ПЕРВЫМ консулом в Берлине стал Марке. Во время Уральской войны он был разведчиком при технических войсках. Возвращаясь из черного Крыма, заполоненного умирающими людьми, издыхающими лошадьми собаками лисицами кошками, он пролетел над опустошенной Бессарабией, над тихими Бескидами[40]. Когда приблизился к Берлину и начал снижаться над старым Бернау[41], увидел человеческие массы, которые дожидались его в осенних аллеях, между плантациями и древесными питомниками. Повсюду были расставлены мегафоны. Приземлившись возле своего дома, он, приветствуемый ревом толпы, без единого слова дошел до двери, захлопнул ее за собой. Этот человек, чья коричневая форма сохранила едкий запах отравляющих газов и пожарищ, позвал обеих дочерей и сперва долго невозмутимо рассматривал их — девушки плакали, гладили руки лицо оцепеневшего отца, — а потом потребовал, чтобы они лишили себя жизни. Оцепененье его периодически прерывалось всхлипами стонами.
— Так вы не хотите себя убить? Не хотите? — Монотонно, снова и снова повторял он этот вопрос. Он говорил на обычной здесь смеси английского и немецкого; иногда бормотал на непонятном жаргоне: на русском, каким пользовались люди, оказавшиеся между линиями огня. Дочери бросились перед ним на колени, беспомощно плакали. Две старые служанки подняли их; сам он на них не смотрел. Стоял прямо, в надвинутом на лоб летном шлеме, и продолжал настаивать:
— Вы должны убить себя.
— Но почему? Почему? Что мы такого сделали?
Он что-то пробормотал по-русски. Потом, задрожав, надвинул шлем так, чтобы совсем затенить лицо:
— Вы… ничего не сделали. Что может сделать один человек. Или двое. Я тоже ничего не могу. Мы ничего такого не сделали. Но все должны погибнуть.
Он начал размахивать стальным ремнем, который снял с себя, ударял им по полу, будто хлестал кого-то. Журдан, младшая, принесла ему вина. Он подержал бокал в левой руке, рассматривая, после чего выплеснул содержимое прямо на грудь белокурой худенькой девушки. Она хотела, в гневе и страхе, перехватить его руку. Но старшая ее удержала.
— Я не буду пить твой яд, женщина. — Марке поставил бокал на стол; хлестнув ремнем, смахнул его на пол. — Не хочу дышать с вами одним воздухом. Вам незачем было приходить ко мне, если вы не слушаете, что я говорю. Здесь мой воздух. А вы убирайтесь. Все. Убейте себя.
На улицах надрывались мегафоны. Марке, подойдя к окну, крикнул:
— Чего вы ждете? Убирайтесь! Убирайтесь же, говорю я вам.
Он не принадлежал к правящему слою; Лойхтмар, уже убитый в Гамбурге, его никогда не видел. Люди внизу, испуганные, начали расходиться; они не понимали, чего он хочет.
Журдан осталась на ночь у постели Марке, который почти не спал. Думала о том, что он отравлен ядом войны. Когда она, повернувшись, взглянула на отца, ужас перекинулся от него к ней. Сколько-то времени она еще сидела, потом больше не могла противиться. Что-то заставило ее поднять голову, опереться руками о стул, вжать ступни в пол, встать, идти. На мужчину в постели она больше не смотрела. Направилась к двери. Взяла отцовский тонкий стальной ремень, привязала его к перекладине вешалки, залезла на стул и сунула голову в петлю, в то же мгновенье радостно оттолкнув стул от себя. Голову нужно было сунуть в петлю. Девушка ощутила, когда ударила ногой по шаткому стулу, как по всему ее телу коленям рукам заструилось блаженство. Это страшное блаженство бежало вверх, к добровольно подставленной шее, продевшей себя в прохладную, прыгнувшую ей навстречу петлю.
