КНИГА ПЯТАЯ Бегство из городов

НЕУДЕРЖИМО — на всех континентах Круга народов — развивался послеуральский синдром. Вооруженные конфликты между градшафтами были шумными и опасными; подспудно же заявляли о себе другие мощные тенденции. Жаркий африканский континент, заполненный неустойчивой человеческой массой, почувствовал их первым. Как бранденбуржцы нападали на западных соседей, так же и здесь нападали на городские центры, но, в отличие от тамошней ситуации, — сразу со всех сторон. Гигантские африканские земли, равнины горы рощи речные долины, так и не обезлюдели полностью. Оттуда изливались все новые человеческие массы; города же отправляли лишнее население в сверх-плодородные саванны и девственные леса, откуда эти массы периодически возвращались, грозно ворча. Процесс ослабления и вырождения городских масс здесь никогда не заходил слишком далеко: африканские города на западном восточном южном побережье, на берегу Средиземного моря, так сказать, постоянно подпитывались, или орошались, притоком населения из диких глубинных районов.

Хлебные деревья, масличные пальмы, арбузы в передышке не нуждаются, они и в то время росли в немыслимом изобилии. В большой нильской долине колосились на полях рис пшеница шестирядный ячмень. Сорго созревало повсюду, от Египта до Капских гор. Птицы — аисты выпи попугаи цапли сизоворонки — водились во множестве; попадались леопарды и львы; в банановых зарослях обитали рыжеватые кистеухие свиньи и антилопы. Серо-белые слоны бродили стадами, питаясь желтыми круглыми плодами пальм. Целые полчища жадных обезьян сидели на деревьях. Дожди бури жара… Городские жители (инертные, ослабленные гашишем и опиумом, новейшими ядами) содрогались от одного вида тех человекозверей, что приходили к ним из лесов и пустынь. Пытались их прогнать, пытались сделать послушными, принимали к себе, поручали им охрану городов. Но городские центры, один за другим, оказывались разрушенными этими дикарями. Существа, занесенные в город из лесов, обходились со слабыми беспомощными горожанами поистине сатанинским образом. Были города, которые довольно быстро добровольно подчинялись власти сильных хитрых племен — и так же быстро злокозненные высокомерные дикари ломали, разрушали все структуры доверившегося им города. В результате сотни тысяч бывших горожан бежали в безлюдные местности, узнавали на своей шкуре, что такое день ночь буря жара дикие звери, — а затем все-таки погибали. Население этого жизнелюбивого жаркого континента двинулось из градшафтов на плодородные земли задолго до того, как на северном и западном континентах сложилась ситуация, когда градшафты загнивают параллельно, бок о бок, и еще пытаются друг с другом сражаться. В Южной же и Северной Америке большие градшафты, наполненные всяческими сокровищами, напоминали дырявые бочки, уже не способные удержать содержимое. Повсюду — отбивающиеся от врагов (или пока устойчивые) сенаты, правящие роды, тираны, которые держат в руках бразды государственного правления, однако не знают, куда направить коней.


НАД ГОРИСТЫМ северо-западным побережьем Северной Америки — в то время, когда старый континент пристально следил за политикой бранденбургского консула — занималось зарево пожара. Еще в период Уральской войны атакующие азиаты, монголоиды и представители других сибирских рас, отплыв с японских островов — Кюсю Сикоку Хоккайдо Сахалина Формозы, — переправились через Тихий океан. Хотя их было всего несколько тысяч, они захватили старый западный градшафт Франциско и, к северу от него, — Портленд на реке Колумбия; после чего, переправившись через Большое Соленое озеро, продвинулись до Шайенна и Денвера. Застигнутые врасплох сенаты почти не оказывали сопротивления. Все мужчины и женщины из этих городов, которые могли бы их защитить, находились в тот момент между Уралом и Волгой, сражались в авиационных эскадрах.

Японцы, успевшие изгнать или истребить правящие семейства, после затухания войны не покинули североамериканский континент. Они сидели там — уже не по поручению своих народов, но с их одобрения, на собственный страх и риск, как бы в насмешку над западными людьми — и с любопытством приглядывались к чуждым для них обычаям этих больших городов. И вот когда азиаты, под защитой своего оружия, уже прожили сколько-то лет среди тамошних праздношатающихся вяло-расслабленных бестолковых народных масс, они задумали окончательно погубить североамериканские города вместе с окружающей их территорией. Человеческие массы, которые постоянно вливались в эти большие западные города-государства — работали там, наслаждались жизнью, паразитировали, производили потомство, — происходили из прерий Небраски Дакоты Невады: то были остатки белых, метисы, самбо, потомки негров и смешавшихся между собой индейских племен. После распада Круга народов всё в этих городах следовало бы организовать по-новому. Но под верховной властью монголоидов жизнь в крупных центрах на тихоокеанском побережье вскоре совсем застопорилась. Азиаты оказывали постоянное давление на туземную администрацию Франциско, Портленда и других оккупированных ими городов. Последние влиятельные местные семейства, чьим фамильным достоянием были технические секреты, еще удерживали в своих руках фабрики Меки и пытались наладить контакт с массами. В городах — дезорганизованных, голодающих, все сильней разлагающихся — происходило брожение. Люди чувствовали себя пленниками в чужой крепости или осажденными: враги находились среди них. Подстегиваемые яростью праздные толпы слонялись по гигантским проспектам — плохо представляя себе, что творится за пределами города — и искали союзников.

Среди масс преобладала древняя индейская вера в некую добрую и злую силу; народ доверял гаданиям по земле, по пеплу или птичьим костям. В Дакоте возникли слухи (и быстро распространились по западному побережью): надо, дескать, бежать из городов — на север, в Канаду, в страну ирокезов, на изрезанное побережье, на архипелаг, состоящий из больших островов, в горы Юкона. На фабриках Франциско стали появляться мужчины из западных городов, которые разбивали красные круглые странного вида камни, принесенные ими с родных гор, другими, белыми камнями — и, глядя на осколки, рассказывали поразительные вещи о ближайшем будущем, проповедовали исход на север. Как в Бранденбургском градшафте, так же и в этих городах бесправные люди начинали борьбу, охотились на своих врагов, выслеживали их, прибегали к хитростям и к дикой жестокости, создавали воинственные тайные союзы. О войне Мардука с Кругом народов здесь хоть и смутно, но знали; само имя Мардука служило для непокорных тайным паролем. Азиаты тоже слышали это имя, подсмеивались-издевались над горожанами: «Мардуки!»

Они перестали смеяться, когда в один прекрасный день во Франциско и Портленде все продовольственные запасы, в том числе и их собственные, стали добычей огня. Перед азиатами встала дилемма: обречь миллионы людей на голодную смерть или отказаться от господства. Они немедленно послали сообщения на запад, на свою родину. Оттуда их успокоили: мол, неужели они испугались — они, управляющие делами американских дикарей? Желтолицые удвоили охрану вокруг городов.


Через три недели после уничтожения продовольственных складов, во Франциско и Портленде — в один и тот же день, — взлетели на воздух сами пищевые фабрики. На фабрики, видимо, тайно пронесли взрывчатые вещества. Одновременно произошло нападение на резиденцию желтолицых: дело кончилось тем, что весь город устремился на штурм этого здания. Не прошло и часа после взрыва фабрик, как первые группы испуганных, рискующих жизнью людей побежали от фабричных пепелищ к зданию ратуши, которое чужаки окружили лучевым барьером. Мятежники, полуобнаженные опустившиеся люди, шли на верную смерть: словно каннибалы, возненавидевшие сами себя. Они задыхались под воздействием смертоносных лучей, падали на желтый поблекший луг, окружавший здание ратуши. Вслед за ними на штурм бросались новые массы. Было много опоздавших, которые сперва кинулись на окраины, убедились там, что они, как и прежде, пленники города, — и только потом двинулись к центру. Резиденцию окружал теперь кольцеобразный вал из трупов, который с каждой минутой становился выше. Грязные оборванцы, беременные женщины, раздраженные неистовствующие мужчины понимали, что никто над ними не сжалится и что лучшее, что они могут для себя сделать, — это подохнуть прямо здесь и сейчас. Привыкшие к опасности воины — члены тайных союзов — пока держались на заднем плане и только подстрекали толпу: «Схватите их, схватите их!» Эти крики в течение многих часов волнами накатывали на тихую резиденцию азиатов. Вал из трупов, который со всех сторон окружал стоящее посреди луга здание ратуши, вырос уже настолько, что преодолеть его можно было лишь с помощью лестниц.

Тогда-то члены тайных союзов незаметно смешались с толпой. Внезапно посреди всего этого бедлама раздался грохот: грохот и удар взрыва. Воины, действуя поодиночке и используя гору трупов как прикрытие, перебрасывали через нее гранаты, которые применяли и утром, для нападения на фабрики. Азиаты, хоть и были раздражены, присутствия духа не утратили. Они поняли, что угнетенные массы решились на последнюю крайность.

И тут они развели в стороны железные ворота ратуши. Угнетатели вышли из ворот — отчетливо видные тем, кто в тот момент испускал последний вздох вверху, на валу из трупов. Но видеть их можно было лишь несколько секунд. Они меняли свой цвет в зависимости от почвы, по которой ступали, и от заднего плана. Мерцающие серо-зеленые тела: окруженные катящимися, вспыхивающими, мечущими молнии аппаратами. Очень быстро, едва касаясь земли, пересекли азиаты полосу жухлой травы перед зданием. При их приближении стена трупов задымилась, начала тлеть спекаться. Атакующие за стеной отступили. Но — лишь ближайшие. За их спинами колыхался весь город. Прорвавшись сквозь дымящуюся оплывающую трупную стену, пробившись между горящими людьми, то и дело останавливаясь и численно уменьшаясь в результате очередного громоподобного удара, но двигаясь все быстрее, японцы — зеленоватые мерцающие тела — разбежались во все стороны. Они очистили почти весь город, освободили от бунтовщиков улицы. Они летали над главными магистралями, сбрасывали вниз бомбы. Но успокоить горожан не смогли: те перемещались вслед за ними, вновь скапливались на площадях, окутанных облаками дыма.

Азиаты в мерцающих униформах продолжали эту работу до вечера. Уже в темноте они повели самолеты на посадку над тлеющими фабричными руинами, приземлились во внутреннем дворе ратуши.


Форму они сбросили, поспешили к горячим плавательным бассейнам. Хихикали, обменивались нитками. Жены подносили им вино; бежали через весь дом, обнимали своих мужчин. А когда супруги выпустили друг друга из объятий, раздались удары тамтама. Летчики — в пестрых длинных одеждах, с цветами в руках — медленно направились в большой зал на первом этаже, зал заседаний. На стене висело красочное изображение Будды. Они возложили цветы, поклонились до земли, вышли. Потом серьезно, молча сидели в разукрашенной обеденной зале, за низенькими столиками, пили ели. Едкий стесняющий дыхание дым проникал сюда с огромной площади, хотя все окна и двери были закрыты. После получасового молчания сидевший во главе большого стола бритоголовый человек сделал знак двум только что вошедшим певицам с лютнями, чтобы они покинули помещение.

Подперев рукой подбородок, он взглянул на мужчин, сидевших с ним рядом:

— Сколько лет моим друзьям? Они еще очень молоды. Стоит ли сожалеть, что они покинули родину, перелетели сюда через океан? Они еще очень молоды, и сожалеть тут не о чем. В каком случае то, что происходит с человеком в молодости, достойно сожаления? Когда оно затягивается слишком надолго.

Опять наступила пауза, затем коренастый Яри окинул себя взглядом:

— Спасибо, что ты это сказал. На мне сейчас пестрое платье: такое носят победители. Я хочу и дальше оставаться победителем. Ты объяснил, что я должен делать.

Мужчины за столами перешептывались и кивали друг другу. Мало-помалу все они поднялись на ноги. Не казались больше серьезными. Улыбались. Один из них крикнул:

— Пусть войдут певицы!

Бритоголовый сиял. И когда пять девушек — грациозных, с алыми шарфами — заскользили, посверкивая глазами, между столиками, молодые люди начали хватать их за руки. Перед сбившимися в кучу летчиками, едва ли еще способными держаться спокойно, которые присвистывали шептались хихикали, девушки пели — вдвоем втроем впятером.


Часа через два, при свете полной луны, эти мужчины пронеслись по воздуху над погрузившимся в немоту, озаренным пламенем пожаров градшафтом. Бесшумно уничтожили свои же заграждения по внешнему периметру города и полетели на запад, к первобытному шумящему океану.

Волны, волны — мерцающие катящиеся заглатывающие друг друга поверхности… Усиливающийся попутный ветер… В те дни азиатские гарнизоны исчезли из всех американских городов.

А вдоль побережья, на север, устремились еще остававшиеся в живых человеческие массы, напоследок опустошив брошенные ими города. Предводители союзов, теперь уже не тайных, соблазнили людей возможностью заселить свободные земли. Неваду Вашингтон Орегон Айдахо они оставили за спиной, вступили пешим ходом в Колумбию; заполнили, увлекая за собой жителей попадающихся по пути городов, всю территорию между ее богатым островами побережьем и безлюдными Скалистыми горами. Переселенцы продвинулись и в Юкон, где высится ледяная вершина горы Святого Ильи[53]. Некоторые даже сумели пройти через горный перевал на восток, увидели раскинувшееся внизу озеро Атабаска. Тысячи по дороге теряли силы и поворачивали обратно. Но предводители, верившие камням и земле, неудержимо стремились вперед, воодушевляли людей. Без недоверия, а часто и с радостью принимали их остатки некогда населявших северо-западное побережье первобытных народов: живущие в маленьких деревнях тлинкиты хайда цимшианы беллабелла помогали им, указывали дорогу. В ближайшие годы очень много переселенцев обнищало или погибло в результате несчастных случаев. Резкий переход от налаженной системы обеспечения всех потребностей, существовавшей в гигантских городах, к такой ситуации, когда человек оказывается один на один с дикой морской стихией, вступает в борьбу с животными, отличался крайней жестокостью. Рубка деревьев, охота на лосося с помощью копий и ловушек, ловля наваги корюшки палтуса (между островами, в проливах Диксон-Энтранс и Чатем), а также облавы на медведей: вот в чем заключалась теперь жизнь. Выпить сырой теплой крови, съесть сырую печень — такие вещи считались священнодействием. Мардук уже умер, в ратуше Бранденбургского градшафта сидел властолюбивый Цимбо, когда с американского северо-западного побережья стали поступать первые глухие известия — предупреждения и угрозы, — касающиеся этих ново-индейских орд, возглавляемых пророками.


ОДНАКО КРУГ НАРОДОВ, к тому времени уже возродившийся и как раз начавший укрепляться, не сумел справиться ни с одним из двух очагов напряженности — ни с бранденбургским, ни с западно-американским. В лондонском сенате неожиданно появились американские представители. В этом охваченном подспудным брожением градшафте северо-западной Европы они чувствовали себя как дома. Их, как они объяснили, послали сюда из Вашингтона, для переговоров. Клокван был старшим из четырех медлительных мужчин, которые сидели на скамейках лондонцев, кутаясь в шерстяные накидки, и безучастно рассматривали улицы. Сидеть так они могли часами. Оживлялись же, только начав свою игру в палочки, за которой европейцы наблюдали с нескрываемым удивлением. С собой индейцы привезли рабов (метисов) и несколько женщин, постоянно жующих табак, которые повсюду ходили за ними хвостом, а во время переговоров лежали тут же, на циновках, укрывшись покрывалами из шкурок выдры и подперев голову рукой. С индейцами приходилось разговаривать в садах или в парке. Закрытые помещения, особенно в лондонских небоскребах, их пугали.


По распоряжению Фрэнсиса Делвила, лондонского сенатора, гостям, чтобы они согрелись, часто подливали вино. У Делвила, худощавого доброжелательного человека, лицо приобрело вяло-усталое выражение. Они сидели в осеннем парке, в Элдершоте[54]. Делвил меланхолично улыбнулся своим английским друзьям, прищурил глаза:

— Если я правильно понимаю, мы сейчас вновь оказались в том же положении, в каком были — позволительно ли такое сказать? — в давно прошедшие скверные времена. Во времена, когда Раллиньон… великий француз Раллиньон и Лойхтмар утверждали свою власть на континенте. Потом началась Уральская война.

— Кто же наш враг? — Круглолицый Клокван, игравший с темно-коричневыми сухими листьями (по его просьбе их свалили перед ним в кучу), смахнул упавшую на нос длинную седую прядь.

— Враг, Клокван? Определить, кто он, сейчас действительно трудно. Ты попал в самую точку.

— Я не уверен, что в этом состоит главная трудность. Мы прибыли из Америки, мы пролетали и вдоль западного побережья Африки. Мы видели там то же, что и у себя дома, может, даже отчетливее: то же, но в более ожесточенной форме. Градшафты сгорают в огне пожаров, они сражаются друг с другом. Многие города стоят полупустые. Люди видят упадок городской жизни. Боятся за себя. Хлеб Меки, мясо Меки их больше не прельщают.

— Что же, они хотят вернуться к дикой природе, чтобы их разодрали хищные звери?

— Похоже, Делвил. Я точно не знаю. У нас — в Дакоте, на Миссисипи, в Мексике, вокруг Большого Соленого озера и вообще на всем Юге — происходит в точности то же. Я имею в виду: об этом не следует забывать. Как удержишь этих людей? К нам они больше не приходят. Прости, но ситуация сейчас скорее противоположна той, что была во времена Раллиньона и Лойхтмара, которые начали войну, чтобы выбросить за пределы государства своих соотечественников, — или я ошибаюсь? Мы же, наоборот, не знаем, как людей удержать.

Делвил, помрачнев, дернул висевшую на его шее крепкую цепочку:

— Так в чем же ошибка? Какую ошибку мы совершаем?

Коренастая полная краснощекая Уайт Бейкер:

— Помните, Делвил, и… А где Пембер? ах, вот же ты… И ты, Пембер, наш визит к Мардуку? Как мы с ним беседовали в той странной ратуше в Бранденбурге, возле пирамиды из черепов, в окружении страшных живописных полотен? Меня до сих пор пробирает дрожь, когда я об этом думаю. Мардук не хотел сдавать свои позиции. Мы сказали ему: то, что он делает, бессмысленно. Он стоял на своем. Под конец я дала вам понять… что мы должны атаковать первыми. Делвил, именно ты тогда по-боксерски согнул руку и сказал: Если эта страна будет вести себя тихо, мы изольемся на нее благодатным дождем. Именно так ты сказал. Я хорошо помню. Если же, сказал ты, консул захочет, чтоб было по-другому, мы можем взять на себя и роль грозы. Он в любом случае окажется у нас в руках.

— Да, я так говорил. Ну и что ты имеешь в виду?

— Я не хочу говорить о вашей с Пембером тогдашней ошибке. Что толку возвращаться к ней сейчас? Мы ее много раз обсуждали. Но я и теперь хочу повторить, что говорила тогда: нам надо атаковать первыми.

Делвил и на сей раз согнул руку:

— Такой жест я тогда сделал, да, Уайт Бейкер? Однако наш друг Клокван сформулировал решающий вопрос. Скажи-ка: если я должен стрелять и наносить удары, то где находится моя цель?

— Одно из двух: или Круг народов, или те, другие. Делвил и вы все, вы вряд ли в этом сомневаетесь. Как и в том, что бранденбуржцы готовы нас задушить. Еще немного, и мы будем уничтожены истреблены.

Клокван сбросил накидку на землю, напряженно вслушивался; потом:

— Я хочу еще раз спросить госпожу, как уже спросил ее господин Делвил: в какую сторону собирается она обратить свои стрелы? Фрэнсис Делвил, мой большой друг, только что высказал мнение, что мы сейчас, как когда-то наши предки, стоим на пороге Уральской войны. Я бы с этим не согласился. Наше положение хуже. Мой друг и сам это видит. Потому что у нас и врага-то нет.

Уайт Бейкер снисходительно усмехнулась:

— У наших предков врага тоже не было. В самом деле не было. Они его создали. Совсем нетрудно сделать человека врагом, если ты превосходишь его силой. У тебя, допустим, болит грудь, и тогда ты ударяешь в грудь… кого-нибудь другого!

Женщины на циновках в ответ на эту реплику рассмеялись, сверкнув глазами. Клокван поднял свою накидку, молча взглянул на женщин. Три его товарища сидели, закутавшись с головой, так что виднелись только их рты и носы.

Клокван:

— А твоя грудь? Если ты ударишь другого, разве боль в твоей груди пройдет?

Уайт Бейкер:

— Да!


Тут вдруг один из мужчин, сидевших рядом с Клокваном, обнажил голову. Он пошептался с женщиной, примостившейся у его ног, а потом — с Клокваном. Все в маленькой продуваемой ветром палатке взглянули на него. Клокван кивнул своему соседу, после чего попросил слова. И заявил, что женщина из его племени, Ратшенила, хотела бы им кое-что рассказать.

