КНИГА ДЕВЯТАЯ Венаска

НА ЮГО-ВОСТОКЕ этой земли высится огромная древняя остаточная гора. Она была когда-то куполообразной, но вода и дожди разрушили ее почти до основания. Верх стал плоским, западный склон полого понижается к просторной равнине. Вулканы кое-где проломили гранитные массы. Это Севенны[100] и плоскогорья Оверни, Фореза, Лионне[101]. Бурные речки сбегают по холмистым плато, попадаются здесь и узкие горные долины, базальтовые и трахитовые купола, прослойки шлаков и пепла. Один кратер уходит вниз на сотню метров. От глетчеров перевала Сен-Готард[102] берет начало Рона. По пути она вбирает в себя горные ручьи. Мчится по ущельям, выплескивает свои мутные воды в серпообразное Женевское озеро. Выходит из него ярко-синей. А когда она прорывается через Юру[103], с ней встречается текущая с севера нежная Сона. Воды смешиваются с водами, поворачивают на юг. Река, становясь все шире, стремится теперь по равнине, благоухающей лавандой и миртом. Соседние земли посылают ей новые воды. Альпы, которые породили Рону, еще раз ненадолго подступают близко к ней. После чего открываются: заболоченные берега; галька, рассыпанная по плоскому ложу; галечные поля вплоть до самого моря, пустынная дельта. Ленивые воды набухают и изливаются в море.

Гаронна течет на западе, через наносные земли, между мягкими всхолмлениями и виноградниками. На юге Пиренейские горы отливают белым голубым розовым. Вдоль атлантического побережья ветер создал естественную преграду — ланды: он брал песок с испанского берега, постоянно обтачиваемого морем, и громоздил на севере дюны.


В обширной области между двумя южными речными бассейнами было мало градшафтов. На морских побережьях блистали, грозили соседям Марсель и Бордо. Тулуза на Гаронне тоже громко заявляла о себе. Эти города, как и северные градшафты, вместе со своим населением спустились в глубину. По поверхности плодородных земель к северу от Пиренеев, как и по тем местам, где остался мусор от глетчеров ледникового периода, лишь изредка перемещались поселенцы. Жить они предпочитали в равнинном Провансе с его пальмами и апельсиновыми деревьями — в основном по берегам крупных рек.

Еще прежде, чем закончилась борьба за Гренландию, британские поселенцы маленькими группами начали покидать родные острова, где им грозило уничтожение. Пока и у них на севере спускались под землю дома, целые города, группы странствующих змей добрались до поросших платанами низовий Гаронны, до тамошних тучных пастбищ. Уайт Бейкер со своими людьми оказалась в тех краях, где когда-то правила Мелиз, свирепая королева Бордо: между Пиренеями, восточным горным массивом и океаном. Поселенцы двигались теперь по теплым пойменным лугам Шаранты[104], под зеленеющими благородными каштанами, темными вязами, лиственными кронами грецких орехов, среди виноградных лоз. В лесах, на залитых солнцем полянах, на бессчетных одичавших полях они встречались и смешивались с другими поселенцами, появившимися здесь раньше них, — полу-испанцами и африканцами.

Вырвавшись из градшафтов, змеи расцвели в долине реки Шаранты, по берегам широкой Гаронны. Они принесли с Британских островов свое темное учение о любовном странствии, об отрешенности. От Перигё и Бержерака[105] до устья Жиронды[106], где расточительные римляне построили оборонительные валы, кочевали змеи, мужчины и женщины, — то кроткие, то неистовые в своих чувствах. Мрак туман морозы холодные ветры, характерные для Британских островов, здесь отсутствовали. Власть градшафтов больше не ощущалась. Страх внушали только мистраль, опустошительные весенние и летние бури, да еще весенние наводнения, когда вода океана поднимается в широкое устье Жиронды и затопляет поля. Дремлющие пустоши, сады, золотой дрок, разрушенные дороги… Время от времени — молния, при виде которой змеи пригибались; самолеты и машины спустившихся в глубину градшафтов: они добывали из земли песок и камень, откалывали куски от не очень твердых скал, доставляли это сырье на свои фабрики Меки. Переселенцы, добравшиеся до морского побережья, видели и большие воздушные фрахтеры, которые регулярно — ежедневно — доставляли с севера соли кислоты каменные блоки. Чужеземцы беспрепятственно селились на этой плодородной земле. Селились в бывших крестьянских усадьбах, на фруктовых плантациях, заросших травами и виноградной лозой, на древних болотах и наносных почвах, на зеленых холмах, под высокими лавровишнями, рядом с дикими пышно ветвящимися акациями, склоняющими свои перьевидные листья над ручьями.

И все эти люди, которые теперь бродили по благоуханной земле, пили вино, вбирали в себя пряные ароматы, снова — после долгого взаимного отчуждения — чувствовали влечение друг к другу. После змей Уайт Бейкер по этим местам двигались, одна за другой, разные группы беглых поселенцев (британских фландрских франконских ютландских) — и все они тоже подпадали под влияние здешних чар. Чар этого нескончаемого Сегодня, свежести, вечного обновления. Каждый глоток воздуха здесь будто подталкивал к тому, чтобы дать волю своим порывам — вывернуть себя наизнанку.


СЕРВАДАК — молодой еще человек с изжелта-бледным лицом — сидел в одиночестве под ярко-зеленой лавровишней и пытался подманить Свет-Моих-Очей: соседку, которая поселилась на берегу Дордони[107] одновременно с ним. Ах, она непременно должна к нему подойти! Ведь она уже ходила с ним в чащу леса, где стоит священная хижина, и они вдвоем отправлялись в сладкое странствие… Он повторял это снова и снова, но смуглая Свет-Моих-Очей на уговоры не поддавалась. Он неподвижно сидел под лавровишней с перекрученными ветвями. А женщина, наклонившись к кустику гороха, подтрунивала:

— Сервадак, ты так долго сидишь под деревом, словно уже стал его корнем. Ну-ка подними глаза: твоя макушка, кажись, и вправду зазеленела!

— Свет-Моих-Очей, ты сегодня достаточно поработала.

— Посмотри на мои руки, Сервадак, какие они толстые. И с каждым днем делаются все толще. Того гляди лопнут. Меня это радует.

— Для чего ты так много работаешь?

— А вдруг я нарожаю детей, Сервадак? Кто же их будет кормить?

— Я буду. И другие тоже.

— У меня есть руки, они — мои дети. Я не стану сидеть под деревом без дела. Взгляни, какой у меня вырос горошек.

— Иди ко мне, Свет-Моих-Очей!

— Горошек тоже говорит: иди ко мне. И мои курочки. И трюфели.

— Иди ко мне, Свет-Моих-Очей. Радость моя! Если я и сижу здесь, так только ради тебя: я смотрю на твое поле и радуюсь, что по нему идешь ты. Взгляни на мой горох. Разве он ничего не стоит?

Она засмеялась:

— Плохой горох! Поле заросло красными сорняками. Когда появятся стручки, я тебе помогать не стану.

— Подойди поближе.

— Хочешь пойти со мной в хижину? Но я этого не хочу.

— Просто подойди ближе.

— Чем это тебе поможет, Сервадак?

— Поможет. Мне поможет, даже если ты приблизишься всего на шаг.

— Ах, милый друг! Мне грустно, когда я вижу тебя. Ты такой бледный. А мы ведь уже давно ушли из Бедфорда[108].

— Я уже отдалился от Бедфорда на сто лет. Когда я впервые увидел тебя среди прибрежных скал, на севере, — тогда-то те сто лет и закончились. Это было вчера. А может, сегодня. Сегодня я увидел тебя в первый раз. Точнее, сейчас я тебя вижу в первый раз. Иди же ко мне, Свет-Моих-Очей.

— Ах, зачем ты зовешь меня, Сервадак! Стоит мне выйти на свое гороховое поле, ты уже тут как тут, словно дрозд.

— Но дрозду отвечает дроздиха.

— Я тоже тебе отвечаю.

— Ты не дроздиха. Ты мне не отвечаешь.

Он протянул к ней руку. Она опустила голову, всхлипнула, потеребила столбик, к которому подвязывала горох, и пошла к Сервадаку — медленно, потом быстрее; позволила ему, упавшему на колени, поцеловать ее; сама нежно поцеловала его в глаза и в губы.


Он приманил ее снова, на другой день, и еще раз — на следующий. Эта девушка с курчавыми темно-каштановыми волосами и стройной фигуркой всегда была ласковой и оживленной, но слегка усталой; всегда медленно обводила преданным взглядом деревья землю людей; и с каждым днем все больше сияла — словно владычица этих мест, — казалась все более открытой. Она носила строгую рабочую одежду британских поселенцев: серую или коричневую длинную куртку, черные женские шаровары — свободные, подвязанные под коленями и вокруг щиколоток. Когда однажды она появилась в пестром платке, обернутом вокруг головы, Сервадак, сидевший под лавровишней, поднялся на ноги.

— Да, Сервадак! Я и тебе кое-что принесла. Цветную куртку. Посмотри, какие у них яркие куртки.

— У кого яркие куртки?

— У змей. У мужчин. Очень многих.

— Свет-Очей-Моих, но я ведь не имею отношения к змеям.

Она вздрогнула, подошла ближе:

— Не говори этого. Что ты такое говоришь? Мы тут все — змеи.

— Ты сама знаешь, я сказал правду.

— Нет, не будем об этом. Не хочу тебя слушать. Не пугай меня.

— Что ты хочешь мне дать, платок? Куртку? Если ты так хочешь, если я получу их из твоих рук, я с радостью буду их носить.

— Благодарю небо за то, что ты согласился. Ах, Сервадак, отойди же от дерева: под деревом ты не станешь красивее. Ты такой бледный, будто покинул Лондон только вчера.

— Я уже сто лет как его покинул. Неправда, что я не загорел. Я ведь работаю. Взгляни на мой виноградник, Свет-Моих-Очей.

— Я принесла тебе яркую куртку.

— Ну так иди же сюда!

Она подбежала к нему.

— Не хватай меня, Сервадак. Сними рабочую блузу. Видишь, это зеленая шерсть. Тебе нравится? Куртка красивая. Ах, она будет тебе к лицу!

— Правда? Ну-ка покажи. Вот, надел. Ну и как я тебе?

— Отлично, отлично! Замечательно. Полюбуйся на себя сам.

— Я буду ее носить всегда.

— Не надо, не хватай меня. Хочу на тебя посмотреть. Ну, разве не красавец? Пойдешь завтра со мной петь песни?

И она радостно повела Сервадака через его поле, по пути окликнув кустики фасоли, показав своего друга лавровишне:

— Теперь, Лавровишня, Сервадак тебе изменил. Он больше не сидит с тобой. Ему нужен солнечный свет. Он хочет двигаться. И должен покрасоваться перед другими.

Она привела его на свое поле:

— Это Сервадак. Вам нравится его зеленая куртка? Ведь правда, она красива, как мой платок? Постой, я обовью твою шею фасолевым усиком. Ну, Усик, что скажешь о куртке Сервадака?

— Дай его сюда.

— Пусть он будет на твоей шее.

— Я хочу взять его в руки. Он же от тебя. Ты его растила. А когда он увянет, я спрячу его в ладонях, и он будет жить в моих руках, в плечах — нет, это ты будешь там жить.

Она, вздохнув, отвернулась.

— Что с тобой, Свет-Моих-Очей?

— Называй меня как-нибудь по-другому.

— Но ты правда мой свет.

— Не называй меня так. Я хотела бы, чтобы меня звали Крокусом, или Ветерком, или… Чтобы я, как и прежде, звалась Майеллой.

— Ты грустная.

— Да. Тебе не нравится мой фасолевый усик, Сервадак, тебе ничего не нравится. Я уже снимаю его.

— Свет-Моих-Очей…

— Называй меня Майеллой. Тебе ведь и свет не нравится.

— Ох!

— Да, вот тебе и ох, Сервадак, мой ночной мотылек. Ты болен Лондоном.

— Я, Майелла, раньше почти не общался с людьми. Но теперь у меня есть ты. Не сердись.


Смуглая Майелла ни с кем своими переживаниями не делилась. На общей встрече она ни словечка не сказала Диуве, руководительнице этой группы змей. Сервадак часто приходил и приглашал Майеллу в хижину; она, счастливая и печальная, совершала с ним любовное странствие. Ждала, не изменится ли он. Но он после каждого странствия возвращался к ней с еще более дикой тоской. Ее поле примыкало к полю Сервадака. Полдня его взгляд блуждал по древесным стволам, по земле, по стручкам, по пряным цветкам артишока на ее поле. Она все ждала, что он залюбуется травами или фруктовыми деревьями, порадуется ее курочкам. Он радовался, но его улыбка показывала, что радуют его не куры, а она сама. Их поля располагались на берегу спокойного озера. Майелла блаженствовала, плавая в теплой безмятежной воде; Сервадак наслаждался, купаясь с ней рядом; в воде она позволяла, чтобы он ее целовал-обнимал, видела его пылающее лицо. Убегала к себе в хижину, бросалась на постель: «О что же, что же, что же мне делать? Что тут поделаешь! Ну разве он не болен?! Я бы и хотела быть с ним поласковее, но он так ужасен. Он страдает. И готов меня проглотить. Что же мне делать».


Она попросила, чтобы ее отвели к Диуве — мягкосердечной правительнице с сияющими глазами. Та, выслушав гостью, рассмеялась:

— Знаешь, Майелла, что я тебе скажу? Ты со своим Сервадаком живешь слишком далеко от всех нас. Если бы ты жила ближе и приходила к нам чаще, ты бы уже поняла: таким случаям несть числа. Ничего особенного тут нет. Все мужчины и женщины радуются, когда обретают друг друга. После столь долгого воздержания. Они радуются чрезмерно.

— Мне его очень жаль, Диува. Он работает. Делает все, что требуется. Но ничто не приковывает по-настоящему его внимание. Он ест, не чувствуя вкуса пищи. Я убедилась в этом, когда он сидел у меня: ему было все равно, дам ли я ему огурец, или горчицу, или печеные трюфели. Он просто глотает, что ему ни предложишь, смеется и радуется.

— Это потому что ты рядом.

Майелла всхлипнула:

— Да, это потому что я рядом. Но разве он не безумец?

— Девочка моя! Так ведут себя многие.

Майелла расплакалась:

— Помоги мне, Диува. Сервадак хороший. В Лондоне он ужасно страдал. Он ничего там не видел, кроме машин, и игр, и бездельничанья. Он мне рассказывал. А потом он прибился к нам. Как хорошо могло бы ему быть у нас! Но пока что это не так.

Диува усадила юную Майеллу к себе на колени, задумалась:

— Одно я тебе скажу. Ты вот покинула Лондон… Но это еще не значит, что всю боль ты оставила позади. Майелла! Боль, несчастье — не только в Лондоне. Куда бы человек ни направился, они следуют за ним по пятам. Даже сюда, где все дышит нежностью, как в райском саду, — сюда, на берега Гаронны.

— Боли я не боюсь.

— Ты, Майелла, могла бы мгновенно убить Сервадака — в хижине, во время любовного странствия. Хочешь? Да, так поступали многие: и девушки, и мужчины. Это не доставит ему мучений. Всего один шаг — ты сама знаешь — отделяет странствие с любимым от смерти. Умрет вообще не твой друг, не Сервадак. Когда он, отрешенный, выгнется назад над твоим телом, потом позволит себе упасть, изольется в тебя — в этот момент в нем не будет души Сервадака. Ты лишь избавишь его от необходимости возвращения. Оставишь на той стороне. Что-то ты притихла…

Майелла долго молчала, сидя на коленях предводительницы, уткнувшись в ее грудь. Потом выдохнула:

— Не могу.

— Я уже поняла. Ведь ты и сама с ним странствуешь.

Майелла сидела, сгорбившись.

— Хорошо, моя девочка. Мы придумаем что-нибудь другое.

Майелла у ее груди пролепетала:

— Он такой нежный! Мой ночной мотылек. Не смогу я.

— Мы придумаем другое.

Майелла обняла женщину за шею:

— Ты рассердилась на меня, Диува.

— Не играй со мной, дорогая бабочка. Оставишь мне на время своего мотылька?

— Тебе?

— Может, я сумею его приручить. А может, он змея, настоящая змея с ядовитым зубом, и мне придется снять у него с лодыжки браслет.

— Я должна тебе подчиниться? Не причиняй ему зла. Я знаю, ты поможешь.


— Сервадак, Диува просит тебя зайти к ней.

— Я больше не пойду к другим людям, Майелла, мой свет. Никогда. Или ты хочешь меня прогнать?

— Но она желает тебя видеть…

— Ах, я теперь могу приходить к тебе. Я так долго сидел под лавровишней. Теперь я здесь. Я знаю, ты пожаловалась на меня,

Майелла: ты ходила к Диуве и просила у нее заступничества. Это меня не обижает. Ты ведь так часто жаловалась на меня мне же. Но отступиться от тебя я не могу. Я должен кое в чем признаться тебе: моей руке, моей шейке, моим курчавым волосам, моей планете, моему Солнцу, моей Земле, моей ночи, моему дню. Я могу высказать только десятую часть того, что чувствую. И даже на это больше не осмеливаюсь. Но и при себе держать не могу.

— Не стискивай меня так сильно, милый Сервадак!

— Теперь тебе стыдно, потому что из-за меня ты ходила к Диуве.

— Так что ты хотел сказать, милый Сервадак? Ты весь дрожишь…

— Сейчас…

— Почему ты закрыл глаза, Сервадак, милый Сервадак?

Он крепко обнял ее, сидящую на скамейке, и склонил голову ей на плечо:

— Сейчас… Я закрыл глаза и больше их не открою. Никогда.

— Ах, открой! Открой же!

— Никогда.

— Отпусти меня, Сервадак.

— Никогда.

— Да что же это такое?!

— Ничего. Помощники Диувы, из змей, меня заберут. Рано или поздно они меня заберут. Они уже забирали других. Я слышал.

— Так отпусти меня!

— Нет, Майелла, я здесь. Здесь. Рядом с тобой. С твоим сине-зеленым платком — смотри, я сейчас повяжу его себе на шею. Теперь твоя плоть соединилась с моей. Им придется отрубать меня топором. Я тобой завладел. Вот мое колено — рядом с твоим, моя голова — придвинутая к твоей.

— Пусти, Сервадак. Мне душно.

— Я не душу тебя.

— Я падаю!

И она упала со скамейки на мягкий зеленый дерн.

— Майелла, жизнь моя, я знаю, что меня ждет. Может, оно и по заслугам, но я не смирюсь. Ну-ка ну-ка, вот ты где…

Он, пыхтя, навалился на нее. Она вскрикнула.

— Покричи-покричи, жизнь моя…

— За что, Сервадак? Я всегда была доброй. Помогала тебе в саду. А как часто я ходила с тобой в хижину!

— Пока ты оставалась там, все было хорошо. Но как только покидала хижину, хорошее кончалось. Сейчас-mo мне хорошо. Я себя изводил тоской. Я и сейчас ее чувствую, хотя уже сжимаю тебя в объятьях. Я больше не желаю такое терпеть. Не могу. Будь умницей и смирись, Майелла, не проклинай меня.

— Я, Сервадак, погибну в твоих объятиях. Ты не должен стискивать меня. И не рви мне платье!

Он стонал-страдал, умирал от восторга:

— Кто лежит с тобой рядом, и есть Сервадак. Ничего плохого с ним уже не случится. Можешь убить. Возьми мой садовый нож и убей. Сам я тебя не отпущу. Я останусь здесь. Навсегда. Навсегда.

Помогите! Помогите хоть кто-нибудь!

Она все скулила. Потом глубоко вздохнула… и побелевшая верхняя губа, вздернувшись, обнажила зубы. Майелла обмякла, сознание ее помутилось.


Прошло какое-то время, прежде чем забывшийся мужчина заметил ее молчание. Он неуклюже поднялся, взвалил легкое тело себе на плечо, потопал к своему полю; добравшись до деревянного домика, уложил девушку на кровать. Как она вскинулась! Каким взглядом поглядела вокруг! Он лежал на полу, улыбался.

— Что это?! Где ты лежишь?

— Рядом с тобой, Майелла.

Она соскочила с кровати, ее взгляд заметался по комнате:

— Это твой дом!