Марке, проснувшись от звука падающего стула, увидел повесившуюся дочь. Он хотел броситься к ней спасти ее, но ноги не слушались. Руки, вцепившиеся в край кровати, тоже не слушались, пальцы свело судорогой. Он повернул голову в сторону висящей. Прислушивался. Далеко не сразу сумел сглотнуть, шумно втянуть в рот и ноздри воздух, захрипеть, издать стон.
Его громкие, дикие, все более дикие стоны — он так и сидел, прикованный к краю кровати, голова оцепенело наставлена на повесившуюся — привлекли внимание другой дочери, спавшей в соседней комнате. Прибежав, та сперва не поняла, почему отец задыхается и лепечет. Проследила за его взглядом. Пошатнувшись, набрав в легкие воздуха, на подкашивающихся ногах поплелась к двери. Сняв сестру, вместе с ней свалилась со стула — свалилась на нее. Марке в ночной сорочке сидел на краю кровати. Босые ступни подрагивали на ковре. С плачем бросилась к нему дочь — Журдан уже лежала бездвижно, — обняла. И пока слезы бежали по ее исказившемуся лицу, она смотрела вверх, на лицо отца. Оно конвульсивно вздрагивало. Ноги и руки, спина Марке повторяли предсмертные судороги Журдан. Ноги снова и снова напрягались, хотели согнуть колени, двинуть стопой. Марке тужился сильнее, сильнее…
Наконец ему удалось справиться с дрожанием мускулов. Его вновь окаменевшее требовательное лицо уставилось на Янину. Та разжала объятия. Этот человек внушал ей отвращение, ужас. Она подошла к сестре, сняла у нее с шеи ремень; стоя на коленях над сестрой, но не глядя на нее, держала его в зажатом кулаке, как плеть, собираясь ударить отца. И вот она уже встает, сжимая в руке ремень, — чтобы этого онемевшего человека, кусающего губы, дышащего так, что слышно через всю комнату… опрокинуть на кровать, бить, пока хватит сил. Бить это чудовище, заставившее совсем юную ласковую девушку повеситься… Но тут она почувствовала на себе его взгляд. Отец все еще сидел на кровати. Его лицо менялось так: то дрожащее-расплывающееся, то окаменевшее и неумолимо требовательное, то подернутое болью. Руки он поднял к своей обнаженной шее, ногтями впился в кожу. Отчаянье поглотило его, скрутило, не оставив живого места. Минуту Янина стояла перед ним на коленях. Прислушивалась, смотрела. Дотронулась до рук. Его взгляд стал еще настойчивее. Гонимая этим взглядом, напрягшаяся, она оказалась перед сестрой, которая все еще лежала на ковре, обратив лицо с открытым ртом кверху и подтянув колени к животу. Ремень выпал из белой руки Янины: она разжала руки, как покойница. Кто там сидит за ее спиной на кровати. Вот стул. Она его пододвинула. Тонкий ремень. Перекладина. Лицо замкнулось в себе. Стул с грохотом упал… Лишь много часов спустя, в ярком предполуденном свете, ее наконец уложили рядом с Журдан: подбородок возле нежной груди сестры, ноги в коленях согнуты. Над умершими причитали обе старухи. Марке все еще сидел на кровати. Тихо стонал, не отвечал на вопросы, которые задавали ему посторонние люди. Около полудня оделся. Стальным ремнем до крови расцарапал свою волосатую грудь. Поверх кровоточащих ран затянул ремень, а сверху надел рубашку. Жуткий, он долго стоял в комнате, не произнося ни слова, прижав кулак к груди.