Женщина, лежавшая на земле, выплюнула табак, села, пригладила черные волосы и начала говорить — тихо и медленно, то держа руки на коленях, то по очереди поднося их к своим кольцеобразным серьгам. Мол, у них, в американских городах, рассказывают одну историю из тех времен, когда ее народ еще охотился в горах. Будто бы однажды несколько девушек отправились в лес по ягоды, и среди них была дочь вождя. В одном месте они увидели звериные следы и между ними кучку медвежьего помета. Знатная девушка начала тогда насмехаться над этим диким зверем: дескать, какой он медлительный подслеповатый толстый и глупый увалень. Ближе к вечеру, уже возвращаясь домой, они проходили мимо того же места. И тут вдруг дочь вождя уронила корзину с ягодами. Она подняла ее, отряхнула и собрала рассыпавшиеся ягоды; подруги ей помогли. Но через сотню шагов корзинка опять упала, и еще через сотню — снова. Тогда другие девушки рассердились и ушли вперед, а дочь вождя осталась, чтобы собрать ягоды. Но когда она наконец всё снова собрала, ее подружек уже и след простыл. Она стояла одна, в сумерках, прислонившись к дереву, и не знала, куда идти. Тут откуда-то сбоку к ней приблизился молодой стройный мужчина в черной меховой шапке — серьезный спокойный человек. И попросил: не угостит ли она его ягодами. Девушка протянула ему корзинку, стала рассказывать про себя и про то, что сейчас заблудилась. — «Как же это ты заблудилась?» — «Другие так быстро ушли вперед, не захотели мне помочь…» Заодно она рассказала про следы медведя и медвежий помет на тропинке, рассмеялась и снова принялась насмехаться над неуклюжим зверем. Молодой человек сразу перестал лакомиться ягодами, пожевал ногти и сказал: он-де знает, куда идти, и проводит ее. Шли они долго; уже совсем стемнело. Через сколько-то времени красивый молодой человек спросил, несет ли она еще корзинку, а потом взял корзинку у нее из рук и отшвырнул в сторону. Девушка ударила его, заплакала. Он сказал: так она сможет идти быстрее, путь-то еще неблизкий. Ей захотелось убежать. Но он взял ее за руку. Тут она испугалась, потому что только теперь заметила, как странно он идет, этот молодой человек: неуклюже и медленно, как бы вразвалочку. Она крикнула, что у нее в груди покалывает, она больше не может идти. И потом: у нее-де живот разболелся от этих ягод. Он сказал: пусть потерпит немножко; скоро они будут на месте. Вон там, где горит свет, — там, дескать, его жилище. Но он не сказал жилище, он сказал: жище. Она захихикала, схватила его за грудки, заглянула ему в глаза: жище, сказала, не говорят, говорят жилище. — «Не знаю. Мы говорим жище». — «Чепуха какая-то. Кто же вы такие?» — «Мы? Ты нас знаешь. Сейчас сама увидишь. Постарайся только идти быстрее».

И вот они уже стоят перед гигантским треснувшим деревом: старым мертвым кленом. Из дупла — красный свет и дым. Они залезли в дупло как в слуховое окошко, осторожно спускались вниз, пока не очутились глубоко под землей, в пещере, среди корней. Там горел маленький костер. Два черных медведя-гризли спали рядышком: молодой и старый. Оба храпели. Еще один — тоже старый, крупный медведь, — забурчав что-то, двинулся на задних лапах к молодому человеку и дочери вождя. Девушка вскрикнула, завизжала, хотела убежать. Но молодой человек держал ее крепко; она, рванувшись, споткнулась о корень и упала, отчего сверху посыпалась земля. Два другие медведя сразу проснулись. Вскочили; ворча, протирали глаза, отряхивали с себя черную землю, недоумевали: кто это разрушает их жище. Они так и крикнули: «Кто это разрушает наше жище?» Девушка рассмеялась, несмотря на свой страх: ее рассмешило это выражение, дурацкое ворчание и ужимки медведей-гризли. Тогда молодой человек быстро схватил ее за ногу и опрокинул на землю. Оба медведя заковыляли к ней. Тут она потеряла сознание. Когда же пришла в себя, рядом с ее новым знакомым сидели старик и старуха. Лица у обоих были печальные. Красивый молодой человек сидел рядом с ними, ел рыбу. Дочка вождя спросила, где она. Она увидела свою корзинку, хотела взять ее и пойти домой. Но старик и старуха посмотрели на нее очень грустно и сказали: она, дескать, сама пришагала в их жище, разве она не хочет остаться у них? Они говорили неправильно, как малые дети, и все время прищелкивали языком. Красивый молодой человек вернул ей корзинку. Пусть, мол, она полакомится вместе с ним ягодами. Родители, мол, ягод уже отведали, а отсюда он ее все равно не выпустит. Девушка сперва не хотела его слушать, плакала. Она уже поняла, что старики — те самые глупые черные гризли, а красивый юноша — всего лишь молодой медведь. Но уйти оттуда она не могла. Молодой медведь взял ее в жены. И… и… и…: она осталась там жить.

Женщина засмеялась, повернувшись к своим подругам, и снова улеглась, положив голову на согнутую руку.

Седой Клокван подмигнул англичанам:

— Так что не стоит смеяться над глупым черным медведем. Выходит, он не глупее других.


— Странная какая история, — улыбнулся после паузы Фрэнсис Делвил.

И посмотрел через стол на Уайт Бейкер, чье серьезное лицо ни на мгновение не скривилось; более того, раскраснелось от удовольствия и на всем протяжении рассказа оставалось пунцовым:

— Уайт Бейкер.

— Чего тебе?

— Я хотел бы услышать твое мнение.

— Мы поговорим об этом в другой раз.

— Ты спокойно можешь говорить здесь. Мы еще не нашли ответа на сформулированный нами вопрос.

Она отстраняюще подняла руки, тряхнула головой:

— Хватит, Делвил.

— Вопрос в том, где цель, в которую я должен стрелять. Не окажется ли, что это наша же грудь.

Уайт Бейкер поднялась на ноги. Она сильно побледнела. Чужая женщина со своим рассказом, видимо, привела ее в замешательство.

Позже, возвращаясь через парк вдвоем с Делвилом, она, запинаясь, сказала ему, что не может рассматривать этих мужчин и женщин как представителей Америки. Они скорее похожи на опасных дикарей Юкона и Аляски, чем на американцев. Говорила она очень возбужденно и сбивчиво.

— Может, и так, — ответил Делвил, взглянув на нее. — Но ведь Вашингтон и Неойорк выбрали именно их, чтобы через них нас о чем-то проинформировать. Их сообщение в любом случае нужно понять. Оно сводится к тому, что таковы теперь и наши с тобой соотечественники. Мы благодарны за этот намек. Мы убедились. В том, что орешки, с которыми не удается справиться ни американцам, ни нам, — одного сорта.

Глаза Уайт Бейкер сверкнули:

— Повторяю, нужно атаковать первыми. И я на этом стою. Провести разграничительную линию. Да или нет. Мардук или мы. Не кажется ли тебе… — Она, уперев руки в боки, взглянула на него испуганно: — Мне вот кажется, что ты, нетвердо держась на ногах, идешь прямиком к мертвому дереву, к этому клену, к медведям.


В результате бесед с Клокваном и телефонных переговоров с Вашингтоном и Неойорком стало очевидно, что там уже не видят возможности создания нового Круга народов. События на Западном побережье произвели на мировую общественность очень неприятное впечатление. Но на этом чудовищное движение не прекратилось. Тот факт, что в Африке во многих больших градшафтах все население — целиком — покинуло свои города, привел в сильнейшее возбуждение и Европу, и Америку. Американскую депутацию, готовую в любой момент отбыть на родину, испуганные англичане пока удерживали в Лондоне. Между Лондоном и Неойорком начались серьезные разногласия. Лондонцы дали понять, что, по их мнению, за океаном во главе промышленных отраслей и сенатов ныне оказались мужчины и женщины, происходящие из слабых семейных кланов. Дескать, старые традиции нарушены. Словесная дуэль между противниками, разделенными океаном, никак не кончалась. Между тем, депутация, состоящая из кутающихся в шерстяные накидки мужчин женщин и рабов, все прогуливалась по городу, а в ратуше настаивала: им самим, дескать, больше сказать нечего; так не сообщат ли им наконец, что они должны передать представителям своего континента.

В те критические месяцы, когда Круг народов снова начал распадаться, случилось так, что именно Уайт Бейкер, женщина умная и деятельная, вдруг отказалась от прежней своей позиции и приняла сторону Делвила. Делвил и Пембер были просто поражены, когда однажды утром бледная и притихшая Уайт Бейкер вошла к ним, в одну из комнат сената, под руку с той самой смуглой, кутающейся в накидку Ратшенилой; после чего уселась и долго молчала. Ратшенила, смеясь, поглядывала на белую женщину, время от времени гладила ее щеки, тыкалась головой ей в ключицу. Уайт Бейкер, как стыдливая молодая девушка, не смела поднять глаза, но, тем не менее, позволяла той, другой, все это проделывать. Даже разговаривая с обоими сенаторами, она не выпускала унизанной кольцами руки чужеземки.

Ратшенила улыбнулась мужчинам:

— Думаете, это я виновата, что Уайт Бейкер сегодня такая печальная и говорит совсем другие вещи, чем прежде? У нас рассказывают, что когда-то один… скажем так, человек, Йелх, хотел разозлить другого, Канука, и подложил ему ночью под одеяло собачью какашку. Потом разбудил его и сказал: «Здесь воняет. Эй, Канук, вставай, ты обделался!» Но я-то… Я ничего не подкладывала этой Уайт Бейкер.

Белая женщина крепче сжала руку индианки, прищурила глаза:

— Как это получилось, Делвил, что вы гораздо раньше меня поняли, какой курс мы должны избрать? Как вам, мужчинам, удается такое? Или все дело только во мне? Я сейчас… — И она опустила голову — мощной лепки, с гривой каштановых волос. — Я, будь на то моя воля, скорее отправилась бы к Мардуку, к Цимбо, чем осталась в Лондоне.

Невозмутимый Пембер хлопнул ее по колену:

— Что ж, прекрасно. Человек всегда сражается лучше, когда представляет себе, насколько силен его враг.

— Я не вижу вокруг себя врагов, Пембер.

— Ну-ну. Сегодня не видишь, а завтра они появятся.


В ближайшие дни Уайт Бейкер — которая казалась больной, подавленной, — похоже, не интересовалась ничем, кроме женщин из американской делегации. Сам их внешний вид, их игры, разговоры притягивали англичанку — как бы против ее воли, к собственному ее изумлению. Изумилась она, когда Ратшенила, заметив открытость и возрастающее любопытство белой женщины, в свою очередь приблизилась к ней и окончательно ее заворожила, пленила своими ласками. Уайт Бейкер, с ввалившимися щеками и странно замедленной речью, навестила Делвила в его доме и попросила, чтобы Делвил, Пембер, а также другие вообще не принимали ее в расчет. Чтобы не поддавались ее влиянию. Она, дескать, — патологический случай. Худощавый Делвил снова и снова, очень по-доброму, гладил руку гостьи:

— Как это, Уайт Бейкер, тебе взбрело в голову считать себя патологическим случаем? Тогда уж каждый из нас — патологический случай. Посмотри на Клоквана, на твою подругу Ратшенилу, на молодую индианку Каскон рядом с ней. Почему же именно в себе ты видишь патологию? Твой «случай», если мне позволительно выразить свое мнение, сводится к тому, что прежде ты была несколько… отсталой. Кстати, Уайт Бейкер, сейчас ты так бледна, что оправдываешь свое имя — ведь Уайт значит «белая». Но я подарю тебе красные гвоздики, красные тюльпаны: чтобы ты, зеркально их отразив, вернула себе прежний румянец.

— Почему я была отсталой, Делвил?

— Ты была неким анахронизмом. Мы — в меньшей степени, чем ты. Но и мы тоже, немножко. Я хочу сказать, человек всегда должен соответствовать своему времени. Иначе он будет глупцом, неисправимым строптивцем. А это не приведет ни к чему хорошему. Он только навлечет на себя беду.

— Но я должна была оставаться сильной. Мардук же был сильным.

Делвил обнял ее за плечи:

— Неблагодарная! Ты похожа на сказочное морское чудище, на Рыбу Кит, которая всегда плавала только под поверхностью воды, а теперь, вынырнув, удивляется тому, как все выглядит наверху. Ну, и чего ты этим добилась? Ты, конечно, не слабая, потому что и под водой научилась пользоваться глазами. Но я тебе вот что скажу: Мардук — тот в самом деле был сильным. Деревья, посаженные им и Цимбо, растут не на небесах. Тот, кто умеет видеть, Уайт Бейкер, предпочитает плыть по течению, а не против него. Разумеется, всякая река имеет границы; в ней встречаются подводные камни, и когда-нибудь она приходит к концу.

— Я сейчас не в силах ничего слушать, Делвил. — Женщина высвободилась из его рук. — Мне кажется, будто я не вынырнула из глубины на поверхность, а совсем наоборот. Но, вероятно, прежде чем я смогу об этом судить, мои глаза должны привыкнуть к новой среде.

И она медленно удалилась. А погрустневший Делвил долго еще сидел в кресле.


Лондонский сенат (теперь, когда сильная Уайт Бейкер отказалась от сопротивления, — единодушный) занял более жесткую позицию по отношению к ненадежным американским столицам. Сенаторы чувствовали: нельзя выпускать из рук вожжи, нельзя поддаваться; они не вправе дать повозке соскользнуть с тропы, обрушиться в пропасть.


НА БРИТАНСКИХ ОСТРОВАХ — в эпоху, когда отступили на задний план великие монотеистические религии — распространилось зародившееся в правящих кругах представление о добрых и злых силах, которые человек может распознавать и умело использовать себе во благо. Отдельные индивиды и целые градшафты еще молились древнему единому богу, но и на островах, и во множестве городов европейского континента огромной популярностью пользовались ловкие люди, которые выдавали себя за магов и разработали разные способы предсказания будущего. Уже прежние мигрирующие массы, чужеродные и полудикие, охотно прислушивались ко всякого рода чародеям, которые строили из себя посвященных в таинства науки. Теперь же толпы горожан, отмеченные клеймом упадка — то инертные, то впадающие в панику, напуганные собственной немощью, варварскими событиями в Бранденбурге и на американском северо-западном побережье, не склонные к участию в каких бы то ни было войнах, но испытывающие глубокую потребность освободиться от искусственной пищи, от машин, от сенаторской опеки и собственной недееспособности, — просто-таки жаждали знаний о будущем, которого они боялись. Причем боялись тем больше, чем меньше отваживались менять что-то в сложившемся положении.

Заклинатели мертвых, гадатели (по пеплу, или земле, или различным смесям жидкостей) сидели в то время — как если бы были жрецами — в похожих на храмы зданиях, где вместе со своими помощниками исполняли псевдо-культовые действия и пытались заниматься целительством. В звуконепроницаемых помещениях, под эмблемами в виде животных или растений сидели они, в маленьких оранжереях, где перед ними располагался неглубокий бассейн, заросший тростником, — и слушали, впустив ветер, как шуршат, задевая друг друга, стебли. На холмах, позади храмов, они строили открытые павильоны. Пол там покрывали стеклом с подкладкой из серебряной фольги. По этой блестящей поверхности равномерно рассыпали мелкий песок и в определенные дни впускали в помещение ветер. Истолковывая линии и всхолмления на песке, возникшие под воздействием ветра, чародеи опять-таки предрекали будущее. А еще люди рассказывали им свои сны. Эти заклинатели и толкователи знаков выслушивали описания снов, размышляли над ними и исследовали те силы, которые заявляют о себе в сновидениях и напоминают стаи китов, что, поднимаясь из глубин, взбаламучивают море, заставляя раскачиваться маленькие рыбачьи суда. Примерно в то же время города были заполонены верой в духов. Чем с большей уверенностью правящие семейства овладевали силами природы и засекречивали свои знания, тем пышнее произрастали в народе всякого рода фантастические суеверия.


Именно шаманы в фосфоресцирующих, иногда как бы полыхающих одеяниях, с длинными волосами, в больших, похожих на лилию шапках; те атаманы, которые в своих сумрачных часовнях выдавали себя за астрологов — или, облачившись в костюм какой-нибудь птицы, животного, растения, произносили смутные пророчества, — чаще всего заражали растревоженные градшафты авантюрными мыслями. Вагоны с тюками бочками мешками, наполненными продукцией пищевых фабрик Меки, все еще ежедневно подъезжали по подземным туннелям к каждому дому. Рабочие смены чередовались. Одутловатые толстые малосильные люди, в которых смешалась кровь белых народов и индейских племен, а также толпы темнокожих бастардов бродили по улицам — роскошно одетые, но, по сути, превратившиеся в люмпенов. Эти пугливые горожане были, как им казалось, окружены сонмищами духов. Шаманы шептали: в гигантских помещениях фабрик Меки происходят невообразимо жуткие вещи. На дворы фабрик доставляются камни песок земля минеральные соли. Там работают перемалывающие и измельчающие машины; закрытые же помещения постоянно продуваются ветром; в них устроены огромные бассейны, и измельченные вещества высыпают в эти емкости с полумертвыми растениями мхами водорослями — или в другие, с агонизирующими живыми существами. Но и растения эти, и живые существа продолжают жить, продолжают жить. Еще с кануна Уральской войны живут растения, образующие зеленые слои в фабричных прудах, а перемежаются эти слои прослойками из минеральных солей и земли. В таких же емкостях лежат, подрагивая, части человеческих тел, тел негров и белых, сохраняющиеся уже лет сто или даже больше. И они, нынешние люди, живут за счет духа этих полумертвых и умирающих: мхов водорослей животных людей; за счет этих сочащихся жиром кишок печенок рыбьих тушек бараньих желудков. А как иначе можно было бы из камней земли минеральных солей, мела гальки воды кислот воздуха… получать пищу, которой они все питаются? Полумертвецов, не способных умереть, сохраняют на фабриках Меки. Туда, в эти цеха, не попадает никакой естественный свет — ни лунные, ни солнечные лучи. Не проникает туда и дождь. Там нет ни весны ни лета ни осени ни зимы. Только стеклянные аппараты, горящие печи, ванны с илом, мраморные и металлические бассейны, облучаемые невидимыми лучами, которые и осуществляют синтез разных веществ. Но полумертвецов — живых существ и растения — вновь и вновь принуждают работать, не дают им покоя. Как какой-нибудь изможденный раб с выпирающими ребрами и ввалившимися глазами, которого надсмотрщик подгоняет кнутом, заставляя двигаться — Вперед Вперед Вперед, — а он позволяет себя подгонять и даже не стонет под ударами: так же работают и эти ослабевшие духи. Разве не чувствуют нынешние люди, какой горькой бывает в иные дни их пища? Ведь питаются они именно духом, чем же еще. Иначе они бы жрали и хлебали только землю песок соль воздух. Между прочим, и с ними самими дело обстоит не лучше, чем с этими закабаленными растениями и животными. То, что не живет по-настоящему, умереть не может. Умирание — это особая способность, как и способность по-настоящему жить. Умение умереть — сила, которой обладает лишь тот, кто умеет жить.

А дальше шаманы переходили к главной части своего учения. Они, дескать, сами наблюдали и находили тысячекратные подтверждения тому, что градшафты — дома фабрики площади улицы лестницы дороги крыши — буквально кишат духами. Когда они, шаманы, укутывались покрывалами, чтобы обезопасить себя от вредоносного воздействия, и в определенный час проходили по улицам, выкрикивая старинное индейское заклятье «О игак-хуати» («Для тебя!»), они могли видеть сквозь свои волшебные стекла это копошение вокруг них. В храме, на его дворе, перед дверью духи теснятся всегда. Поблизости от храмов их больше, чем где бы то ни было. Они висят на дверных косяках, как узкие полотенца. Они — длинные, словно черви — вползают в замочные скважины; просачиваются, подобно дыму, сквозь стены. Их обычно принимают за туманные испарения, сквозь которые можно пройти. Но эти испарения такие холодные неприятные… Они царапают кожу и вызывают зуд, тело становится влажным; дышать среди них трудно. Это на самом деле бесчисленные создания: люди (белые метисы цветные дети мужчины девушки), а также собаки декоративные птицы кошки. Стоит пройтись по улицам, и встретишь тысячи таких духов. В парках они скапливаются в устрашающих количествах. Заглатывают друг друга, висят-качаются среди ветвей. Осенью они заползают в трещины на коре, в ямы, пытаются пробиться к корням. На некоторых деревьях духи селятся во множестве, образуя как бы пчелиный рой. Только при приближении шамана они снимаются с дерева и взмывают вверх, очень высоко, — с таким звуком, какой бывает, если провести влажным пальцем по струне.