— Да.

— Тебе надо идти к Диуве.

— Надо было. Но ко мне пришла Майелла.

— Неправда: я хочу уйти.

— Ты, Майелла, теперь останешься со мной. Навсегда.

— Я пойду на свое поле.

— Это пожалуйста. Иди. Оно теперь и мое. Этот дом — твой и мой. Теперь ты будешь жить здесь.

— Нет!

— Не сомневайся: будешь жить здесь, Майелла. Чтобы было по-другому, я не позволю. Ты ведь не станешь требовать, чтобы я убил себя. Я тебя заполучил. И не отпущу.

— Ты болен!

— Может, и так. Но жить без тебя я не в силах.

— А как же я?

— Ты, Майелла, моя жизнь, плоть от моей плоти. Теперь ты здесь, и так будет всегда. Мы с тобой неразлучны, как дерево и его тень: их ведь нельзя оторвать друг от друга…

Он дрожал, стискивал ее бедра. Она не понимала, кто он. Ей было так больно, что хоть криком кричи. Она повернулась, притянула его лицо к своему, поцеловала, взглянула в глаза, принялась упрашивать, жаловаться, трясти за плечи:

— Ну же, Сервадак! Ты ведь мой друг, Сервадак! Ты мой хороший отросток лавровишни… Давай, сядь. Я сяду рядом. Ты будешь смотреть на меня. Будешь слушать, как квохчут мои курочки, и подзывать их к себе. Будешь бросать камни в воробьев, чтобы они не склевывали мой горошек. Рядом с моим домом цветет липа. Сервадак! Во всем разлито такое блаженство…

— Блаженство только в тебе.

— Не говори этого. Послушай. Ты меня пугаешь! Но и ты тоже — мое счастье.

— Ты — мое единственное счастье.


Тут она возмущенно вскрикнула, да так пронзительно, что он ее отпустил, а сам остался стоять где стоял. Она бросилась к двери, на ходу обернулась к нему (в замешательстве схватившемуся за спинку кровати), вернулась.

Он, с бессмысленными глазами быка, получившего смертельный удар, бормотал:

— Не уходи, Майелла. Не уходи.

Руку к ней на сей раз не протягивал. Она, уложив его на постель (он не сопротивлялся), еще заставила себя сказать:

— Мне надо домой. Я скоро…

Потом тихо вышла из комнаты, тихо прикрыла за собой дверь, постояла за дверью, прислушиваясь, — и побежала на свое поле. Перед домом повалилась на лужайку, вспугнув кур и голубей: заговаривала свою боль, плакала-всхлипывала так долго, что почти надорвала грудь.


И потом ей пришлось закутаться до бровей в платок, так как лицо у нее покраснело и распухло:

— Диува, я пришла к тебе. Я сама. Сервадак, мой друг, не захотел. Не представляю, что теперь будет. Вылечи его. Помоги нам. Сделай, что считаешь нужным.

— Ты плакала. Чего ты хочешь?

— Не знаю, чего я хочу.

— Сядь и успокойся. Не плачь. Не плачь больше, Майелла, перышко мое шелковое! Оставайся тем, что ты есть. Ты, Майелла, когда-нибудь видела закат на море, в устье Жиронды, напротив Бордо? Там такие мощные краски — расплывающееся золото и кровь; всё бушует и рокочет, одно сквозь другое. И море тоже не остается спокойным: дрожат водная поверхность и воздух; повсюду сияние, пурпур. А после наступает затишье. Ты вдруг видишь со своего холма деревья. Деревья будто выныривают из земли: черные ветви на фоне светлого неба. Они и раньше были здесь, да только ты их не замечала. И пока ты смотришь на причудливый рисунок этих ветвей, на толстые стволы, тоже черные, — небо бледнеет. Становится белым-пустым. Но это только так кажется, в первый момент: на самом деле оно не белое. На нем уже появились голубоватые нежные цвета, полосы и дымка, будто сейчас выдохнутая, и что-то красновато-фиолетовое, уже почти растворившееся в белизне, — я наблюдаю вечер за вечером, как оно надвигается на нас с моря. Под конец ты видишь деревья совершенно отчетливо. Перед тобой — поля и холмы. Тьма, закругленная тьмой и вместе с нами все глубже погружающаяся во тьму. Майелла, так вот и люди всегда приходят ко мне: в этом пурпурном и золотом сиянии. Для них не существует полей и деревьев, трюфелей артишоков горошка. Они не помнят о курах. Помнят только о пурпуре, рокоте, гибели, смерти. При чем же тут твои травы и стручки, Майелла? Я Диува. Мы сейчас на Гаронне, нас изгнали из Лондона и с Британских островов.

— Я хочу сказать тебе, Диува: меня так сильно обидели, что мне стыдно перед самой собой. Обидел и унизил меня Сервадак. Я это чувствую, но не могу объяснить, чем. О, мне надо взять себя в руки…

— У тебя на дворе куры. Что они сейчас делают? Ты ведь не хочешь, чтобы они разбежались и погибли. Ты посадила артишоки…

— И деревья у меня тоже хорошие, и животные хороши, и день хорош. И все вроде бы хорошо, и Сервадак… Нет, — всхлипнула она внезапно и прижалась к Диуве, от неожиданности широко раскрывшей глаза, — он был хорошим. Забери его от меня. Так должно случиться. Я не могу объяснить, почему. Уведи его прочь. Я не хочу ненавидеть. Иначе я потеряю себя, всех вас.

— Но ведь я это и предлагала, Майелла. Что ты видишь сейчас: только пурпур или фиолетовую дымку и деревья?

— Уведи его, Диува. Моего нежного друга. Забери. Мне с ним не справиться. Сделай это ради меня!


Дрозды, которых они часто слушали вдвоем, запели. Голуби вспорхнули с земли. Посланцы змей вошли в дом Сервадака, уже их ждавшего. «Не снимайте!» — взмолился он, когда они ухватились за змеевидный браслет у него на лодыжке. Его отвели на запад, в другое поселение. Он бушевал, как пламя пожара, вырывающееся при сильном ветре из дымовой трубы. По жилам его текло пряное темно-красное медокское вино. Сервадак скачками носился по хижине, тело его расширялось. Майелла была далеко, оставалась далеко.

Мощное кроваво-красное зарево над Бордо, оно дрожит; сгорает-истлевает в этом пламени поверхность воды. Желтеющее небо, блекнущий воздух; огромная, как гигантский затонувший корабль, всплывает из моря ночь. Виноградники, ручьи, человечье пение. И по жилам Сервадака течет вино… Сверкают звезды. Есть тут и каштановые деревья, и покрытые испариной розовые кусты, и магнолии. Есть. Все это есть… Сервадак в своей хижине корчился на соломе. Когда же закончится для него переезд из Лондона? В нем плакалось: далеко-далеко, на Гаронне… что там? Свет — Моих — Очей. Майелла. Она идет по полю, обходит лавровишню… Кудрявая, и карие глаза распахнуты. Не думать об этом. Забыть.


В ОКРЕСТНОСТЯХ ТУЛУЗЫ, в веселом краю молочно-белых магнолий и кустов юкки с гроздями желтых колокольчиков, поселилась Венаска: стройная женщина с золотисто-коричневой кожей и густыми черными волосами. В этот край змей она пришла с юга. Разрез ее глаз, лепка лица были скорее малайскими, нежели европейскими. Многие называли ее Лунной богиней. В мягких по климату и плодородных верховьях Гаронны она вскоре заняла такое же место, какое на севере занимала Диува. Благодаря спокойным уверенным движениям, характерным для ее прохладно-жаркого тела, Венаска незаметно проникала в любую группу поселенцев-змей. Слегка насмешливая улыбка на полных губах… Лицо осенено тихой серьезностью — одухотворенной настолько, что все встречные этому удивлялись, одновременно смущаясь и радуясь; и легко подпадали под влияние незнакомки. В окружении немногочисленной группы мужчин и женщин, которые не желали с ней расставаться, Венаска какое-то время жила возле широкого Южного канала, на берегу Соны[109]. Ее не сразу узнавали, когда видели в летнем желтом костюме поселянки, который она надевала, хотя на земле не трудилась. За нее работали другие: рыбаки снабжали ее омарами, вкусными сардинками, жирными лососями. Поселенцы спорили, кто принесет ей со своего поля сладкие маленькие огурчики, баклажаны. Кто доставлял вино, сам пил его вместе с ней. В желтых широких шароварах расхаживала она по округе, в свободной блузе, украшенной на груди зелеными и черными лентами: шла, обнявшись с мужчиной или женщиной, посмотреть на особо тучное пастбище; или, улыбаясь и предаваясь грезам, прогуливалась со своей болтающей свитой по извилистой дороге меж холмов, поигрывала длинной коралловой серьгой, загорелой рукой махала крестьянке в пестром платке. Уже пройдя мимо какого-нибудь человека, оборачивалась и так смотрела на него темными блестящими глазами, что сердце его замирало. Тот, кто с ней сталкивался, с кем она заговаривала (особенно женщины), чувствовал себя взволнованным, околдованным. Все хотели дотронуться до ее прохладной, крепкой, трепетной руки. Когда же Венаска исчезала из виду, у людей возникало такое ощущение — в горле, в груди, — будто с ними случилось нечто необыкновенное. Они ускоряли шаг, им становилось душно, глаза у них сияли. Хотелось безостановочно говорить, болтать; сердца колотились и не желали успокоиться. Когда-то на севере, среди сосновых лесов и озер Бранденбурга, жила прекрасная Марион Дивуаз, Балладеска, которая привлекала к себе и девушек, и мужчин, сама не зная, как это происходит; она боялась того, что все так стремятся к ней, и, хотя тоже возбуждалась в любовном соитии, все-таки оставалась одинокой. Венаска же никому не дарила ласки, которые не были бы пропитаны подлинным чувством. Часто, когда она стояла, глаза в глаза, напротив чужой женщины, отделенная от нее кустом или изгородью, и протягивала через это препятствие руку, Венаска вдруг бледнела, кусала губы, в смущении отворачивалась. Так она ослабляла воздействие своего дара. От Исландии когда-то плыли по арктическому морю, в окружении судов экспедиционного корпуса, большие фрахтеры; в их трюмах висели позвякивающие турмалиновые полотнища. Рыбы и птицы стекались к плывущим фрахтерам, даже водоросли со дна моря тянулись вверх; по ночам эти корабли светились, приподнимались, отталкиваясь от водной глади… Так же и люди с холмов по берегам Южного канала и Соны поднимали лица от земли, от бороны, чтобы проводить глазами стройную женщину, которая была существом, подобным им, но чей взгляд и голос, как острый нож, мучительно пронзали их сердца.

Для нее, пришедшей из окрестностей Марселя и рассказавшей, что она не захотела спуститься вместе с другими под землю, поселенцы построили под старой стеной маленький дом с плоской крышей, из букового дерева. Смоковницы с узорчатыми темными кронами росли вплотную к старой стене, с другой стороны, — но и на эту сторону стряхивали со своих коричневых веток смоквы. Темно-зелеными были их листья, шероховатыми и щетинистыми; а с нижней стороны — более светлыми и с нежным пушком. Грушеобразные фиолетовые плоды Венаска часто держала в ладонях: перекатывала, подносила к подбородку. «Понимаете, это ведь божество — богиня. Снаружи такая гладкая… Потом она потемнеет, станет буро-коричневой. А внутри у нее зеленая плоть, красная плоть — вкусная. Плотью она укрывает семена, орешки. Это и есть Смоква, моя богиня». Венаска втыкала в свои черные волосы веточки с молодыми плодами, одаривала других драгоценными листьями, согретыми ее дыханием, обласканными ее рукой. Она часто прогуливалась вдоль безмятежно текущей Соны — стройная и гибкая, на высоких ногах, со слегка склоненным вперед туловищем. — Кому она (серьезная и странно отчужденная), проходя мимо, клала на плечо руку, тот, завороженно заглянув в ее гладкое лицо, чувствовал: прежде он вообще не знал, что такое женщина. Можно сказать, не знал, что такое человек.


Она не ведала стыда. Часто, будто одежда ее стесняла, днем сбрасывала свой легкий жакет и двигалась, ходила с обнаженным покачивающимся торсом: равномерно загорелая кожа, встречный ветер овевает маленькие холмики-груди, кофейно-коричневые. А когда она приближалась к людям, руки ее превращались в лозы, которые ищут, вокруг чего бы обвиться. Грудь тихо вздымалась и опадала, равномерно и с непреходящим блаженством. С двумя ее лозами сплетались еще две — руки мужчины или девушки. Венаска, глядя в глаза обладателю рук, гортанно и нежно ворковала. Не представляя, как страшны ее чары. Льнувший к ней трепетал от восторга и покорно, утратив всякую волю, приоткрывал губы. На какие-то доли секунды у него возникало желание полностью раствориться, исчезнуть. Глаза Венаски расширялись, загораясь бездонно-черным материнским исполненным страсти огнем, Изнемогающего она прижимала к груди. Гладила ему плечи, уши, затылок, переносицу; глаза вспыхивали еще ярче. Наступал момент, когда другой, задремав в ее объятиях, становился Претерпевающим. Не знал, что за существо обвилось вокруг его обмякшего тела; ощупывая, водит ладонями по грудной клетке и бедрам, каждой частицей себя хочет укорениться в нем. Будто Венаска была пузырьком, выступившим из пореза прокола… Так умела она покатиться прильнуть соскочить наскочить пригвоздиться оторваться отторгнуть. Эти ее восхитительно-гневные оклики, обращенные к человеку, по сути здесь не присутствующему: брызги ярости стонов проклятий просьб и угроз… После снова: улыбки и уговоры, ласковый лепет льстивые ласки… И внезапно — окоченение, будто вся сила в ней, как в реке, запружена. Тело напряглось вплоть до ступней, до скрюченных пальцев отведенных за спину рук: поскольку оно, это тело, не может себя разрядить. И потом — хрусткий сотрясающий слепой прорыв, тучи молнии буря пожар. Существо же, прижатое к телу кофейно-текучей Венаски, этой текучей субстанцией сдвигалось с места, приподнималось, словно корабль на море. Жизнь его теперь была взбаламучена. Тело боролось, пытаясь отстоять себя. Разница между смертью и жизнью стиралась. Оно, это существо, захлебываясь в волнах, жадно глотало сладость. Содрогалось на разбушевавшейся Венаске. Два тела, два прилива, захлестывали друг друга…

И пока другое тело, покрытое испариной, еще отдыхало, Венаска, тряхнув пышной гривой, от него отделялась, вставала возле дверного косяка, дышала глубоко, еще глубже. Как если бы воздух был напитком — так она вбирала его; потом медленно переступала порог, погружала ладони в темную зелень смоковницы, чтобы листья и ветки хлестали ее по рукам. Вновь обретала облик текучей нежной Венаски, переставляющей при ходьбе стройные ноги, гордо несущей свой покачивающийся коричневый торс, насмешливо улыбающейся. Даже ее беззвучный зов звучал как музыка, ее окружала аура страха и томительного желания. Она накидывала на себя кармазинного цвета рубаху, шитую золотом, и садилась в траву: скрытый под пестрым покровом спящий вулкан.


Тулуза спустилась под землю. Теперь по руинам улиц и фабрик, по близлежащим лесам бродили поселенцы. В Тулузе обосновалась Венаска. По ее желанию толпы людей, которые за ней увязались, разбирали каменные завалы и рельсы погрузившегося в глубину, буйствующего под землей гигантского города. На этой равнине хотела Венаска жить — видеть темные Пиренеи, покрытые снегом вершины на горизонте, древнюю роскошную базилику Святого Сернина, не тронутую жителями градшафта. Сопровождавшие Венаску змеи не понимали, чем так привлекают ее руины города. Она же охотно бродила между безмолвными взорванными стенами, по длинным мертвым улицам; со страхом прислушивалась к своим шагам. С любопытством рассматривала горы мусора на территориях фабрик; пряталась, завидев в небе воздушный фрахтер градшафта. В восторге, блаженно прижималась к холодным каменным стенам собора Святого Сернина: любила это здание, мощно вырастающее из земли. Венаска часто повторяла: будь ее воля, так бы и сидела здесь, в этом прекрасном соборе… И уж она проследит, чтобы ничего плохого с ним не случилось.


В королевствах Диувы и Венаски селились змеи и иные поселенцы. На берегах Гаронны и широкой Роны им было хорошо. Рядом с плоскими фабричными зданиями, с руинами жилых домов высились римские триумфальные арки, украшенные надписями о мятежных галлах. Двух- или трехтысячелетние амфитеатры покрывали своими ступенями склоны холмов. Возле серого Авиньона скала Рок-де-Дом обрушилась в голубую Рону; тридцать девять темных башен папского города частично раскрошились, поросли пиниями дубами цветущим кустарником. Переселенцы из шумных, бьющихся в судорогах европейских градшафтов — больные и выздоравливающие — укладывали свои тела на здешнюю плодородную землю, чтобы дождаться смерти или возродиться к жизни. Венаска в кармазинной, шитой золотом рубахе разъезжала по цветущей долине Гаронны, добираясь и до тех мест, где когда-то владычествовала Мелиз. Венаска пробуждала эти края. Вокруг нее будто таял лед. Люди, проводив ее взглядом, трещали, как льдины, от плотского желания. В тех, кто противился общему настрою, шевелилось, кричало слепое нехорошее чувство; такое она пыталась искоренять. Среди поселенцев порой встречались хищники. Они не желали ничего знать о тайном учении змей, о любовном странствии и его святости. Унизить мужчину, женщину — вот что доставляло им удовольствие. В окрестностях старинной епископской резиденции Перигё один человек, называвший себя Сиври, насильно держал взаперти на своем подворье — с помощью матери — шестерых женщин. Он-то как раз избавился от недугов, был силен, хотя уже далеко не молод; люди поговаривали, что его подстрекала к такому поведению мать. Тех женщин он заставил работать на себя. А других мучил ради удовольствия. Каждым своим шагом показывая, что всех женщин глубоко презирает. Змеи ничего не могли против него предпринять, ибо он с ними связей не поддерживал.


Причудливые существа — не мужчины не женщины — появлялись на берегах Гаронны: продукт смешения разных кочевавших здесь рас. Многие испытали на себе их колдовские чары. Белокожие или золотисто-коричневые мужчины с мягко круглящимися плечами. Грациозно двигались они по дорогам, под осыпающимися цветками акации, бродили по лугам, углублялись в лесные чащи. В городах рождалось много детей с различными отклонениями от нормы; из-за распространения болезней и высокой смертности там вообще не обращали внимания на такие дефекты. Теперь здешний край изобиловал созданиями, которые выглядели как девушки, ходили, слегка покачивая полными бедрами; некоторые — стыдясь своей тайны и скрывая ее, другие — смущая прохожих странным костюмом: берет с пером, как у мужчины, но под облегающей блузкой отчетливо просматриваются округлые груди. Эти гибридные создания роились вокруг девушек, которые поначалу не понимали, с кем имеют дело, и охотно позволяли себя обнять. Странное существо, продлевая ласку, в какой-то момент давало жертве почувствовать его физиологические особенности; и содрогаясь, с лихорадочным возбуждением чувствовало, насколько потрясена и очарована девушка или женщина, не знающая теперь, кого она обнимает — подругу или возлюбленного. Никогда еще, обнимаясь, не испытывала она столь пикантных чувств… Молодых мужчин тоже тянуло к таким гибридам, которых они принимали за распущенных женщин. Их обольщало чужеродное обаяние. Они преклонялись перед этими мнимыми девушками; и пугались, чувствовали себя растроганными, растерянными, когда понимали, что держат в объятиях загадочное существо: женственного юношу, настойчивого и высасывающего все силы. А подобные существа начали появляться во множестве, они соблазняли и девушек, и молодых людей. Сколько страхов, запутанных ситуаций и слез вызвала одна только рыжеволосая Тика Он! Она пришла в пурпурно-розовых одеяниях из Оверни, не работала, а только пела… и произвела потрясающее впечатление даже на Венаску. Диким существом была эта Тика Он: пела звонким мальчишеским голосом, смеялась… Какого она пола, Тика Он и сама не знала. С одинаковым пылом целовала она и мужчин, и женщин. Ей хотелось одного: обнять человека, довести до состояния экстаза. Если кто требовал большего, она, как правило, с яростью вырывалась из объятий. А кто пытался насильно овладеть ею, вскоре сам ее отпускал: так ужасно она кричала плакала, а потом часами не могла успокоиться. Как если бы ее половой орган был жуткой раной… Тика Он очень привязалась к Венаске, неизменно спокойной и нежной. Дело кончилось тем, что тулузской владычице пришлось эту связь разорвать. Темнокожая ласково-насмешливая Венаска впервые в жизни ощущала ужас и отвращение. Она была так напугана, что обратилась за помощью к другим: люди из ее окружения, сменяясь, стояли на страже, чтобы рыжеволосая Тика Он не проникла к их госпоже. Тика Он осыпала их проклятьями возле дощатой хижины близ собора Святого Сернина, где в те недели жила Венаска. Венаска же плакала: «Она чувствует, что она такое. Или вот-вот почувствует. Не сердитесь на меня, я не могу ей помочь. Она сейчас словно заново рождается; я ей в этом помочь не могу». Тика Он еще несколько месяцев увивалась вокруг Венаски, а потом отправилась куда-то на север, и там следы ее затерялись.