В то время на больших площадях, на улицах часто показывали ландшафты или другие сцены, составленные из разноцветных клубов дыма. Образцом для такого рода зрелищ послужили зеркальные фата-морганы пустынь. Ученые открыли их тайну; теперь искусственные облака использовались как носители изображений — реальных картин, транслируемых с помощью системы призм и зеркал. Телевидение мгновенно переносило на любые расстояния картины, которые в ярко освещенном дыму казались живыми. В тот вечер гудели мегафоны. Цветной дым клубился на площадях, в фабричных цехах, в цирке. Появился Марке. Его лицо, многим знакомое, — но волосы поседели, торчат клочьями над ушами лбом; щеки и подбородок заросли серой щетиной. Уничтоженное лицо: то будто окаменевшее, то подергивающееся, то теряющее очертания из-за мелкой дрожи… Марке стоял на своем балконе. Он долго не говорил ни слова, только иногда подносил к груди кулак. Многие люди — не выдержав его агрессивных жестов (руки словно били кого-то, проклинали) и проникнутого ненавистью, жгучего взгляда, — разошлись. Наконец рот Марке открылся. Из мегафона — рокот громыхание шум:
— Я еще жив. Мои дочери убили себя. Они поступили хорошо. Умрите и вы.
Он крикнул:
— Вот я каков! — И ударил себя кулаком в грудь, сбросил куртку, рубаху. Стальной ремень схватил обеими руками, хлестнул им по обнаженной косматой груди, даже не скривив лица, и тут же забыл об этом выплеске твердой стали, ее переливчатой вибрации. — Я такой!
Люди под окном, обслуживающие дымовой аппарат, были наполовину одурманены. Балкон, фасад дома, фигура Марке то и дело исчезали в клубах плотного дыма. Толпа со страхом вскрикивала; но Марке каждый раз появлялся снова. Люди видели, как он выломал из балконной решетки железный прут и сперва ткнул им в свою шею, а затем — в глаза. Два удара в черепную коробку— справа слева. Тысяча вскинувшихся рук над толпой. Из мегафона — клекот рев хрип.
Ослепший Марке продолжал жить. Возвращались все новые посланцы. Привозили с собой картины Уральской войны.
В ПРЕДЕЛАХ этого городского ландшафта распространялись мрачные настроения, пресыщенность жизнью, тяга к смерти. Большинство фабрик не работало. Поддерживались лишь самые необходимые связи с соседними городами. Как загнанные собаки с высунутым языком, вытянувшие перед собой лапы, — так же отлеживались владельцы крупных фабрик, не желая шевельнуть даже пальцем. Нельзя было воспрепятствовать тому, что массы жаждали только одного: видеть Марке, его грозное стояние, картину его ослепления. Он ничего им не говорил. Проводил рукой с зажатым в ней ремнем по воздуху, требовал монотонно и глухо: «Убейте себя». В те недели здесь в Берлине, как и в других западных городах, беспричинно повесились многие здоровые мужчины и женщины.
Однажды, когда еще бушевала эпидемия добровольных смертей, Марке сидел в своей комнате. Среди окружавшей его тягостной тьмы он, как всегда, держал голову повернутой к двери, возле которой стояла та вешалка.
Вдруг он почувствовал: кто-то дотрагивается до его коленей и бедер. Он пощупал, руки ни за что не ухватились. Он их убрал. И опять кто-то дотронулся до его коленей и бедер. Щупал медленно-медленно его грудь, продвигаясь вверх, — очень мягко. Марке блаженствовал, не сопротивлялся. Страха он не испытывал.
Эго была мертвая Журдан, худенькая младшая дочь. Она погладила его пустые глазницы. С ней пришел запах сирени. Обняв Марке обеими руками за шею, она присела на край кровати, рядом с ним. Он почувствовал ее прохладную щеку.
— Папа, — выдохнулось.
Он сидел счастливый, боясь шевельнуться.
— Папа. Ты ослеп. А я не могу больше быть с тобой рядом.
Он все еще молчал. Качнулся справа налево. Дочка не отпускала его.
— Папа, как много цветов жуков людей и детей умерло из-за нас. Я больше не живу. Ты ослеп. Вы, добрые глаза, больше не видите. Скольким еще придется умереть, папа!
Он спросил:
— Где Янина? Янина с тобой?
