержать. Не трогайте меня. Я или сгорю, или…
Даматила — сильная, с приплюснутым носом, сидевшая с другой стороны костра — крикнула Кюлину:
— Наш губитель! Ты! Мы пережили турмалиновые полотнища, драконов… Но последнее хуже всего: Кюлин. У наихудшего есть имя: Кюлин. Кюлин когда-то взорвал вулканы, и мы попались в эту ловушку. Он не дает нам опомниться. Не оставляет шанса исцелиться. Кюлин — бестия, дракон!
Тот стонал:
— Надо продолжать. Я должен продолжать. Это Гренландия. Это… И есть… Гренландия.
Пока мужчины и женщины сблевывали роптали стонали, Идатто, самый молодой, приблизился к огню. Устремил на него тоскующий взгляд:
— Меня заставили уйти. Теперь я пришел к тебе снова. Уже иду. Ты от меня не отвертишься. Вот он я: Идатто. Я Идатто. Ты же Огонь. Ты Гренландия. Я не стану жаловаться. Вот я встал вплотную к тебе. Ну давай же, жги, разозлись, будь моим огнем, дай мне наглотаться тобой. Ах, желанный жар! Попади в мою глотку. Желанный жаркий вихрящийся воздух! Стань дыханием в моем горле. Я выдержу.
Кюлин:
— Должен выдержать, Идатто. Это Гренландия. Огонь. Ты не вправе уклониться.
Упавший ранее негр простонал:
— Кюлин, слушай. Я выдержу. Как ты нас мучаешь! А ведь мы уже были почти здоровы.
— Я никого не могу сделать здоровым и никого — больным. Идатто, будь другом, поддержи меня, и я поддержу тебя! Говори со мной: «Это Огонь, Огонь».
— Не понял, что я должен говорить.
— «Это Огонь». Чтобы он не отступился от нас, Идатто.
— Хорошо, согласен.
И они крепко обнялись. Красный огонь жаркой стеной вздыбился перед ними. Сидевшие вокруг костра зажали себе уши. Те двое едва слышно шептали:
— Это Огонь. Это Гренландия. Огонь. Гренландия. Гренландия…
Другие собрались с силами, наклоняли головы, подтверждали:
— Да, да.
Ибо Кюлин с Идатто сдаваться не собирались. Люди же от рвоты ослабли.
— Вот мой пояс. Ремень, — вяло пробормотал кто-то и швырнул свой ремень в огонь. Тот сожрал кожаную полоску; треща, взвился новыми языками пламени, выплюнул клочья дыма.
— Так должно быть. Спасения нет.
И вот уже несколько человек бросаются вперед, встают перед обнявшимися — Кюлином и Идатто, которые поддерживают друг друга:
— Все правильно. Вы правильно поступили. Мы вам благодарны. Примите меня к себе. Кюлин, как хорошо, что ты не позволил нам погрузиться в сон!
И уже некоторые стягивают с себя куртки, быстро ощупывают их; задыхаясь, кидают в огонь; зажимают себе уши, чтобы не слышать треска разлетающихся искр, бессильно и горько всхлипывают: «Где спасение?»
А Кюлин и Идатто, распятые на светлом сиянии, продолжают так же неумолимо выкрикивать: «Огонь! Гренландия!»
Будто желая подольститься к огню (но чувствуя, что иначе они не могут), многие теперь срывают с себя тряпки, ремни — всё, что свободно на них болтается, — нарочитым жестом прижимают их к мягкому, расслабленному лицу, бросают по широкой дуге в гордое трескучее пламя. Люди сидят, окруженные плотной тьмой, на лицах играют отблески огня; головы откидываются назад, потом снова ныряют в бело-красный свет.
Идатто с невыразимой улыбкой отделился от Кюлина. Осторожно сгибая колени, двинулся вкруг костра. Начал огибать его. Крадучись, по широкой дуге. Руки подняты, рот широко открыт, будто для ликующих возгласов, но ни единого звука он пока не проронил. Щуплый юноша в костер не смотрел — только перед собой, в подрагивающий от жара воздух или на усеянную хвойными иглами землю. Через каждую пару шагов он кланялся. Обходил костер по кругу. И каждый, с кем Идатто оказывался рядом, поднимался на ноги, услышав его голос:
— Ну же! Вставайте! Воздайте честь Огню! Воздайте честь Гренландии! Воздайте честь вулканам!
Согбенные спины, ссутулившиеся плечи повиновались призыву. Люди еще вздыхали, еще в страхе дрожали и всхлипывали, но юноша всё кружил перед ними…
Кюлин лежал на земле. Когда командиры, стеная и вздыхая, цепочкой потянулись мимо него, он потерял сознание и упал навзничь, в темноту.
Идатто наконец отошел от костра, побежал в лес, выкликая кого-то. Из долины реки Эр начали стекаться люди, поодиночке и группами. Испуганные и встревоженные, смешивались они с теми, кто кружил возле огня. Настойчиво задавали вопросы. Они уже знали, что должны будут разделиться. В разговорах часто упоминалась Гренландия. Здесь же взмывало вверх суровое пламя, бывшие моряки один за другим подступали к костру, бросали в него (словно заклиная или умоляя о чем-то) верхнюю одежду, ремни — выкупали себя на свободу. Многие опускались на колени: чтобы преодолеть страх.