Король Карл Валуа, тысячу лет назад похороненный в одном из северных ландшафтов, вдруг, истосковавшись по жизни, вырвался из здешних лесов, окунулся в людской водоворот. Ликовал бушевал как когда-то. Леса, где он прежде охотился, с того времени буйно разрослись. В заснеженных горах Оверни, на горе Плон-дю-Канталь[110] он теперь гонялся за дикими кабанами, а потом вихрем проносился по долине Алье[111], искал себе развлечений. Его орлиный нос полыхал от выпитого вина. Ослам он отрубал головы.

Всякие пылкие существа, привлеченные кишением людей, набросились на этот ландшафт. Духи здешней земли, много столетий назад загнанные в деревья и камни, теперь, словно рои пчел над клеверным полем, колыхались в воздухе, напирали, вились, проникали в теплую человечью кровь, вплетались в светлые или темные блестящие гладкие волосы, с удовольствием обустраивались в подпрыгивающих мужских коленях, в налитых женских грудях. Беспутному де Ла Молю, который поблек и иссох под камнями (после того как ему, еще располагавшему первым своим костяком, каждая месса дарила новую возлюбленную, пока его голова не слетела с плеч по повелению короля), одного зависимого человека было мало. Много столетий дожидался он своего часа и уже почти полностью истлел. Но тут над иссохшей почвой пролился этот благодатный дождь. Неистово устремлялся де Ла Моль на тела, которыми сумел завладеть. В шести мужчинах он жил — он, которому некогда отрубил голову вскоре угасший человек. Шестью телами управлял. Был киклопом, по желанию меняющим тела. Он в них дышал, приводил их в движение, как машину, бросал, как испортившиеся механизмы. Блез де Монлюк, неистовый гасконец, вынырнул без шляпы из вод Гаронны, где утонул лет за сто до казни де Ла Моля. Река не смогла его растворить. Он встряхнулся на поросшем соснами берегу, потом разгуливал в образе плоскогрудой дерзкой шлюхи по желтым полям и среди виноградников, пытался вселиться в уклончивую Тика Он. Однажды в полдень, при ярком солнечном свете, он проник в горло вороного коня и с тех пор скакал вместе с ним… Над здешней засушливой землей поднимались испарения, она источала страх. Венаска постоянно объезжала свои владения, Диува смягчала нравы по берегам Гаронны.


В СЕВЕННАХ, на поросшей травой зеленой вершине Пюи-де-Дом[112], появились первые из исландских ветеранов, постепенно просачивавшихся в Аквитанию. Маленькие группы одетых в кожу людей — с серьезными лицами и тоскующими, все еще затуманенными глазами. Они медленно кочевали, гоня перед собой лошадей, но когда под синими, все более синими небесами наконец ступили на плодородную почву, покрывавшую древние лавовые слои, перед ними вдруг открылись раскинувшиеся на много миль сады, кусты роз, сбрасывающих желтые и пурпурные лепестки. Цветущая Турень. Лесистые берега рек. Только что расчищенные под пашню участки. Исландские моряки, мужчины и женщины, которым доводилось стоять на маслянистых облаках, принюхивались к незнакомым запахам, оглядывались по сторонам, встряхивались под этим ярким светом. Какая чужая, какая оживленная жизнь! Недоверчиво углубились они в этот сияющий край. Кюлин, оставив позади зеленую Луару, остановился на горе Амбуаз, бродил по ее пещерам расселинам подземным переходам. Многие пленники когда-то закончили здесь свои дни; теперь они буйствовали вокруг него, хотели его прогнать. Упрямцам тогда отрубали головы, на залитых солнцем площадях; голубоглазые светловолосые красавицы смотрели на казнь и смеялись. Идатто, рядом с Кюлином, вздохнул:

— Там, за спиной, юг. Отсюда я бы хотел убраться. Но меня и туда не тянет.

— Идатто, не бойся этого тумана. На севере нам пришлось пробиваться сквозь пожар и туман. Туман есть и на юге.

— Вижу. Но он ко мне цепляется. А я не хочу новых искушений.

— Нам надо туда, и тебе негоже уклоняться. Мы прошли через Исландию. Ничего не бойся. Там был туман, здесь тоже туман.


Они медленно продвигались вперед. В края Мардука им попасть не удалось. На Луаре люди рассказывали друг другу об Уайт Бейкер. Ей еще хватило сил, чтобы привести британских поселенцев на континент, но потом она окончательно замкнулась в себе. Как дерево, которое много весен пышно цвело, затем, состарившись, покрывает себя все новыми слоями коры, само себя замуровывает, прячет лицо под забралом, а корни его деревенеют каменеют: так же и Уайт Бейкер окопалась в теплой долине Жиронды, поблизости от Диувы. Подобно жуку, упала она на мох, чтобы ее засыпали рыхлые вороха листьев. Уайт Бейкер прогуливалась по берегу реки, как другие; понемногу работала на поле, в саду. Но ее отличал пустой взгляд расширенных глаз, казавшийся очень серьезным. Красное лицо еще оставалось гладким, без морщин. Она могла часами сидеть в своей комнате, в доме Диувы: смотрела через открытую дверь, наслаждалась обвевающим ее ветром. Она носила коричневый костюм поселенцев; ее тяжелая толстая рука покоилась на столе, где лежали скомканные пучки травы, а под ними — белое обветшавшее шелковое платье, стянутое в узел кожаным шнурком. На шнурке висел вырезанный из кости вороний клюв, амулет Ратшенилы. На стене же выпукло красовалось, совершенно неповрежденное, парчовое сенаторское облачение. Уайт Бейкер жила под защитой Диувы. Она сделала себя вместилищем призраков (опьяняющих человека), которых никто, кроме нее, жалеть бы не стал.


Поблизости от места, где ранее находился Монтобан[113], к группе Кюлина прибилась рыжая Тика Он. «Надо же, какую птицу к нам занесло», — удивился строгий Кюлин; но остаться ей разрешил. В его группе вскоре начались беспорядки, сладостно-мучительные осложнения. Кюлин наблюдал, как люди пытаются этому противиться. Рыжеволосая Тика Он будто прятала в себе жало. Ее, как осу, влекло к человеческим телам, она все время хотела это жало в кого-нибудь вонзить. Увидев, как она обнимает женщин из его группы, как раболепствует перед ней Идатто, Кюлин уединился на полдня. Потом сделал вид, будто испытывает к ней желание. С довольным жужжанием, повизгивая от возбуждения, дикарка последовала за ним в кустарниковые заросли. Там он ее задушил.

В этих кустах, среди желтого дрока и крапивы, его и нашли вечером мужчины, отправившиеся на поиски, — рядом с маленьким скорченным рыжеволосым трупом. Они хотели забрать мертвое тело, похоронить. Кюлин сурово сказал:

— Не трогайте. Позовите остальных. Где женщины?

Он ждал, пока не подошли женщины и Идатто.

— Хотите знать, кто это? Смотрите! Это Тика Он, рыжая. Посмотрите на нее еще минутку. Ну что, она вас всех подловила? В кусты ее!

Он сам покатил тело глубже в кусты; вышел оттуда бледный:

— Я ее задушил. А знаешь, Идатто, почему я ее задушил?

Идатто, в слезах, с горечыо выдавил из себя:

— Она не была преступницей.

— Нет, конечно. Я это знал. Все дело в тумане. Он цепляется за тебя. Но мы против него не бессильны. Я называю его по имени, смотрю на него, тогда он отступает.

Идатто кусал себе губы, плакал навзрыд, прижав к лицу кулаки. Маленькая черноволосая женщина тоже вдруг начала всхлипывать. Кюлин, насупившись, наблюдал за ней. Потом взревел с налившимся кровью лицом:

— Или вы не видели, что здесь лежало? Не успели толком разглядеть? Несите ее снова сюда. Пошевеливайтесь!

Он сам рывком отдернул ветки куста, заслонявшие маленькое лежащее на земле тело:

— Вот она. Я ее задушил. Сделал это. Что ты мне хочешь сказать, Идатто? И ты?

— Прикрой ее, Кюлин.

— Я полдня пролежал рядом с этим трупом; вы же пока не рассмотрели его как следует.

Бородатый, с бронзовым загаром мужчина шагнул к Кюлину, вырвал у него ветки:

— Идатто и другим сейчас нелегко. Не надо выяснять с ними отношения. Кто знает, что нам еще предстоит. Дай им время прийти в себя.

Кюлин стоял неподвижно, скрестив руки на груди:

— Земля эта требует все новых жертв, никак не насытится человечиной. Хорошо иметь на руке клеймо; хорошо и думать о нем.

Идатто упрямо всхлипывал, уткнувшись в плечо Бородатого:

— Скажи ты, была ли Тика Он преступницей? Или — просто живым существом, исполненным жизни, перед которым я мог преклониться?

Кюлин что-то пробормотал, сверкнув глазами. И быстро ушел. Люди хотели — еще до наступления ночи — сжечь труп, но Кюлин крикнул:

— Огонь? Никакого огня! В землю. Я сказал: в землю.


Между Кюлином и членами его группы возникло отчуждение, нараставшее по мере того, как они продвигались к югу. Люди хотели обосноваться на этой плодородной земле, в том или другом месте, но Кюлин холодно, без всяких объяснений, приказывал двигаться дальше. Многие из ожесточившихся ветеранов оттаивали душой в новых благодатных краях. Сворачивали вправо или влево и оставались жить в здешних поселениях. Пахали землю, пели, смеялись вместе с сильными и счастливыми людьми — на Гаронне, в Лангедоке, на берегах Роны. Они чувствовали, что спасены. Первобытные твари теперь утратили власть над ними, Исландия их отпустила.

У порога южной страны Кюлин водрузил, как некий символический знак, убийство Тика Он; но ничего этим не достиг. Мало кто из его сторонников чувствовал себя уверенно. Люди видели, что Кюлин, как и другие, борется с собой, и страдает, и не может этого высказать; что он с яростью проникает все дальше в эти края. У него выросла длинная русая борода с проседью; ходил он теперь слегка сгорбившись. Редко кто отваживался заговорить с ним.


И вот однажды — возле Тулузы — распространился слух, что Венаска где-то неподалеку. Золотисто-коричневая женщина — в кармазинного цвета рубахе, в шитых золотом шароварах — посреди клубничного поля протянула Кюлину руку.

— Венаска, это ты. А я тут брожу. Я давно хотел с тобой поговорить.

— Что ж, теперь мы встретились.

— Ты разве знаешь, кто я?

— Нет, но я дам тебе имя.

— Не надо. Я Кюлин. Со мной здесь и другие ветераны Гренландии.

— Гренландия далеко. Но я рада, что вижу тебя.

Она погладила Кюлина но плечу; его это привело в ужас:

— Венаска, я хотел рассказать тебе кое-что, с Гренландией не связанное. В окрестностях Монтобана нам повстречалась одна рыжеволосая женщина, странное создание: Тика Он. Так вот, я ее убил.

Венаска еще держала руку на его плече, но теперь отдернула ее, опустила голову:

— Ох!

Она смотрела на черную землю; стояла тихо, с безвольно повисшими руками; тусклым голосом окликнула кого-то. Две сидевшие неподалеку женщины поднялись и подскочили к ней. Венаска тихо пожаловалась:

— Этого человека зовут Кюлин. Он убил Тика Он. Он повстречал ее около Монтобана.

Женщины растерянно и с угрозой взглянули на него. Венаска не поднимала головы.

Кюлин:

— С этими мне говорить не о чем. Я, Венаска, хочу остаться вдвоем с тобой.

Венаска не шелохнулась:

— Не могу. Ты убьешь меня.

— Я не убийца.

— Убийца. Я это чувствую. — Она взяла под руку одну из женщин. — Пойдем ко мне на двор. Посидим.


Дома она оставила открытыми двери и окна. Села в углу комнаты. Они помолчали.

— Чего ты от меня хочешь, Кюлин? Тебя зовут Кюлин. Я нарекаю тебя Ходжет Сала. Крутой Обрыв.

— Я должен узнать тебя поближе.

— Зачем?

— Мы, Венаска, поплыли в Гренландию, потому что нас послали туда. Градшафты, которые теперь гибнут, — они нас послали. Мы побывали сперва в Исландии, на острове вулканов, потом — в Гренландии. Я помогал осуществить план сенаторов. Это первое. Второе: на нас там навалилось нечто ужасное, что потрясло меня и других, выживших. Это, значит, второе. И мы, в том числе и я, вцепились в свой опыт зубами. Правда, Венаска. Я ведь хотел того, что на меня обрушилось. Хотел выдержать испытание. Точнее объяснить не сумею. И поскольку я своего добился, пришлось устранить Тика Он. Другого выхода не было. Я не искал ее, она сама пришла.

— Ходжет Сала, я слышу только интонацию твоих слов. Чего ты от меня хочешь?

Длиннобородый холодно взглянул на нее:

— Ты не пришла. Тебя разыскал я. Подойди поближе, чтобы я ощутил твое присутствие.

— Ты понимаешь, что говоришь?

— Да.

В нем думалось: «Это все туман. Я преклонился перед ней. Если я должен погибнуть, так тому и быть. Значит, я ни на что не годен. Дело не в отдельном человеке».

Она в своем углу поднялась:

— Повернись ко мне спиной. Не смотри на меня.

Он ждал; и опять подумал: «Дело не во мне». Прошло несколько секунд. Внезапно он почувствовал слабость: это испытание; я решился на пробу; я либо обрету защиту, либо нет. Он повернулся к ней спиной. Но Венаска из своего угла не вышла. Ее мягкий голос:

— Ты хорошо сделал, что дал мне возможность на тебя посмотреть. Я была к тебе несправедлива. Я уже иду.

И она сзади скользнула к нему, потянула к окну, улыбнулась девушке, показавшейся на пороге:

— Подожди снаружи.

Остановившись посреди маленького помещения, прижалась лицом к потертой кожаной куртке, обхватила руками его голову.

— Прежде, Ходжет Сала, я только слышала, как ты говоришь. Теперь я сама путешествую по Гренландии. Да. Ничего плохого мне там не встретилось. Крутой Обрыв не причинит мне вреда. Прислушайся! Там снаружи наши птицы. Птицы! Ничто не причинит мне вреда!

Она с улыбкой отделилась от него; жужжа что-то себе под нос, взяла его руки в свои:

— Я все-таки боюсь тебя, Ходжет Сала. Но ты мне ничего плохого не сделаешь. В тебе прорезался для меня какой-то росток. Не дай ему погибнуть.

— Почему ты уже уходишь?

— Попрошу принести молока.


Она отпила из стакана, протянула стакан ему:

— Доставь мне удовольствие. Чтобы я больше не боялась.

«Может быть, — подумалось в нем, — мне не следовало убивать Тика Он. Я бы и так с ней справился». Он выпил из стакана Венаски.

— А теперь ты уйдешь, Ходжет Сала?

— Я думал остаться у тебя дня на два. Я готовился к худшему, Венаска.

— А теперь?

— Теперь я уйду.

— И никогда больше не вернешься?

Он усмехнулся:

— Ты все еще боишься меня, Венаска. Молоко было вкусным, и я выпил из твоего стакана. Я скажу друзьям…

— Что?

— Еще не знаю. Что ты нарекла меня Крутым Обрывом, Ходжет Сала. И…

Тут он снова присел на стул, достал из ножен кинжал, закрыл глаза. Она долго смотрела на него. Он открыл глаза:

— У тебя мне было хорошо. Двух дней не понадобилось. Я пришел сюда — признаюсь, Венаска — с решимостью быть к тебе беспощадным. Тика Он — о ней и говорить не стоит — должна была умереть. Я боялся тебя; боялся: ты сделаешь напрасным все то, что с нами… случилось в Гренландии.

— А теперь? Что теперь? Разве я не признала тебя, Ходжет Сала? Едва увидев тебя, я захотела дать тебе имя.

Она готова была перед ним преклониться.

— Поцелуй кинжал.

— Это тот самый, которым…

— Нет, я сделал это руками. Ты должна поцеловать кинжал.

Она обняла Кюлина, заплакала, прижавшись к его лицу.

Он глухо пробормотал:

— Не надо, Венаска. Поцелуй кинжал.

— Неужто я должна?

Он вздрогнул, отстранился от нее, сжал кулак, глаза его расширились:

— Целуй кинжал!

И протянул ей рукоять со знаком вулкана. Она наклонила голову с цветком смоковницы в волосах, поднесла кинжал к губам.

Он выдохнул, не шевельнувшись:

— Как ты осмелилась?

— Не уходи так, Кюлин. Что плохого я тебе сделала?

Он переступил порог, пошел через двор. Венаска за ним:

— Прости меня.

Только у подножья холма, на котором стоял ее дом, она догнала Кюлина. Он на нее не взглянул:

— Зачем ты идешь за мной? — Потом, спокойнее: — Нам нечего обсуждать, Венаска.

Она схватила его за руку:

— Дай мне кинжал.

И долго, пылко целовала рукоять:

— Пусть каждый поцелуй пойдет тебе на пользу, милый кинжал. Мои поцелуи высохнут; все же не забывай их.

Кюлин рассматривал кинжал.

— Милый кинжал, милый кинжал… — усмехнулся он и обнял Венаску. Они стояли под олеандром. — Не дрожи. Теперь я сам приму твои поцелуи. Я снова понял, как прекрасны люди. Ты, я уверен, — прекраснейшая из всех. Успокойся, Венаска.

Она вынула из волос веточку смоковницы, протянула ему. Дойдя до своего дома, вдруг разрыдалась: плакала долго на скамейке перед крыльцом, где ее задержали женщины. Кюлин же, сделав несколько неуверенных шагов, вернулся к олеандру, прижимая веточку к груди: «Благословенное место». Погладив веточку, он положил ее перед собой на землю, дотронулся до земли, повернулся и зашагал прочь.


К востоку от Тулузы, на горном плато Сидобр, при большом стечении исландских ветеранов бросились в огонь первые добровольцы.

Идатто по своей воле стал первой из пяти жертв. Этот нежный юноша давно уже расстался с Кюлином; им овладели демоны тоски. Внутренне отделиться от Кюлина он не мог; клеймо на собственной руке будто бросало на него требовательные взгляды. И когда на Сидобре заполыхал огонь, сладостный-таинственный-суровый, Идатто сразу понял, какой ему избрать путь.

Слухи об исландских моряках передавались из уст в уста. Вскоре суровые, обуздывающие страсти костры заполыхали повсюду. Крутой Обрыв, как теперь называли Кюлина, оставался со своими приверженцами на Сидобре. Исландские ветераны стояли там лагерем до тех пор, пока не почувствовали, что усмирили ополчившихся против них демонов здешней земли.

Почувствовав это, они начали по-настоящему осматриваться. Обычай разжигать чистые — отражающие зло — костры уже распространился к северу. Поселенцы теперь тоже собирались вокруг огня: уверенные в себе, жесткие, решительные чужаки, которые пришли с морского побережья и предъявили им свои требования, одержали над ними верх.

Исландские ветераны кочевали по всему южному краю. Когда Кюлин увидел, что костры переместились к северу, что поселенцы постепенно превращаются в единое целое, он покинул Сидобр.