— Я сейчас ее позову, папа.
И тут он почувствовал себя покинутым. Долгую минуту сидел один.
Потом — дуновенье дыхания. Он с тоской ощутил, как что-то коснулось его плеча, лба; вздрогнув, надолго прижалось к его лицу.
— Янина, ты ведь Янина?
Оно долго не отвечало, но было возле него, наконец всхлипнуло:
— Да, я Янина.
— Дорогая моя Янина. Доченька.
— Папа!
— Ты здесь, Янина. Ты в самом деле здесь. Моя девочка.
Что-то колыхалось рядом с его телом, не отступало.
— Где ты оставила Журдан?
— Мы можем приходить только поодиночке.
— Приходи чаще, Янина.
— Мы тут часто бываем, папа. Ты нас не видишь, не слышишь, не чувствуешь.
— Но ведь сейчас я тебя чувствую…
Тут тело его покачнулось, как мачта в бурю. Позвоночник не выдержал. Марке повалился навзничь.
Наутро он позвал к себе обеих женщин, которые раньше прислуживали его дочерям. Он казался изменившимся, говорил с ними мягко. Мол, пусть заглядывают к нему почаще. Только пусть ходят тихо, чтобы он услышал Журдан и Янину, когда те придут.
Служанки — добрые одинокие души — стали его навещать. Он, улыбаясь, сидел на стуле, не шевелился. Гладил руки двум плачущим старухам.
Работающим и неработающим простолюдинам, владельцам фабрик, всем белым и цветным берлинцам Марке велел передать, что хочет говорить с ними. Ибо он, после недолгих колебаний, все-таки уступил настойчивым уговорам сената.
С НЕГО и начался в Берлине ряд консулов.
Он действовал ясно: его действия всем были видны и понятны. Разорвал связи с другими городскими ландшафтами и с иностранными государствами. Отныне поддерживались только такие контакты, которые приносили непосредственную пользу. Это касалось, например, динамической энергии, которая производилась в Скандинавии и Альпах, на гидростанциях, и потом распределялась по всему континенту. От синтеза продуктов питания — Марке хотел поначалу уничтожить химические лаборатории, большие установки, использующие в качестве сырья грибы и человеческие органы — он отказаться не смог, так как сельскохозяйственной продукции для прокорма населения не хватало. Но он в массовом порядке выгонял людей из города, заставляя их обрабатывать поля, и настаивал на воздержании от всякого рода излишеств. Его консульство началось с того, что Берлин сделался не-обороноспособным. Лес мачт на городской периферии, это средство дальней защиты, Марке уничтожил. Далее была осуществлена удивительная мера, от которой сердце города разорвалось и которая глубоко потрясла миллионы людей, сенат и народ: взрыв центральных распределительных устройств и хранилищ энергии, прекрасно защищенных, почитавшихся как святыни. Лишь когда это произошло, сенат и народ осознали, какого деспота они посадили себе на шею. Энергия, поступавшая издалека, теперь еще за городской чертой распределялась; в город она попадала с разных сторон; каждое предприятие получало отныне ровно столько энергии, сколько требовалось для его работы. Смертный приговор грозил за любую попытку создания частного энергохранилища. Когда это произошло, многие правящие фамилии сами отказались от своих фабрик, затерялись в толпах рабочих и тех, кто живет на пособие. В семьях этих сбитых с толку людей — отстраненной от власти старой элиты — подрастали будущие враги нового государственного порядка.
Берлин раскинулся на просторной холмистой равнине, расположенной между нижним течением Эльбы и Одером. Он представлял собой чередование глинистых и песчаных поверхностей, оставленных последним оледенением, и простирался от выращивающего рожь Флеминга и Лужицкого вала на юге до богатой пшеницей и покрытой многочисленными озерами приморской Балтийской возвышенности. Этот градшафт включал в себя болота леса реки, рощи и долины, Барут-Брюкерскую низину, Дубероверские горы, поросшие соснами дубами березами, Хафель с его высокими берегами, засушливую низину Цаухе, озера Швилов и Ритцер. На востоке он достигал Одербруха и Кюстрина. Ринским и Хафельландским болотами были окружены его фабрики; Шведт и Пренцлау на северо-востоке, города на заболоченной возвышенности Уккермарка, а дальше — внешние пограничные округа.