«Когда мы кричим: "Для тебя, для тебя!", они успокаиваются, ведут себя так, как если бы нас тут не было, снуют деловито, словно муравьи. Что же это за люди собаки декоративные птицы кошки? Мы распознали некоторых из них. Многие — не из наших краев, они добрались сюда прилетели приплыли издалека. Из чужих градшафтов, из восточных или южных земель. Многим пришлось перебираться через море, и каким же утомительным был их путь! Они висели на корабельных мачтах, ветер сбрасывал-стряхивал их в соленую морскую воду, а потом снова выуживал из нее. Среди них встречаются и очень древние. Ветер, похоже, гонит их с юга и востока на запад. Нам попадались духи, тени времен Уральской войны, сбившиеся в чудовищно большие стаи. В западных городах люди не понимают, кто или что оказывает на них вредоносное влияние, расстраивая их организм. На самом деле это духи — повсюду, где они появляются — делают горожан бессильными, на целые дни погружают их души в оцепенение. Духи устремляются все дальше на запад — за океан, в Америку, через великие горные цепи и прерии, сквозь города. В этих стаях нет ни одного азиата, ни одного азиатского животного, хотя азиаты населяют половину Русской равнины. Мы находимся так близко от Центральной Европы, но еще никогда не видели ни человека, ни духа, который происходил бы из страны Мардука и Цимбо. Что же это за духи? Они — не живые, не мертвые! Духи существ, как мы, которые только родились на свет, но никогда не жили по-настоящему».

И шаманы показывали на своих почитателей, которые все отличались неразвитостью мускулатуры, имели длинные сухощавые руки. Волосы у них выпадали уже через несколько лет после достижения половой зрелости. Все эти мужчины когда-то пережили период сильного, даже слишком сильного увлечения сексом. Но по прошествии лет пяти они утратили способность зачать ребенка. Как и их женщины, заплывшие жиром, уже вряд ли смогли бы выносить плод. Лишь около тридцати лет длится неполноценная жизнь, а потом человек падает, словно прогнившее дерево. Это их духи — духи их родителей, бабушек и дедушек, братьев и сестер — наполняют своим гнетущим присутствием города, не решаются оторваться от стен дверей улиц, как не решались от них оторваться, пока еще были живы. Они, правда, в конце концов улетают к деревьям прудам озерам. Но город неизменно поставляет все новые полчища духов.


Так пугали шаманы горожан. Усиливали страх, который испытывали буквально все, когда думали, как они будут жить, мучиться от хворей, постепенно чахнуть в этих городах. Каждый уже мысленно видел свое умирание истлевание. Люди плакали. Еще несколько десятилетий назад плакали какие-то единицы, теперь же хныкали целые города. Жизнь людей стала короче. Их тела — уязвимее. Дожив до двадцати лет, человек мог, не испытывая боли, двумя пальцами вынуть из челюсти любой зуб. Люди не догоняли в росте своих же родителей. Гигантски круглились только головы: у поздних поколений лбы выгибались вперед, глаз почти не было видно. А в некоторых местностях люди, наоборот, вырастали чрезмерно высокими: костяк под два метра; к этим костям кренились тонкослойные плоские мышцы; такие дылды двигались медленно; сердце у них было очень маленькое; и умирали они раньше других.

Человек, перешагнувший порог двадцатилетия, быстро накапливал избыточный жир. В западных градшафтах встречались такие типы, у которых была большая узкая голова, шея покачивалась между двумя жировыми подушками, а на руках и ногах жир, как разбухающее тесто, собирался в складки, нависал над пальцами, мешая ходить и совершать хватательные движения. У других жир, словно злокачественные метастазы, распространялся по всему телу, сверху донизу, причем чем ближе к низу, тем мощнее становился жировой слой: шея и грудь были еще довольно стройными; дружелюбно-беспомощно смотрела сверху голова. Но дальше тело раздавалось вширь, все больше жировых прослоек наслаивались одна на другую: объем бедер втрое превышал объем груди; бедра при ходьбе не покачивались, казались налитыми массивными. Ноги и ступни — как мешки с цементом, обвитые толстыми жгутами. Такие люди двигались, с трудом переставляя «мешки», кряхтя и вперив в пустоту невидящий взгляд: настоящие пирамиды из плоти. Кто-то набирал вес, а кто-то оставался худым, зато вытягивался вверх; это зависело от расовой принадлежности: потомки негров жирели быстрее других. А в некоторых местностях вырастали люди с колбообразными утолщениями вокруг суставов, напоминающими сочленения на стеблях растений. У таких людей тонкие руки и ноги были словно зажаты в чудовищных круглых шарнирах и оттого подрагивали. Шаровидные утолщения имелись у них на локтях, на суставах пальцев, на коленях, лодыжках и запястьях. Эти люди могли быстро двигаться, мышцы у них были сильными, но очень скоро теряли эластичность ослабевали окостеневали. Все горожане чувствовали: их немощность проистекает от сладкой и чрезмерно калорийной пищи, которая так нравилась их родителям и предкам; а еще — от постоянного бездействия, от пребывания в сверх-комфортных домах, на перекрытых защитными навесами площадях и улицах. Но эти удобства, постоянно наращиваемые, напоминали мчащуюся во весь опор лошадь без всадника. Попробуй, останови такую!

Вокруг чародеев собирались и плакали горожане, пораженные недугами, которые никто не мог объяснить, исцелить. Люди в своей массе были неполноценными. Руки и ноги у них рано становились дряблыми, им не хватало сил, даже чтобы поднять веки, и под конец они только беспомощно лепетали, другим же приходилось кормить их с ложечки. Они не чувствовали пищи во рту, часто давились ею и в результате умирали от удушья. Врачей для этих страдальцев не было. Врачи принадлежали к сенаторскому сословию, свои знания они от посторонних скрывали. С увлечением внимали больные и бедствующие мистическим откровениям чародеев. Длинными вереницами стекались слетались они на холмы, где стояли маленькие святилища. Собирались там, как зимой — птицы возле кормушки. Показывали друг другу свои руки и ноги. Ужасными были — на ярком дневном свету — и тела их, и взгляды. Во время сборищ некоторые умирали. А некоторые — потом — не хотели, чтобы их доставили обратно в город. И чародеям приходилось обращаться к ближайшим поселенцам, те строили для таких отчаявшихся хижины. Некоторые, как ни странно, исцелялись. Когда люди, попадавшие в святилища из теплых искусственных городов, смотрели на поля и холмы, им становилось грустно. И часто они вышептывали, выталкивая из глоток (если не глотали ее молча), свою обиду, иногда сопровождая такие слова угрожающим жестом.


Под Бедфордом[55] одна причитала:

— Я женщина. Мои родители жили в Лондоне, бабушка и дедушка — тоже. Они приехали из Африки или Америки, были сильными. Потом к ним применили какое-то колдовство. Они стали слабыми. Они сами пришли в дом к чародею. Здесь им не надо было больше бояться, мучиться от жажды и голодать, здесь их никто не преследовал. Здесь никто не мог убить их копьем или ножом, застрелить из винтовки. Но взгляните на мои пальцы, мою шею, мою грудь. Я женщина. Мне двадцать. У меня было двое детей. Оба умерли. А разве я живу? Теперь уже никто не застрелит меня из винтовки. Но что мне с того. Я — просто толстая? Но человек ли я вообще? Не лучше ли мне сдохнуть прямо сейчас? Я хочу умереть, я не желаю жить так и дальше. Я проклинаю себя каждое утро, когда смотрюсь в зеркало. Кто меня сделал такой? Я сама. Я сама. Я не знала, как себе помочь. Господа в городах — те знают, что делают. Они злые. Злые по отношению ко мне, ко всем. Несколько десятилетий назад они развязали войну. Теперь они ведут войну против меня. И скажите, разве они не побеждают, не проявляют злобу? Они злые. Злые.

Дальше она бормотала невнятно, так как прилегла на землю (рядом с каким-то поселенцем), жевала травинку:

— Лучше бы мы все лежали в земле вместе с солдатами, которые отправились на ту войну. Как тягостно все это. Лучше бы я лежала в земле вместе с моими детьми. Я — ничто. Я не могу рожать, не могу ходить, не могу работать руками, не могу глотать. Я погребена заживо. Остается только кричать. Кричать.


И все же как эти люди бросались на колени! Их страх был велик: они могли потерять свои города, покинули привычные жилища, пищу им больше никто не доставлял и о пропитании приходилось заботиться самим. Они (в отличие от тех, кто жил до Уральской войны) влечения к опасным авантюрам не испытывали. А были слабыми и изнеженными, рано созревшими и погруженными в свои мысли, очень восприимчивыми к новым впечатлениям, жадными до возбуждающих стимулов, падкими на атрибуты внешней роскоши, но по сути — весьма непритязательными. Готовыми к молитве, к служению; перепархивающими от часа к часу, со сладострастием гурманов приверженными жизни. Время от времени по континентам распространялись слухи (о возможных гонениях), перед которыми эти люди склонялись, в ужасе обсуждали их, но потом все-таки стряхивали с себя; и тогда, хотя по-прежнему боялись за свою жизнь, казались даже более самоуглубленными, чем прежде.

Число переселенцев постоянно увеличивалось. Традиция посылать своих детей на север или на запад, существовавшая на африканском континенте с незапамятных времен, никогда не прерывалась. Южная часть света, почти полностью уничтожившая собственные города, выбрасывала вовне все новые человеческие потоки — так же неизменно, как солнце излучает тепло.

Именно из Западной Африки в то время приезжали люди, оказавшие — как выяснилось позже — глубокое и своеобразное влияние на города Европы. То были фульбе с побережья Гвинеи, мандара багирми вадаи ибо йоруба, маленькие общины пилигримов из Кордофана[56] и Самоа. Все они отличались изящным телосложением, выпуклыми высокими лбами, большими выразительными глазами, красновато-коричневым или желтоватым цветом кожи, всегдашней готовностью к решительным действиям, игриво-диким, странно переменчивым характером; были то мягко-податливыми, то неуступчивыми. Они быстро проникли во все города; и само их присутствие наложило особый отпечаток на городскую жизнь. Вскоре никто уже не мог обойтись без сияющей бодрости, без непринужденной наивности этих смугло-коричневых людей, совершенно не склонных к каким-либо конфликтам. В Европе они вели себя так, будто были дождевыми каплями, присутствие которых самоочевидно: печалились, когда на них нападали, прятались на какое-то время, потом опять появлялись. То, как эти мужчины и женщины, принадлежащие к народам мандара и багирми, умели петь и рассказывать, для европейцев было чем-то неслыханным. Их прелестные рассказы и песни покоряли все сердца. Они пели и рассказывали так же, как много столетий назад это делали бродячие жонглеры и трубадуры в Южной Франции и в долине реки По. Пели и рассказывали: о деревьях о небе о ветре, о любви к женщине, о детях и струях дождя, об оленях тиграх львах, о холоде и жаре, о лианах, о злом волшебнике. О водопадах пеликанах крокодилах. А сверх того — о красоте больших городов, в которые они попали и к которым обращались по имени, что производило очень странное впечатление на коренных жителей. Африканцы окутывали своею нежностью улицы витрины одежду, автомобили и самолеты, имеющиеся в городах электрические и магнитные аппараты и даже пищу; рассуждая об этих предметах, они прибегали к выражениям, которые горожанам поначалу казались смешными, ибо вообще такие слова использовались только применительно к вещам, давно исчезнувшим. Однако в том, как вели себя африканцы, заключался сладкий соблазн. И горожане охотно позволяли им щебетать, обнажая таким образом свое сердце. Тщеславные африканцы очень радовались, если им предоставляли возможность показать себя. Они просто сияли от счастья, когда им хлопали. И через какое-то время их уже можно было встретить повсюду. А распространившись, словно трава, повсюду, африканцы привнесли некий новый, пока непостижимый элемент в жизнь шумных — уже наполовину парализованных, но еще наполненных суетой и плачем, еще владеющих мощными машинами — западных городов. Мужчин и женщин, которые проектировали новую технику, руководили промышленностью и образовывали тесно спаянные, но тоже уже ослабевающие семейные кланы (группирующиеся вокруг фабрик Меки), трогала юношеская непосредственность африканцев, при чьем появлении всё будто оживало.

Но очень скоро им, властителям и руководителям — душе этих переменчивых, внезапно приходящих в волнение, а потом вновь впадающих в апатию гигантских поселений, — пришлось изменить свое мнение о забавных чужаках. Фульбе, которые обожали всякие зрелища, построили под Лондоном Гавром Гамбургом свои маленькие театры. Построили их, опасаясь священнослужителей, в стороне от городов, в лесах; играли очень проникновенно и нежно — для специально приезжавших к ним слушателей и зрителей — комедии, волшебные сказки и сказки о любви. Правда, зрители редко разражались смехом или громкими выкриками. Потому что эти изящные чужеземцы со временем тоже поддались страху, царившему в гигантских городах.


ОНИ ПРЕДСТАВЛЯЛИ НА СЦЕНЕ судьбу великого царя. Он покорил всех соседних царей и под звуки победных труб пригнал их — грузных, закованных в цени — к себе домой. Он умел запруживать реки и ручьи. Пленные должны были отправляться, куда он скажет, должны были орошать его степь, чтобы там росли пальмы и хлебные деревья, должны были, если он им велит, биться головой о скалы, пока не разрушат и не снесут их, должны были подниматься в его дом, ползти внутри узких труб, проползать так через все его комнаты, потом — под бурными реками с водопадами. В конце концов царь в результате своих побед и грабительских набегов накопил столько золота и изделий из драгоценных металлов — браслетов колец колесниц, — что его сокровищницы и склады уже всего этого не вмещали… Изящные фульбе — играющие на театре смуглые мужчины и девушки с курчавыми волосами — показывали, что случилось потом.

Как этот великий владыка сидел в парадном зале дворца, а вещи теснились чуть ли не вплотную к нему, потому что он не позволял их вынести, он хотел постоянно их видеть: видеть, как в них отражается его могущество. Актеры изображали эту райскую страну Момбутти в Центральной Африке, мягкие очертания холмов, поросших бананами и масличными пальмами, рощи и бесчисленные водные источники. По берегам ее рек густо рос сахарный тростник, на освещенных солнцем склонах холмов — сладкие бататы, а на просторных полях — сезам табак земляные орехи. Но царь (чернобородое лицо крупной лепки; большие ушные раковины посередине проколоты толстыми медными палочками, на голове покачивается гигантская корона с павлиньими и попугаячьими перьями, обнаженная женственно-мягкая грудь обременена неподъемным грузом золотых и серебряных цепочек, медных колец, резных амулетов; тяжелые медные накладки покрывают сильные, прижатые к бокам предплечья и выпуклые, с проступающими венами икры; свисающая вниз правая рука сжимает серповидный меч, украшенный гравировкой и жемчугом) — царь Манзу вообще больше не выходил из дворца, окруженного высоким палисадом. Он, сидя на своем троне, день ото дня толстел. Жены массировали его тело. Каждый день приходила новая. Ему нравилось создавать вокруг движение: отрубать очередной жене голову, когда она завершала работу и он чувствовал себя удовлетворенным. Сокровищ вокруг него накапливалось все больше: львиные клыки; шкуры циветт и генет, сложенные высокими штабелями; хвосты жирафов. Рядом с тронным залом находились кладовые и зернохранилище, а взгляд царя падал на устроенный сбоку от центрального прохода склад оружия: наконечников копий, кинжалов, щитов, тесаков и серповидных мечей.

Он, Манзу, все больше раздавался вширь. Неподвижно громоздился он на своем тростниковом троне, заменявшем ему и кровать, и стол. Все новые украшения привязывали слуги к его шее. С зубов царя — с каждого отдельного зуба — свисало на конопляной ниточке медное кольцо. Волосы под короной были заплетены в тонкие косички, на каждой — прогоняющий болезни амулет. Кожу на плечах и бедрах ему проткнули и продели в эти отверстия столько ремней, сколько соседних царей убили его воины. Тесный тронный зал, крепко сбитый из бревен, с единственным окном и единственной дверью, стал темным из-за сокровищ, которыми был набит. Только узкий проход к трону оставался свободным.

Однажды утром толстый царь Манзу — проснувшись, зевнув и глотнув пальмового вина, которое стояло рядом, — взмахнул серповидным мечом и позвал жен. На дворе еще не рассвело. Он слышал, как где-то рядом, за грудами львиных зубов и шкур, играют на рожках и флейтах его музыканты, а женщины поют: И, и, Манзу чупи, чупи и. Подождав немного, глотнув еще вина, побагровев от гнева, откинувшись на спинку трона, он позвал снова. В воздухе перед ним раскачивались большие мухобойки: пучки красных попугаячьих перьев. Из-за шкур по-прежнему доносились музыка и пение.

Но внезапно в проходе что-то мелькнуло. По узкому проходу медленно приближался маленький грациозный человек. И тащил за собой тележку. Поклонился: он, дескать, доставил подарки от племени бабукур, подвластного великому царю Манзу. И человек стал доставать из тележки какие-то большие кругляши, завернутые в листья. Их он клал рядом с царем, на груду других вещей. Царь приподнялся, уставился на него, взревел: «Я хочу видеть жен!»; и замахнулся мечом на маленького человечка, который ловко отскочил в сторону и продолжал, как ни в чем не бывало, сгружать один кругляш за другим. «Сыр. Это сыры, — шептал он. — Мы люди бедные, мы пасем коз: народ масанза богаче нас, и народ майого богаче; мы же только пастухи. Это козий сыр, тебе понравится». Манзу, наполовину поднявшийся, открыл рот, силясь глотнуть воздуха, и потянулся к амулету. Рядом, за шкурами циветт, все еще пронзительно пели женщины: И, и, Манзу чупи, чупи и… Когда обильно потеющий Манзу, почти теряя сознание от безысходной тоски, прижал амулет ко лбу, маленький человечек исчез, прежде проблеяв: «Сыры вкусные, ты обязательно их попробуй. Бабукуры тебе верны».

Мухобойки колыхались перед царем. Он с усилием разомкнул веки, крикнул. За шарами из перьев по проходу двигался, шатаясь из стороны в сторону, старый человек: на голову и спину наброшена большая соломенная циновка, так что виднеются только глаза и нос. Судя по внешнему виду походке голосу, это был придворный колдун. Подойти ближе он не желал, хотя Манзу позвал его. «Ты болен, Манзу», — прошептал колдун издали, бросившись лицом вниз на землю. — «Принеси мне напиток, который меня исцелит. Иначе я убью тебя». — Колдун забормотал, не поднимаясь с земли: «Такой напиток у меня есть. Я знал, что ты болен. Я принес его. Вот он, на моей груди. Я смешал его всего час назад, в храме». — «Дай». — «Не могу». — «Дай. Дай сюда. Иначе я отрублю тебе голову». — «Ты должен выпить его у реки, на восходе солнца, возле храма». — «Давай сюда. Я не хочу выходить из дворца». — «Выйди, — соблазнял колдун, уже отползший на несколько шагов, — иначе питье не подействует». Царь приподнялся, фыркнув, и крикнул женам, чтобы они ему помогли. «Иди же, — шептал скорчившийся на полу человек в соломенной накидке. — Солнце скоро взойдет, тогда напиток испортится и ты, возможно, умрешь». — «Подожди, подожди!» — угрожающе крикнул Манзу, который кое-как сполз с трона и теперь размахивал в воздухе мечом. Колдун заманивал: «Иди, иди! Вот, я ставлю питье для тебя. Рядом с дверью. Сюда. Ты можешь его видеть».