Запряг в повозку свежих лошадей и, чтобы внутренне себя закалить, решил осмотреть руины опустившихся под землю градшафтов.


ИЗ ТЕХ ПОДЗЕМНЫХ ПАЛАТ, где жили Ментузи и Кураггара, появлялись все новые существа: гиганты пользовались услугами помощников, которые открывали им двери лабораторий. В образе куницы или серенькой юркой мышки выбегали они из дверей. Носились по улицам, постоянно подвергаясь смертельной опасности, потом возвращались, скреблись или пищали под дверью. А по прошествии скольких-то дней они уже летали над площадями подземного города как цапли (но только, в отличие от настоящих цапель, с большими, тяжело свисающими головами): раскидывали крылья, вытягивали шеи, поднимались вертикально вверх по шахтам. В лабораториях кто-то должен был опять превратить их в людей. И вот они уже стоят, отряхиваются, будто только что вышли из воды, ворчат, не находят себе места, готовятся к новой эскападе… С замутненным сознанием, раздражительные и склонные к насилию, выходили они из очередного превращения. Их помощники и помощницы относились к сословию человекосамцов и человекосамок, как и они сами. Но гиганты нападали на помощников, как только с помощью особых ванн, огня, электрических разрядов снова превращались в людей; часто под влиянием еще не исчезнувших звериных инстинктов убивали их, разрушали аппараты. Вновь-ставших-людьми обуздывать было трудно. Желание превращаться в животных у большинства гигантов Лондона и Брюсселя вскоре пропало — потому что некоторые из них были убиты и изрублены на куски, когда, после очередного возвращения, нападали на помощников или крушили ценные аппараты.

Затем гиганты Лондона увлеклись нападениями на людей, на человеческие скопления, все более крупные: они хотели продемонстрировать свою мощь. В их сознании — сознании разъяренного быка — брезжили картины ужасных разрушений, которые оставляли после себя издыхающие древние твари: жилища, где люди животные растения стулья двери разбухают и смешиваются в единое кипящее варево… Экспедиция в Исландию и Гренландию не была напрасной: в руках гигантов оказалась одна из первобытных сил, и они желали ею воспользоваться. За две недели Кураггара — человекосамка, превратившаяся в летучую мышь — завершила в Лондоне ужасное дело. Она умела плеваться, как гренландский дракон: капля слюны стекала по лоскуту турмалинового полотнища, который Кураггара, сама защищенная, носила на груди. И вот уже деревянные балки под ней начинали расти, железные опоры дымились и разбухали, отвратительно толстые человеческие руки, удлиняясь, выпрастывались из окон и ломали рамы. Помещения заполнялись человеческой плотью. Подземные сводчатые галереи — с людьми, домами, машинами — увеличивались в размерах, пробуравливались одна сквозь другую. Когда-то человеческие массы бежали с поверхности Земли, спасаясь от гренландских тварей; теперь они сидели — висели, как колония кораллов — под землей. И Кураггара, периодически снова принимавшая человеческий облик, ликовала. Ментузи, Кара Уюк, Шагитто, Дехас Тессама заражались ее лихорадочным азартом. Они нападали на бегущих, обезумевших от страха людей в нижнем ярусе Лондона: жужжали как колибри, кричали как золотые фазаны сойки сороки, позволяли себя прогонять, роняли капли яда. Нижняя часть Лондона… Нижний ярус Лондона, Водяной город, был полностью разрушен мнимыми птицами: камень песок люди железо перемешались, фундаменты просели; вода хлынула в образовавшиеся трещины и пустоты. Делвил, самый могущественный из гигантов, положил конец бесчинствам порхающих тварей: кого-то он перебил, кого-то подчинил себе, когда они снова приняли свой изначальный облик. Он им угрожал: «И ради этого я старался. Ради этого мы посылали людей в Исландию. Чтобы доставить вам турмалиновые полотнища! Берегитесь. Многих из вас уже нет в живых». Они ворчали: дескать, что он имеет в виду? Он ледяной рукой отхлестал их по щекам: если они поймут, что он имеет в виду, тем лучше; а пока пусть полагаются на его разум.


Ментузи и Кураггару, пока еще не погибших, он вызвал к себе в Корнуолл, в Дартмурские леса. Они прилетели на животных, которых сами для себя создали: гигантских плоских существах, в чьих грудных клетках эти двое сидели, словно сердца. Делвил сокрушил обоим животным шеи:

— Кураггара, это был твой зверь, коричневый. А это твой, Ментузи. Ваши игрушки. И вы осмелились явиться с ними мне на глаза!

Кураггара — высокая, как ель — имела человеческий торс. Прыгала она (в последний раз) в образе древесного кенгуру, и лицо ее все еще покрывала бурая шерсть, челюсти и нос были сближены, как на морде животного, на макушке поворачивались маленькие островерхие уши. Она стояла, наклонившись вперед, на мощных когтистых задних лапах, а пушистым хвостом прикрывала спереди тело. С отсутствующим, сонным видом слушала она Делвила. У Ментузи была длинная ржаво-бурая шея белоголового сипа. Хлопая крыльями, опустился он на каменистое плато перед Делвилом, поднял востроносую человеческую голову, нахохлил спинные перья. И выдохнул, потянувшись:

— Можешь прикончить этих бесшерстных. Мы сделаем себе новых.

— Ты, грязная тварь! Посмотри, что на тебе болтается, на твоем воротнике из перьев. Это же кишки!

— Верно замечено. Лошадиные кишки, Делвил. Люди прежних времен были не так уж неправы, когда жрали животных, рожденных другими животными. Это мне больше по вкусу, чем пища с фабрик Меки. Увидишь, я еще стану поселенцем.

Делвил запустил ему в лоб горсть камней. Ментузи в ответ заворчал, расправил крылья; втянув голову, дважды облетел вокруг Делвила и с хриплым карканьем снова опустился на землю.

— А ты, Кураггара, что стоишь?

Делвил — но внешнему облику человек, но возвышающийся над ними, как дом — схватил ее за загривок:

— Заснула? Ты видела, кого я убил в Лондоне. Хочешь, чтоб и с тобой так произошло? Ты только намекни… Превратись в муравья или в гниду, тогда мне будет легче с тобой разделаться.

— Ты нам завидуешь, Делвил. Хочешь лишить нас наших маленьких удовольствий.

— Тоже мне удовольствия.

Ментузи подлетел к его лицу:

— Похоже, Делвил на старости лет сделался пастырем человеков. Что тебе за дело до этих людишек? Мне лично гниды и муравьи интересны ничуть не меньше, чем люди.

— Меня тоже, если хочешь знать, люди не заботят — слышишь, пожиратель падали? — Делвил клокотал от ярости. — Я и люди! Мне — заботиться о людях! Ты, видно, принимаешь меня за пророка или предводителя толп. Усматриваешь во мне сходство с Мардуком. Это все позади, Ментузи. Люди меня больше не заботят. Пусть, если хотят, становятся поселенцами, или строят города, или едят древесную кору, запивая ее серной кислотой. Но вас, тем не менее, я считаю подонками — тебя, и Кураггару, и Шагитто, и тех, кого я убил. Играть вам не возбранялось. Но вы перегнули палку.

Кураггара выпрямилась:

— При чем тут какая-то палка. Ты просто ничего нам не позволяешь.

Делвил пнул ее коленом. Под градом камней она и Ментузи поспешно ретировались в чащу леса.


Делвил думал только о том, чтобы расти. Он редко покидал горы Корнуолла. Его окружала маленькая группа верных помощников. Дехаса Тессаму — человека, подобного ему — он послал в Ирландию. Они не хотели забывать о Гренландии и о первобытных чудищах. Люди-башни все еще стояли, образуя цепь, на горах, на море. С глубоким чувством — со слезами, с ненавистью — смотрел на них Делвил: «Это были мои друзья. Они задержали чудищ. Нам пришлось принести их в жертву». Он, по сути, перешагнул через этих темных печальных существ. Предоставил их распаду, потому что более в них не нуждался. Они иссыхали между своими камнями и балками; их жуткие стоны, животный усталый рев на протяжении многих месяцев звучали над одинокими горными вершинами, над пустынной водной поверхностью — от Шотландии до Скандинавии. Лоскуты турмалиновых полотнищ, прежде служившие приманкой, в конце концов обрушивались вместе с самими съежившимися великанами. Камни, человеческие и животные останки… Все это падало с плотов в море.

Делвил думал только о том, чтобы расти. Много недель он не покидал Корнуолла. Он распорядился, чтобы тело его наращивали очень медленно; и не хотел, чтобы в качестве связующего вещества, как в случае с башенными людьми, использовали землю. Пусть лучше в него бросают камни и деревяшки, льют воду… Часто его сознание затуманивалось, и тогда приходилось делать долгие перерывы, чтобы Делвилом не завладели демоны камня. Человекоподобным чудовищем воздвигся Делвил перед Лондоном. У него были ступни с пальцами, колени — как у человека. Темно-коричневая, похожая на задубевшую шкуру кожа. На шелушащемся теле появлялись, словно эркеры и купола, соски желваки бородавки. Из подложечной впадины торчало существо-колокол, с подвижными щупальцами. От паха тянулись черно-серые играющие змеиные тела: подвижные глазастые трубки, которые обвивались вокруг ног Делвила, ласкали его, пили и жрали для него. Грудь — наверху — в медленном темпе раздувалась и опадала. Змеиные тела высасывали целые ручьи: русла становились пустыми, вода теперь циркулировала по телу Делвила. Он смотрел на поселенцев, мельтешащих под его ногами: «Травоядные. Люди. Они думают, в этом — спасение человечества. Спасение! В том, чтобы жрать траву! Людишки!» Затуманенными глазами Делвил рассматривал траву деревья коров лошадей. Его обвевал ветер. «Вот ветер, это да, это что-то! И гора тоже». Лондон он обходил стороной: боялся обрушить хрупкие подземные ярусы. Он перешел вброд Дуврский пролив, в штормовую погоду. Терпел завывания бури, перехватывающей дыхание. Возле Кале, тяжело дыша, присел отдохнуть, потряс прибрежные скалы. Тен Кейр в это время бродил по окрестностям Брюсселя. Он видел, как потемнело небо, видел приближающегося враскачку гиганта, чья голова доставала до облаков, слышал различимые за много миль бурчание-клокотание-журчание, шипение змей. Не выдержав этого отвратительного зрелища, Тен Кейр бежал под землю.

Разочарованный Делвил поплелся через Пролив обратно, с трудом отыскал дорогу в Корнуолл. Там снова целыми бочками глотал камни. «Люди. Жрут траву. Нашли себе спасение!» Он смутно думал: «Укорениться в земле. Как горы. Остальное само собой образуется». И жевал-перемалывал пишу, прищуривая глаза.


ГИГАНТЫ собрались на охоту. Кураггара хотела в Гренландию.

— Дай мне полететь через море, — смеялась она в лицо вечно недовольному Ментузи, — и сам присоединяйся. Я охочусь на чудо. А ты все спишь.

Ментузи взлетел:

— Это мы еще поглядим!

Они стали двумя коршунами, летели над морем. Пробивались сквозь бурю, раздирали в клочья чаек, каждый гнал их навстречу другому. Море, черная мерцающая плита, волновалось под ними. Они пикировали, клевали китов в головы. Если буря кричала: «Ха!», то и они отзывались: «Ха!» Они проломились сквозь ветер. Под ними уже сверкали айсберги: белый холод. Кураггара весело перекувырнулась в воздухе:

— Мы скоро будем на месте. Ментузи, все вышло по-нашему. Драконы не появились. Ни один. Небось окопались во льдах. Но мы спугнем эту дичь.


Розового света больше не было. Только белесые сумерки. Вспышки северного сияния. А вот и остров Ян-Майен. Но что сталось с Мутумбо, который когда-то выжег шахту в прибрежном мелководье, вместе со своими кораблями опустился на дно? Бушующие воды его захлестнули… Сперва расцвел на небе розовый свет, и люди с одинаковым блаженством превращали в любовных партнеров камни, деревяшки, малые и большие волны. Потом сгустились черные грозовые тучи, наступило время циклонов; но люди все еще ликовали. И потом — пестрая скользящая туча птице-ящеров, длинношеих, с чешуйчатыми воротниками, с запутавшимися в перьях лисицами. Брызги, струи дождя из зверей. Гул проломленных корабельных бортов. За минуту все оказались в губительной воде. Как растекшееся пятно машинного масла, переливалось море над исчезнувшими кораблями. Прощай, Ян-Майен!


Горные пики вынырнули из океана.

— Вот оно! — обрадовался Ментузи; и начал спускаться.

То были группы островов. И новая вода, сильнее пенящаяся; и линии прилива. Белые вершины, плоские или холмистые равнины. Коршуны хрипло кричали, широко раскинув крылья; они не совершали никаких движений, но спускались.

— Гренландия, Ментузи!

— Кураггара, неужто Гренландия?

Благостно прокаркала Кураггара:

— А знаешь, о чем ты не вспоминал всю дорогу? Знаешь? Нет? О драконах.

— Драконы…

— Да, Ментузи. Теперь мы ими займемся. Ты их видел? Я пока — ни одного. Куда же запропастились эти милые звери, в свое время нагнавшие на нас столько страху? Где спрятались, какую игру затеяли?

Она вдруг хихикнула, затанцевала на снегу, захлопала крыльями, взметнув снежную крошку:

— Они мертвы! Мертвы! Сдохли! Околели! Отбросили когти! Окочурились! Драконам драконья смерть. Давай, мы должны их найти. Я хочу с ними поиграть.


Они слетели с горы. Повсюду — снежные массы, льдины. Они носились в белом светоносном воздухе целый день, земля эта все не кончалась: белела, сколько хватало глаз. Когда с неба спустилась тьма и их окутала слепящая снежная вьюга, Кураггара крикнула:

— Вижу расселину! Там мы переночуем.

Притомившиеся, они устроились под скалой; спали и видели сны. Будто парят высоко над морем, раскинув крылья, — в воздушных потоках.

Разбудил их яркий солнечный свет, Кураггара хотела сразу же лететь дальше. Ментузи, нахохлившись, проворчал:

— Погоди, мне кое-что приснилось. На снег выбираться не хочется. Где эти драконы? Мне снилось, они лежат здесь.

И он принялся кружить над расселиной.

Второй коршун крикнул:

— Я ничего не вижу.

— Они наверняка здесь. Под снегом.

И оба вкогтились в снег на краю обрыва: били крыльями, сметая его; лапами разгребали-расцарапывали. Снег был рыхлым. Под ним оказался крошащийся лед; точнее, фирн — голубовато-белый, формирующийся. Коршуны бросались теплыми телами на этот лед; он таял, утекал струйками. Когда лапы уставали, Кураггара и Ментузи буравили-колошматили лед головами, лбами. Вертелись колесом, пока в лапы не возвращалась сила. И потом вдруг масса льда и снега над ними с хрустом отломилась от скального выступа. Сами они тоже покатились вниз, задыхаясь под грузом снега. Но сумели-таки взлететь, уклонившись в сторону. В воздухе они встретились:

— Это ты, Кураггара?

— Ты еще жив, Ментузи? Я больше не могу. Не могу.

На равнине они просидели около часа: медленно приходили в себя. Потом Ментузи взмыл в воздух, Кураггара нерешительно последовала за ним.


Ментузи издал хриплый крик и куда-то пропал. Коршуница, испугавшись, поднималась все выше, выше. Увидела наконец другого гигантского коршуна. Тот висел на обрыве, двигался по нему вверх и вниз, стучал клювом. Кураггара приблизилась, ужаснулась. Тоже хрипло каркнула, как прежде Ментузи. Обрыв был черно-коричневым, припорошенным снегом. Из расселины торчали ветки древесной кроны. Крепкие ветки косо лежащего сломанного дерева. Маленькая лавина целиком обнажила отвесную стену расселины. Ментузи спускался вниз по странно извилистой линии. Он кричал и колотил в стенку клювом. Кураггара подлетела к нему.

— Взгляни-ка, Кураггара! Что здесь лежит, изогнувшись. Не двигаясь. Кости, позвонки… Там ребра… А вот и голова, с пустыми глазницами.

— Дракон!

Один дракон, хочешь ты сказать. На самом деле тут сплошь драконы. Тут похоронены они все. Они вдруг стали замерзать. И им пришел конец. Их залило дождем, завалило снегом.

Они слетели на дно расселины. Там росли древовидные плауны: целый лес. Коршуны стали рыться в холодных сгнивших кучах листьев и мха. Среди камней, древесных стволов, листьев лежали скелеты и груды разрозненных костей; между ними нарастал лед, под ними были снег, вода, земля. Кураггара вскрикнула, взлетела, закачалась в воздухе над расселиной:

— Драконы, которые хотели убить нас! Опустошали градшафты! Ха-ха!

Ментузи качался с ней рядом:

— Кураггара, они — по всей этой земле, всюду.


Оба теперь мчались сквозь снежную вьюгу, сквозь завывания ледяного ветра:

— Вся эта земля — наше знамя. Наше победное знамя. Вот они лежат — вот, и вот, и вот. Тысячи, миллионы! Повсюду, где белый цвет. Снег занят только тем, что хоронит их. А к нам… — Ментузи поднялся выше, описал круг.

Кураггара, засмеявшись:

Нам они отдали свои жизни. Эти скелеты Гренландии. Жизнь — у нас. Ха! Мы еще нажремся снега. Снег-снег…

И они принялись глотать снег. Он падал над этим континентом, запорашивал леса, вплоть до самых верхушек, ломал древесные стволы, перемалывал их, разлагал останки животных, скопившиеся между ними. Вместе с лоскутьями обуглившихся турмалиновых полотнищ, которые когда-то одержали победу над ним, снегом.

Кураггара, визгливо:

— Ну и как тебе прогулка, Ментузи? Я набила себе снегом полное брюхо: он наш друг. Пора возвращаться. Я уже нацелилась на новое чудо. Но и это мне понравилось.

— И мне. Только скорей бы домой. Нам, Кураггара, многое предстоит. У меня неутолимая жажда деятельности. Делать, делать…

— Да ладно! День-два, и мы будем дома.


Горы и ледяные поля остались позади. Коршуны теперь перелетали — меридиан за меридианом — Атлантический океан. Ленивые воды: колышущаяся шкура черного влажного чудища.

Утесы и белая пена: Шетландские Оркнейские Фарерские острова. Шотландские горные цепи, плоскогорья. Крошечные овечьи отары внизу. Люди: поселенцы. Действовать, активнее действовать. Оба коршуна кричали, взмывали выше. Мчались, выгнув шею, жадно всматриваясь в пространство перед собой: на многие мили — поля руин, вплоть до самого побережья; громыхающее море на юге. Вот и Лондон. Подернутый по краям плесенью поселений. Оба коршуна устремились в шахты и трещины — головой вперед, прижав лапы к животу. Издавая хриплые крики.

И поскольку Делвила нигде не было видно, они учинили, что хотели. Ревом пантер наполнили сводчатые галереи подземного города. Потом увеличились в размерах. Когда люди в панике побежали вверх по наклонным проходам, по шахтам, их уже ждали тяжело топочущие мамонты. Хоботы двигались горизонтально и вертикально, действуя как дубины хлысты молоты камни. Когда чудища закидывали хоботы над плоскими головами, обнажались гигантские красные провалы их пастей; громадные, как балки, белые бивни выступали вперед, раздавался гулкий раскатистый зевок. Звук, подобный шуму бушующего прибоя, заставлял скучившихся людей бросаться врассыпную. Мамонты, серо-черные, пританцовывали. Затаптывали выходы из шахт. Люди устремлялись из подземных помещений наверх. Там были: белый воздух, туманное небо, резкий ветер… и первобытные чудища, как из гренландских времен. Одурманенные толпы кидались назад, на подземные ярусы. Их преследовал по пятам жуткий звериный рев, рев гигантов. Те окончательно распоясались, самовластие довело их до безумия. Как тут убежишь. Шахты обрушились, проходы к фабрикам Меки завалило камнями. Через все щели люди карабкались наверх, перекрывая пути друг другу. Теперь все бежали навстречу звериному реву. Где рев, там должно быть выводящее из-под земли отверстие. Ментузи и Кураггара, меняя обличья, неистовствовали; счастье клокотало в их глотках: «Тумтум! тумм тумм!»