В самом градшафте были многочисленные широкие площади и оживленные уличные перекрестки. Впечатляюще выглядели на площадях мемориальные изображения быка, упавшего на колени. Нож, длиной с человеческую руку, торчал в его левом боку. Один раз в первой половине дня и один во второй статуя ревела — громко, как пароходная сирена, — точно имитируя крик умирающего животного, охваченного парализующим страхом. Статуи ревели нерегулярно и неожиданно — то в одной, то в другой части города. Тогда каждый человек, если мог, на пару минут бросал работу.
Невыносимо долгими были годы летаргии, последовавшей за упомянутыми событиями. После уничтожения оборонительной системы города, взрыва центральных хранилищ энергии и возобновления обработки полей Марке — теперь занимавшийся, вместе с сенатом, только общим контролем — оставил горожан в покое. Каждый жил как умел. Распространились мистические секты. В них вступало множество людей: число неработающих, праздношатающихся после взрыва энергохранилищ и прекращения сообщения с внешним миром еще более возросло. В сектах проповедники ополчались против адской пищи и сотворенных людьми дьявольских машин; ярость мрачных наставников обрушивалась на еще сохранявшиеся лаборатории, куда целыми контейнерами завозили соли кислоты металлы и откуда выбрасывали в город синтезированные продукты: сахар и жиры, животную и растительную плоть, полученные с использованием человеческих органов и соков живых организмов.
На озере Мюриц[42] возникли новые поселения. Туда ежедневно стекались люди, и сухопарый скептичный человек, Джеймс Майкоттен, белый, начинал с ними игру в вопросы и ответы: что, дескать, они намереваются делать. Чего ожидают от слепого консула Марке. Верят ли, что мир станет лучше, если несколько фабрик взлетит на воздух. Всего несколько. Он им рекомендовал кастрацию. Дескать, они должны отсекать младенцам мужского пола мошонки, и тогда, возможно, лет через пятьдесят Земля будет выглядеть привлекательнее: сорняки на лугах, немного домов, где доживают свой век старики, но уже опять появляются дикие звери; Земля отдыхает, с человеком, этим развращенным видом, покончено. Вся Земля нуждается в отдохновении от людей. Не только Россия. Человек — эго изначально бракованный биологический вид. Суррур был прав; но его учение о ветрах и воде слишком оптимистично. Нет никаких сомнений, что человек как вид обречен. Он уничтожает себя, он сам себя пожирает: тяга к такому поведению заложена в его природе. Что делает консул Марке? Предлагает лечить болезнь петлей: больной несет в себе яд — накинуть ему на шею петлю! А не лучше ли воспользоваться добрым словом? Этот яд наверняка понимает и немецкий язык, и английский; он позволит себя уговорить и сам уберется подобру-поздорову. Берлинцы прекрасно бы обошлись и без новых чисток, устраиваемых слепым консулом. Но, по большому счету, особого вреда в этом нет: консул лишь заботится об их гигиене. Вполне подходящий консул для эпохи перед всеобщим отходом ко сну…
Европейцы давно привыкли к искусственной, изысканно приготовленной пище, которую могли получать в избытке и в любое время. Вкус блюд из натуральных — животных или растительных — продуктов казался им неприятным. Во всех западных городских ландшафтах люди смеялись или неодобрительно покачивали головами, когда сравнивали нежный и сколь угодно разнообразный вкус потребляемых ими «продуктов Меки» с резким запахом жареного мяса или рыбы. Технологи по производству «продуктов Меки», работавшие на всех пищевых фабриках, поистине творили чудеса, меняя по своему выбору вкус консистенцию запах цвет и степень измельченности блюд. Тем, кто потреблял искусственную пищу уже в третьем или четвертом поколении, было бы нелегко вернуться к естественным продуктам. Их желудки больше не выделяли того количества кислоты, которое требуется для расщепления животных мышц; кишки стали вялыми и ленивыми; крупная поджелудочная железа, оставшись без дела, скукожилась. Люди той эпохи легко могли бы укрепить свои руки и ноги, обрести стальные мускулы. Но они, не понимая, что творят, предпочитали вести пассивный образ жизни (валялись, играли в настольные игры, мало двигались) и кушать жирную пищу, которая приводит к ожирению. Их конечности становились толстыми и слабыми. Инородцы, только недавно попавшие в Западный Круг народов, удивлялись смеялись: вот, значит, как выглядят эти хозяева, господа Земли… В инстинктивном страхе выходцы из негритянских племен, разных групп хамитского и индейского населения снова и снова бежали от европейцев, отгораживались от них: ибо не хотели им уподобиться.