Кюлина подняли. Он тупо смотрел на мельтешащих людей, прислушиваясь к их ропоту, крикам. Идатто поддерживал его, помогал идти. Кюлин отчужденно усмехнулся:
— Боитесь меня? Я тот, кто взорвал в Исландии вулканы — Хердубрейд и Краблу. Не надо бояться. Видите, мы сложили костер. Большой-большой костер. Не бойтесь. Не уклоняйтесь от огня. Ни от вулканов, ни от самой Гренландии. Иначе они превратятся в тюремщиков, закуют вас в цепи. Не надо страха. Смотрите на огонь как можно дольше, пока вы в силах это вынести. Смотрите же на большой костер. Смотрите. Ближе, ближе! Он не причинит вам вреда. Ах, как он расцвел! Поприветствуйте же его. Поприветствуйте! Поприветствуйте Исландию. Нашу родину. Поклонитесь ей! Воздайте ей хвалу!
Многие устремились к нему. Весь лес полнился окликами.
Кюлин медленно подошел к костру (пламя, в которое подбросили дров, заклокотало сильнее). Командиры вокруг костра молчали, завороженно-восхищенно-почтительно смотрели в огонь. Кюлин повернул свое суровое лицо так, чтобы огонь осветил его:
— Вот он горит. Греет. Губительный огонь! Это он взорвал вулканы Исландии. А потом — глетчеры. Он — как вода, которая разбивает корабли, но и носит их на себе. Хорошо, что мы не засохли на Шетландах. Теперь страх нас покинул. И я уже склоняюсь в поклоне. Ты продолжаешь гореть, когда мы подходим к тебе. Позволь нам тебя умилостивить! Будь к нам милостив! Будь милостив ко всем нам!
Идатто обнял Кюлина.
— Теперь я спрашиваю, Идатто: хочешь ли ты умереть от голода, или хочешь жить? Вправе ли мы умереть? Мир — живое существо:: какая безумная мысль! Возможно ли умереть, после того как мы узнали такое? Послушай их выкрики. Они понимают всё так же, как и мы. Это понимают все люди. Мы с тобой не обладаем колдовским языком, который могли бы утаить от других. Идатто, ты еще молод. Мы скоро расстанемся. Дальше каждый пойдет своим путем. Я должен жить, ты тоже; и все другие должны. Мы будем восхвалять огонь. И то, что нам довелось увидеть. Жизнь только начинается.
Даматила — сильная черноволосая женщина, стоявшая перед ними — вдруг блаженно раскинула руки, улыбнулась сквозь щелки прищуренных глаз. Ее курлыкающий голос уподобился птичьему зову:
— Как мы только додумались до такого — оставаться всем вместе, чтобы врагам было легче нас перебить? Словно ванна с ароматной водой — блаженство, в котором я сейчас пребываю. Нам будто приготовили ванну, налили воду. И она наконец нас приняла…
Медлительная смуглая Шахара крикнула откуда-то сзади:
— Даматила!
— Даматила здесь, но глаз она не откроет.
— Ах, вот ты где. Это я.
— Что еще за «я»?
— Шахара.
— Шахара, говоришь…
— Даматила, теперь я всё могу высказать. Это тот огонь, который мы добыли в Исландии. Я летала над Хердубрейдом. Оно тогда уже полыхало, это пламя. Это самое пламя. Я узнала его!
— Верю, Шахара. Но сейчас закрой глаза и потом скажешь мне, что ты чувствуешь.
— Что?
— Закрыла глаза, Шахара?
— Да.
— Положи руки на затылок, как я, откинь голову. Не слушай, что они кричат. Ты должна только чувствовать. Вчувствуйся в свои пальцы, лицо, рот, вчувствуйся в свое тело, потом — в ноги, до самого низу, до стоп. Чувствуешь? Ах, я больше не могу говорить. Губы меня не слушаются. Ах, Шахара, я… Я не могу этого выразить. Оно опять здесь. Не бойся ничего, просто доверься чувствам. Оставайся на месте. Сладость нежность нежность дикость и сила. В моей шее, коленях, спине, в моих глазах. Ах! Что-то горит-струится. Вот. Я сама горю. Ни слова больше. Молчи.
Другая, погрузившись в себя, шептала:
— Не надо слов, Даматила…
Идатто вскарабкался на старый бук. Обхватив расколовшийся ствол, висел наверху; грезил, глядя поверх человеческого моря на все ярче разгорающееся пламя: «Увядшие листья. Воздух. Я позволю себе упасть. Позволю… упасть. О, помогите мне, кто-нибудь, чтобы я не исчез совсем!»
Тем вечером и той ночью командиры, борясь с собой, освободились от последних сомнений. Кюлин — ночью же — позвал командиров к себе: он хотел, прежде чем они расстанутся, дать каждому из них нечто… Знак, который можно хранить. Кюлин всегда имел при себе кинжал. На бронзовой рукояти был рельефный рисунок: открывшаяся гора, из жерла которой вырывается пламя. Кюлин раскалил кинжал и выжег знак на руке, чуть пониже локтя: сперва себе, потом — Идатто… В ту ночь такое клеймо получили все командиры. Они, почувствовав резкую боль, нагибались, зажмуривали глаза, но ни один не проронил ни звука. На рассвете первые маленькие группы, не прощаясь, покинули колонну. К полудню, когда костер догорел, еловая роща и долина реки Эр опустели.