ПОТОМ ОНИ ПОКИНУЛИ визгливый Лондон, водоворот барахтающихся дрожащих людишек. Они жаждали увидеть Корнуолл, Делвила. Пятеро гигантов увязались за ними — последние из тех, что строили лондонские подземелья. Двое прыгали как кузнечики, хотя высотой были с человека: терли прозрачными пергаментными надкрыльями о задние конечности, так что их повсюду сопровождал стрекот. Прыгая, они отталкивались задними, сложенными острым углом ногами, расправляли крылья — и могли одним махом перескочить через каменистую осыпь. Трое других плыли по воздуху — в виде желтых облачков цветочной пыльцы. Облачко иногда колыхалось и расползалось, но потом пыльца снова собиралась в плотный комок и летела вперед, словно брошенный камень.

Делвил шел через Дартмурский лес; Корнуолл остался позади. Вдруг желтое облачко — гудящее, словно комариный рой, — мягко легло на его большие карие глаза. Он поднял руку, чтобы этот рой отогнать. Но облачко прильнуло плотнее, распространяя аромат цветущей липы, — и по переносице сползло ко рту. Змеи в паху Делвила дернулись к новому облачку, которое устроилось вокруг бедер. Змеи, словно бичи, взвивались вверх, обрывали верхушки елей, ломали ветки. Осыпаемые градом ветвей, стрекочущие кузнечики (которые теперь тоже приблизились) отступили в чащу черного леса. Делвил повернулся спиной к облачкам, чихнул, отер глаза волосатой ручищей. Но едва он глубоко вздохнул откашлялся сплюнул — и наклонил голову, потому что в уши ему снова что-то гудело, — как смех Ментузи и Кураггары разодрал воздух. Они махали крыльями над верхушками елей. И каркали; их шеи, алчно вытянутые вперед, почти голые, были ржаво-бурыми; перья воротников — серыми; оба зависли в воздухе. Тут Делвил узнал гигантов, с которыми боролся. Он вообще-то направлялся на континент, в поисках чего-то неопределенного… Но в данный момент схватился за уши, сунул руку в рот, чтобы избавиться от щекочущей пыльцы. Эту неуловимую субстанцию он судорожно сжимал пальцами, сдавливал, разрушал; локтями отбросил вниз два назойливых облачка, норовивших снова соединиться; стиснул их коленями. Зажал крепко. Пыльца обесцветилась; потом покраснела, как раскаленные угли. Гудение сменилось быстро оборвавшимся свистом, цыканьем, как у дрозда. Змеи, раззявив пасти, хватали-всасывали-заглатывали клубящуюся пыльцовую массу.


В то время как округлившиеся змеиные тела изгибались поворачивались раскачивались и постепенно опять уплощались, Делвил поднял кудлатую голову, присыпанную еловыми ветками. И медленно обернулся. Оба белоголовых сипа, с вяло обвисшими крыльями и вздернутыми плечами, нагло каркали на него с верхушки дерева. Делвил негодующе заревел:

— Эй, Кураггара, Ментузи, это опять вы!

Ментузи рассмеялся:

— Взгляни на мой крючковатый клюв. Я запросто порву твою шкуру.

Кураггара:

— Сегодня я грязная. Но на сей раз это не лошадиные потроха. А человечьи.

Делвил задохнулся от ярости. Его карие влажные глаза выступили из орбит. Он надолго утратил дар речи. А потом заголосил-заплакал:

— Вот что вы себе позволяете! Вот что творите! Все, значит, было ради этого. Великая война. Освоение Гренландии. Отражение нашествия драконов.

Кураггара приподнялась на сизо-серых лапах:

— Мы сейчас как раз из Гренландии. Потому и веселимся. Драконов мы видели, подо льдом. Теперь мы — драконы.

— Ты, Кураггара, в самом деле дракон. И ты, Ментузи. Вы жрете лошадей. И людей.

Тут Делвил разрыдался. Тело его сотрясалось в страшных конвульсиях. Оба сипа отлетели подальше. Визжа и пофыркивая, высунулся из подложечной впадины Делвила гигантский кораллово-красный полип: пурпурная роза; реснички ста щупалец энергично заколыхались; щупальца выгнулись. И внезапно, пока змеи толчками выбрасывали вверх воду, из глотки давящегося полипа полетели камни куски дерева; щупальца задрожали; под полумесяцем ротового отверстия сверкнули, словно глаза, голубые почки.

— Я не живу с вами, — прокряхтел Делвил. — Я не вашей крови. Я хочу на континент. Хочу к Мардуку.

Сипы крикнули:

— Ха-ха! К Мардуку… Хочешь жрать траву, как люди? Может, и помогать им? Они порадуются.

Но уже затрещал, захрустел лес: Делвил тронулся в путь.

— Я к Мардуку. Я к Мардуку.

Он, что-то бурча себе под нос, энергично шлепал вперед. Кузнечики исчезли. Цветочная пыльца колышущимся слоем лежала на земле, издыхала в судорогах. Кураггара и Ментузи, каркнув, набрались мужества и, догнав Делвила, уселись ему на плечи, затеяли драку с плюющимися водой змеями.


Делвил перешел вброд бурный Дуврский пролив. Выбрался, шатаясь, на прибрежные скалы: окутанный тучами, зеленовато-черный, страшный. На берегу Рейна провел целый день (его змеи всё не могли напиться). Потом помочился в ближайшее озеро. Пересек Тевтобургский лес. Обошел стороной лесистый Гарц. Оказался наконец в кишащем людьми Бранденбурге, в знакомых краях. Где же Мардук? Грозный великан, высотой до неба, несколько дней простоял в Хафельланде[114]: дышал и только. Белоголовые сипы пытались его раздразнить. Он молча глотал обиду, не трогался с места. Здесь когда-то жил Мардук… Делвил вдруг рыгнул-застонал-завопил — кричал много часов, пока не распугал всех людей в округе. Опустился на колени. Приник лицом к земле. Он узнал дом, в котором когда-то, вместе с Уайт Бейкер — где она теперь? — разговаривал с Мардуком.

Великан крепко ухватил за лапу одного сипа:

— Ментузи, в этом доме должен быть Мардук. Тело Мардука. Я хочу его получить.

Неохотно, под смех Кураггары, Ментузи отправился выполнять порученное. Вскоре он уже опять лениво подлетал к Делвилу; в его когтях покачивалось тело человека, превратившего Бранденбург в совесть западных городов. Человек этот погиб от губительных лучей Цимбо, таким был его конец.


Делвил, гигант, стоял на коленях, наклонившись к самой земле. Бури и летние дожди обрушивались на его спину. Замороженное тело Мардука он закопал в песчаную жижу и прижимался к этому телу грудью — прижимал к нему исландский лоскут со своей груди. Он целыми днями, склонившись над землей, дышал на труп и стонал. Пока тело под ним не зашевелилось и песок не устремился к этому телу длинными полосами, вдоль тонких силовых линий. Как растение, поднялось из земли сухопарое серое тело консула. Делвил выпрямился. Обеими руками стал подгребать песок к дергающемуся голому телу, у которого поникшая голова, казалось, была привязана к груди. Под руками Делвила земляные массы, словно управляемые ударами его пульса, сами текли к телу; воздух вокруг вихрился и мерцал. Делвиловы змеи изрыгали на эту землю воду. Когда грудь саженца (вокруг которого образовалась яма) начала расширяться, выгибаться вперед, подниматься и опадать, когда пальцы его растопырились, а ноги, хоть и подогнулись в коленях, удержались на месте, тогда Делвил — довольно хмыкнув, промычав что-то и выкатив глаза — отвел наконец руки от ожившего существа, но сам остался стоять на коленях, опираясь ладонями о землю. Мардук, чьи серебристо-белые худые ноги увязали в песке, доставал ему до шеи.


Делвил глухо прошептал над долиной:

— Мардук! Мардук!

Он звал. Позвал еще раз, настойчивее:

Мардук, Мардук.

Подбородок консула отлепился от груди, макушка поднялась, нос и рот выступили вперед. Два черных глаза невидяще уставились в шею Делвила. Делвил, повторяя свой зов, поднимал и опускал ладони. Ноги стоящего напротив него заработали энергичнее. «Ох!» — простонал рот, в то время как голова повернулась слева направо, будто искала чего-то. Делвил замахал кулаком перед лицом своего визави, вверх-вниз. Голова явно обратила на это внимание, начала опускаться и подниматься вместе с его кулаком. Тогда Делвил медленно поднес кулак ко рту, к глазам. Оживший смотрел теперь в глаза Делвилу; тот приблизил зрачки к глазам Мардука, задвигал ими туда-сюда. Одновременно, положив руку ему на затылок, убеждал:

— Видишь, Мардук, ты меня знаешь, знаешь. Я Делвил.

— Ох! — снова простонал рот, теперь глуше; побелевшая нижняя губа оттопырилась; струйка мочи побежала вниз по ноге.

Испуганный Делвил продолжал бормотать:

— Ты Мардук. Консул Бранденбурга. Ты меня знаешь. Нам надо поговорить.

Изо рта существа, следившего за каждым движением губ и глаз Делвила, вырвалось протяжное «Ах…»; потом мускулы его лица дрогнули и существо выдавило из себя: «Что…». Потом прохрипело: «Кто… Кто я».

Делвил, нежно:

— Ты Мардук.

— Я?

— Мардук. Я тебя вызволил.

— Кто — Мардук?

— Ты. Консул Бранденбурга. Мы здесь с гобой разговаривали, много лет назад. Ты жил в том доме внизу.

— Мардук. — Существо энергично задвигало ногами, взглянуло вниз на вихрящийся песок, простонало: — Освободить. Мои ноги.

— Смотри на меня, Мардук. Ты вспомнишь, кто ты. Я жду.

— Я… Продолжай же. Я… Продолжай.

— Мы разговаривали там внизу. Это Бранденбург, где ты жил. Теперь здесь правит Цимбо, погубивший тебя. Негр. Слушай, что я говорю. Ты вспомнишь. Была Уральская война, ты стал консулом после Марке.

Теперь серо-белое лицо ожившего человека разгладилось, губы закрылись, выпятились; голос Делвила дрогнул:

— Так вот, после Марке консулом стал ты. Люди, которыми ты руководил, еще живы. Они такие же, как ты. Тебя это порадует. Смотри. Города больше нет.


Песок вокруг Мардука зашуршал; Мардук посмотрел вниз, потом снова — в темные гигантские глаза Делвила; пролепетал:

— Помню. Я узнаю это место.

Делвил обрадовался:

— Конечно, узнаешь. Это Бранденбург. Здесь ты жил. Никто не мог сравниться с тобой. Ты был великий человек.

Другой глянул на облака, забормотал:

— Знаю. Знаю. — И попытался выдернуть ноги. Ноги были по колено погребены в песке, укоренены в нем венами нервами костями. — Идти. Дальше. Мне надо идти дальше.

Хохотнул-хрюкнул Делвил:

— Идти ты не можешь. Подожди. Я тебя скоро освобожу. Я Делвил. Гигант. Ты тоже гигант. Нет другого живого существа, кроме тебя, с кем я хотел бы поговорить. Я тосковал по тебе. Я должен тебя услышать. Ты будешь мне отвечать.

— Я гигант… Что это?

— Теперь я могу отвести от тебя руку. Ты меня понимаешь. Добро пожаловать, Мардук, друг мой, единственная родная душа! Люди такие жалкие, они ни на что не годны, без гордости… Нам, Мардук, пришлось посылать их в Гренландию — иного выхода не было. Теперь огонь у нас, Мардук: особый огонь!


Другой стоял без дрожи: бело-серое огромное тело, перед гигантом Делвилом (коленопреклоненным, но теперь распрямившим спину); два темноглазых — глаза в глаза. Мардук окинул ищущим взглядом колеблющуюся громаду Делвилова тела:

— Лицо Делвила. Я был здесь когда-то. Ты назвал меня Мардуком.

— Говори еще. Это твой голос.

— Помню… Помню… Здесь был также Ионатан. И Элина. И Цимбо.

— На нем-то для тебя все и кончилось. Ты напоролся на его лучи.

— Возле Хафеля.

— Ты из этой ловушки не вырвался, хо-хо. Задохнулся. И вот ты здесь.

— Ужасное у меня тело. Я по колени увяз в песке. В песке. А должен двигаться дальше…

— Ты был мертв, Мардук. И стал таким, как я, лишь благодаря огню. Мы добыли огонь в Исландии, теперь никто его у нас не отнимет.

Грудь Мардука высоко вздымалась; глаза непрерывно блуждали:

— Я… живу. Вновь живу.

— Никто больше не лишит тебя жизни. Мы овладели огнем. И, значит, на все времена, на бесконечное время овладели жизнью. Ты в этом убедишься. Мардук, но… — что нам делать?

Мардук уставился на его лоб, прохрипел-проклокотал:

— Что-то случилось? О чем ты?

Делвил поднялся на ноги, змеи его принялись хлебать воду одного из Хафельских озер. В тучах качнулась, усмехнулась гигантская голова:

— Огнем-то мы завладели. Это — да. Негасимым огнем. Им мы владеем. Тем огнем, что создает цветы, животных и людей. Создает ветер и облака. И разгоняет газы. Им мы завладели, Мардук. Теперь всё в наших руках. Я не хвастаюсь; я всерьез сказал: всё. Тебя же я сумел воссоздать. Меки — ничто; мы в нем более не нуждаемся. Мы завладели самой изначальной сущностью.

Облачко его дыхания зависло в небе.


Лицо Мардука — пока Делвил говорил — напряглось, сделалось осмысленным. Земля перестала подкатываться к бывшему консулу равномерно пульсирующими волнами; она уплотнилась, стала гладкой, держала его ноги, его самого. Мардук выдохнул:

— Вот оно, значит, как. Продолжай, Делвил. Меня слишком долго не было в живых.

— Не так уж долго. Просто мы быстро идем вперед. Прошло всего несколько десятилетий. Есть глупцы, над которыми невозможно властвовать благодаря силе или мудрости. Только — с помощью хитрости и слепого случая. Мы ничего не искали, ничего не хотели, сами были маленькими людьми. Справа и слева — повсюду — процветала глупость. Но наше везение оказалось сильнее. На Исландии горели вулканы, мы добыли из этих вулканов огонь. Мы тогда сами не понимали, какое сокровище получили. Гордились, что можем теперь разморозить Гренландию, одолеть поселенцев… Гренландию мы действительно разморозили. Но тогда началось нашествие чудищ… Хо-хо, Мардук, настоящих чудищ. Таких ты никогда не видел. Ящеры, птице-ящеры, гигантские медузы — множество форм. Их породил огонь. Чудища уничтожали наши градшафты. Дома деревья людей, мертвое и живое — они подминали под себя всё. Были сверх-могучими. А мы тогда еще ничего не поняли. И ничего не предпринимали, только боялись. Мардук, с утра до вечера мы были заняты только одним: предавались страху. Мы заползли под землю. Покинули побережья, ибо это бедствие надвигалось на нас с океана. Так продолжалось, пока мы, пугливые мыши, не заставили себя взглянуть на когти кота. И знаешь, Мардук, что мы сделали с этими когтями? Думаешь, остригли? Нет, мы оставили коту его когти, а себе смастерили новые — длиннее, острее. Посмотри на меня. И на себя.

— Я слушаю, Делвил. Я тебя узнал. Ах, Бранденбург! А вот и озера. Хафель. Здесь я когда-то задохнулся. Но мое тело снова живет.

Делвил, чудовищная глыба, снова осторожно, щупая землю, опустился на колени:

— А теперь постарайся понять, чего я от тебя хочу, здесь в Хафельланде. Зачем я пришел. Взгляни, кто там летает у тебя за спиной.

— Сипы.

— Да, белоголовые сипы. Ментузи и Кураггара. Они хотели бы исклевать твои ноги. Чтобы ты умер. Они радуются своим кривым клювам. Как они хихикают над нами! Это мои товарищи. Гиганты, как и я: человекосамец и человекосамка. И такими вещами они любят заниматься, это для них развлечение. Вот во что мы превратились, Мардук! Мы, господа! Те, что создали аппараты, управляли людьми. Эти двое совсем распоясались. Они бушевали в Гренландии. Потом разрушили, растоптали Лондон. Разломали на куски Брюссель. Они развлекаются. Я… Но я…


Как же задохнулся Делвил, как окружил тщедушное тело Мардука заклинающими руками! Он не видел, что Мардук слабеет… слабеет… ибо вытащил ноги из земли; в лице Ожившего проступили резкие черты прежнего Мардука: так проступает свет огня сквозь бумажную ширму, которая и хотела бы, но не может его скрыть.

— Я — Делвил, из сословия господ. Я понимаю, что получил в свои руки. Что у меня в руках. Это досталось мне. Товарищи мои не таковы. У меня, собственно, и нет товарищей. Мардук! У меня есть моя должность. И у тебя тоже. Мстить я никому не хочу.

— Ты, Делвил, уже и до этого докатился…

Помрачневший Делвил, сглотнув:

— Только не пойми меня превратно, Мардук. Ты и сам сейчас не таков, как тогда, когда я приходил к тебе в первый раз. Ты уже не просто человек, рожденный женщиной. За мной не только сила аппаратов. Посмотри на себя и на меня. Ты сейчас не можешь рассуждать так же, как в тот день, в твоей ратуше. На нас возложено некое обязательство. Нам достался огонь.

— У стихий своя воля, а у меня своя. Давай, повинуйся доставшемуся тебе огню! Ну же, Делвил, раздери Землю надвое.

— Я не Кураггара.

— Землю — надвое! Чего еще можешь ты желать?

— Я вовсе этого не желаю.

— Ах, не желаешь! Делвил явился к Мардуку: он, дескать, не желает того, к чему его толкают аппараты и стихийные силы. С Делвилом что-то произошло. Он разбудил Мардука. Определенно что-то случилось. Ты хоть понимал, что будишь Мардука?

— Ну да, это ты.

— Значит, ты знал заранее и ответ, который даст Мардук. Кто говорит А, говорит и Б. Ты нуждаешься во мне, Делвил. Ты мельче, чем я, и с тобой по сути уже покончено. Ты бессилен. Повержен перед Мардуком.

Еще отчаяннее застонал Делвил:

— Не пойми меня превратно. Существуют, конечно, эти травоядные: люди, поселенцы, которые до сих пор говорят о тебе. Но наверняка ты не о них думаешь. Жрать траву, как телята, — не к этому ты стремился. И уж во всяком случае не к этому стремишься теперь. Всем, чем обладаю я, обладаешь и ты. Но, соответственно, на тебе тоже лежит груз ответственности.

— Никакого такого груза я не чувствую. Для чего ты передо мной пресмыкаешься? Для чего выкопал меня из могилы? Тебе пришлось тащиться сюда из Англии, и теперь ты стонешь. Вот что принесла тебе твоя сила. Чем ты лучше Кураггары?

— Оскорбляй меня, брани…

— До меня ты добрался. Мол, чтобы вызволить. Когда я был жив, ты бы такого не посмел. Но тебе это не удалось. Тебе это и сейчас не удалось. Убирайся! Вызволи другого мертвеца, вызволи фараона, гиену. Только берегись, как бы тебя самого не спалил твой огонь.


Была ночь. Тело Мардука светилось. Из его рта, его глаз, от пальцев исходил белый, словно бы лунный свет: горизонтальными подрагивающими волокнами обтекал фигуру консула. Делвил на четвереньках ползал перед Мардуком и вокруг: щупал, видел эти волокна, ни о чем не спрашивал, мучился томлением страхом горечью. Змеи, беспокойно ворочаясь, обрызгивали его горячее тело. Сокращалась-трещала-бурчала, переваривая пищу, красная медуза — заполняя паузы шипением. Делвил в страхе корчился на земле. Ближайший холм он отодвинул в сторону; повалившиеся ели хрустнули. Влекомый тоской и какой-то смутной догадкой, Делвил окунул лицо в исходящий от Мардука свет. Консул стоял в своей яме, которая больше не менялась. Ноги все еще увязали в земле, доходившей теперь лишь до щиколоток. Дышал Мардук тяжело, широко открыв рот и запрокинув голову; руками помавал в воздухе:

— Вот. Это я могу. Земля… воздух… глаза; закройтесь, мои глаза. Меня доставили сюда, не спросив. Мардук, не позволяй себя окликать. Все уже позади. Оно рассыпается. Милое тело рассыпается. Пора в путь.