Смерти консула Марке ждали многие. Слепец окружил себя тесным кругом доверенных лиц, которых из-за своей возрастающей подозрительности часто менял. Женщин он к себе не подпускал, хотя именно среди женщин у него было много сторонников. Он все больше превращался в непреклонного апостола новой веры. Ходили слухи о свойственных ему состояниях мистического озарения. Травмы времен войны в его случае оказались неизлечимыми. Он давал волю своим спиритическим наклонностям. Объезжал городской ландшафт в сопровождении приближенных и женщин, заботился о верующих различных исповеданий, о церквях храмах сектах. Под конец чуть ли не каждую неделю собирал у себя проповедников и учителей, слушал их, говорил, что народу надо прививать благочестивые мысли, возвышающие над повседневностью. Этот человек с седыми космами до плеч постоянно боялся, как бы не упустить здесь чего-то важного. Ничто другое не занимало его так, как проблема веры.
Он не знал, что такая позиция умножает число его противников. Мужчины и женщины, работавшие или учившиеся в лабораториях, продолжали, не афишируя этого, придерживаться прежних представлений. Начала формироваться фронда — из них, из отпрысков господствующих родов. Эти люди, чье присутствие пусть с неохотой, но терпели (особенно на фабриках Меки) и от чьей доброй воли, по сути, зависела жизнь всех, в конце концов создали, так сказать, параллельное правительство. Они сразу же приостанавливали действие декретов, касающихся контроля над техникой (которая понемногу вновь стала развиваться), распространения благочестия, дальнейшего разрушения фабрик, возвращения к земледелию и скотоводству. Начальника тайной полиции (правую руку Марке), человека с железной волей и очень осмотрительного, они сумели привлечь на свою сторону, на что и сами не особо надеялись. И вскоре игра для них сделалась совсем легкой. Двери тюрем, где сидели те, кто саботировал распоряжения Марке (владельцы и производители оружия, упрямые конструкторы, тайно подсоединявшие свои лаборатории к источникам дополнительной энергии), одна за другой незаметно открывались. В градшафт впускали и правонарушителей, высланных из чужих городов.
Тем временем Марке, фактически уже отстраненный от дел, умер. Много недель — под предлогом, что так велел врач — его не выпускали из дому. Он, по сути, стал пленником начальника своей же тайной полиции. Консул — старик с пергаментным лицом, заросшим всклокоченной белой бородой — целыми днями лежал поперек кровати, диктовал что-то, давал указания. Только женщины оставались с ним до конца. Он грезил о благих результатах своего правления. Верил, что направил развитие города по надежному, правильному пути. Терроризировал женщин просьбами покормить его, принести молока или зелени, поменять гигиеническую прокладку, перевернуть на другой бок. Не подпускал к себе врачей. Вел бесконечную борьбу со смертью.