Манзу, спотыкаясь, спустился по ступеням тронного возвышения. Собрался с силами. Хотел сорвать с себя парадные украшения. Но это не удалось. Рука застряла в плотной массе колец и цепочек. — «Вот питье. Рядом с дверью. Поторопись. Солнце скоро взойдет». — Царь охнул: проход был слишком узким. Львиные зубы, посыпавшись откуда-то сверху, сбили с него корону, падали чуть ли не в рот. Он отвернулся, но из-за своей толщины вообще не мог пройти дальше. Он взревел, призывая на помощь колдуна, жен: «Я не могу пробиться!» Но колдун исчез. А женщины за горами шкур радостно и тихо напевали гимны; и отбивали ладонями ритм; царь, которому казалось, будто он видит сон, слушал их не без удовольствия. Он теперь боролся со множеством звериных шкур и хвостов, которые на него скатывались. Ударял по ним серповидным мечом. Фехтовал с ними. Но всё новые шкуры падали сверху. Он пытался их сдвинуть. Питье он видел, до двери было недалеко. Он отбросил свой серповидный меч. Левая рука застряла в нашейных украшениях: он так и не сумел ее высвободить. Теперь, топая ногами и визжа от ярости, царь рванулся вперед. Хотел собственной головой просверлить насквозь эти горы. Вертелся, ввинчиваясь в них. И тут на него с шуршанием обрушилась тяжелая кипа жирафьих хвостов. Разделавшись с ними, он врезался в кучу сушеных бананов. Инстинктивно ища опору, схватился за свисающие с потолка ремни с львиными зубами и крепкими слоновьими бивнями. И все это посыпалось на него, придавило гнетущей тяжестью. Голова его оказалась зажатой: бананы падали на шею, на искаженное криком лицо. Вязкая банановая мука уже доходила царю до ушей, попадала в ноздри, через которые он дышал, забивала широко раззявленный рот. Он глотал эту муку, глотал, выплевывал, выплевывал, хотел бы горстями выгребать изо рта — но руки были прижаты к коленям, блокированы, он их вообще не чувствовал. Головой он еще как-то двигал, откидывал ее назад, словно трепыхающаяся рыба. Но потом сладкая мука полностью покрыла Манзу. Его челюсти остановились; прекратилось судорожное подергивание глаз. Он задохнулся среди мучнистых плодов, в которых его ноги увязли, как в болоте. Жены нашли царя через несколько часов, когда вошли в зал в сопровождении флейтистов, — нашли погребенным в мягкой кашицеобразной массе. Жены, сыновья восхваляли его смерть; они плакали: он-де умер смертью, достойной царя.

И темнокожие актеры вынимали Задохнувшегося из желто-белого саркофага, отряхивали, ставили на ноги. Он снова нахлобучивал на голову гигантскую корону. И они танцевали — с ним вместе — вокруг дворца-хижины, сдували с него муку. Сам царь тоже смеялся, танцуя на своих толстых ногах.


На лесистых холмах Лондонского градшафта — под Гилфордом на реке Вэй и восточнее, под Танбриджем, — устраивали фульбе свои спектакли. Многие лондонцы приезжали к ним. Но вскоре эти актеры переместились южнее, за пределы градшафта. А в западной части Лондона возникли новые маленькие театры, полюбившиеся горожанам. В них показывали фарсы про Хубеане.

То были серии сценок, в которых актеры часто импровизировали. Мальчик Хубеане демонстрировал свои странности. Скажем, его мать идет через поле, неся на голове кувшин. В зарослях гороха спит антилопа, еще детеныш. Мать берет камень и убивает зверька. Хубеане приближается, напевая, и начинает бросать в мать горошинки. Мать ругается. Дескать, пусть бы хоть съел горох, раз уж он сорвал такие молодые стручки. Сын с удивлением отвечает, что потому и бросался в мать горохом: не может же он есть пищу, которая не побывала сперва у матери. Мать дает ему короб, показывает на детеныша антилопы: «Хубеане, сынок, помоги мне положить антилопу в короб. И принеси побольше стручков, чтобы мы ее целиком прикрыли». — Он наломал целую гору стручков, спросил: неужели молодое животное в самом деле съест столько гороха. Мать сказала: просто нужно замаскировать антилопу стручками. Иначе люди увидят ее и отберут. «Отнеси антилопу домой. А если по дороге встретишь людей, которые тебя спросят, что ты несешь, скажи: я несу стручки моей матери. Но в сердце своем знай, что это антилопа-пути». Хубеане взял короб и отправился в путь. По дороге ему действительно попались люди, спросившие, что он несет. Он оглядел их одного за другим, засмеялся, смеялся все громче. Они спросили, почему он смеется. — «Вы, наверное, встретили мою мать. И она вас сюда послала».

«Твоя мать с кувшином идет через поле, чтобы набрать воды». — «Вас точно послала моя мама. Она только сейчас мне сказала, что я встречу людей, которые спросят, что у меня в коробе». И он пожал им всем руки, радуясь, что у него такая умная мать. Но они от него не отстали: «Так что же ты несешь в коробе?» — «Я несу стручки моей матери. Но в сердце своем знаю, что это антилопа-пути». Люди рассмеялись: что за чепуху несет мальчик. Несколько злых соседей подкрались к нему сзади, сбросили стручки, увидели маленькую антилопу и попытались вынуть ее из короба. Однако Хубеане им этого не позволил: «Я должен отнести антилопу домой». — «Ну так отнеси ее к нам домой!» На это он охотно согласился. «Ну вот, теперь я доставил антилопу-пути домой», — вздохнул он спокойно и удовлетворенно, поставив короб на землю у их порога. Они изжарили антилопу на вертеле. Хубеане тоже дали кусок мяса, и он долго благодарил хозяев. На прощание они сунули ему в руку банан. По дороге домой он столкнулся с шедшей навстречу матерью: «Мама, эта половинка банана для тебя, потому что ты такая умная и все знаешь заранее. Но может… Да, может, ты мне ее вернешь, чтобы я отнес ее тем людям. Они ведь угостили меня мясом антилопы. И вежливо сказали, что наши стручки тоже были очень вкусными».


Мальчику Хубеане доверили овец. Он должен был сидеть целыми днями на камне и пасти их. Однажды, когда он пришел на луг, там лежала мертвая зебра. Вечером он пригнал стадо домой. Мужчины спросили, на какой выгон он ходил. Хубеане задумался: «Сегодня… я пас овец возле камня, который весь покрыт яркими пестрыми полосами». Мужчины рассмеялись: такого пестро-полосатого камня в округе не было. Наутро Хубеане пошел на прежнее место и сел возле мертвой зебры. Она уже начала разлагаться. Вокруг туши прыгали гиены. И когда мальчик вечером вернулся домой, он сказал, что сегодня-де пас овец возле гиенного камня. Мужчины удивлялись его речам: вчера он нес какой-то вздор про пестро-полосатый, сегодня — про гиенный камень. Они вернулись с ним на луг и нашли разлагающуюся зебру. Гиены при их приближении разбежались. Мужчины качали головами: «Что же ты делаешь, Хубеане! Это была дичь, приятная на вкус. Если ты в другой раз увидишь лежащее животное, мертвое, ты должен сразу забросать его ветками, чтобы никто не украл, чтобы оно не досталось коршунам и гиенам. А потом быстрей беги домой и кричи. Кричи. Мы тогда придем и заберем его». Мальчик задумчиво выпятил губы, присвистнул, поблагодарил за науку. И когда однажды на лугу под ногами у него запрыгала маленькая хромая птичка, Хубеане, вооружившись тяжелой палкой, оседлал овцу и с гиканьем погнал ее на птичку, именуемую мотантасаной. Мальчик хотел сам загнать дичь.

Да, но овца не хотела бежать. Тогда он ударил ее ногой в пах, спрыгнул, выкопал маленькую яму, спрятался за охапкой веток, заготовленных им еще прежде, и, страшно заревев, бросился на хромую птичку, которая от испуга прыгнула в яму. Хубеане издал победный клич. Он стоял перед ямой, кричал, вслепую тыкал туда палкой, потом горстями начал сгребать землю, засыпал яму, набросал сверху ветки и побежал домой. По дороге он во всю глотку вопил: «Дичь! Дичь! Я убил дичь. Убил собственными руками. Идите же! Несите ее! Скорей! Несите!» Прибежали мужчины с ножами, женщины притащили коробы, все вслед за гордо подпрыгивающим Хубеане устремились на луг. — «Вот она. Вот она лежит. Под ветвями. Здесь!» — Мужчины принялись за работу, осторожно снимали ветку за веткой. Женщины со своими коробами стояли вокруг, в радостном ожидании. Хубеане ликовал, командовал: «Все ветки уберите! И землю вам придется выгрести. Я спугнул дичь, и она свалилась в яму. Она меня не видела. Я спрятался за листьями. Я загнал ее в яму, избил до смерти, задушил». В земле, которую они выгребали, попадались все новые камни. Хубеане хватался за каждый: «Это не она. Не она». Наконец из земли выпала птичка. Хубеане в восторге аж затанцевал: «Да, она дергается. Вот она. Еще живая. Берите ножи! Добейте ее». У мужчин опустились руки. Они посмотрели на него, как он прыгает и размахивает палкой. Переглянулись. И, печальные, побрели домой. Мать отвела его в сторону: «Сынок! Это всего лишь маленькая птичка. А вовсе не дичь. Если кому-то удается поймать птичку или убить ее, он ничего не говорит, не кричит. А просто вечером молча несет ее домой». Хубеане слушал, навострив уши: «Я так и буду поступать, мама».

И вот однажды с неба упал огромный бородач-ягнятник, бросился на ягненка, а Хубеане, сидя под деревом, благосклонно наблюдал, как этот ястреб схватил маленькое животное и улетел вместе с ним. Хубеане смеялся над блеющим ягненком: «И чего он кричит? Летит вместе с птичкой по воздуху, и еще недоволен!» После полудня ястреб вернулся. Стал снижаться совсем близко от того места, где сидел Хубеане. Тот подумал: «Я его поймаю». Снял с себя пояс, взял в руки толстую палку, ударил два-три раза готового напасть на добычу ястреба и… сбил его. Потом привязал себе на спину. Привязанный ястреб начал наносить мальчику удары, исклевал ему руки, разодрал куртку. Хубеане сражался с птицей всю вторую половину дня, совсем выбился из сил. Вечером он с большим трудом — подпрыгивая под ударами хищника, часто падая и пытаясь усмирить птицу, придавливая ее своим телом — пригнал стадо домой. Собаки с лаем носились вокруг него. Женщины у входа в деревню завизжали, увидев Хубеане — окровавленного, в разодранной одежде. Он, продолжая отбиваться от птицы, задыхаясь выпалил: «Ничего! Ничего особенного. Это просто птичка. Из-за такой не кричат. Я привязал ее». На том он и стоял, даже когда соседи ему сказали, что птица похитила ягненка из стада, а его самого чуть не убила. «Эта птичка?» Удивленный Хубеане позволил себя перевязать, но на мать посмотрел укоризненно.


Отцу Хубеане надоели нелепые выходки сына, который сделал его посмешищем всей деревни, неправильно передавая поручения или рассказывая о событиях, никогда не происходивших. И он решил от Хубеане избавиться. Однажды он взял его с собой охотиться на тигра; когда тигра окружили, отец спрятал сына в покинутом термитнике — надеясь, что загнанный тигр бросится туда и растерзает мальчика. Тигра нарочно раздразнили и погнали к термитнику. Отец, притворяясь испуганным, кричал: «Хубеане, Хубеане! Тигр!» Тигр, действительно ринувшийся в огромный термитник, тоже исчез в его недрах. Подождав немного, охотники под барабанный бой двинулись к термитнику. Из входного отверстия мало-помалу высунулась припорошенная землей голова Хубеане. «Тигра там нет; я знал, что он придет. Я выкопал для него дырку в противоположной стене. Когда тигр вломился в термитник, он сразу эту дырку заметил. Раз — и проскочил в нее. Убрался подобру-поздорову». Мальчик с благодарностью пожал руку отцу и другим мужчинам: «Как вы хорошо кричали! Не кричи вы так громко, тигр бы остался внутри и сожрал меня».

Отец не сдавался. Послал Хубеане в поле, а сам переоделся лисом и напал на него. Но Хубеане вырвался и заманил не отстававшего от него лиса в навозную яму. Пока лис там барахтался, Хубеане созвал криками людей, а сам сверху бил лиса палкой и приговаривал: «Дьявол!» Когда соседи с помощью длинных шестов вытянули почти захлебнувшегося мнимого лиса, Хубеане ласково погладил отца: «То был дьявол, его шкура и сейчас там плавает, он тебя проглотил. В следующий раз я его совсем убью».

Развязка наступила в ночь полнолуния. Отец, который уже не мог сдерживать свою ярость, приставил лестницу к хижине, где спал Хубеане, и через отверстие на крыше заглянул в темное помещение. Он привязал себе маску — желтое лунное лицо, которое заслоняло его голову и всю грудь. Под своей одеждой он прятал целый пучок копий. Отец был очень жестоким; он с трудом поднялся по лестнице (ибо еще не оправился от нанесенных ему ударов). И грозно забормотал: «Эй, ты! Поднимайся! Поднимайся! Хубеане!» Снизу, с соломенной подстилки, ответил дрожащий голос: «Кто там?» — «Лунный дух с неба. Разве ты не хочешь подняться наверх и вознести мне молитву?» — «Лунный дух — ко мне?! Ох, я боюсь. Я не хочу тебя видеть». — «Приди и посмотри на меня». — Хубеане медленно выполз из соломы, и тут же в него полетели первые копья. Мальчик, взвизгнув, подался назад. Лунный дух угрожающе взывал: «Иди ко мне! Не откажешься же ты помолиться! Это мои лучи. Мои лучи. Хе! Скорей поднимайся. Иначе я тебя проглочу». — «Я не боюсь тебя, добрый дух. Правда, не боюсь. Я сейчас приду. Но прежде захвачу свой зонт, потому что лучи твои обжигают». — «И вовсе они не обжигают. Иди сюда». Отец прислушался, заглянул через отверстие вниз, но сына не увидел. Он тогда подул в рожок, крикнул грозно: «Вставай! Вставай! Поторопись, Хубеане!» И тут почувствовал, что лестница под ним задрожала. Закачалась. Не успел он обернуться, как кто-то, стоящий сзади, уже держал его за руки, крепко обхватив ему грудь. Отец крикнул: «Помогите! Помогите!» — «Не кричи, дорогой Лунный дух. А то люди испугаются». — «Хубеане!» — «Ты даже знаешь, как меня звать по имени, дорогой Лунный дух. Ты видишь всех, знаешь всех людей из нашей деревни, всех куриц, всех собак. Я не нашел зонт. Я могу смотреть на тебя только сзади, спереди ты так сильно обжигаешь! Побудь в моей хижине, пока я не разыщу зонт». И Хубеане потащил отбивающегося «духа» вверх по лестнице, сбросил его через отверстие в темную хижину, в последнее мгновение выхватив у него из рук пучок копий. «Теперь я посвечу тебе, дорогой Лунный дух, а ты поищешь мой зонт. Лежи лицом вниз. Сейчас будет свет». И Хубеане начал бросать копье за копьем, вертикально вниз; потом набрал камней и их тоже стал кидать через отверстие в хижину: «Вот еще лучи. Теперь смотри! Тебе видно? Нет, наверное еще нет. Еще нет».

Хубеане разыскал для себя в соседнем доме соломенную циновку и гортанными криками созвал людей: «Лунный дух пришел ко мне в дом. Вы должны оказать ему почести. Только обязательно захватите зонт. Лучи у этого духа очень острые». Удивленные односельчане прибежали с фонарями и факелами. Хубеане махал им от двери хижины: «Прихватите с собой зонт. Дух лежит лицом вниз. Лунный дух. Он упал в мою хижину прямо с неба, через отверстие в крыше. Если он перевернется на спину, он вас обожжет».

И когда люди, привыкшие к странностям Хубеане, но все же напуганные, проникли в хижину, там лежал — лицом вниз, пришпиленный к полу копьями, побитый камнями — человек в большой маске Луны. Они высвободили это залитое кровью тело, перевернули на спину. Мертвец оказался отцом Хубеане; грудь его была во многих местах пробита насквозь, череп проломлен. Хубеане в первый момент будто онемел, потом заплакал, опустил голову и, роняя слюну, выдохнул: «Ах, отец…» Соседи схватили его: «Ты убил отца, Хубеане!» Он ощерился, стал отбиваться: «Это был Лунный дух. А не мой отец. Будь отец жив, он бы подтвердил вам мои слова. Лунный дух обжигал меня лучами. Хотел совсем сжечь». Тут мужчины из деревни наконец поняли, что здесь на самом деле произошло. Хубеане притулился в углу, расцарапывал себе грудь: «Посмотрите, что скажет вам моя матушка. Она защитит меня от Лунного духа». С тех пор соседи больше не трогали Хубеане, хоть он в тот день и бросился на них с кулаками.


РАДИ ТАКИХ СПЕКТАКЛЕЙ, танцев, живого общения на лугах и в лесах из городов стекались большие массы народа. Многие не возвращались потом в свои дома, а оставались — поначалу всего на несколько дней — поблизости от площадок для театральных и прочих представлений, потом и вовсе переселялись в те места. Они еще не освободились от городских привычек, но их неодолимо привлекали эти ландшафты, где настоящий день сменялся настоящей ночью и по ночам темно-синее небо кишело неисчислимыми глядящими вниз звездами. Горожане видели, как переселенцы первой волны, держа в руках поводья, ездят на повозках, перед которыми идут волы или бегут лошади, как пастухи гонят скот. Видели поля, равномерно засаженные целым лесом колосьев, из которых здешние поселенцы делали себе хлеб. Куда ни глянь, повсюду простирались плоские земли леса озера луга, овеваемые порывистым ветром. Здесь случались дожди, а высоко в небе всегда плыли облака.

В лондонском градшафте в период воссоздания Круга народов экономика снова стала базироваться на строгом соблюдении принципа всеобщей занятости. Создавались новые фабрики, требовалось огромное количество рабочих, с каждым месяцем — все больше. Но как раз в это время усилился отток людей на периферию градшафта и за его пределы. Лондонский сенат вынужден был признать: кадров для уже спроектированных фабрик катастрофически не хватает. Делвил говорил о создавшейся ситуации с возмущением. Дескать, то, что сейчас происходит, вообще неслыханно. Государство давно безвозмездно кормит, содержит за свой счет три четверти населения. А теперь, когда государству понадобилась рабочая сила его граждан — и то лишь частично, — они вздумали уклоняться. И на этом, и на последующих заседаниях сената дело доходило до серьезных стычек между Делвилом, ставшим в последнее время чересчур впечатлительным, и широкоплечей Уайт Бейкер. Она — для того, как подозревали сенаторы, чтобы опасные движения переместились вплотную к городу — предоставила собственные земельные угодья в пользование нескольким группам переселенцев. Не посоветовавшись с сенаторами и даже не сообщив им о своих намерениях, она отказалась выполнить требование о поставках определенных тугоплавких окислов и известковых солей из принадлежащих ей карьеров — и тем создала неудобства для фабрик Меки. Она защищала бездельников, которые, поскольку долгое время нигде не работали, стали апатично-расслабленными: дескать, в один момент их не переделаешь. Делвил негодовал: не в том дело, что они ослабли физически; они достойны презрения, ибо их уже не заботят общественные нужды.


И вот лондонский сенат, соответственно предоставленной ему власти и полномочиям, постановил (сознавая, как было сказано, свою ответственность за западное человечество, приступающее к решению новых задач): все население должно принять активное участие в восстановлении городского ландшафта, пришедшего в упадок в результате войны и всеобщего равнодушия. Дескать, нужно дать образец, зажигательный пример другим членам нового Круга народов. Мы не должны отставать от градшафтов, которые уже встали на ноги. А изменники и вырожденцы пусть знают: сенат располагает достаточными средствами, чтобы подавить их сопротивление. Постановление подписали все сенаторы, за исключением Уайт Бейкер, которая с того дня вообще в сенате не появлялась. Никто особенно не печалился из-за отсутствия этой чудачки; один только Делвил тревожился за нее.

С насмешками и яростью было встречено постановление сената. Агитаторы священнослужители сельские поселенцы, проникавшие в город, издевки ради составили собственное воззвание: «Что там болтает сенат о свой ответственности за западное человечество? К решению каких таких новых задач хочет его подвести? Может, в лабораториях уже было сделано сколько-то новых изобретений, которые нужно теперь опробовать на людях? Неужели Уральская война оказалась безрезультатной? Да нет же! Один результат, по крайней мере, налицо! Правящие роды, сенаты, Круг народов показали свое бессилие. И они надеются, что люди это забыли! Они не справились с Мардуком, хотя обладали оружием и могли бы истребить берлинского консула. Но они не осмелились. Они могли бы испепелить, разнести в пух и прах переселенцев, отправившихся в Юкон и на Аляску. Но они этих людей в Юконе и на Аляске оставили в покое! Почему? Потому что в своем внутреннем средоточье они парализованы. Их всех поразит буря с громами и градом. Что еще могут они, кроме как угрожать нам, скрывая свой страх!»


Уайт Бейкер уведомила сенат, что отказывается от сенаторских прав, обусловленных ее имущественным положением и происхождением. Ратшенила теперь постоянно обреталась при ней. Американская комиссия все еще находилась в Лондоне. Обеспокоенный Делвил намекал гостям, что им пора возвращаться на родину. Но чужаки с удовольствием наблюдали за трудностями, с которыми столкнулись европейцы — носители идеи создания нового Круга народов. Они не уехали, даже когда Делвил почти совсем перестал уделять им внимание. Старый Клокван говорил но телефону с Неойорком: Лондон-де теперь никого не принудит вступить в Круг народов; правящим кланам Лондона сейчас представился случай продемонстрировать свою силу; интересно понаблюдать, как они себя поведут.