Делвил попытался приблизить к нему свою грудь, обтянутую дымящейся изначальной субстанцией; положить ладони на плечи Мардука. Но руки ему не повиновались. Грудь внезапно отяжелела. И со вздохом отшатнулась назад. Руки… Руки оцепенели. До самых плеч, как под воздействием яда.

Мардук пронзительно закричал, жадно глотая воздух:

— Мне такой одежды не надо! Мардук, в путь! Мардук, пора! Прочь!


Два сипа злорадно спланировали на спину рухнувшего Делвила. Тот, глотая воздух, охая и вожделея, полз, тянулся к лунному существу, которое теперь едва слышно гудело-стрекотало-пело: «Мардук, Мардук…» Свет струился от этого существа; и рассеивался, в виде точек и протяженных линий, над ландшафтом. Более плотные волокнистые массы отделялись, отплывали от Светящегося, ложились на лицо и спину Делвила, обволакивали деревья и черную взбаламученную землю, колыхались вокруг снова взлетевших сипов. «Мардук…», — монотонно выпевало существо; оно струилось, распылялось, начало разбрасывать искры. В ужасе и ярости Делвил протянул к нему руку — и взвыл, когда существо легко, с тихим жужжанием уклонилось, заскользило над землей. То, что там скользило-тянулось, едва ли еще было человеком — скорее озерцо или облачко пара, расползающееся; с человекообразным ядром, которое все больше тускнеет.

Покатился вперед, загрохотал-заревел Делвил:

— Эй вы! Ментузи, помоги! Кураггара! Вот его шея, вцепись в нее! Его нога — хватай ногу!

В черном воздухе, высоко, сипы напрягли лапы; сложив крылья, двумя камнями упали вниз, на странное существо, — но внизу была пустота, они обрушились в ельник.

— Держите его! — бушевал Делвил; теперь он поднялся во весь рост; брел, шатаясь и размахивая руками; топотал многотонными ножищами.


Существо как бы растеклось: серебряными чешуйками поднялось повыше, стало почти неразличимым на фоне заполнившего все небо белого сияния. В этом сиянии Ментузи и Кураггара, обескураженные своим падением, от сломанных верхушек елей покатились по стволам вниз. Змеи Делвила вяло обвисли; красная медуза высунулась, дрожала; рот ее широко открылся; массивный колокол она вывернула наружу. Делвил почувствовал боль, будто внутренности у него разрывались. Он задыхался, почти теряя сознание, в этом белом туманном море. Сипы в беспамятстве качались вместе с елями; медуза дергала его кишки. Он наклонился, рванул ее за щупальце и, осоловело поглядывая — из облаков — себе под ноги, заковылял обратно, на запад.

Выкрикивал свою ярость в черное небо. Еще раз, уже перейдя Хафель, остановился, чтобы собраться, стряхнуть оцепенение. То, что произошло, немыслимо: ведь на груди у него турмалиновый лоскут, пробудивший к жизни Мардука… Делвил обернулся на восток; ноги не держали его, подкашивались. Медуза, снова окутанная белесыми сумерками, вздымала пугливые щупальца, будто хотела что-то ухватить, и судорожно втягивала обратно разбухший колокол.

Над Хафельландом плыла молочно-белая дымка. Деревья медленно покачивались на ветру. Невидимые птицы упоительно щебетали. В домах хижинах сараях спали люди. Взрослые потягивались: им снилось, будто они кочуют по широкой теплой равнине, ведомые бесплотным призраком. Дети в соломе не открывали глаз, но губы у них подергивались: смеялись. Да и сам Делвил — пока брел, хватая ртом воздух — чувствовал, несмотря на обжигающую боль в кишечнике, сладкую усталость. Это было приятно. В достающей до облаков, налитой кровью голове мелькали странные мысли: о людях, летних прогулках, о каком-то бассейне с золотыми рыбками… Колени всё норовили подогнуться. Запрокинув голову, Делвил жадно глотал туманный воздух. И вдруг шлепнулся на задницу. Невыносимо-резкая, как удар хлыста, боль. Заставила его вскочить. На запад, на запад! Сипов он прихватил с собой. Двинулся через Ганновер. На Рейне пришел, наконец, в себя. Два дня не переставал кричать.

Сипы тем временем полетели на запад; вернулись — смущенные, разъяренные. Сидели у него на голове, пока он переходил Дуврский пролив:

— Ментузи, Кураггара, к чему мне турмалиновые полотнища? Что толку от нашей силы? Неужто он нас победил?

— Он сбежал. Надо бы еще раз к нему наведаться.

— Не хочу. Хочу в Корнуолл. Отыграюсь на тамошней земле. Непременно. Видели, как он претворился в свет? Я же раздеру землю в клочья.

Кураггара, визгливо:

— Всю Землю! Вместе с людишками. Вместе со скалами и морями.


В Корнуолле, однако, Делвил провел долгие недели в бездействии, только ревел и плакал: «Он прав. Я раздеру Землю в клочья». От Ментузи все гиганты узнали о происшедшем. Отчаявшийся Делвил наконец проскрипел сквозь зубы: «Мобилизуйте все средства, которыми мы владеем». И тогда, охваченные безумной жаждой уничтожения, белоголовые сипы и помощники Делвила вломились в ближайшие континентальные города (еще не разрушенные). Они опустошали фабрики Меки. И отовсюду, где, как они знали, хранились турмалиновые полотнища, эти полотнища выволакивали. Скидывали их кучами на холмы Корнуолла, вокруг стенающего Делвила.

Потом занялись преображением самих себя. Сбросили птичьи перья. В Дартмурском лесу рос, наращивал свою плоть Делвил. К западу от него, на Бодминских болотах[115], — Ментузи. К северу, на реке Теймар[116], — Кураггара. Они образовали большой полукруг, открытый к северу. Места там хватало и для других гигантов. Горы полотнищ нагромоздили они вокруг себя.

— Не устроить ли новую Гренландию? — ерничал Ментузи. — Мы развесим полотнища над всей Землей, скомкаем земной шарик. Не наслать ли нам на Европу море? Не сдвинуть ли Северный полюс к Экватору?

Делвил, глухо:

— На север! Все силы бросить на север! Мы уже отправились в путь. Оберегайте эти полотнища, чтобы у вас не отняли власть.

Кураггара, вырастающая из горы, возле реки Теймар:

— А когда Земля будет растерзана, я полечу по воздуху!

Делвил:

— Растите! Напитывайтесь землей! Возьмите с собой в путь всё, что сможете. На север!

И гиганты, обуреваемые темной ненавистью, направили ужасный кулак своих совокупных сил на север — против моря, по которому плыли когда-то в Европу ящеры и турмалиновые полотнища.

— Я снова нашлю на землю чудищ! — кричал Делвил.


ПО ЗЕМЛЕ всех ландшафтов, по всем континентам и островам, среди расцветающих и роняющих листья деревьев, между принюхивающимися или бегущими, голодными или сытыми животными передвигаются смертные люди. Чувствуют свои руки, умеющие хватать, впитывают соки земных недр. И потом — через какое-то время — засыхают. Старятся слабеют седеют. Чуждые силы работают над ними. Кажется, еще недавно человеку была свойственна напористая гордая мощь — и вдруг она исчезает, от нее остаются лишь слезы. Реки текут, как прежде, безмятежно высятся лесистые горы, каждый день восходит желтое солнце, незыблемо ночное иссиня-черное небо… Только людям предстоит умереть, что-то медленно вытесняет их из жизни.

Сперва — бесшумно — кто-то принимается заново расписывать их тела. Накладывает серые штрихи вокруг глаз, подкрашивает голубовато-белым губы. Потом по лицам проходится резец: подтесывает скуловые дуги, чтобы они резче выступали над ввалившимися щеками. Глаза постепенно вваливаются, замуровывают себя, холодно глядят из провалов. Чья-то подспудная работа разрушает нос, над ноздрями образуются впадины. Люди едят и пьют, как и прежде, но приостановить этот процесс не могут. Тонкий хребет носа превращается в широкую тропу между двумя уходящими вниз жесткими склонами с темными влажными пещерами — ноздрями. Кожа, когда-то покрытая пушком, походит теперь на туго натянутый поверх лица пергамент и тяготит, как маска; человек, выглядывающий сквозь прорези такой маски, кажется жалким, беспомощным. С людьми происходит то же, что с разрушающимся зданием. Они это чувствуют, но молчат. И их челюсти по-прежнему перемалывают хлеб, измельчают мясо, будто ни о чем не догадываясь, — а тем временем тело внизу иссыхает, деревенеет. Желтеют когда-то изящные уши; из них выбиваются наружу пучки жестких волос. Рты лишаются зубов, губы неприятно сморщиваются, хотя когда-то были влажно-алыми, гладкими. От ключиц по шее — к ушам, к подбородку — косо тянутся желваки (заметные теперь мышцы); при каждом движении губ они натягиваются. Костистыми становятся руки, а пальцы — узловатыми и дрожащими. Люди же сидят в отупении, бродят в отупении, терпят всё это. Пока не придет Последнее, что едва ли уже их взволнует: Смерть, настигающая свою жертву через печень, или сердце, или семенные яички, или изъеденную раком матку. Или вдруг лопается сосуд в иссохшем мозгу. Мозг вздрагивает; глаза, метнув безумный взгляд, замирают. Был человек…


С плоскогорья Сидобр под Тулузой спустились ветераны, пережившие исландскую экспедицию. С ними был Кюлин, он же Ходжет Сала (Крутой Обрыв). Из Тулузы, где она опять любовалась собором Святого Сернина, ему навстречу вышла золотисто-коричневая Венаска, попросила разрешения странствовать вместе с ним. Еще на дороге через маисовое поле Кюлин строго взглянул на нее:

— Ты действительно этого хочешь, Венаска?

— Позволь мне сопровождать тебя.

— Твою веточку смоквы я тогда оставил под олеандром.

— Неважно, Ходжет Сала, — вот тебе другая.

— Под тем деревом я принял твои поцелуи. И понял, как сладок может быть человек.

— Прими меня теперь. Я хочу, чтобы ты меня полюбил.

И пока по телу его разливалось тепло, он тихонько гудел: «Я хочу взять ее с собой. Я буду странствовать с нею». Погрузился в грезы, потом взглянул на свою морщинистую руку… и мысль эту похоронил.


По цветущей долине Гаронны они на телегах, запряженных плохонькими лошаденками, ехали на восток. По пути им попадались поселенцы и другие исландские ветераны: на засеянных рожью полях, среди деревьев (этих сбрасывающих листву тихих существ, способных вновь покрываться зеленью). Если кто из бывших исландских моряков прибивался к ним, ему разрешали остаться; Крутой Обрыв смотрел сквозь пальцы на то, что Венаска украшает мужчин и женщин молодыми листьями. Каждый день люди падали ниц перед костром, который разжигали на поле. Венаска поднималась после таких молений задумчивая, с заспанными прищуренными глазами. Крутой Обрыв, неизменно строгий и серьезный, торопился на восток, к Роне; он намеревался, двигаясь вверх по долине этой реки, добраться до Лиона и потом еще севернее — к Парижу. Они преодолевали безлюдные горные плато, обходили быстрые ручьи. За великой рекой простиралась равнина.

Вдруг навстречу им потоком хлынули толпы с севера. Крутой Обрыв послал своих людей на разведку — к этим кочующим группам, задержать которые не было никакой возможности. Все они хотели переправиться через реку, на запад. Забирались в горы, спрашивали, где здесь найти укрытие. А потом пришло время, когда люди Кюлина (находившиеся уже недалеко от градшафта Лион) и днем и ночью слышали треск, крики. Пламя грандиозного пожара бушевало над Лионом, порой сменяясь заволакивающим все небо черным дымом. Мимо отряда Кюлина бежали толпы плачущих обессиленных людей, белых и темнокожих.


Власть над градшафтом Лион делили между собой три гиганта: две человекосамки и один человекосамец. Все другие господа были задушены. Эти трое собирались превратиться в пар, чтобы в таком виде отправиться к Делвилу. Но их крепкие, откормленные камнями и землей тела пока что сопротивлялись жару. Гиганты — в этом месте — заставили полыхать всю долину Роны, включая новые леса. Из котловины взмывало вверх пламя горящего градшафта. Тафунда, человекосамка величиной с гору, стояла, раздвинув ноги, над пламенем, которое лизало ей икры, и мочилась в него; двум другим гигантам она говорила, что они должны ей помочь: она никак не может расплавиться. Еще один гигант разлегся на земле старого пригорода Макон[117] — словно огромная кипа синего шелка. Тело уже нельзя было распознать, огонь пожирал его; гигант боролся с огнем, хотевшим его уничтожить, распылить. Напряжением всех чувств человекосамец удерживал свое тело от распада, как бы оно ни растягивалось и ни менялось; огонь поджаривал его и так и этак, но боли гигант не ощущал. Дышал он редко, всю влагу из себя уже выпустил; однако ветер пока не мог сдвинуть с места эту синюю глыбу. И тут человекосамка Куссуссья (третий гигант), чья голова торчала на юге из полыхающего котла Лионской впадины, крикнула (казалось, голос донесся изнутри Земли): «У нас что — так много времени? Чего мы цацкаемся с огнем!» Смеясь, она сорвала с груди панцирь гигантов: лоскут исландского турмалинового полотнища; скомкала его и потерла этим комком прибрежную скалу. Треск. Зеленое остроконечное пламя. Тело Куссуссьи рассыпалось искрами выше туч. Струя горячего воздуха подняла с земли и Маконского гиганта. Он поплыл, колыхаясь: синяя воздушная тварь. Щупальца, как у моллюска, протянул к Тафунде, которая ухватилась за него, потому что, хотя сама полыхала, все не могла сгореть. Он потащил за собой это дергающееся стонущее чудовище.

Кюлин неподвижно стоял на горе Пилат[118]; он и его люди видели, как Маконский гигант, волоча за собой что-то черное, извивающееся, облетел вокруг здешних гор и направился на северо-запад. Исландские ветераны хотели спуститься в речную долину; но не смогли из-за зловонных испарений пожарища. Поток беженцев внезапно схлынул. И, поднявшись на последние из восточных холмов, вся колонна разом остановилась. Речная долина расширилась и напоминала теперь болото: следы ног гигантов; холмы, снесенные в ходе их междоусобицы; на северо-западе — рухнувшая в долину гора. По всей равнине — дымящиеся руины домов. Из-под обломков выбираются люди, животные. От борьбы гигантов, от последующего пожара пострадали и поселения. Огонь обрушился на бегущих, словно вулканическая лава; теперь его жертвы, скорчившиеся, черно-бурыми кляксами пятнали дороги; возле некоторых стен, загораживающих проход, трупы громоздились во множестве.


На восточных холмах, вдоль склонов которых поднимались клубы черного дыма, некоторые исландские ветераны, мужчины и женщины, с горестными криками бросались на землю, прятали лицо в ладонях, плакали; зажимали себе уши: призрак Гренландии, образы исландских вулканов вставали перед ними. Большинство людей словно застыли на месте; ожесточенно настаивали, что надо двигаться дальше. Кюлин, с холодным выражением лица, стоял между ними, смеялся нарочито высокомерно:

— Они сами готовят себе конец. Проклятые гиганты. Да будут прокляты их драконьи лапы, которым мы в свое время помогли! Я мог бы растерзать этих чудищ, хотя фактически сам их создал. — Всхлипнув, он горестно вскинул руки. — Не хочу больше смотреть на такое. Огонь, вот о тебе я могу думать. Исландский огонь, огонь в небе, огонь в моем теле — уничтожь их! Сожги, низвергни! Не карай больше нас. Взгляни, как мы страдаем!

Теперь он плакал навзрыд, вместе с другими. Он заставил их спуститься с холмов. Чтобы они увидели сгоревших, затоптанных, страшные тела раздавленных.

— Пусть кто-то и говорит, — горевал Кюлин, — будто нет разницы между человеком и деревом или, допустим, кучей песка. Человек не то же самое, что они; не то, что воздух и камни. Камни разбились, ибо гиганты их растоптали; мне жаль деревьев, тоже ими растоптанных. Но несравненно горше видеть погибших людей! Смотрите: это всё люди. Не просто мускулы, и кости, и кожа. Гиганты о таких вещах не задумываются. Я — прежде — тоже об этом не думал. А ведь все эти люди жили. Теперь их нет.

Вокруг него плакали:

— Мы хотим отсюда уйти. Зачем нам в эту юдоль печали?

— Мы должны спуститься туда. — Крутой Овраг побледнел, на лбу и на щеках у него выступили красные пятна. — Сколько ни смотреть на такое, все будет мало. Это огонь, разложенный специально для нас. Идите за мной. Сгибайте себя, ломайте, оттаивайте. Большого вреда не будет. Оглянитесь: что тянется по небу на северо-запад? Зло торжествует, оно еще будет лютовать там — так же, как лютовало здесь. Для нас это позор. Не будет большого вреда, если мы сломаемся. Все мы. — И снова он всхлипнул, сжал кулаки, сощурил глаза: — Пусть кто-нибудь, кто бы то ни было, уничтожит их. Огонь, уничтожь их, развей по ветру! Преврати в пыль! Пусть от них не останется ничего!


И они брели все дальше по ужасной долине — пока плот, который переправился с восточного берега, не изверг им навстречу толпу обезумевших искалеченных людей. Тогда они сами погрузились на этот плот, поплыли по окутанной дымом реке к другому берегу. Кюлин, пока они плыли, их подстрекал:

— Это вода. Смотрите на нее, все. Плакать вам не о чем. Здесь можно утонуть. Если кого-то уже достаточно поджарили, здесь он сумеет утонуть. Убраться с земли.


Безмерным ужасом было то, что открылось им на плоском восточном берегу. Потрясенный и ненасытный, Кюлин желал видеть сам и показывать своим спутникам все новые детали Катастрофы. Он заставил людей приблизиться к зияющему зубчатому кратеру (ведущему в подземный Лион), откуда недавно вылетела, смеясь, жуткая человекосамка. Кюлин жестоко их провоцировал:

— Здесь тоже можно броситься вниз. Великанша, правда, не сумела испепелить себя, но для нас-то, обычных смертных, жара вполне хватит.

Много дней им не удавалось уговорить Кюлина покинуть долину мертвецов. Кое-кто даже заболел. Суровый Кюлин наблюдал за такими со злобой и удовлетворением. Глаза его вспыхнули, когда ему сообщили, что сколько-то ветеранов сбежало: одни — потому что себя не помнили от отвращения; другие — когда осознали, что более не вынесут этой муки.

— Мы должны пока оставаться здесь; увидим, кто выдержит до конца.

Они хватали его за руки:

— Ты хочешь принести нас в жертву. Но мы к этому не готовы.

— Лучшая участь для нас — сгореть. Подражая гигантам. Мы тогда тоже превратимся в облака и перенесемся в Лондон…


Однажды вечером, когда все бродили, выслеживая собак, мясом которых питались, Кюлин наткнулся на Венаску: та, закутанная и сгорбившаяся, попыталась от него уклониться. Он потянул за край покрывала:

— А, Венаска! Ты-таки мне встретилась! Прекрасно! Прячешься от меня? Подумать только: с нами, на Роне, — Венаска! Я-то о тебе и думать забыл.

— Ходжет Сала, я просто брожу вокруг. Ты ведь мне разрешил к вам присоединиться.

Он крепко держал ее, ухватившись за покрывало:

— Венаска! Не верю своим глазам! Как тебя занесло сюда с Гаронны, с Луары? Ты закуталась в покрывало, щуришься… Да и как тебе в таком месте не щуриться, не зажимать нос?

— Ходжет Сала, не говори ерунды. Отпусти мое покрывало.

— Нет, ты хотя бы в это мгновение должна хорошо видеть и слышать.

— Я всегда всё видела и всё слышала. А пряталась только от тебя. От твоего взгляда. Каким страшным человеком ты стал!

— Она, видите ли, страдает… Венаска страдает. Из-за меня! В этом нет никакой нужды — чтобы из-за меня… И не стыдно тебе? Говори мне лучше любовные слова: твое ремесло и здесь будет процветать. Цветы олеандра, цветы смоковницы из Прованса — не правда ли, они не сравнятся с тем, что мы нашли здесь? Здесь сладко пахнет. Вон там, внизу, недалеко от тебя… сладко воняет вылезшая прямая кишка мужчины или женщины (мне издали не разобрать). И на коричневом родительском животе раскинулись — видишь? — две детские ножки; но сам ребенок отсутствует. Венаска, что скажешь о нем? Не поразительна ли проворность этого малыша: собственные ножки показались ему слишком медлительными, тогда он побежал — но с кем же? с гигантами — без ножек; только туловище… головка… руки… ура-ура-гоп! Теперь они, эти разрозненные части, уже любуются — со стопы гиганта — на море; а может, и на сам Лондон. Какой любознательный и находчивый ребенок! Настоящий гений — жаль только, что так рано умер! Что же ты не перебиваешь меня, Венаска, — радостными возгласами или песней? Твое горло так умело издает трели… Или хотя бы поплачь!

— Почему ты так зол на меня? Зачем меня оскорбляешь?

Ты для меня всего лишь цветное пятно в ландшафте. Нет, Венаска, ты совершенно права, что ходишь крадучись, что закуталась в покрывало. Ты ведь проклята, разве не ясно? Да, ты. Ты, может, не понимаешь, что значит быть проклятой? Так взгляни на эти раздавленные кишки, на прилипшие к ним детские ножки; а ведь это были люди, это был я. Я.

— Но не я же, не я их растоптала! Послушай, Ходжет Сала. Разве ты не видишь, с кем говоришь?

— Я прекрасно тебя вижу, потому так и говорю. Чтобы я — и не увидел тебя? Да как ты посмела сюда прийти! Здесь могила всякого человеческого достоинства, а ты — триумфальная песнь на этой могиле. Ты тычешь нам в глаза нашим позором, этим позором насыщаешься!


Она придвинулась к нему ближе. Он, под тяжестью ее яростного объятия, упал на колени. Губы у обоих дрожали, глаза сверкали; она пыталась поцеловать его рот.

— Не отвергай мои губы. Разве, Ходжет Сала, последовала бы я за гобой, будь всё так, как ты говоришь?

Он стонал, но уже не противился:

— Тьфу! Обними же меня! Еще! Целуй! Опрокинь на землю. Прижмись ко мне промежностью. Хорошо! Зря ты говоришь, будто я не знаю тебя. Покажи мне до конца, кто я есть.

— Я хочу плакать с тобой. Я не сделала ничего плохого. Не хорони себя, Ходжет Сала!

— Обними, Венаска! В другом я не нуждаюсь.

Он упал перед ней:

— Воркуй, Венаска! Эту грязную землю пришлось мне поцеловать. Пришлось добраться от Гренландии до Лиона, чтобы ты меня разоблачила. Чтобы я увидел весь свой позор. Твое лоно. Наш человеческий позор.

Она потянула его за руки.

Он поднялся, смертельно бледный, процедил сквозь зубы:

— Венаска, пойдем!


Два дня он таскал ее за собой по ужасной долине; видел, как она страдает. Потом почувствовал, что больше не выдержит. Венаска не изменилась: только ввалились глаза, однако лицо оставалось таким же кротким. Кюлин начал описывать круги вокруг дымящейся воронки подземного города, каждый раз подходя все ближе; он, как будто, не сразу осознал, чего хочет. А когда осознал, подвел Венаску к отвратительной трещине, из которой поднимались гнилостные испарения:

— Нюхай вместе со мной, Венаска. Это та ванна, которую мы должны принять, прежде чем отпразднуем свадьбу. Что ты вообще такое?

С болью боролась она за него:

— Я то же, что и ты. — Она вдруг вздрогнула, вскрикнула.

— Не кричи. Говоришь, ты то же, что и я. Докажи!

— Я не сделаю того, что ты задумал.

— Сделаешь, Венаска. Ты ведь то же, что и я. Ты моя жизнь. Не будь ты такой красивой, такой сладкой… Уходи прочь. Или — вниз. Какая разница. Ни один из нас…

— Я не уйду.

— Не возбуждай меня, Венаска! Не дразни. Не используй любовь как издевку. Или, думаешь, мне не в чем каяться? Бесконечно-бесконечно каяться? Я умираю от этой вони. Положи этому конец.

— Сюда меня притащил ты. Ты хочешь столкнуть меня вниз.

— Нет. Ты сама спрыгнешь. Ты сможешь. Сделай это, если у тебя есть глаза.

— Я этого не сделаю. Я останусь с тобой. Теперь — тем более. Умри я, тебя бы замучила совесть.

— Я в тебе не нуждаюсь. Больше со мной не говори. Я узнал тебя, Гадкая. Ты из рода гигантов. Последняя из них. Ты сама — чудовище, отродье Гренландии. Ты живешь во мне омерзительно: как мое беспамятство. Дай же мне ухватить тебя, дорогое Беспамятство! Я — Крутой Обрыв.

Она плакала:

— Какой стыд. Как меня опозорили! Милая земля, прими меня.


В облаках чада, поднимающегося из трещины, порхала Венаска: нежно гладила землю, как умела она одна. Отползла прочь, исчезла на глазах у Ходжет Сала, бушевавшего за ее спиной.

В тот же день исландские ветераны покинули долину Роны. Крутой Обрыв, снедаемый лихорадочным жаром, объяснял другим:

— Венаски нет больше. Я ее распознал. Мы люди. Она же не была человеком. Я распознал ее. Она из рода ящеров и гигантов.

Когда его попутчики начали жаловаться:

— Можете стонать. Так легче выпустить свою боль. Боль! Мы ежедневно потребляем ее ведрами, центнерами. Для нас, людей, хороша только преисподняя. Не будь огня, мы бы превратились в камни. Только преисподняя нас спасает. Боль — наша душа, наше божество.

И, тише:

— Знаете, она бросилась в огонь, а была частью меня. Благословен, кто дарует унижение.


ВЕНАСКА, сладостная, бежала на запад. Она не погибла в дыму и гнилостных испарениях лионского кратера. В страхе влеклась она по дорогам, одна. Много плакала. Дарила счастье тем испуганным существам, которые попадались ей по пути, к кому она протягивала кофейного цвета руки. Куда она направлялась? Куда хотела попасть? Она из рода гренландских чудищ, сказал Крутой Обрыв. К ним она и хотела — в Гренландию. Но потом, на западе, она оказалась среди отчаявшихся, часто доходящих до каннибализма голодных человеческих толп, бежавших из Орлеана и Парижа. Беженцы рассказывали о гигантах, которые собрались в Корнуолле. К гигантам: этого хотела она. Неосознанное глубокое желание овладело ею, окутало ее: она жаждала увидеть гигантов. Именно их поносил Ходжет Сала, но они были одной с нею крови. Как внезапно она это осознала! Венаска перестала понимать жалобы и вопли толп, их хриплые проклятия в адрес распоясавшихся гигантов. Ее собственное отчаянье рассеялось, как ночь перед утренней зарей. О чем там охают и кричат люди? Кто из них знает гигантов, далеких? Гиганты обосновались в Корнуолле — их деяния отвратительны, тела ужасны. Но люди их не понимают. Лишь она одна может прочувствовать их до конца (и в деяниях, и в телах): они — ее кровь, ее братья.

«Мои братья, любимые братья», — днем и ночью вздыхалось в ней. С нежностью смотрела Венаска на ландшафт Луары:

— Я снова здесь, дорогие ручьи, дорогие березы, дорогая трава. Давно же я вас не видела! Я была околдована.

Она ложилась, нагая, в ручей:

— Дорогая вода, вот мое тело. Целиком для тебя. Я хочу на север. Помоги мне туда добраться.

Она стояла, бледная, на склоне горы, чтобы ветер обсушил ее тело:

— Ты холодный, дорогой ветер. Вот мое тело, моя грудь. Помоги мне добраться до Англии.

Из-за облаков пробивались теплые лучи:

— Ах, солнце! К чему мне глаза и уши? Я чувствую тебя сквозь кожу — на спине, на затылке, на ступнях. В моем странствии ты сопровождаешь меня.


Вместе с людьми, которым она полюбилась, Венаска долгие дни ехала на телеге к Сене (дальше никто ее везти не хотел: слишком велик был страх перед гигантами). Прощаясь с попутчиками, вдруг засмеялась, была переполнена томительным ожиданием:

— Что ж, уезжайте. Гиганты — они не ваши.

Вдоль берега Сены шагала она, по лугам, через заросли кустарника. Была переполнена томительным ожиданием. Ландшафт льнул к ней. Чем быстрей она шла, тем настойчивее удерживали ее существа, составляющие этот ландшафт. Травы обвивались вокруг ботинок. Ей пришлось снять ботинки и идти босиком. Деревья ночами, когда она спала, обступали ее и не хотели выпустить. Она шла, шла. Кусты и травы шли вместе с ней. Каштановые деревья, липы (по-летнему цветущие) колыхались при ее приближении. И выдыхали облачка ароматов, а потом наклоняли верхушки и ветками цеплялись за волосы. Она хихикала, ласково говорила деревьям:

— Ах вы какие! Мне надо в Корнуолл. Отпустите волосы. Лучше помогите добраться до Корнуолла: я должна увидеть моих братьев.

Моря всё не было, моря — не было. Она тосковала, плакала. Густые травы преграждали ей путь. Но Венаска была счастлива своею любовью, а плакала — от нетерпения.

Пока она уставала, шаг за шагом преодолевая трудный путь (а земля старалась ее не выпустить), Венаска часто простирала руки на север. Слезы катились из глаз. Слезы опережали Венаску, падали на плечи гигантов.


В Корнуолле гиганты — бессловесные горы — стояли полукругом от Бодминского болота до Эксмура[119] на севере. Вокруг них в земле образовались впадины, потому что они всасывали камни и воду. Рудными квадрами укоренились они в глубинной габбровой породе. Зеленые иголочки роговой обманки прорастали сквозь их стоны; черно-бурый оливин, с вкраплениями железа, поднялся каждому до груди, образовав подобие каменной мантии. Гиганты (чью грудь прикрывали тканые турмалиновые лоскуты, носители волшебных лучей) все как один обратили лица — зеленовато-черные, покрытые трещинами и орошаемые водой — на северо-запад, к морю: ибо хотели разодрать море, расплавить морское дно, выпустить огненную лаву, устроить землетрясение. Но в этих существах, гигантах, уже не осталось прежней ликующе-дерзкой силы. Сквозь них прокладывали себе путь шумные горные речки. Масса земли ввергала их в оцепенение, подавляла: им приходилось постоянно бороться с собой, чтобы не осесть, не оползти вниз.

Море, с его зелеными водяными полчищами, уже давно из залива Кардиган[120] запрыгнуло в Уэльс, бушевало в Бристольском заливе[121], пенилось у подножья каменной Кураггары — самого северного из гигантов. Днем и ночью с Атлантического океана яростно накатывали, бичуя побережье, чудовищные валы. Они, грохоча, захлестывали Ирландию по всей ее ширине. Бешено обрушивалась с севера приливная волна: двигала перед собой дорогу шириной в несколько миль, над которой нависали черные тучи; вклинивалась в Корнуолл. По ту сторону Гебридских островов[122] волны, дымясь, расходились в стороны, выпуская из открывшегося зияющего разрыва облака пара. Новые массы воды, клокоча, заполняли трещины. Все светлей и светлее с каждой неделей — от невидимого источника — становилось небо над этой бушующей военной дорогой. В тлеющем небе, в сумерках, непрерывно вспыхивали молнии. Безостановочно извергались ливневые струи, рычал гром.

На Корнуолле, пожирая землю и всасывая реки, гиганты боролись с собственным сознанием. К рыкам грома примешивались их хрипы и гулкое бурчание. Сознание норовило от них ускользнуть. И когда кто-нибудь из гигантов стонал, другие тоже принимались стонать, чтобы этим шумом его разбудить. Делвил (на чьей спине теперь разместился Дартмурский лес) шевелил только веками. Стволы сосен и елей, свободно перемещаясь по его кровеносным сосудам, в каких-то местах пробуравливались сквозь черную, словно зола, кожу. Камни, попадавшие в него, как в воронку, уже забили все нутро до самого горла. На плечах, на груди выступали их грани, превращаясь в обрывы и ущелья: ловушки для пенящейся воды.


И вот однажды, когда Делвил стоял под бурей — о чем он думал, о чем хотел вспомнить? — затылок обожгла боль. Поначалу его это не встревожило; только голова, поросшая лесом и раскачивающая озёра, склонилась ниже. Но потом еще и пальцы дрогнули, и рука согнулась: в затылке жгло; какая боль! Делвил пощупал затылок. Его как будто окликнули. Откуда же? Он заворчал. Слезы Венаски падали ему на плечи, стекая вдоль шеи. Оклик: «Делвил Делвил Делвил». — Над ним потянулась мысль: меня окликают, по имени. — «Делвил. Делвил». — Вместе со слезами пришел этот крик. Пальцы его всё пытались что-то нащупать, они теперь были теплыми; сзади, из-за плеча, донесся сквозь бурю чей-то голос:

— Делвил! Помоги же! Меня опутали травы. А я хочу к тебе.

«Она зовет меня по имени. Все время — по имени. Имя. Так было, когда ускользнул Мардук». Взбудораженный Делвил грезил-стонал: «Мне нужно удержать при себе полотнище».

Слезы щекочуще-обжигающе скапливались за ушами. Делвил пожаловался: неужто другие не слышат? Вдруг чьи-то руки зажали ему рот. То были действительно руки, они легли на глаза. Он, задыхаясь, отдернул голову; светлый ужас пронзил его.

— Делвил, я не могу к тебе пробиться. Что ты стоишь столбом? Подними же меня, милый брат!

— Ох! — Вздыбился он, простонал гулко: — Прочь! — Стонал теперь вместе с другими: — Камни. Это всё камни ручьи. Они отнимают сознание.

Тут снова громыхнуло: черный каленый луч. Делвил крепче прижал к груди полотнище.

— Мои руки держат тебя. Они так рады тому, что уже рядом с тобой! Сама я тоже скоро приду, ничто меня не остановит. Ты — моя кровь. По тебе я тоскую. Тоскую, Делвил!

В его мозгу что-то дрогнуло-мелькнуло. Захотелось шевельнуть ногой. Что это висит у него на груди? почему омертвели ступни?

— Ты меня не собьешь с толку. Море уже подступает. Мы разорвем Землю.

— Мы одной крови, и ты тоже тоскуешь обо мне. Я знаю, хоть ты и противишься. Мой рот теперь рядом с тобой. Вот он. Мертвый брат, посмотри на море: оно прекрасно. Ты же чувствуешь меня, ты чувствуешь всё. Ты — лес гора река. Смотри на сладкую жизнь, к тебе льнущую. На нашу сладкую жизнь, на лес реку гору. Позволь им подняться к тебе. Просто позволь им подняться.

Сознание покидало его: «Я сейчас должен застонать. Они должны стонать со мной вместе. Она должна меня разбудить».

— Мое сердце спешит к тебе. Оно уже здесь. Мертвый брат, оглянись. Сейчас ты станешь живым!

Голова его дернулась назад. Сквозь кромешный мрак, мелькая меж молний, приближалось, приближалось нечто: кровоточащий комок. Поигрывая артериями, приблизилось — бесшумно-медленно — пурпурно-полыхающее сердце Венаски. Погрузилось в толщу горы. На какие-то секунды пронизало ее теплым током. Мягкая тьма пролилась-прожурчала сквозь Делвила, до самого основания.

— Почему бы и нет, Делвил? Почему бы и нет?

Голова его как бы уже отсутствовала, бушующее море слилось с сумерками.

— Мертвый брат, теперь нам с тобой хорошо. Теперь я до тебя добралась. Ляг, вытяни ноги. У тебя есть ноги, пусть они подогнутся. Падай! Падай! Мы оба падаем. Ах, это так приятно — упасть…

Уже не Делвил: то, что вытянулось по плоскости Горой Озером Лесом, растеклось-распалось на части. Уже не Делвил.


И к другим гигантам — от Бодминского болота до Эксмура на Бристольском заливе — поднималась, словно прибывающая вода, Венаска. Они, погруженные в сиенитовую породу, боролись с прорастающими сквозь них зелеными кристаллами авгита, с летучим песком, засыпающим лбы, с грудами камней, забивающих жилы. По ним струились прохладные горные ручьи; внутри них тоже прорезывались источники: по кровеносным сосудам бежали грунтовые воды. Внезапно в них что-то вздрагивало. Губы выпячивались. Что-то — мольба или пение — проникало в уши. Что-то осторожно прикасалось к их шеям, пальцам. И пока гиганты еще удивлялись-ворчали, стараясь стряхнуть с себя странный сон, в сокровенных глубинах они чувствовали блаженство, рты их так и оставались открытыми. Все мысли вдруг исчезали, словно дымка тумана поутру. Зато сон обретал слепящую яркость: их окликнули по имени — Кураггару, Тафунду, Ментузи. Чьи-то слезы капают им на затылок, нежно воркует чей-то голос… Кто это… Согретое чьим-то теплом замедленное падение… Пугающе-ласковый нежный голос: Кураггара, Тафунда, Ментузи! Если смерть такова… Ах, стоит ли жалеть о земной юдоли…

Уже не было гигантами то, что, медленно оседая, распадалось на леса и горы. Море, с грохотом подступающее, обрызгивало, смывало обломки крушения: древесные стволы, легкие камни и турмалиновые лоскутья. Измельчало все это о скалы, из-за чего лоскутья вспыхивали и что-то взрывалось. Потом черная морская дорога, тянувшаяся с севера, схлынула. Тысячерукое водное чудище убралось восвояси, в Кардиганский залив. Туманная дымка над морем развеялась. Ирландия, с которой потоками стекала вода, снова вынырнула из волн. На Корнуолле с треском раскалывались, скатываясь вниз, каменные головы и руки гигантов.


ИЗ ВСЕХ ДЫР И ЩЕЛЕЙ градшафтов, засыпанных обломками, вылезали растерянные люди. Они остались без пропитания; среди них возобладали ненависть и каннибализм. Крепко спаянные орды с Британских островов (представлявшие наибольшую угрозу), остатки населения затопленной Ирландии — всё это, убивая и грабя, пробивалось сквозь Западную Европу. Фабрики Меки были уже разрушены, поля же пока лишь в незначительной степени возделывались поселенцами. Как губительный ливень — как град, — обрушились люди, пощаженные пятой гигантов, на новые для них ландшафты. Многие месяцы продвигались они вперед. Оставляя за собой трупы. Те местные жители, что чувствовали себя достаточно сильными, окапывались в глухих лесах или на полях — в одиночку, но чаще объединяясь в боевые товарищества; убивали каждого, кто к ним приближался; становились жесткими, как кости; охотились на животных. Этот ливень, затопивший европейский континент, — эта чудовищная Катастрофа — закончился (в первом своем, самом мощном проявлении) через год. Однако передвижения масс, перемещения вперед и назад, новые извержения пострадавших и их набеги продолжались потом очень долго.

Исландские ветераны, еще в разгар нашествия, оказались достаточно подготовленными, чтобы дать ему отпор. Они встали заслоном против ужасных орд — и сами внушали не меньший ужас. Они работали с такой же самоотдачей, как в те времена, когда летали над вулканами. Задерживали группы людей, заставляли их разделиться или гнали дальше. Повсюду появлялись вооруженными, повсюду поддерживали друг с другом связь — будь то в бельгийских областях, на Сене, в среднем течении Луары или на Роне. Им пришлось превратиться в живую стену — чтобы защитить более благополучные ландшафты к югу от Гаронны, не допустить их разрушения. Они дотащили до Кале, Гавра, Антверпена, до устья Жиронды корабли, которые после гренландской экспедиции ржавели и гнили в северных гаванях. Отремонтировали эти суда и переправили на них множество народу в просторные и давно освоенные африканские ландшафты, в Северную и Южную Америку.