Уайт Бейкер, женщина уже не молодая, казалась сломленной. Ее отказ от места в сенате, предоставление ею своих угодий в пользование актерам и поселенцам — всё это сенаторы истолковывали как сентиментальные францисканские чудачества. Но рядом с ней всегда можно было видеть маленькую гордую Ратшенилу: широкоскулую, с пламенными темно-карими глубоко посаженными глазами под тонкими бровями; спадающие ниже плеч прямые дегтярно-черные волосы на свету отливают красным. Край каждой ушной раковины проколот в четырех местах; в отверстия продеты серебряные кольца с подвешенными к ним перьями и кусочками перламутра. Ратшенила любила подкрашивать свой круглый подбородок красным, рисовать вокруг глаз круги цвета киновари. Выходя из дому, она поверх синей рубахи и верхнего бахромчатого платья из тонкой кожи набрасывала пеструю шерстяную накидку: широкий платок, который можно обернуть вокруг бедер или накинуть на плечи. Она не брала ничего из тех украшений, которые хотела ей подарить Уайт Бейкер; только однажды сняла с шеи англичанки жемчужную нить и попросила ее в подарок. И засмеялась и пригрозила, пока европейка радостно надевала на нее ожерелье: мол, жемчужины негоже так легко отдавать; отдавая их, ты что-то теряешь; жемчуг это окаменевшая вода; в каждой жемчужине сидит дух, который забирает с собой и что-то от бывшего владельца. Но Уайт Бейкер была счастлива: она радовалась, видя свой жемчуг на груди Ратшенилы. А чужестранка сшила для английской подруги длинное, складчатое, похожее на рубаху платье из белого шелка; повесила ей на грудь, на кожаном шнуре, костяной амулет в форме вороньего клюва.


В лес Эшдаун[57], в горы к югу от городского ландшафта, удалились Уайт Бейкер и Ратшенила. Там обитала маленькая группа переселенцев. Они все носили чуть выше левого ботинка — поверх чулка или на голой лодыжке — металлический браслет в виде змеи и по этому признаку называли себя «змеями». Змеи пытались достичь состояния душевной уравновешенности. Эти люди не просто любовались — беспомощно удивленно восхищенно — холмами, недавно расчищенными пахотными участками, деревьями, не просто вкладывали все силы в работу, но учились относиться с такой же самоотдачей и друг к другу. Сперва, в градшафтах, они просто с вялым безразличием или, наоборот, с повышенным нарочитым возбуждением тянулись друг к другу, не различая особенно, кто из них мужчина, кто женщина. Потом открыли для себя чудо мужского и женского начал; они, змеи, переселились из города в Эшдаунские горы, с нежностью и без всякой насмешки открыто носили на себе знак змея-искусителя из райского сада. У них были теплые хижины, построенные из дерева и пользующиеся, как считалось, особым покровительством змей. В хижинах этих встречались женщины и мужчины, змеи, обнаженные или одетые: они смотрели друг на друга, обнимались, трогали-гладили друг у друга кожу. Устроившись на охапках листьев или соломы, дрожали от того глубокого таинственного смятения, которое одно теплое человеческое тело вызывает в другом. Стоило им начать извиваться, и они исчезали — отправлялись в путешествие или странствие, как они говорили; а вернувшись со вздохами назад, замечали, что лежат на листьях, в объятиях человека, вздыхающего, как и они. Из-за таких странствий змеи глубоко почитали друг друга. Не было ничего, что казалось бы им более священным. В уединенных местах, среди лесной тишины стояли крепко построенные деревянные хижины, куда приходили мужчины и женщины, чувствовавшие, что им предстоит отправиться в сокровенное странствие. Если по дороге им попадался какой-то человек, он бросал к их ногам цветы и листья, просил, чтобы они до него дотронулись.

В глушь, где жили эти змеи, и удалились Уайт Бейкер с Ратшенилой.

Женщины поцеловались:

— Как я счастлива, что нашла тебя, Ратшенила! И что мы с тобой отыскали дорогу сюда.

— Разве ты не любишь какого-нибудь мужчину, Уайт Бейкер?

— Я не знаю. Тебя я люблю. Твои волосы твои зубы твой язык твое нёбо твои щеки твои пальцы на руках и на ногах: все, что у тебя есть. Люблю, как ты дышишь, как открываешь и закрываешь глаза. Твое платье твои цепочки. Я бегу за тобой, как счастливый покорный зверь, и испытываю блаженство, когда ты ко мне прикасаешься. Ты не поверишь, Ратшенила, как мне хорошо оттого, что ты носишь мой жемчуг.

— Я вижу, Уайт Бейкер, что ты совсем не боишься.

— Чего?

У Ратшенилы дрогнули уголки губ, темно-карие радужки глаз переместились. Она сдвинула лопатки:

— Дома или в Лондоне я бы такого не сказала. Но здесь, у змей, какой-то опасный воздух.

— Да.

— С какой надеждой ты произнесла это «Да», Уайт Бейкер. Видишь ли, может случиться так, что и я тоже…

Та тихо вскрикнула, хотела обнять за шею краснокожую женщину, но индианка от объятия уклонилась:

— Нет, Бейкер. Если ты ничего не боишься, эго еще не значит, что не боюсь я.

Уайт Бейкер проворковала:

— Тебе не надо меня бояться.

— Не тебя я боюсь. Себя.

— Себя… Моя подруга… Радость моего сердца…

Индианка зажмурилась, колени ее дрожали. С закрытыми глазами, глубоко вздохнув, прильнула она к груди сильной белой женщины — счастливицы, которая покрывала ее лицо поцелуями, лепетала ласковые слова.

— Ах, пойдем в ближайшую хижину, Ратшенила.

— Я боюсь. Боюсь причинить тебе боль.

— Моя подруга, моя возлюбленная…

— Уайт Бейкер, ты правда меня любишь?

Пылко обняла ее Уайт Бейкер. Ратшенила это позволила; да и сама вкогтилась в лицо и шею подруги, так и не открыв глаз. Губы их слились.


То были самые отрешенные, самые светлые недели в жизни Уайт Бейкер. Она и Ратшенила взяли для себя у змей пахотный надел. Здесь все со смехом воспринимали посулы и угрозы сената, призывавшего людей вернуться в город. Уайт Бейкер была счастлива. Свою подругу она но сути не видела. Не замечала ее скованности, холодности, ее мечтательно-злого чужого лица; она ею обладала. Чужестранка часто грустила, думая о чем-то своем, но приходила к белой женщине, была с ней беспомощно-нежной. Наступил день, когда Уайт Бейкер не нашла индианку в доме, где та жила. Она искала ее всю ночь, спрашивала соседей. Наконец ей сказали, что Ратшенила убежала к предводительнице змей. И от этой светловолосой, очень молодой и красивой женщины Уайт Бейкер с ужасом услышала: Ратшенила приходила покаяться, повиниться в том, что не придерживается обычаев змей. Она призналась, что стала рабыней другой женщины. Она хотела освободиться, грозила, что, доведенная до крайности, прибегнет к насилию. Светловолосая красавица гладила холодные руки посетительницы. Ратшенила-де плакала, говорила, что иначе не может, что она возвращается в Лондон к своим соплеменникам.

Долгими были дни, которые Уайт Бейкер, впавшая в отчаянье и терзающая себя, пролежала в доме этой предводительницы, непрерывно тоскуя по Ратшениле, грезя о ее лице ее руках ступнях грудях губах, покусывая костяной клюв вороны. Индианка давно покинула поселение, ей пришлось одной возвращаться на американскую родину. Предводительница, красивая светловолосая женщина, сидела рядом с Бейкер, порой не могла удержаться и плакала вместе с ней. Да, говорила она, ужасна сила любви, живущая в нас всех. Самое лучшее — почитать эту силу и пытаться ее умилостивить. По прошествии нескольких недель она спросила у немного успокоившейся, посерьезневшей, побледневшей Бейкер, хочет ли та их покинуть. Бейкер сжала ее руку:

— Я должна поблагодарить тебя и всех вас, змей. Я бы скорее хотела… не уходить отсюда. Я даже… точно не хочу уходить. Я теперь буду увереннее в себе и определеннее в своих желаниях, чем когда пришла. Если, конечно, ты мне позволишь остаться.

— Это правда, Уайт Бейкер?

Ту будто что-то принудило опуститься на колени, скользнув вдоль гладящих ее рук предводительницы. Поцеловать землю перед ногами Светловолосой:

— Слушай, Юная: даже если бы я не нашла у вас ничего, кроме моего желания преклониться перед тобой, кроме того, что со мной кто-то заговорил, как заговорила ты, я бы все равно здесь осталась.


Но Уайт Бейкер — все еще носившая белые шелковые платья, пестрые шерстяные накидки Ратшенилы — задержалась у змей ненадолго. Она стала странствовать с молодым коричнево-черным человеком, служившим у нее кучером, по южной и западной частям Лондонского градшафта. Переселенцы уже продвинулись по острову далеко на север. Появлялись все новые, обособленные группы. Орды, которые придерживались воинственных обычаев, как варвары Мардука, и ели много мяса. Затем — группы, состоящие только из женщин, которые работали на полях, еще пользовались пищей Меки и объясняли все беды главенством мужчин; они носили на шее камень величиной с кулак в знак того, что чувствуют себя несвободными. На севере — очень рассредоточенно — жили молчуны: люди, которые вообще отказались от речи и только ранним утром приветствовали пением восход солнца; когда же солнце достигало определенной высоты, они смиренно умолкали. Они обмазывали себя землей, мылись лишь раз в неделю, с посторонними старались не встречаться.


Указы городских властей, призывающие горожан вернуться, стали более настоятельными. Но тут под Бедфордом, на реке Уз, собралось сколько-то актеров фулъбе, которые играли новые фарсы о дурачке Хубеане. Потом в разных местностях — на лесных опушках, на горных плато — они начали показывать пьесы о любви. Их всегда окружала плотная толпа: радостные змеи, суровые воины в шкурах, грязные молчуны, печальные вялые горожане, паникеры, взбудораженные колдунами. Уайт Бейкер тоже видела один такой спектакль. Смуглые чувствительные актеры играли в масках.


ТО БЫЛА сказка о льве и дикой собаке. Дом вождя племени, крытый соломой. Перед дверью сидит человек в праздничном убранстве, рядом — молоденькая девушка с красной татуировкой, красавица, его дочь. Их окружает маленькая группа людей. Вождь подносит ладони ко рту, складывает их рупором:

— Вот моя дочь Мутиямба. Я хочу отдать ее в жены самому сильному и красивому мужчине. Я богат. Ему не придется платить брачный выкуп. Разнесите повсюду весть — и в саванне, и вдоль реки, и в банановых зарослях, и на песчаном острове: вождь Кассанги хочет отдать свою дочь Мутиямбу в жены самому красивому и сильному.

Там присутствовал один хрупкий юноша: Лионго, сирота; он любил эту девушку. Он носил набедренную повязку из соломы, бросить копье ему было не по силам. Он отправился с вестниками в саванну, к реке, в банановые заросли, на песчаный остров, чтобы повсюду возвещать: Кассанги-де хочет отдать стройную красавицу Мутиямбу в жены самому красивому и сильному. Желая утешиться, юноша тихонько напевал: «Все волокна моего сердца дрожат. Почему? Я видел высокую гвоздику; белый муравей грызет ее корень. Я должен исцелить этот высокий цветок». Он, слабосильный, шел впереди других барабанщиков. На берегах прудов, образовавшихся после ливней, между обвитыми лианами лесными великанами, под масляными деревьями, по которым прыгают маленькие обезьяны, возле фиговых деревьев с кожистыми листьями, у горных расселин, из которых вылетают темные летучие мыши и толстые жужжащие осы, в буйно разросшихся, исполосованных тенями зарослях сорго, у зеленых болот, где раскидывают свои извилистые плети дикие тыквы и огурцы-люфа, по которым ползают черви и улитки, — повсюду бедный Лионго, оглушительно ударяя в барабан, возносил хвалу Мутиямбе, чтобы завлечь самых сильных и красивых женихов. Воспевал раскраску ее тела. Пел: «Подобны молодым луковицам ее груди; ни одно дерево не дает столько плодов, сколько у нее одежд. На голове ее, в ушах и губах, на руках сверкают, словно молнии из тучи, украшения. Взгляд ее — мягкий и мечтательный. Ноги — стройные, как медные иглы. На нее нельзя взглянуть, чтобы тебя потом не изгрызла тоска. Ты невольно сразу закроешь глаза, как если бы заглянул в горшок с горячим варевом. Но и закрыв глаза, ты не обрящешь покоя, потому что обжегшиеся глаза будут и дальше болеть. Кто увидит Мутиямбу, должен будет доказать, что у него сильное сердце. Он уподобится брошенному в темницу, и у него останется только ее образ. Он должен будет взломать дверь и найти спасение у любимой. Сотни женихов вступят в борьбу за такую невесту! Кассанги — могучий вождь, он возвел вокруг дочери крепкий частокол из бревен. Только тот, кто обладает силой горы и упорством шакала, преодолеет эту преграду».

В саванне песню Лионго услышал молодой желтый лев. А когда Лионго восхвалял девушку возле горной расселины, в которой жили летучие мыши, оттуда выползла дикая собака, самец. Когда субтильный посланец вождя вернулся к его дворцу, там уже собралось много юношей, демонстрирующих свою силу, но Кассанги их одного за другим отвергал. Вместе с бедным охрипшим Лионго явились лев и дикий пес. Лев сразу же опрокинул на землю двух самых сильных юношей, одним прыжком перескочил через очень высокую ограду двора Кассанги, в один присест опорожнил ведро пальмового вина, после чего даже не начал ходить зигзагами. Кассанги отдал ему свою дочь; великолепный желтогривый лев уселся на возвышении рядом с ней. Мутиямба, правда, испугалась, когда это рыкающее чудище стало ее мужем. Но она гордилась его силой.


Через сколько-то дней в большом доме Кассанги играли свадьбу. Дикий пес — его звали Кри — после того, как желтый лев показал, на что он способен, сам уже не осмелился предстать пред очи вождя. Теперь, в пиршественной зале, Кри сидел за столом рядом с молодым львом, который в обществе людей чувствовал себя неуютно.

— Ты, лев, не знаешь здешних обычаев. Ты должен потянуть к себе миску с кашей, когда захочешь поесть, — прошептал пес.

Лев нащупал лапой большую миску, стоявшую посередине стола, и нечаянно ее опрокинул. Гости, которые тоже хотели отведать каши, смущенно отвели глаза. Кассанги, вождь, сделав вид, будто ничего не заметил, велел подать следующее блюдо. Он взял себе, сколько хотел, потом пододвинул миску дочери и ее жениху.

Тут Кри поднялся на задние лапы, наклонился к львиному уху:

— Ты ведь жених. Ты должен дарить подарки. Вытряхни на ладонь каждому гостю — в качестве памятного подарка — по ложке каши.

Лев смахнул с морды крошки, поднялся, прижал большую миску к груди и начал обходить стол — каждому гостю либо наливая на ладонь ложку пшенной каши, либо неловко выплескивая эту кашу на стол перед ним. Первые, с кем он так поступил, сидели тихо, но следующие дожидаться своей очереди не стали. Они кинулись к дверям, чуть ли не лопаясь от смеха, и вовсю потешались над чудищем, бросавшим робкие взгляды в их сторону. Кассанги на своем месте мрачно нахмурил лоб. Вождь послал слуг, чтобы они помогли гостям привести в порядок испачканную одежду, а тех, кто уже выскочил во двор, позвали обратно. Пиршество продолжалось в полном молчании.

— Странная компания, — пробормотал Кри, улучив момент, когда никто не мог их услышать. — Но ты не должен обижаться. Они тебе просто завидуют.


Свадебный поезд двигался по деревне. Рядом с Мутиямбой в запряженной волами и украшенной лентами повозке сидел великолепный жених. Перед повозкой и за ней шествовали музыканты, играющие на духовых инструментах и барабанах. Они уже приближались к дому Кассанги, от ворот им махал сам вождь, стоящий в окружении своих жен. Дикий пес запрыгнул сзади в повозку и устроился на скамье, между женихом и невестой:

— Мутиямба, твой жених такой мрачный! Погладь меня, приласкай, ведь я его друг. Это улучшит ему настроение.

И она погладила Кри, поцеловала в морду, ласково на него посмотрела. Люди в процессии захихикали, Кассанги же испугался. А лев, едва вошел в отведенную ему комнату, спросил пса:

— Слушай, как ты добился того, что Мутиямба, моя невеста, тебя поцеловала? Меня она не целовала ни разу.

— Не печалься, лев. И не упрекай ее. Я открою тебе эту тайну, но пообещай, что не выдашь меня. Видишь ли, я, когда прыгал, вывихнул себе переднюю лапу. Она, красавица Мутиямба, это заметила. Она такая жалостливая, такая нежная. Потому-то она и погладила мне лапы, и поцеловала меня.

Кассанги с гостями ожидал жениха, чтобы выпить с ним вместе. Но молодой лев — сильный, великолепный — вошел в дверь прихрамывая. Он припадал на правую ногу, припадал на левую. А когда остановился перед Мутиямбой, из глаз его потекли слезы:

— Я подвернул себе лапы, обе задние, — вчера, когда прыгал, чтобы оказать тебе честь. — И он жалобно посмотрел на нее.

Она сняла с плеч платок, накинула на лицо, пристыженно шепнула что-то отцу и выбежала из залы, а следом за ней — обе ее служанки. Рассердившиеся гости наморщили носы, скорчили насмешливые рожи, стали нарочито плеваться. Тут вождь племени протянул жениху кувшин:

— Пей, лев. Моя дочь Мутиямба, прекраснейшая из всех девушек, досталась тебе. Мы желаем тебе счастья. Тебе не придется платить брачный выкуп. Но подарки ты ей принесешь. Таков наш обычай.

Лев, стоя на циновке, принял напиток, молча поклонился вождю, выпил и покинул дворец. Он прошел всю деревню, углубился в саванну, Кри же тащился за ним:

— Лев, зачем ты ушел так далеко? Не забывай: ты должен хромать, иначе невеста над тобой не сжалится. Возвращайся, прихрамывая, следом за мной в деревню, прямо сейчас, чтобы вождь убедился, какой ты покорный, хотя и обладаешь силой горы, как пел бедный Лионго.

— Ладно, но что же мне ей подарить, ей и ее отцу?

— Да тут и думать не о чем. Главное, не показывай, как ты богат, — иначе и сам вождь, и вся деревня устыдятся. И не вздумай принести им антилоп, а то, неровен час, люди испугаются. Зачем ты вообще зашел так далеко в саванну? Давай, сделай прямо здесь на земле… по-большому. Да-да, мне нужен твой кал. Я сейчас сплету из травы две корзинки, туда мы этот кал и положим. Корзиночки я отнесу Мутиямбе и Кассанги. Они видели, какой ты красивый и сильный; теперь пусть убедятся в твоем смирении: в том, что ты совсем не хочешь их устыдить.

Лев присел на меже посреди ямсового поля и, потужившись, выдавил из себя кал. Пес откопал в земле клубни ямса, напоминающие человеческую стопу с пальцами, нарвал листьев, намазал теплый кал на листья и клубни, разгладил его, прикрыл, чтобы защитить от мух. Потом он сплел из травы две корзинки, сложил туда разукрашенный кал и отправился в деревню. Лев, опустив могучую желтую голову, ковылял следом, время от времени издавая жалобный рык. С самодовольным урчанием вошел дикий пес в залу Кассанги. По его знаку лев остался за дверью, осторожно заглядывал внутрь. Кри передал корзинки; на морде его застыла сурово-непроницаемая гримаса. Мутиямба разразилась рыданиями. От льва, который с умильным видом приблизился к ней, она убежала. Вождь отшвырнул от себя корзинки. Лев, улыбаясь, смиренно приблизился и склонился в поклоне. Он неуверенно сел на свое обычное место, теперь испачканное. Но сидеть ему пришлось одному, ибо Кассанги и гости залу покинули.


Они совещались снаружи: что бы такое предпринять против льва, который очень силен и которому уже пообещали невесту. Вооружались копьями, хотели ему сказать: он-де по обычаю этой деревни должен еще раз подвергнуться испытанию, и потом, на третий день, — снова; так он докажет, что ему не помогает колдун. Гости думали: лев со своими больными лапами в этой игре проиграет. Пса Кри, вертевшегося возле них, они осыпали ругательствами — из-за его друга. Кри отвечал искусно; он намекнул, что все закончится к их полному удовлетворению, и вообще показал себя зверем ученым, обладающим тайными знаниями:

— Мудрость, где она сидит? В глазах? Нет, в голове. Господин Кассанги теперь в этом убедился. А раньше он о таких вещах не думал. Я, Кри, — может, и не великая птица. Однако не вам меня учить, где искать червей.

Гости удивлялись его уму.

— Почему вы так опечалены, любезные господа? Надежда — опорный столп мироздания. На фундаменте терпения воздвигнуты небеса.

Сейчас, сказал пес, им не надо ничего делать. Пусть, мол, доверятся ему, Кри: он победит льва.

Мужчины с сомнением качали головами:

— Как же как же, когда у птиц вырастут зубы…

Но Кассанги протянул руку державшемуся с большим достоинством Кри.


И когда на следующий день Кри и лев вышли из отведенной им круглой хижины, лев удивлялся, что все кланяются псу, уступают ему дорогу, на него же самого не обращают внимания или даже воротят от него нос.

— Теперь ты видишь, лев, как велика моя власть и, вообще, кто я.

— Кри, как ты этого добился? Я твой друг, ты ведь не оставишь меня в беде.

Пес потянул его за собой в проход между двумя хижинами. Там он остановился и начал дергаться, трястись всем телом.

Лев, удивленно:

— Что с тобой?

— Ты ничего не заметил? Слушай, вот теперь, слушай же!

Лев придвинулся ближе:

— Я, Кри, ничего не слышу; ничего.

— Ты должен прислушаться к моему животу. Все слышат. Потому-то они мне и кланяются. Я за одну ночь добился того, что теперь все приветствуют меня, как царя.

— Что же ты сделал?

— Ты, значит, еще не слышишь… — Пес опять затрясся, высоко подпрыгнул. — Но скоро ты привыкнешь различать эти звуки, просто ты оглох от собственного ужасного рева. Дело в том, что внутри меня спрятан колокольчик.

— Колокольчик?

— Звенящий колокольчик. При каждом моем шаге он звенит. Потому-то все и склоняются передо мной в поклоне.

— Откуда у тебя этот колокольчик, Кри?

— От Кассанги; ты только не смейся: я украл его у Кассанги. Тот еще не заметил пропажи. — И Кри захихикал, а лев радостным рыком поддержал друга. — Теперь его колокольчик в моем нутре, а он этого не знает. Три, даже четыре колокольчика я у него вчера украл. Колокольчики вождя племени. Три штуки у меня осталось. Я тебе доверяю.

— Я ведь тебе доверился, ты тоже можешь доверять мне.

— Что ж, пойдем дальше.

Но лев удержал Кри:

— Скажи-ка, Кри, а ты не мог бы и мне вставить колокольчик?

Кри передернул плечами, помрачнел, с сомнением покачал головой: лев, дескать, не выдержит боли, которая сопряжена с такой операцией. Лев умолял: «Ну, пожалуйста», сулил Кри всякие почести, обещал никому не рассказывать, как звенел колокольчик в проходе между хижинами. Кри в конце концов поддался на уговоры — после того, как они поклялись не предавать друг друга. Пес обещал еще нынешней ночью — с помощью нескольких доверенных ассистентов — вставить колокольчики в брюхо льва. И они, оба очень довольные, вышли на деревенскую улицу.

Днем в их хижине Кри, уже уверенный в скорой победе и в том, что именно он получит красавицу Мутиямбу, заявил: лев-де еще до наступления ночи должен представить ему доказательство своей выносливости. Лев был согласен на все. И когда днем в доме вождя, в большой зале, расстелили циновки и гости в жемчугах и нагрудных украшениях стали вкушать мясную трапезу, Кри попросил у Кассанги раскаленный железный прут. Лев, преодолевая страх, приблизился к Кри. Гневно залаяв, Кри ударил его раскаленным прутом по задним лапам. Лишь на мгновенье взревел лев, вызвав вокруг панику, и обратил пасть в сторону пса (тот сразу ринулся к двери); но потом согнулся в три погибели и, повизгивая от боли, бледно улыбнулся своему другу Кри, который медленно к нему подползал. Гости, Кассанги и его дочь смотрели на обоих с недоумением.


С этого момента лев совершенно изменился. Зрители бедфордского спектакля видели это. Они были глубоко тронуты. Не понимали, в чем, собственно, состоит изменение. Но чувствовали, что лев теперь уподобился им самим. Он со своей большой головой ковылял беспомощно, как горожанин, и уже через несколько шагов начинал задыхаться. Лапы у него дрожали; испуганно и озабоченно поглядывал он по сторонам. Да и пес уже не был прежним Кри. Он теперь носил красную шапку, с которой на уши и на затылок свисали золотые ленты: шапку сенатора.


Тихо сидел на своей циновке лев. Ему поднесли кушанье. Он, вяло оттопырив губу, смотрел только на Кри, который тоже за ним наблюдал. Измученный лев, улыбнувшись, все же проглотил еду. Гости не без издевки предложили добавку. Льву хотелось куда-нибудь уползти, чтобы рычанием облегчить боль, хотелось пить, в пасти была ужасная сухость. Но, кроме маленького кувшина с вином, ему никакого питья не дали. Люди слушали игру музыкантов, наслаждались едой, не обращая на льва внимания.

И прежде, чем они встали из-за стола, Кри снова пошептался с Кассанги. Слуга принес раскаленный железный прут. Лев этого не видел, он в полузабытьи лежал на циновке. И вдруг словно огонь лизнул его переднюю лапу. Лев так зарычал, с такой силой вытолкнул из пасти громоподобный рык, что зал мгновенно опустел. Лев хотел прыгнуть. Не получилось. И тут только он вспомнил, что Кри собирался подвергнуть его испытанию. Он прикусил себе язык, огляделся по сторонам, с трудом заковылял к двери… и рухнул у самого порога. Гости еще долго не отваживались к нему приблизиться. Кри же проскользнул в залу через боковую дверь и прислушивался к стонам своего друга, к его шепоту: «Кри! Кри! Не сердись на меня. Подойди. Я не был готов к удару. Все произошло так внезапно. Иначе я бы не стал рычать. Ни за что бы не стал. Можешь на меня положиться! Кри, можешь на меня положиться!»


В этом месте спектакля зрители разъярились. «На такого, как он, действительно можно положиться, Кри. А вот ты — подлый пес!» В их голосах звучала угроза, глаза сверкали. Многие плакали.


Кри дал себя уговорить. Гости — от двери — видели, как лев ласково потерся головой о грудь презренного серого пса. Их страх улегся, они опять захихикали. Лев не обращал на это внимания, он думал о ближайшей ночи и колокольчиках. Колокольчики, между прочим, непрерывно звенели на протяжении всей последней части пьесы. Среди гостей же, которые постепенно вернулись в залу, вместе с Кассанги и Мутиямбой, — а лев их смиренно приветствовал, просил прощения за свое невежество, — был только один, который не смеялся со всеми: бедный нежный Лионго. В голове у него мелькнуло: «Муторно у меня на душе. Все волокна сердца дрожат. Почему? Я видел гордую гвоздику; белый муравей грызет-разгрызает ее корень. Гордая гвоздика скоро умрет». Когда наступил вечер и гости пировали вместе с наглецом Кри, Лионго пришел в темную хижину льва, склонился перед ним в поклоне. Лев, пребывавший в печальном одиночестве, принял его с радостью. Он узнал в Лионго того молодого певца, вестника вождя, который недавно в саванне возносил хвалу красавице Мутиямбе, перед людьми зверьми деревьями и озерами. И лев пожал ему руку. Не так уж много рассказал Лионго о дочери Кассанги; но он, лев, относится к певцу с симпатией. Лионго погладил ему гриву: спросил, правда ли, что лев неважно себя чувствует. Принес два кувшина холодной воды, в которые лев с блаженным урчанием погрузил лапы.

— С тобой нехорошо обошлись, лев.

— Ох! — Тот покачал головой, но не стал ничего говорить, вспомнив о своем обещании.

Как ни наседал на него Лионго, уговаривая открыться ему, лев не вышел из состояния внутренней отрешенности. Но поблагодарил молодого человека, улыбками и словами. Дескать, он никогда не забудет, как красиво восхвалял Лионго его невесту, — и лев таинственно намекнул на предстоящую ночь.

Лионго попытался прояснить ситуацию с Кри, зашептал: знает ли лев, что этот Кри сейчас делает? Кри сидит рядом с красавицей Мутиямбой и гладит ее — этот грязный степной пес, привыкший прятаться в горных расселинах рядом с осами, летучими мышами и шакалами! Лев равнодушно хмыкнул, но потом все же нахмурил лоб, искоса взглянул на Лионго. Тот не сдавался, предостерегал от мошенника… Лев, рассеянно: для него это не новость, такие сцены он наблюдал и сам. Себя он умным не считает, но Кри — его друг. Тут Лионго с горечью спрашивает: что же, лев и убить себя позволит, если Кри того пожелает? Кри его уже и раскаленным железом прижигал, и калечил…

— То были пробы, пробы, — бормочет лев.

— Что же он хочет на тебе опробовать?

— Средство, которое принесет мне почет и радость.

— Он хочет тебя устранить. Хочет получить Мутиямбу. Не для него я пел.

— Ах, моя невеста… — мечтательно протянул лев. — Ради нее я готов на все.

— Кри тебя убьет.

— Дай мне еще воды. Завтра ты заговоришь по-другому.

Лионго до слез было жаль оставлять его одного, во мраке.


С томительным нетерпением ждал лев дикого пса. Темнота. Она вдруг рассеялась. Лев перевернулся на другой бок. Увидел Кри, стоящего на пороге с зажженным факелом. Тот прошептал от двери, не приближаясь:

— Лев! Эй! Как дела, лев?

— Неплохо, Кри. Я тебя ждал. Входи.

— Уже иду. Где эти колокольчики?

Пес нетвердо держался на задних лапах: он слишком долго пировал с вождем и гостями. Пролепетал:

— Да вот же они! Милые колокольчики… Мы сейчас обделаем это дельце. Все пройдет без сучка без задоринки. А ты как думаешь, лев? У тебя еще болят лапы?

— Не очень.

Кри пронзительно рассмеялся:

— Видишь, как все прошло. Блеск! Взять прут — и по лапам: раз бамс, два бамс, три бамс\

— И колокольчики попадут куда надо.

Кри, срыгнув, похлопал его по плечу:

— Не дергайся, сынок. Дорогой мой малыш-крепыш. Мы все сделаем в лучшем виде.

И запел:

— Мутиямба, Мутиямба. Ни на одном дереве нет столько плодов, сколько у тебя одежд. Кто на тебя взглянет, Мутиямба, из-за любовной тоски сразу закроет глаза, как если бы сидел перед горшком с горячим варевом…

— С чего это ты поешь о моей невесте?

— Ни одно дерево не дает столько плодов, сколько у нее одежд. Ноги у нее тонкие-тонкие и стройные, как медные иглы… Идите сюда, ко мне. Ну же, дорогие друзья!

Он хозяйничал в хижине, готовил веревки, лев сумрачно на него поглядывал.


Через дверь в комнату просачивались люди, нерешительно жались к стене.

— Что им здесь у нас нужно?

— Это мои друзья, все они. Они весь день пировали со мной. Обжирались-блевали. Великолепный был день. Эй, или вы не согласны?

— И вечер тоже великолепный…

— А уж что про ночь говорить. Вы удивитесь, увидев, на что способен Кри. Эй ты, лев, сидеть!

— Почему ты разговариваешь со мной так грубо?

— Этот Толстоголовый еще учит, как мне с ним разговаривать!

У льва перехватило дыхание. Он издал рык. Пес заковылял к двери, люди сбились в кучу.

Толстоголовый?! Это я-то Толстоголовый?

Кри тотчас поджал хвост, но пересилил себя и приковылял обратно:

— Л-лев, мы друг друга понимаем… — Он с трудом удерживал разбегающиеся мысли, но яростно бормотал: — Пора начинать. Хватит жрать и болтать. Приступайте. Ты же сам этого хочешь, лев?!

Тот смерил его долгим взглядом:

— Да.

Пес, злобно:

— Тогда чего мы ждем?


Гости держали под мышками деревянные колья, заостренные; теперь они принялись забивать их — обухами топоров — в глинобитный пол хижины, отзывающийся на удары гулом. Лев испугался, губы у него отвисли:

— Что они делают?

Кри, передразнивая:

Что они делают? Что делают? Колья — туда. Колокольцы — сюда. Пошевеливайтесь!

Лев вытащил лапы из кувшинов, подполз ближе.

Кри обнюхал кувшины:

— Кто их сюда принес?

— Лионго.

— Ах, Лионго. Тот самый. Неженка. Негодяй.

И снова у льва перехватило дыхание, снова он страшно зарычал. Хижина мигом опустела. Кри остановился у порога, дрожал от страха так, что, казалось, вот-вот упадет. Однако стыд и ярость держали его крепко. Он подполз ко льву, в лживо-умильном тоне принялся его уговаривать:

— Это, стало быть, колышки для твоих лапочек, а это веревочные петли, в которые ты лапы просунешь. Подходите же, не бойтесь: лев знает, что вы будете молчать, как могила. Он хочет иметь в брюхе такие же колокольчики, как у меня; при ходьбе они звенят: динь-динь. Вы будете падать перед ним ниц. И Мутиямба — тоже, ох!..


В помещении горели факелы. Гости сладострастно ухмылялись. Лев подтащился и встал между кольями. Опустил огромную гривастую голову. О Мутиямбе он думал. Этот хитрый противный Кри, дикий пес, сделает так, чтоб Мутиямба меня поцеловала. Его-то, пса, она целовала в щеку, в морду… Отвернув голову, лев в темноте заплакал. Где Лионго? Лев стоял между кольями. Он потянул пса к себе, за ухо:

— Не делай мне очень больно.

Пес коварно усмехнулся, вильнул хвостом, погладил его.

Веревками обмотали они лапы льва. Тот лег на бок, перевернулся на спину. Они с силой рванули его лапы в разные стороны, вперед и назад. Он рычал, метался от страха. Гости аж икнули, так им понравился белый голый живот молодого льва: от страха по животу пробегали волны. Пьяные гости откинули назад головы, столпились вокруг распростертого саванного чудища. Их издевательский смех был настолько громким, что из дворца прибежали Кассанги и Мутиямба, просунули головы в окошко. Кри прыгал вокруг льва, точил нож. Лев, услышав шуршание, от ужаса совсем ошалел:

— Что ты делаешь? Кри? А сейчас что делаешь? Сейчас?

— Ты что-нибудь видишь?

— Сейчас?

— Что ты делаешь?

Пес уже наточил нож. Запрыгнув льву на грудь, проскрежетал:

— Сейчас? Сейчас наберись мужества, лев!


И мгновенно воткнул нож в тело, принялся пластать-колоть-потрошить. Горячая светлая кровь брызнула ему в лицо, он отплевывался, он был ослеплен. Лев под ним извивался, дергался вправо, влево.

Лионго вдруг очутился рядом с головой льва:

— Лев, вставай! Они тебя убивают! Лев, он тебя убивает!

«Он меня убивает. Убивает. Это правда», — пронеслось в голове. Лев рванулся в ту, в другую сторону, обломил колья. Освободился, ободрав шкуру на лапах. Его горестный рык проникал в нутро каждого. Убить Кри! Растерзать его! Кри он должен убить. Лев бушевал посреди кучки гостей, взвихривая вокруг себя веревки с обломками кольев. Крушил давил ломал кости разрывал грыз. С Кри он уже разделался. В переулке темно, хоть глаз выколи. Еще убивать. Вождя Кассанги. Кассанги, увидел он, пытается спастись бегством. Лев, щелкнув пастью, схватил его за спину, за загривок — и вышвырнул вон из жизни.


Ликование и плач в толпе зрителей! Теперь беги, лев, беги из этой деревни — в саванну, просторную зеленую саванну.


Раскатистый неумолчный рев. Лев кидается на частокол. И не может запрыгнуть наверх. Что это течет течет горячее из его тела, не пускает вперед, волочится у него между ног. Причиняя боль. Ох. Он на это наступил. И от боли, от тягостной муки лев онемел. Он наступил на собственные кишки. Еще один жуткий прыжок. Ужасный прерывистый рев. Лев повис на заостренных кольях. Стонал извивался дергался. Выкатил глаза, уже незрячие. Снизу, против него, — копья. Он истекал кровью. Зрители плакали, видя агонизирующее истерзанное тело: то, что осталось от молодого великолепного льва. Они тоже бросали камни, когда началось погребение жертв. Кассанги погиб. Пса, держа за хвост, волоком протащили но всей деревне. Брюхо ему набили ослиным пометом. Шапку с золотыми лентами привязали к пасти. Мутиямба, та плакала. Все украшения с себя поснимала. Дворец ей пришлось покинуть. Новый вождь ее выгнал. Она хотела целовать ноги Лионго, молить его о помощи. Но он и без того взял ее в свою хижину, на свое поле. Дочь вождя все не переставала плакать. Он же ей пел: «Когда-то ты меня отравила своей красотой, зато теперь я, коли захочу, могу тебя съесть. Когда-то ты обжигала мои глаза, теперь я могу смотреть на тебя целыми днями. Когда-то ты не давала мне спать. Теперь я сплю только с тобой. Я качался как лодочка, Мутиямба, теперь держи меня крепко.

У тебя нет больше браслетов на руках, нагрудных украшений, серег в ушах. Только губы мои — отрада твоих ушей, отрада твоей груди твоих рук».


НА РЕКЕ УЗ актеры играли нежные пьесы о разлучившихся и вновь встретившихся влюбленных, а также старую континентальную сказку о Мелиз из Бордо и ее подруге Бетиз. С болью и блаженством впитывала эти сказки Уайт Бейкер. Прикрывала глаза. И повторяла про себя: да, такова жизнь.


Беспомощным оказался лондонский сенат в ситуации массового бегства из градшафта. Уже были первые случаи диверсий поселенцев в городе: необъяснимые пожары на фабриках. Делвил, за которым вела слежку американская делегация, послал курьера к Уайт Бейкер. Она просила передать, что еще не изобретено то транспортное средство, которое могло бы доставить ее обратно. Она сама подстрекала горожан к переселению в сельскую местность, пыталась объединить боевые организации разрозненных переселенческих групп. Отчаявшийся Делвил в сенате ерничал: «Новый Мардук в юбке!» Но дальше разговоров дело не шло, сенат был вынужден перейти к обороне.


Из американских градшафтов человеческие массы, возглавляемые сильными вождями, мужчинами и женщинами, изливались в Канаду и на полуостров Лабрадор. На Лабрадоре постепенно возникло государство — без городских центров, — вокруг залива Унгава[58].

Люди потоками устремлялись за пределы градшафтов Неойорк Квебек Огайо. Странно, что все переселенцы, будто под принуждением, двигались именно на север; оставив позади Великие озера, они сворачивали от Гудзонова залива на восток. На североамериканском континенте перемещения совершались без всякого шума, там нигде не было фанатически-дикарских фигур наподобие Марке или Мардука. Но из Центральной Европы грозил агрессией Цимбо: богемские градшафты, немецкие города Нюрнберг и Франкфурт посылали ему подкрепления — массы соблазненных его призывами переселенцев.

Влиятельные сенаты пока бездействовали. В самый разгар этих бурных событий комиссия Клоквана наконец отбыла из Лондона — без всяких объяснений и уже без улыбок. В Лондоне Глазго Ньюкасле, а также в континентальных городах (Тулузе Нанте Лионе, где пока еще царило спокойствие) главные магистрали опустели, в теплицах замерзали засыхали цветы, прозрачные перекрытия над улицами разрушались; ветры и дожди опять буйствовали над площадями. Самолеты и машины неподвижно стояли повсюду, как будто к городу приблизилось вражеское войско. Оцепенение распространялось по западным градшафтам, и непонятно было, какие факторы этому способствуют. Оцепенение проникало в сенаты. Сенаторы испытали потрясение, чуть ли не ужас, когда черный Цимбо, даже не прибегая к оружию, вторгся со своими дикими ордами в Гамбургско-Бременский градшафт и спокойно продвинулся до моря, повсюду разгоняя сенаты, уничтожая продовольственные склады и пищевые фабрики. Возникла угроза, что он переправится через Дуврский пролив. Люди из этого немецкого приморского градшафта ранее прикрывали побережье вплоть до Голландии, до Зюйдерзее, но теперь они были отброшены в Вестфалию, за Рейн.


Бельгийский сенат собрался на заседание в Брюсселе. Этот градшафт, в отличие от других, не крошился. На рассеянных по стране голодающих слабосильных переселенцев здесь смотрели как на чудаков-энтузиастов, а то, что многие из них замерзают, расценивали как неизбежную эпидемию. Бельгийские сенаторы, улыбаясь, по телефону пригласили на свое заседание англичан. Встревоженные последними событиями лондонцы вырвались из зоны урагана, бушующего над их отечеством, и в один прекрасный день объявились (не в самой лучшей форме) в сияющей ратуше бельгийцев. Здесь, в Брюсселе, — как прежде — по небу проносились самолеты, широкие зимние улицы кишели пестрыми фланирующими толпами. Делвил выглянул из окна жарко натопленной залы, скривил бледные губы. И пожал руку широкоплечему Тену Кейру, бельгийцу:

— Как у вас выглядит мир! До сих пор! До сих пор!