То, что во времена Уральской войны, когда столкнулись два огненных вала, произошло у берегов Каспия, теперь повторилось в Прибалтике: после разгрома датских и скандинавских городов-государств ее наводнили жуткие толпы голодных и умирающих. На южном побережье Балтийского моря еще прежде расселились бранденбуржцы — от Литвы на востоке до Рейна на западе. Им принадлежали плодородные, хорошо возделанные земли. Примерно в то время, когда началась Катастрофа, погиб черный консул Цимбо, пытавшийся использовать благоприятный момент, чтобы расширить территорию Бранденбурга за счет северных и западных соседей. Вооруженные сильные орды бранденбургских земледельцев убили его в Берлине, во время одного совещания, — после чего открыли свои границы на север и запад и стали принимать к себе целые полчища беженцев. В тот период бранденбургские орды нередко пересекали границу по Рейну, чтобы прийти кому-то на помощь. Спасение большей части позднейшего западноевропейского населения — это их заслуга. Через собственную территорию они выводили толпы северян на Варту, на Вислу. Те попадали потом на Русскую равнину, которая за период, истекший со времени огненной битвы, снова разгладилась, успокоилась, зазеленела. Кочевые монгольские и сибирские племена принимали к себе жалкие остатки населения западных городов. Из всех тех, кого заманили в градшафты или кого занесла туда судьба, на континенте остались только потомки первых, более закаленных белых и темнокожих горожан; горожане последней волны — выжившие — отхлынули на юг. Очень скудно были теперь заселены те земли, на которых некогда выросли мощные городские коммуны, матери гигантов. Жили здесь в основном потомки индейцев и недавно приехавшие в Европу метисы (еще физически крепкие), а также разрозненные остатки белых.

Потом вдруг ярость урагана пошла на убыль. На европейском континенте люди занялись возделыванием земли: взвалили на себя эту тяжелейшую, но необходимую работу. Что касается Америки, то она вообще не породила созданий, подобных Делвилу Тафунде Кураггаре. Здесь население достаточно рано устремилось прочь из градшафтов, сенаты исчезли, брошенные аппараты пришли в негодность, науки захирели. К тому времени, как восточная часть Круга народов окончательно развалилась, уничтожив сама себя, на американском континенте существовало еще множество приятных для жизни городков — в границах загнивающих, подмявших под себя горы и луга, чудовищно огромных городских империй. В Европе же люди теперь предпочитали жить в деревнях-государствах, расположенных зачастую поблизости от слабо заселенных развалин старых градшафтов. Вскоре начались набеги африканских разбойничьих орд, которые не утратили издревле свойственного им влечения к северному континенту. Их атаки привели к встречным движениям: к консолидации европейской племенной системы и этнических групп, к освоению европейцами средиземноморского побережья.


Над Северной Европой после событий в Корнуолле висела пыль, как при извержении вулкана; неделями не прекращались ливневые дожди. Но в те дни, с их судорожной суматохой и убийственной яростью, на это не обращали внимания. А если кто из еще живущих и вспоминал о гигантах, он их не боялся: люди утратили способность испытывать страх. Только когда борьба подошла к концу, о неистовых гигантах вспомнили снова. И стали пристальнее присматриваться к суровым, облаченным в кожу исландским ветеранам, которые (сопровождаемые маленькими группами тех, кто решил к ним присоединиться) скакали верхом по разным землям, восстанавливали пешие тропы, приводили в порядок разрушенные шоссейные дороги, регулировали движение кочующих толп. В бельгийских областях и по берегам Рейна распространился слух, будто ветераны — это выходцы из старых правящих родов, которые в свое время взбунтовались против сенаторов, затем в Исландии и Гренландии завладели чудовищными энергиями и в конце концов победили гигантов с Британских островов. Дескать, это мужчины и женщины наподобие Мардука и Уайт Бейкер, только еще сильнее; гигантов они уничтожили, обратив против них их же оружие. Бывшие исландские моряки пытались опровергать такие слухи, но ничего не достигли. Они были странно молчаливыми, у них на руках люди видели клейма с изображением вулкана, видели и то, как ветераны поклоняются огню. Наверняка огонь это и есть та сила, которая держит в подчинении самих ветеранов. Не захотят ли они возвыситься над прочими людьми, как прежние господа? И именно потому, что поселенцы боялись исландских ветеранов, они, в подражание им, тоже начали почитать огонь: чтобы, так сказать, иметь с ними общую почву; и еще — чтобы не оскорбить ненароком великую неведомую силу. Самим же исландским ветеранам, если те обосновывались неподалеку, поселенцы выказывали уважение; и признавали авторитет Крутого Обрыва.

Суровые обычаи бранденбуржцев, которые теперь не отгораживались от соседей, были переняты и в областях к западу и к югу от их территории. Но среди покинувших города людей — на полях, в деревнях и меж городских руин — распространялись, подобно летучим семенам, также серьезные, исполненные любви и уважения к ближнему мысли южан. Человек пытался по-новому вчувствоваться в суть грозы, дождя, землетрясения, движений солнца и звезд. Он словно приблизился к нежным растениям, к животным. Костры исландских ветеранов, как металлические быки после Уральской войны, поддерживали память о Катастрофе. Но люди уже молились, радостно и глубоко дыша, перед колеблющимся пламенем маленькой свечи — великим силам, которые спасли их всех, а теперь всех одухотворяют. Рисунки, изображающие животных, деревянные статуи, идолы вдруг вынырнули во многих местах. Люди их почитали, ждали от них защиты. Человек ежечасно чувствовал себя окруженным таинственными силами, поэтому вера в духов опять сделалась очень популярной.


КРУТОМУ ОБРЫВУ снился тягостный сон: он бредет вдоль Сены; по этим похожим на степь равнинам, между этими качающимися деревьями прежде него уже проходил кто-то — Венаска. Он должен идти дальше, продолжать поиски. Путь ему преграждают лесные дебри. Он хочет туда, хочет пройти их насквозь. И не знает, как к ним подступиться. Повторяет попытки снова и снова. Когда же наконец вскарабкивается на холм, заросший этим лесом, что-то внезапно поднимает его в воздух, выше непроходимых зарослей. Над землей — над просторной и сладостной, томительно-желанной поверхностью — улетает он прочь. Меняет направление, летит. Над бушующими водами (это Дуврский пролив) лежит его путь; в черном воздухе. Он удивлен: «Теперь я скоро окажусь там». И затем перед ним открывается черная пустыня: Корнуолл. Чьи-то руки, словно две ленты, маячат впереди. Он приземляется среди каменистого дартмурского ландшафта. Чтобы тут же провалиться в хрустящую груду камней. Тело его укореняется в горе: он становится гигантом, мертвым каменным великаном…


Ходжет Сала очнулся от сна, дрожа с головы до ног. И опять пустился в странствие по землям, уже распаханным поселенцами, овеваемым ароматным дыханием темных елей, зеленых буков. На севере вступил на территорию прежнего, надземного Брюсселя. Там нашел Тена Кейра.

— Тен Кейр, я искал тебя. Спускайся с этих руин. От тебя остались только кожа да кости. Присоединяйся к нам. Мы пришли сюда, как ты знаешь, из Исландии и Гренландии. Теперь мы все спасены.

— Зачем ты заговорил со мной и зачем вообще явился сюда, Ходжет Сала? Разве мало таких, что уже бросились ради тебя в огонь? Чего тебе надо от меня? Ты не боишься, что я тебя сожгу или что тебе придется принять мой знак?

— Какой еще знак?

— Ах, ты полагаешь, что ты теперь торжествуешь, я же погибаю в моем безлюдном растоптанном городе? Но меня не нужно спасать. И кланяться я не стану. Нет такого божества и нет такой силы, чей знак я бы согласился принять. Я ведь человек. А ты, Ходжет Сала, — нет.

— Я не человек, Тен Кейр?

— Нет; ты — нет. Иначе ты бы сейчас сидел на месте, как я. Горевал бы, что гиганты погибли.

— Гиганты? Наше счастье, что они погибли.

— О чем ты, святоша, благочестивый ханжа? Они погибли. Смерть их была чудовищной. Не знаю, что послужило ее причиной. Во всяком случае, не ты, этим похвастаться ты не можешь. Ты когда-то был Кюлином. А теперь ты — какой-то Крутой Обрыв. Крутой Обрыв! Ты покорился обстоятельствам, в тебе нет жизни, у тебя нет жизни, и у других ее тоже нет. Вы бежали из Гренландии, оказались недостойными своей миссии — как и я, как все мы. Я вот сижу здесь. И стыжусь себя, и оплакиваю гигантов. Даже ты сейчас опустил глаза.

— Мое безумие, Тен Кейр, улеглось. Это не значит, что я стал слабым.

— Твое безумие… Вы все дрожите. Деградируете — и не понимаете, отчего. Один Делвил до конца оставался сильным. Да ты сам знаешь. Иначе зачем бы сюда явился. Я проклинаю и истязаю себя, потому что понял это только теперь. Для того, чтобы длить пытку, я и пригвоздил себя к руинам. И наслаждаюсь напоследок видом разрушенного города — ибо это всё, что от них осталось. Все-таки они в самом деле были гигантами. Они бесчинствовали, были жестокими, мстительными. Но они были правы по отношению к вам и по отношению ко мне. При всех своих бесчинствах они были правы по отношению ко мне и даже по отношению к тебе, Ходжет Сала. Вы жалки, смехотворны. Вы не достойны того, что создали эти люди. Вот все лежит, разрушенное. Торжествуйте!

— Тен Кейр, как ты мучаешь меня. О, как мучаешь! Что погубило гигантов? Их что-то влекло к тому, чтобы они сами себя уничтожили.

— Этими россказнями ты не успокоишь ни себя, ни меня. Они не собирались себя уничтожать, можешь мне поверить. На Корнуолле они, вероятно, допустили какую-то ошибку, просчет, слабость. Переоценили свои силы. Но тебе-то я скажу… Признай, что это так, смотри мне в глаза. Ты один из нас — да-да, ты; и, значит, ты близок к ним. Опомнись, Кюлин, подумай о себе. Я сожалею, что не остался до конца другом Делвила и не предотвратил его смерть. Мы сожалеем. Ты — тоже. Так помоги, в чем еще можно помочь. Никто не умирал в таком отчаянье, в каком умру я, если мне придется окончить свои дни сейчас, без надежды на спасение. Подумай, Кюлин, чем мы владели. Никто из нас просто не дорос до таких вещей. Оттого, что вещи эти попали в руки преступников, в руки, которые ими злоупотребили, они не стали менее поразительными. Не стали менее великими, менее — нашими. Гиганты получили турмалиновые полотнища; они их использовали, чтобы удовлетворить свою ярость и жажду мести. Они принялись строить… самих себя; я испугался; но теперь-то я понимаю: это была самая гордая, самая достойная человека цель, какую когда-либо ставило перед собой человечество. Теперь все пропало, все втоптано в грязь. Но может быть… Может быть, Кюлин, еще не слишком поздно. Они не сумели совладать с этой силой, она им досталась слишком быстро; и потом, за обучение приходится платить… Ах, Кюлин, мы ведь послали тебя в Гренландию, чтобы создать новый континент! Новым континентом было уже открытие Меки, сделанное, по сути, всеми нами. А ты… Вот теперь ты плачешь.

— Не из-за гигантов. Спустись же с этих руин!

— Я не желаю видеть твоих людей. Мне за них стыдно, потому я и сижу здесь.

— Спускайся с руин, Тен Кейр. Видишь, я плачу. Ты же не трус. Нечего тебе ползать по грудам железного лома вперемешку с цементом и подыхать от голода среди запасов белой известки. Ты все еще Тен Кейр? Или прикажешь дать тебе новое имя? Я нарекаю тебя Таушан-Дагом, Заячьей Горой.

— Я там внизу умру.

— От контакта со мной?! Ты боишься умереть из-за меня? Спускайся!

Человеческое тело, высохшее и маленькое, слезло — дрожа на солнце — с осыпающихся шуршащих камней:

— Я здесь.

— Оставайся со мной.

— Пойдем, Кюлин, дорогу показывать буду я.


Они шли целый день, затем второй, третий — все время на север, через лесные чащи и поселения. Ночами Тен Кейр стонал во сне: оплакивал гигантов. Шагая, он не смотрел по сторонам. Наконец они вышли к большой воде, черно-зеленой: к Северному морю.

— Здесь мы простимся. Спасения нет. Для тебя его тоже нет. Сюда я хотел попасть. Я прощаюсь с тобой, Кюлин.


Молча, с поникшей головой стоял Ходжет Сала, когда дряхлый человек отделился от него, побрел по нанесенному ветром песку. Тен Кейр остановился у самой кромки с шумом набегающих на берег волн. Стоял там. Стоял. Потом вдруг лег на песок и повернулся на бок. Через какое-то время Ходжет Сала, приблизившись, тронул его за плечо, позвал:

— Эй, Тен Кейр!

Тот:

— Не лапай меня. Уходи.

Ходжет Сала, еле волоча ноги, тащился вверх по дюнам, пока его недавний попутчик не скрылся из глаз. Но через час снова спустился к медленно накатывающему морю, теперь фиолетовому и иссиня-черному. Тен Кейр, словно кучка черного тряпья, по-прежнему лежал на песке. Ходжет Сала молча присел рядом. Маленький брюсселец через какое-то время приподнял голову, вздрогнул, сел; молчал, спрятав лицо в ладонях.

— Ты, наверное, считаешь меня трусом, Ходжет Сала. Я в самом деле так жалок? Я не могу заставить себя войти в воду здесь. Это та самая вода, которая их поглотила. Поглотила гигантов.

— Пойдем, Тен Кейр, ты сам привел меня сюда. Мне очень больно. Пожалей меня. Не лежи тут слишком долго.

Всхлипывая, то и дело присаживаясь на землю, то и дело смахивая слезу, плелся истощенный старик с ввалившимися глазами за длиннобородым Крутым Обрывом.


Они теперь шли назад, по землям северных поселений. В одном еловом лесу, который люди расчищали под пашню, лежали поваленные, очищенные от коры стволы. Попутчики уселись на бревно, рядом. Ходжет Сала смотрел в землю, лицо его казалось мрачным и замкнутым. Ближе к вечеру он окликнул работавших поблизости поселенцев, которые узнали его. Он сказал: они должны носить камни и складывать их в кучу посреди просеки. Он и сам помогал: таскал тяжелые валуны, белые и темные. Тен Кейр некоторое время за ним наблюдал. Когда их взгляды встретились, Ходжет Сала кивнул ему:

— Помоги и ты тоже.

Старик в лохмотьях почувствовал себя обязанным встать, выковыривать из земли неподатливые камни, катить… И, перекатывая камни, Тен Кейр вдруг понял, чем сам он и все другие тут занимаются: они складывают камни в память о гигантах. К вечеру высокая пирамида была готова. Поселенцы разошлись по домам. А Ходжет Сала и Тен Кейр еще два дня просидели возле каменного памятника на просеке. Потом Длиннобородый вдруг встрепенулся, взял старика за руку:

— Нам пора, Тен Кейр.

Они направлялись к Брюсселю.

Когда дошагали до этой каменной пустоши, исландский ветеран, прощаясь, положил руку на плечо своему попутчику:

— Вот и Брюссель, Тен Кейр.

Тот перехватил и крепко сжал его руку:

— Не Тен Кейр. Ты нарек меня Таушан-Дагом. Не оставляй меня сейчас в одиночестве. Давай еще раз вместе обойдем вокруг города.

Они обнялись.


Диува, ясноглазая-мягкосердечная, как-то зимой разъезжала на воловьей упряжке по заснеженным окрестностям Парижа — в поисках Крутого Обрыва. Хотела поблагодарить его за помощь южным поселениям; и еще истосковалась по Венаске, которую он оттолкнул от себя под Лионом. Но эта пышная красавица с тяжелой гривой рыжих волос не собиралась жаловаться на свое горе… И вот уже Ходжет Сала шагает с ней рядом по запорошенным полям. Увидев ребятишек, останавливается: смеется с ними; обламывает трескучие сухие ветки; задумчиво смотрит вслед летящей вороне; сам, подражая ей, машет руками, будто тоже хочет взлететь… У себя в домике он — как британские поселенцы — часто радостно напевал по утрам. Однажды, гуляя с Диувой в полях, он схватил ее холодные руки. Спросил, не корит ли она его за то, что он теперь недостаточно думает о боли, не мучает людей, никого больше не посылает в огонь.

— Я не забыл про боль. И о гигантах мы помним. Повсюду воздвигнуты каменные пирамиды в память о них. И ради их прославления: они были могучими людьми. Мы и огонь храним. Мы ничего не утратили. Мы все это должны сохранить. Диува, эта земля приняла нас, но мы и сами что-то собой представляем на этой земле. Она нас не поглотит. Мы не боимся ни неба, ни земных недр. Ты, Диува, знаешь Тена Кейра? Конечно, знаешь. Он теперь успокоился. Понял, что мы обладаем силой, подлинными знаниями и смирением. Он мой друг. Он принял наш знак и поклялся не покидать меня. Почему? Он видит: мы уже стали богаче и сильнее. Мы настоящие гиганты. Мы те, кто прошел через Уральскую войну и гренландскую экспедицию. И мы… Мы не погибли, Диува. Можешь повторить людям на Гаронне и Роне эти мои слова. Скоро мы вновь расселимся по всей Земле.

Он опустил глаза, присел на межевой камень, плотнее закутался в овчину. И заговорил о Венаске: она, дескать, исчезла — но вместе с тем и нет. Каждый раз, когда он идет по берегу Сены, через кустарниковые заросли, он заново осознает, что с ней сталось. Все в этом мире сохранно. Ходжет Сала взмахнул рукой в ледяном прозрачном воздухе: ему кажется, что великая изначальная власть, которую все они почитают, на Корнуолле устранила гигантов, воспользовавшись Венаской. Ибо это отнюдь не мертвая сила, но мудрое, неисчерпаемое в своих глубинах существо… Диува, женщина впечатлительная, вдруг прижала к виску прядь волос. Она загляделась на Длиннобородого: как прямо он сидит, как серьезен, как смотрит, повернувшись к ней всем лицом, как улыбается. И схватилась за сердце: ей вдруг почудилось, что в этом человеке есть что-то от Венаски.

Заново возделанному, колышущему хлеба просторному краю — от бельгийского побережья до Сены и еще дальше, до Луары — Ходжет Сала дал имя: Венаска.


Дом человеческих существ, расцветающей и увядающей плоти, — складчатые горы Южной Европы, западноевропейские платформы с их древнейшими горными массивами, молодые низменности, черноземы Русской равнины. Земля передвигает в пространстве — под ногами людей и вокруг — горы, цепи холмов, лощины. Течет потоками белая вода, наполняя озера-впадины. Буро-зеленые растения вырастают из почвы. Строятся лесами и кустарниковыми зарослями вдоль Дуная, Днепра и Дона. Дремучие чащи и болота протянулись от атлантического побережья до тех краев, что овеваются дыханием Юга. Повсюду курлыкают-плачут-умирают полевые цветы травы птицы. По ровным поверхностям бегают или плавают звери: гладкокожие чешуйчатые мохнатые; неустанно ищут добычу, заглатывают ее, испражняются. Пока земля, вода, жаждущая превращений, всепожирающий воздух не обретут над ними снова полную власть. Сонмища людей: в покое и смерти, в суете и семейных заботах, среди извергающихся вулканов и гибельных водных бездн… Крепко держатся друг за друга, умирают, оплаканные близкими, вал за валом: мать и дитя… мать и дитя… возлюбленный и возлюбленная… И всегда их легкие жадно впитывают из воздуха кислород, передают крошечным клеткам, ядрышкам, вязкой протоплазме — всегда впитывают и передают дальше. А когда сердца людей останавливаются, когда клетки разделяются-разрушаются, появляются: новые души, распадающийся белок, аммиак, аминокислоты, углекислый газ и вода — вода, превращающаяся в пар. Чутки к горю и к радости, неизменно охочи до странствий сообщества человеческих душ — и в снежных ландшафтах, и на раскачивающихся морях-океанах, и там, где не смолкают завывания бури, и в горах, сложенных многими поколениями камней.

Черен эфир вверху, с его солнцами-шариками, с россыпями мутнеющих искорок-звезд. И Чернота делит ложе с людьми, прильнула к ним грудью: потому что свет исходит от них.

КОНЕЦ

Загрузка...