— Он еще долго будет так выглядеть! Всегда!

— Уайт Бейкер тоже это говорила. Всего несколько лет назад: Мардука, дескать, нужно ликвидировать, а бранденбуржцев выкурить из их логова. Но где теперь Уайт Бейкер?

— Послушайте, Делвил! Стирайте грязное белье у себя дома.

— Я разнюнился, хотите сказать? Но это, собственно, не слабость — что сейчас я разнюнился. Когда я смотрю на ваши дома и эти человеческие толпы, я… как бы их не вижу.

Тен Кейр вежливо отделался от Делвила и теперь издали — из своей угловатой головы — наблюдал за вздыхающим лондонцем, которого оставил у окна. Бельгийцы, двадцать мужчин и женщин (отпрыски недавно возвысившихся родов, принадлежащие к разным расам), с англичанами особенно не считались.


Из гамбургских беженцев и переселенцев, оказавшихся на территории Бельгии, брюссельские сенаторы задержали нескольких человек и теперь представили их англичанам. Тен Кейр смеялся:

— Вот ваш идеал, дорогие гости. Ну, и как они вам нравятся? Хотите совершить воздушную прогулку над Голландией, вдоль побережья? Вы могли бы увидеть нечто очень старое и вместе с тем новое. Борьбу всех против всех. Эта игра нынче опять вошла в моду: ею наслаждаются, как если бы ее изобрели лишь сегодня. Для чего существуют бедствия смерть голод? Не просто же как материал для рассказов и театральных представлений. Давайте приблизимся к жизни! Прижмемся к ней теснее, теснее! Человек живет только раз, так пусть живет на всю катушку. Кто не отморозил себе на ногах все десять пальцев, не знает, что такое жизнь. Кто не просыпается утром в машине (но он проснется уже не в своей машине, машину у него ночью украдут, он будет лежать между следами ее колес, в грязи, со слегка проломленной, туго соображающей головой) — тот ничего не смыслит в бытии. Тот не постиг всей полноты своей экзистенции. Тот, хе-хе, стоит перед дверью как нищий.

И Тен Кейр обвел руками задержанных, так что широкие синие рукава соскользнули к его плечам:

— Вот перед нами жители рая! Вновь открытого, вновь завоеванного! Блаженны и мы, ибо можем их лицезреть! Всемилостивый Господь, которому поклонялись наши предки, смягчился, уступив людским просьбам. Он сделал одно исключение. Принял каких-то избранных обратно в рай. Ну, и как вам теперь там живется, милостивые дамы? Милостивые господа? Как выглядит Всемилостивый Господь, после столь долгой разлуки: хорошо ли себя чувствует, симпатично ли мечет молнии, заключил ли Он вас в объятия? Была ли встреча — в общем и целом — радостной? Накрытый стол, приятно натопленная горница? Что скажете, наши английские друзья — и прежде всего ты, Делвил, — этим жителям рая? Как восхитительно, что они снизошли до того, чтобы провести часок с нами. Что решили нас осчастливить. Пожалев нас, согласились рассказать об увиденном. Но я уже обо всем догадываюсь, даже прежде, чем поговорил с ними. Эти тайны! Эта неземная красота ликов… Вы только взгляните на них, на перламутровый блеск их колеи, на их ноги и руки, лица. Они нарочно покрыли себя толстым слоем грязи, чтобы мы не расстроились, увидав их эфирный облик. Они очень деликатны. Используют грязь как косметику. Вы думаете, они одеты в лохмотья? Делвил, в лохмотья? Обитатели рая — и в лохмотьях?! Ха-ха! Вам кажется, они выглядят как скелеты, как нищие, которые много недель питались колосками с полей или древесной корой и в изобилии пили речную воду. И они, наши гости из рая, тоже утвердительно кивают. Ох уж эта их деликатность! Преувеличенная чувствительность! Зачем вы ведете себя так скромно? Мы сильные; мы бы уж как-нибудь выдержали удар. Вы сейчас идете из рая. Вы покинули наши жалкие градшафты, где мы вас до смерти мучили кушаньями и напитками, этими жалкими пережитками прошлого, где мы калечили вас длящимся всю неделю покоем. И вы отправились в рай к подлинному… неистребимому Всемилостивому Богу, прочь из этого низменного городского бытия, с его пестрыми огнями, товарами, самолетами, играми, подливками, сотнями сортов продуктов, вин, всей прочей мерзостью и пыточными орудиями, заставлявшими вас корячиться с утра до вечера. И не было этому конца. Невыносимая мука, невыносимая… Но рай распахнул свои врата, нечестивые улицы сгорели, господа взлетели на воздух, взорвались, образовав радостный фейерверк в честь великого Прибытия. Событие, достойное того, чтобы его запечатлели в Библии. Вы достигли рая! И застали там всё точно в таком виде, как было при Адаме. Вы приняли в свою собственность весь этот заповедник. По вам видно, как вы рыдали от умиления, когда впервые попали туда. Ваши глаза и сейчас еще красные. Представляю, как вы приветствовали дождь — эту влагу, неиссякаемую влагу небес, напоминающую о библейском потопе и падающую с настоящего, а не нарисованного неба. Влагу, которая падала сверху, была подлинной, и ее становилось все больше, больше. Вы вдруг с блаженством осознали, что человек в самом деле произошел из воды, и вас пробрала дрожь! Вы ни днем, ни ночью не хотели вылезать из воды; вы, счастливые, плавали в ней, плескались. Жевали травы и злаки. Ну, и как они на вкус? Наконец, наконец вы обрели пищу, которую вам будто подносит на ладони сама Земля, вынашивающая и рождающая все сущее. Она ведь была и остается нашей Праматерью! И останется ею навсегда! Горе тому, кто забывает об этом. А дальше вы сталкивались со все новыми сюрпризами. Вы стали болеть, обрели право болеть. Познали на себе благодать лихорадки, благотворное воздействие боли, бессонницы. Какое блаженство! Ни один человек, ни один господин, никакая фабрика не могли бы вам это обеспечить в таком изобилии и разнообразии. Вы наверняка почувствовали себя счастливыми: я могу не спать, я дрожу от лихорадки, у меня раскалывается голова, болят челюсти, кости… Как хорошо: мне никто не поможет, я предоставлен себе самому, я человек, я в раю, я приник к груди матери-природы… А сам я, Тен Кейр, — что же я, преступник, наделал? Я велел вас задержать! Простите, дорогие друзья. Нам вас так не хватало! Мы скоро снова вернем вас в ваше волшебное царство. Не забывайте нас, бедных: нас, здоровых и сильных, имеющих достаточно еды и питья, тепло одетых. Нас, которые вынуждены все эти муки терпеть.

Госпожа Агоре, тучная спокойная женщина в красном бархатном платье, кивнула, пока другие еще смеялись:

— Мы совершили ужасное преступление.

Неисчерпаемый Тен Кейр тут же снова зафонтанировал:

— И Бог покарает нас молоком и медом! Методы наказания за много веков изменились. Сера и огонь людей не исправили, теперь Господь действует так.

Госпожа Аторе, все с той же серьезностью:

— И Он прав. Мы уже исправились. Хотя еще недостаточно. Лечение должно проводиться более интенсивно. Боюсь, Он не остановится и перед самой крайней мерой.

— Что же это за мера, Аторе?

Она закатила глаза, выпятила губу:

— Я бы хотела… хотела… смотря по настроению… Быть то мужчиной, то женщиной.

Общий взрыв хохота.

— Что ж, попробуй!

— По крайней мере, хоть какое-то предложение.

И под всеобщий смех госпожа Аторе — все так же серьезно, укоризненно надув губы — бросила:

— Вам смешно! А я в самом деле вступила бы в эту Церковь. Уж такая я грешница.


Хорошее настроение бельгийцев обратилось в свою противоположность, когда, чуть позже, заговорил тихий лондонец Пембер. Над этими людьми, заметил толстяк, не стоит просто смеяться. На самом деле надо бы внимательней присмотреться к их коже, их волосам, их телам. Гамбуржцев привели в столь плачевное состояние не только горестные перипетии их краткосрочного бегства. Что же так разрушительно повлияло на этих людей?

— Ну, и что же? — нетерпеливо перебил Тен Кейр.

Пембер покачал головой:

— Ты зря так резвишься и так уверен в себе. Мы в Лондоне наблюдали за такого рода процессами с более близкого расстояния, чем вы. Не по своей воле — просто к нам они подступили вплотную. Вам бы стоило посмотреть и послушать, что творится на реке Уз. Там царит такое уныние, что описать его я не в силах. Спрашивается, имеются ли у людей основания, чтобы впадать в уныние.

— И?

— Собственно, это все. Можем ли мы бороться с подобными бедствиями?

Тен Кейр, ернически засмеявшись, расправил плечи и раскинул руки:

— Для того мы и собрались здесь, чтобы подискутировать по поводу бедствий этих переселенцев! Мы их попросим почитать нам лирические стихотворения в сопровождении лютней и хора. Для того мы и собрались. А как же наши города? Мы сами и то, чем мы управляем, наши градшафты, — все это хлам! Что они такое? Ничто! Ничто!

Делвил и Пембер замолчали, поняв, что им не переубедить непоколебимо-жесткого бельгийца. Американская делегация, приехавшая сюда из Лондона, вслед за англичанами, в споры тоже не вступала. Американцы молча терпели язвительные шуточки брюссельцев и гневные тирады несдержанного на язык Тена Кейра — одного из жеребцов, запряженных в общую телегу, тянуть которую он не желал. Терпели его неприязнь к бегущим из городов. Не проходило дня, чтобы он не намекнул обеим иностранным делегациям, что им пора убираться восвояси. И члены этих делегаций дрожали при одной мысли о встрече с ним.


Их пригласили на прогулку по улицам Брюсселя. На север тянулись ряды домов, фабрики, лесные массивы — до самой Шельды, если не считать вклинившегося старого Антверпена; Шельда и с запада приближалась к Брюсселю: к его предместью Ауденарде. Нивель и Суаньи — южные предместья. Оттуда уже недалеко до Монса. Почти против воли иностранные гости позволяли носильщикам нести их по роскошному городу; бельгийцы же откровенно наслаждались своим триумфом. Гостей часами таскали в паланкинах по гигантским пассажам; рядом с ними находились исключительно тактичные слуги, присутствовали и вооруженные охранники. Господство бельгийских аристократов было настолько прочным, что они могли совершенно спокойно передвигаться по всему городу в паланкине, не ступая на землю и только меняя по пути носильщиков. В этой стране редко встречались поля и пастбища, а слабаков-вырожденцев быстро устраняли: поток иммигрантов здесь не иссякал. Витрины пассажей буквально ломились от вещей, улучшающих настроение и создающих ощущение счастья. Опьяняющие музейные экспозиции… И все, что выставлялось в витринах, было доступно для каждого, кто подчинялся господствующей элите. От граждан требовалось, помимо соблюдения законов, лишь участие в различных видах работ, с предусмотренными долгими перерывами. За счет этого здешние градшафты существовали, словно тропические деревья: в избытке производя плоды. Господа и дамы из сенаторского сословия, когда их проносили через толпу, почти не смотрели на расступающихся людей. Рядом с ними шагали, то и дело приближаясь к паланкинам, молодые, но опытные профессионалы: специалисты по поддержанию тонуса, исследователи и изобретатели новых потребностей; у всех у них был такой вид, будто и сами они вот-вот сделаются господами. Светоносные вещества, ковры, предметы одежды, будоражащие и усыпляющие напитки, разнообразнейшие продуктовые смеси, разработанные на фабриках Меки, вода для ванн (с возбуждающим, стимулирующим или усыпляющим воздействием), ласкатели и обдуватели — отдельно для лба щек груди рук… Испытующе-холодным взглядом окидывали эти вещи мужчины и женщины из господствующего сословия. А простые люди стояли перед витринами, не в силах отвести глаз, — словно завороженные. Величавый Тен Кейр с гордостью поглядывал на Делвила и Пембера. С таким видом, будто хотел сказать: «Смотрите, сколько сокровищ, дарующих людям блаженство». Делвил же думал: «Что кричали толпы в западной части Лондона, когда сжигали пассажи? Долой эти тюрьмы и крепости, созданные нашими господами! Так кричали и молчуны, и воины, и змеи».


Вечером, после этой прогулки, они остановились в подземном сводчатом помещении рядом со входом на фабрику синтетических веществ. Здесь работали ученые — и практики, и теоретики. Многие сенаторы тоже имели здесь свои лаборатории и сейчас приветствовали работающих, молчащих, испуганно вскакивающих при их появлении мужчин и женщин (которых порой усыновляли, если те были достаточно знающими и обладали чувством собственного достоинства). По стенам — магические круглые световые пятна, обрамленные черными диафрагмами: разноцветные глаза-светильники, которые можно уменьшить поменять местами передвинуть закрыть. Здесь изучали кристаллы. Каменная пыль лежала на черных столах. С потолков свисали большие таблицы с удивительными знаками стрелочками цифрами. Хозяева и гости быстро шагали мимо низких дверей, которые вели в более глубокие подвалы — к камерам, совершенно изолированным от движения на поверхности земли, от тепла и лучей небесных светил.

Возле одной оцифрованной двери Тен Кейр остановился. Они спустились на лифте вниз.

— Никто не должен знать, — пояснил ставший вдруг очень серьезным Тен Кейр, когда они оказались в совершенно пустом помещении, у стены которого стояло несколько закрытых высоких шкафов, — никто не должен слышать, о чем мы будем говорить. Может, сейчас наши английские и американские друзья выскажут то, что они давно хотели сказать.

Все устроились на полу в помещении, темноту которого пронизывал пучок лучей, вроде бы выходивших — и конусообразно распространявшихся — из отверстия в стене, из светового пятна. Поскольку никто пока ничего не говорил, Тен Кейр, стоявший в темноте рядом со световым пятном, продолжил:

— Я повторю то, что уже не раз говорил: добровольно мы с себя свои полномочия не сложим. Нашим противникам придется нас к этому принудить. Хотел бы я посмотреть, как они будут действовать.

Делвил:

— Тебя и всех нас никто не собирается принуждать.

— Тогда мы останемся.

Делвил вздохнул, плечи его поникли:

— Так дело не пойдет. Мы не можем двигаться дальше.

— Мы-то движемся. Смотрите на нас, и вы тоже сможете.

Делвил просительно обвел глазами присутствующих:

— Не хочет ли кто другой выступить? Не хочет ли кто-то из брюссельцев — прости меня, Тен Кейр, — сменить Тена Кейра?

— Нет надобности, чтобы кто-то говорил за меня. Мое мнение — это и мнение остальных.

— Но мы никак не стронемся с мертвой точки.

Тен Кейр крикнул, взмахнув руками:

— Делвил, вам уже ничем не поможешь! На чьей ты, собственно, стороне? Может, ты уже уподобился этим райским братьям? С кем твое сердце?

— Успокойся, Тен Кейр, — попросила госпожа Аторе.

— Почему я должен успокоиться? Я так и думаю, как говорю. Делвил — безнадежный случай. Какой-то Тяни-толкай. Он сам не знает, чего хочет. Он беспомощен. Это преступление, Делвил, — быть беспомощным в такое время. Если ты чувствуешь себя беспомощным, последуй примеру Уайт Бейкер.

Делвил, хрипло:

— Обойдусь без твоих советов. Просто позволь мне выйти из игры.

— Никому из тех, кто сейчас находится здесь, я выйти из игры не позволю.

Делвил, хрипло:

— Да, но я в ней участвовать не желаю.

— Вот ты и разозлился. Что ж, это к лучшему. Так ты скорей образумишься. Думаю, то же произойдет и с другими райскими братьями. Они перейдут к обороне, и тогда выяснится, кто сильнее.

— Кто сильнее… Кто сильнее… Проблема не будет решена оттого, что кто-то окажется сильнее.

— Второй погибнет. И проблема таким образом решится!

— Отнюдь — ничего не решится.

Тен Кейр подступил вплотную к Делвилу:

— Чего тебе здесь, собственно, надо? Может, ты шпион?

— Остынь, Тен Кейр. Я вооружен, как и ты. Ты мне ничего не сделаешь.

— Ты в моем доме.

Пембер своим черным коротким телом вклинился между ними. Флегматично прогнусавил, будто ничего не случилось:

— Мы придерживаемся единого мнения относительно того, в чем состоит беда. Так давайте обсудим, какую позицию нам занять.

Делвил поднял руку:

— Я уже успокоился, Пембер. Мы вовсе не придерживаемся единого мнения относительно того, в чем состоит беда. Отнюдь нет.

Грузный Пембер с удивлением отпрянул, смотрел то на Делвила, то на его оппонента.

Тен Кейр, торжествующе:

— Дай ему выговориться.

Пембер:

— Ладно. Тебе что же, Делвил, нравятся змеи, или молчуны, или кто там у них еще есть?

Величавая госпожа Аторе, с невозмутимым сознанием своего превосходства сидевшая у стены, напротив Делвила, приоткрыла улыбчивые глаза:

— Ему, конечно, нравятся змеи.

Делвил, с внезапно обмякшим лицом, жалобно:

— Этого ты не знаешь. Этого вы знать не можете.

Он опустился на колени, спрятал поникшую голову в ладонях; и все услышали его всхлипывания.

Разъяренный Тен Кейр вернулся к световому пятну, пробурчав:

— Ясное дело. Пропал человек.

Безмятежно прозвучал в тишине голос улыбающейся госпожи Аторе:

— Оставьте его, пусть выплачется.


Кто-то шевельнулся рядом с Теном Кейром, сбоку от источника света: сузил зрачок светового глаза. То был Де Барруш, первый усыновленный сенаторами исследователь тепловой энергии: человек со слегка приплюснутым носом, толстыми губами, темным цветом кожи. Заговорил он жестко, ни на кого не глядя:

— Я понимаю, куда клонит Делвил. То, в чем он сомневается, у меня лично сомнений не вызывает. Прогулка по городу должна была ему показать, какие ценности мы защищаем. Увы, тут мы просчитались. Но мы от своего не откажемся. И потом: две тысячи лет назад пришли гунны, которые разрушили все. Тогда было много бедствий, и все пришлось начинать сызнова. Нам такое не нравится. Почему, спросите? Нам это ни к чему.

— Просто, но по существу, Де Барруш, — улыбнулась, все так же безмятежно, госпожа Аторе.

Пембер суетился вокруг упавшего Делвила:

— Похоже, нам придется прервать беседу.


На следующий день, рано утром, Делвил посетил Тена Кейра в его кабинете, где застал и Де Барруша. Оба бельгийца были в сумрачном настроении. Делвил протянул Тену Кейру руку:

— Я пришел к тебе в дом, и я безоружен.

— Садись.

Тен Кейр прошелся по комнате, остановился перед Делвилом, поднес сцепленные ладони ко лбу:

— Итак… Должны ли мы капитулировать? Капитулировать… А знаешь, я не далек от того, чтобы поменяться с тобой ролями. — И он, стоя у окна, скрипнул зубами, топнул ногой, желчно расхохотался. — Хорошо, что ты пришел. Ты, кстати, справлялся об американцах? Так выразительно молчавших вчера? Они уже отбыли на родину.

Делвил вздрогнул:

— Ох.

— О чем же тут охать? Можешь радоваться. Ты ведь хотел создать новый Круг народов. Беги за ними вдогонку. Я-то их сразу раскусил. Они уже созрели.

— Для чего?

— Для отречения. Для капитуляции. Ваша Уайт Бейкер не дает им покоя. Они никакие не господа. И даже не слуги. Они — собаки. Де Барруш, мне стыдно за себя.

Тот поднялся, от волнения прикрыл глаза:

— И мне тоже. Они не заслужили честь сидеть за нашим столом. Похоже, мало кто такой чести заслуживает. А значит, эти немногие должны набраться мужества, чтобы убрать со стола. И отстоять свое право на занимаемые ими места.

Тен Кейр, насмешливо:

— Великое время, но… человеческий род измельчал. Нет, нас-то это не касается, Де Барруш, мы-то не измельчали. Хеварос — отнюдь не ничтожество, и госпожа Аторе — тоже. Я не собираюсь выкидывать на ветер мысли, копившиеся тысячи лет. Мы сумеем сжать зубы и сражаться. Я лично готов даже умереть.

— Будет большая битва.

— Де Барруш, мы еще крепкие. Кто-то попытается подточить наши корни. Но мы этого не допустим.

Делвил сидел, подперев голову рукой:

— Что же вы собираетесь делать?

— Устроим в этой стране новую Уральскую войну, господин Делвил! Делвил, — он потряс его за плечо, — открой наконец глаза. Ничего другого не остается.


Делвил и Пембер часто заглядывали в исследовательские лаборатории бельгийцев. Наблюдали за работой специалистов, наведывались туда и с Де Баррушем. В какие-то моменты Делвилу казалось, будто надвигающаяся опасность — всего лишь сон. Как же далеко от него была Уайт Бейкер, какими непостижимыми, отталкивающими представлялись ему все эти змеи, воины, варвары, Мардуки, Цимбо! Может, и вправду стоило бы их уничтожить. Однако уже и здесь, на перекрытых сверху брюссельских улицах, чувствовалось какое-то нехорошее брожение. Здесь появилось множество храмов и колдунов. Снаружи сюда просачивались беженцы и всякого рода заблудшие овцы.

Бельгийские сенаты выдвинули идею, что надо тайно привлекать на свою сторону надежные градшафты, где бы они ни находились, объединяться с ними, слабые же сенаты свергать посредством путчей — и действовать таким образом сперва на континенте, а позже и в Америке; одновременно следовало укрепить посредством подобных мер и африканское побережье. Вооруженные до зубов брюссельские эмиссары вскоре уже вели подстрекательскую работу во французских испанских итальянских южно-германских западно-германских градшафтах. Уже приходили известия о мятежах в некоторых городах, о свержении тамошних правительств, о появлении новых сенаторских кланов, пользующихся поддержкой бельгийцев. В Брюсселе Антверпене Монсе началось расширение фабрик Меки, совершенствовалось и скапливалось — в огромных количествах — оружие. Бывали моменты, когда Делвил и Пембер, которые снова и снова возвращались в Брюссель, под влиянием свежих новостей будто обретали второе дыхание. Бельгийцы в то время не скрывали от лондонцев своих планов. Тен Кейр намеревался в случае необходимости оккупировать Лондон. С согласия бельгийского сената он потребовал от Делвила, чтобы тот представил четкие разъяснения относительно мер, предпринимаемых против грозящего уничтожения британских градшафтов, а также относительно «чистки» английских островов.

Лондон давно ожидал подобного шага. Нельзя было воспрепятствовать массовому притоку в страну опытных рабочих из Бельгии и Голландии, чей труд требовался на строительстве новых фабрик и на военных заводах. Время шло. Делвил теперь твердо решил не уподобляться Уайт Бейкер, которая как-то раз объявились в Лондоне и уговаривала его сложить с себя должностные полномочия, не задерживать колесо судьбы. Они смотрели друг на друга. Эта женщина, сильно похудевшая, все еще носила платья из белых тканей и шерстяные тяжелые накидки, какие были у Ратшенилы; на шее у нее висел костяной амулет в виде вороньего клюва; мягко, необычайно нежно говорила она с Делвилом, чью руку долго не выпускала из своей. Он потом еще долго чувствовал себя смущенным и неспокойным — из-за тихих проникновенных речей, из-за молчания этой Уайт Бейкер, прежде столь гордой и сильной, ратовавшей за войну против Мардука. С грустью он осознал: она ничего не смыслит в вещах, которые сейчас поставлены на кон, ничего больше не помнит. Ей бы посмотреть на сильных непреклонных бельгийцев, на результаты их трудов.

Среди масс населения, на западе и на севере Англии, уже распространились слухи о назревающих переменах. Люди вступали в контакт с ввозимыми в страну рабочими, принадлежащими к иным народам. Поселенцы испытывали страх. Только воинственные группы не без удовольствия воспринимали известия о новшествах, которые готовит сенат: они считали, что Лондон уже созрел для гибели, что он сам себе роет могилу. И пели песни о судьбах Гамбурга и Ганновера, о коварном, но неудавшемся плане, связанном с лазутчиком Цимбо, который в конце концов стал бранденбургским консулом… Поджигатели непрерывно шныряли между домами. Приезжие, бельгийцы, еще никогда не видели таких хитрых и неотесанных людей. Здесь все жили в состоянии не объявленной, но разгорающейся с каждой неделей войны.


В ТО ВРЕМЯ мирные змеи, кочуя из одной области в другую, рассказывали повсюду одну сказку. Была, мол, некогда дальняя страна, безмятежно раскинувшаяся под теплым небом и поросшая плодоносными деревьями. Люди там жили в светлом великолепии, а потом, в свой срок, угасали — как солнечные лучи. Обитал в той стране и большой благодушный зверь. Облаченный в плотную черную шкуру. Он, медведь, обычно лениво валялся в берлоге. Но потом в эту страну вторглись злобные чудища, притащив с собой телеги оружие всякий скарб. Чудища с дубинами и топорами напали на ленивого благодушного зверя. Его шкура была такой толстой, что он даже не зарычал. Тогда его ухватили раскаленными клещами. Он вздрогнул, поднялся на задние лапы. Поскольку берлога медведя в результате нападения обвалилась, он отправился в странствие. Улизнул оттуда.

Вышел к большой шумящей воде. Злобные преследователи, подумал, туда за ним не последуют. Медведь был почти слепым, но он почуял свежий морской воздух, бросился в воду, поплыл. Плыл, пока не почувствовал под лапами камень и не оказался выброшенным на остров.

Но пока он лежал в ущелье, скалы над ним зашатались. Камни с грохотом посыпались вниз. Медведь вставал на задние лапы, вертелся, пригибался — не понимая, что происходит. На самом деле чужеземцы просто подкупили островных муравьев, чтобы те оттаскивали прочь песок, подкапываясь под прибрежные скалы. Вдруг из-за руин выскочил молодой горностай, побежал впереди медведя. Медведь зажал губами подрагивающий хвост зверька, горностай же нашел дорогу к морю, забрался медведю на спину, подсказывал, куда плыть. Медведь плыл, плыл… Наконец горностай увидел деревья: впереди показался новый остров. Они, преодолев заросли тростника, зарылись во влажный берег. Вечером их окутала туманная дымка, земля сделалась теплой, ветер час от часу становился все жарче. Горностай дрожал, с визгом прыгал вокруг большого черного зверя. Тот стонал; хватал, высунув язык, воздух: дышать было нечем. А дело в том, что чудища поднялись на небо, с помощью лестниц и крючьев подчинили себе могучее солнце, заставили его направить свой жар на остров. Тот уже таял. Медведь увязал в огненной каше. С пересохшей пастью, пытаясь глотнуть свежего воздуха, он поднялся на задние лапы. Шкура его загорелась. Он вырвался из норы. Прыгнул и побежал. Где же вода, вода… Горностай уже не бежал рядом, медведь не сумел его спасти, он сам нечаянно стряхнул зверька со своей спины в огонь. С ревом продвигался медведь вперед; вертелся, от боли поднимался на задние лапы. (Огонь преследовал его.) Но вдруг большой зверь ощутил прохладный ветер. Настоящий ветер. И… — рухнул со скалы в море. Падая, он скулил: ибо не хотел больше плыть, а хотел опуститься на самое дно, утонуть.

Зеленый водяной дух, пенясь, выскочил из воды, как только медведь тяжело плюхнулся в море. Дух оросил медвежью шкуру фонтаном брызг. Боль сразу отпустила. «Я покажу тебе, — пел водяной дух, — куда плыть. Ты сможешь найти дорогу. Тебе надо лишь двигаться все дальше, на север: туда, где царит ледяной холод, где нет песка, где ничего не растет. Солнце там не светит, а ночь длится вечно — туда и плыви». Медведь в ответ устало и лениво хмыкнул. Он просто лежал на воде, вода его куда-то несла. На нем снова выросла черная плотная шкура, пока волны неделю за неделей уносили его все дальше. Перед его полуслепыми глазами давно сгустилась тьма. Но теперь он иногда различал впереди легкое сияние. Он плыл в ту сторону. Оказалось, сияние исходит от льда, от бескрайнего ледяного пространства. Медведь вылез из моря, отряхнулся. Опустив голову, заковылял по льдине — к ледяному гроту, который только что образовался на ней. Медведь заполз в грот, улегся. Лежал он совершенно спокойно. По льду вообще не ходил. Он и сейчас лежит там, а когда чувствует голод, пробивает в своем гроте прорубь, чтобы наловить морской рыбы.


ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ разносили эту сказку повсюду. Она, видимо, была каким-то образом связана с вызывавшей всеобщее восхищение миграцией беглецов из американских городов на полуостров Лабрадор, к холодным берегам Гудзонова залива. Люди хотели вырваться из градшафтов. Воины периодически предпринимали атаки на Лондон, другие группы переселенцев старались их от этого удержать. Страх перед разрушительным потенциалом лондонского градшафта все возрастал. Тем временем Делвил, раздраженный и растерянный, бродил по возвышенности Чилтерн. Повсюду он подмечал у переселенцев томительное, подогреваемое страхом стремление к далеким, чужим местам. Эти люди были серьезными, мягкосердечными, среди них попадалось много больных и калек: молчаливые работники, жизнерадостные нищие. Между собой они часто разговаривали о Мардуке, но интересовал он их отнюдь не как консул, в свое время проводивший рискованную политику: речь всегда шла только о его любовном поединке с бедной беспомощной Балладеской, о его дружбе с «белым» Ионатаном и о любви к нежной спасительнице Элине.


Однажды в полдень, когда Делвил выходил из заснеженного Бедфорда, намереваясь вернуться в Лондон, под ногами у него, среди ясного дня, пробежала белая кошка. Кошка металась по проселочной дороге, сверкающей под лучами солнца, время от времени садилась и облизывала свою шкуру. Она, должно быть, заблудилась. И часто исчезала, потом опять подскакивала к Делвилу. Мурлыкала чистила шкурку, устроившись возле его ног. В нем что-то вздрогнуло. Глаза у него расширились. Мороз пробежал по коже. Людей нужно вывести туда, где они обретут покой. Их нужно доставить в какое-то очень далекое, но безопасное место. Так вдруг подумалось в нем. Белая кошка уселась на его сапог. Он замер, потом нерешительно нагнулся, погладил ее шкурку. Она высоко выгнула спину, но продолжала сидеть. Он осторожно выпрямился. Кошка шмыгнула прочь. Он двинулся следом за ней. Нужно доставить людей в далекое, но безопасное место.


В Лондоне он высказал свою идею. Понимали его с трудом: кому нужна эта смехотворно гуманная мысль в момент, когда их градшафту грозит опасность. Только грузный Пембер слушал внимательно. В Брюсселе предложение Делвила восприняли более спокойно. Сообразили, что это способ освободить города от сторонников радикальных новшеств. Что можно создать для городов своего рода сточный бассейн. Очень отдаленный сточный бассейн: страну для депортированных. Говорил Делвил уверенно: свой внутренний кризис он преодолел в Бедфорде. Он убеждал бельгийцев: градшафты жаждут прогресса, благих перемен. Но прежде всего, конечно, — преодоления беспорядков, грозящих их безопасности. Они, сенаторы, сейчас могли бы продемонстрировать свою силу. Иначе, чем во времена Уральской войны. Страну, лежащую вдалеке от западных городов и способную обеспечить переселенцам спокойное существование, должны создать сами градшафты. Такая страна станет колыбелью для новых здоровых человеческих рас. — Так где же ее создавать? — недоумевали брюссельцы. Делвил: людей невозможно вести туда, куда они не хотят. Надо попытаться понять их помыслы. У них пользуется популярностью одна сказка. — О плывущем медведе, — ухмыльнулись сенаторы. — Люди хотят на Север, тоскуют по Северу; там и нужно создать для них большую страну. — Бельгийцы очень удивились. Лондонец предлагал им эксперимент. Делвил, похоже, им нужен. План его хоть и странен, но не так уж плох.

Худощавый английский сенатор улавливал в свои сети все больше людей. Сперва он говорил о России: дескать, именно эту землю нужно отдать переселенцам. Затем его планы стали еще фантастичнее, но вместе с тем и увлекательней для экспертов по географии, которые слушали его, подперев голову рукой. Он говорил о земле в самой северной части Тихого океана, к западу от американского континента, которую придется поднимать из моря. Нужно, дескать, создать новую часть света. Города-государства будут сбрасывать туда излишки человекоресурсов, бракованный человеческий материал. Бельгийцы восхитились: поднять со дна океана новую часть света, целую страну — какой грандиозный замысел! Воздействие этой идеи было настолько сильным, что околдованные ею брюссельцы, обговорив все между собой, привлекли к обсуждению и другие континентальные города. Хотели посмотреть, какова будет их реакция на столь колоссальный план. Результат — новая волна удивления возбуждения ослепленности.


До переселенцев на континенте, на Британских островах тоже добрался невероятный слух, распространявшийся из Брюсселя. Как же переселенцы испугались! Речь шла о готовящейся атаке на них: вот, значит, как сенаторы мыслят себе мирную жизнь. Но вскоре люди начали истолковывать эту новость иначе: сенаторы, видимо, хотят пощадить беглецов. Решили не обращать против них оружие. Их, беглецов, могли бы запросто истребить; но города предлагают им переселиться на новые земли. Жестокие сенаторы впервые попытались посмотреть на ситуацию глазами сторонников новшеств. То есть они пошли на уступки, проявили мягкость.

Еще прежде, чем новость обрела хоть какую-то определенность, нападения на пригороды Лондона прекратились. И над всеми городами-государствами будто нависло заклятье. Затормозились производство оружия, реконструкция старых фабрик. Все ждали чего-то необычного, таинственного. Жили в постоянном напряжении. Между мирными городами и периферийными поселениями завязывались своеобразные отношения. Люди подступали друг к другу с вопросами. Горожане взволнованно слушали рассказы кочующих переселенцев. Сказка-греза — о медведе, живущем в далекой ледяной пещере, — которую поначалу рассказывали змеи, перенеслась с Британских островов на континент. Сенаторы размышляли. Они чувствовали, что найдено удачное — более того, чудесное — решение проблемы. Что человечество на своем пути достигло поворотного пункта. Что болезнь после-уральской эпохи наконец будет преодолена.


Все еще пребывали в неизвестности относительно деталей нового плана… И вдруг на заседании лондонского сената прозвучало слово Гренландия — мгновенно покорив сердца. У присутствующих будто пелена упала с глаз. Волшебная страна… Кто первым обронил это слово, сенаторы тотчас забыли. Но Делвил его моментально подхватил: первым поднял как знамя. И этот момент — если не считать того мгновения, когда в Бедфорде перед Делвилом запрыгала заблудившаяся белая кошка и спасла его — стал решающим. Делвил тогда сказал активистам в своем сенате: «Теперь мы знаем, в чем состоит наша цель. Мы должны эту цель исследовать. Тут потребуется большой разбег. Но, главное, цель уже существует — и для сенаторов, и для врагов городов. Шарик брошен на землю, он будет подпрыгивать. Круг народов возникнет теперь на новом фундаменте. Всех объединит героическая работа. Города создадут новую часть света — Гренландию. Люди увидят, на что способен вновь укрепившийся человеческий дух. Дух этот, в градшафтах давно пришедший в упадок, снова продемонстрирует свою первобытную мощь. Никогда еще демонстрация его мощи не требовалась так настоятельно, как теперь. Зато о том, что теперь произойдет, люди будут помнить и через много тысячелетий. Со времени Уральской войны народы непрерывно враждовали друг с другом. Присущие им способности — в чем он, Делвил, убежден — не захирели, а лишь не имели возможности себя проявить. Теперь они обнаружатся — да так, что прежде ни о чем подобном люди даже и не мечтали».


И на переселенцев снизошел мир. Редко когда раздавались диссонирующие, предостерегающе-насмешливые голоса; их быстро заставляли умолкнуть. Воины смеялись: теперь земли у всех будет вдосталь. Уайт Бейкер навестила в Лондоне Делвила; она была очень возбуждена. Тряхнула сенатора за плечо:

— Что вы собираетесь делать? Осушить часть моря, разрушить глетчеры? Я верю, что у вас получится. Но ведь это ужасно. Кто вас к этому принуждает? Не мы же! Не в нас тут дело, Делвил; скажи, что не в нас.

— Это делается для вас.

Она заломила руки:

— Скажи, что нет. Заклинаю тебя Небом, Землей, Делвил: скажи, что нет. Это ужасно. Оставьте Землю в покое. Подумай о том, что вы… и я тоже… уже сделали с людьми. Как они выглядят, как погибают. Как вы погибаете. Что вы натворили во время войны в России…

— Это не то же самое.

— То же, Делвил. Задуманное вами — отвратительно, страшно. Не делай этого, отговори других. Не для нас вы стараетесь.

Делвил, мрачно:

— Иного пути нет. Ты ничего не знаешь. Есть только две возможности: назад, к вам, или… — этот новый план.

— Ну, так нанеси удар. Убей нас всех. Думаешь, ты спасешь этим… вас?

— Нас?

— Да, вы планируете всё только в расчете на себя! Нас вы упоминаете для проформы. Мы вашей помощи не хотим. Мы в вас не нуждаемся. А вам самим это пользы не принесет.

Делвил, понурившись, отошел от нее, пробормотал:

— Я думал, ты будешь говорить со мной по-другому.

— Ты должен нас убить. Напади на Цимбо и на Аляску. Это вам по силам.

— Молчи, Уайт Бейкер.

— Какие же вы убогие! Вы хотите похоронить себя среди тысяч пирамид. Пусть бы лучше все города исчезли!

Делвил, тихо:

— Уйди. Уйди.


Бранденбург и северо-немецкие земли пребывали под сильной властью черного Цимбо. Здесь никто не испытывал страха. Эта обширная область была населена неизнеженными людьми, давно уже не употреблявшими пищу Меки. С удивлением и презрением воспринимали здесь слухи о грезах британских переселенцев, мечтающих о далеком рае, с такими же чувствами слушали их странную сказку. Бранденбуржцы заметили, что иноземные властолюбивые сенаты вдруг разом оживились. И — навострили уши, предупредили дружественные группы на британских островах, посоветовали им готовиться к войне. Весной Цимбо, в котором закипал гнев, сам — втайне от лондонцев — приехал в Бедфорд, чтобы встретиться с Уайт Бейкер и Диувой, предводительницей змей. Прежде он спрашивал, с кем из мужчин лучше вступить в контакт, но ему указали на этих женщин. Как он ни злился, пришлось иметь дело с ними. Уайт Бейкер во время беседы плакала, обе женщины не были ни к чему готовы. Ссылались на неодолимую силу бельгийцев, на их беспощадную решимость, уже проявившуюся, — и на собственную беспомощность. Стоит ли, дескать, доводить дело до безнадежной для переселенцев вооруженной борьбы? Цимбо прорычал: «Да, да»; сенаты, мол, в такой борьбе проиграют; они уже потерпели поражение в Америке: там сами представители правящего сословия следуют примеру бегущих из городов. Нужно подкапываться под власть сенаторов, в конце концов они проиграют и здесь. Но негр услышал в ответ все те же жалобы: «Мы недостаточно сильны, мы не воины. В наших рядах — только слабые и больные. Потребуются десятилетия, чтобы мы научились хотя бы нормально двигаться».

Расставаясь с опечаленными женщинами, Цимбо с отвращением осознал, что они правы. Он размышлял, не послать ли ему сюда кого-то из своих мужественных друзей. Но, понаблюдав за поведением здешних переселенцев, за их кроткой самоотверженностью, он был вынужден от такого намерения отказаться. Этим людям следовало бы сперва пройти через суровую школу. Школу правления новых Марке и Мардука. Цимбо полетел в Гамбург. Бранденбург и северо-немецкие земли к тому времени настолько окрепли, а население там столь сильно изменилось, что теперь только консул и его помощники располагали западным оружием. Весь народ был перепахан, стал крепким и воинственным. Люди презирали предметы, которые они не изготовили сами, в кузнях и столярных мастерских, с помощью рук и огня. Цимбо сообщил всем о грозящей опасности. Он не заметил проявлений страха. Металлические быки, которые теперь уже не ревели, повсюду украшались венками из свежей зелени. Перед каменной нишей, в которой сидел великий белолицый консул Мардук (облаченный в парадное одеяние и с деревянным скипетром), реяли на мачтах пестрые вымпелы. Сам же Цимбо, не афишируя этого, разбил между оползающими руинами Гамбурга и Ганновера военный лагерь.


Человеческие массы западных континентов жадно прислушивались к новостям. Знали: экспедиция в Гренландию вот-вот должна начаться. На севере лежит огромная спокойная земля, новый континент, который ради них поднимут из льда, из струящегося океана, из тяжелой ночи. Они мирно переселятся туда, окрепнут, исцелятся от всех недугов. Господа, владеющие мощными аппаратами, от них отступились. Переселенцы будут беспрепятственно кочевать по мягкой, только что освобожденной ото льда земле, среди пускающих ростки деревьев и прочих растений, — кочевать вместе с животными и птицами, под льющимся с неба светом древних светил.

Градшафты уже предпринимали для этого первые необходимые меры.

Загрузка...