МЕГАФОНЫ, колокола, знамена с огненными знаками сзывали народ на собрания. Участники фронды повсюду открыто заявляли о себе. Но им пришлось пережить чудовищное разочарование.
Лигбау, ветхий старик, настоял, чтобы его подвели к мегафону перед ратушей, жестикулировал с гримасой отвращения на лице:
— Вы разоблачены. Мы уже видели вас, мы вас ждали. Теперь все начнется сызнова. Вы уверены, что вот-вот добьетесь своего. И вы добьетесь. Не возражайте: вы своего добьетесь. Такова наша участь. Я вам советую — всем вам, собравшимся здесь, — примите ее. Она бессмысленна. Но не пытайтесь ее избежать. Она нам приуготована, потому что сами мы таковы, мы так ее проживаем. Вбросьте в игру всех бывших высланных и узников тюрем. Доведите свою работу до конца. Время летит быстро, не тяните же со своими опытами и испытаниями. Мы уже знаем, куда ведет этот путь. И вы хорошо позаботились, чтобы на сей раз все произошло быстрее, чем во время войны, последней войны — точнее, предпоследней. Мне уже восемьдесят. И я рад, я счастлив, что мне не придется умирать в своей постели. Мне не придется прилагать усилия, чтобы умереть: с меня эту задачу снимут. Славное время: сколько неожиданностей нас ждет! Ура! Радуйтесь же! Вы всё заранее продумали. Вспомните: всё это уже есть в ваших книгах, на ваших чертежных досках и в бумагах на письменных столах. Ваши головы… В них уже накопилось всё, что скоро на нас обрушится. — Он впал в неистовство и теперь не говорил, а шипел. — Вы ведь знаете Шпрее и Хафель, Одер, Эльбу? Я думаю, им вы и молитесь. Они — боги наших новых правителей. И мы все уподобимся этим богам. Станем жидкой грязью и глиной, обильными или оскудевшими водами. Отрываемыми друг от друга, запруживаемыми… Ну что, разве я не ясновидящий, разве эти картины я вынул не из ваших голов? Я не боюсь вам это сказать, потому что я старик. Тридцать лет назад другие люди выглядели так же, как вы сейчас, они и смеялись так же. Их звали Лойхтмар и Раллиньон. Вы — никакая не новость. Ваши изобретения новы; то, что вы собираетесь сделать, кажется вам совсем новым, да только сами вы очень стары. Вот вы опять здесь — ты вот, хотя ты мертвец, ты погиб на Азовском море, вместе с армией «Б», хорошая была армия, достойная тебя. Но теперь ты снова живой. Твои собственные изобретения, думал я тогда, тебя и убили. Но тебе это нипочем, ты и пятидесяти годков не захотел спокойно поспать. А вон та женщина — разве не она когда-то в Южной Германии бросилась в работающую машину? Элиза Франгани, наполовину итальянка, разве не она здесь стоит — кто же ты, если не она? Ты спряталась за его спину. Напрасно. Ты сидишь в его голове, в его теле, — и в головах многих из тех, что собрались здесь; ты готова прямо сейчас показать, что опять находишься среди нас. Какая новость для старого человека! Ха, какая неожиданность! Угораздило же меня дожить до такого счастья! Седой уже — и дождался!
Он, стоя у мегафона, бурно жестикулировал; его не понимали. И пытались утихомирить; а кое-кто из стоявших внизу не смел поднять глаз. Старик крикнул:
— Я должен говорить дальше. Но сперва ответьте мне: Марке мертв? Если он умер в Крыму, то не мог добраться до дому… Или все же добрался? Дочери его повесились. Он выколол себе глаза…
Старик наощупь поискал что-то возле себя, его дряблое лицо раскраснелось, глаза выпучились, он взмахнул руками и прохрипел:
— Выборы! Новый консул! Мы вот вели войну. Война подошла к концу. То есть это мы подошли… к границе. За границей была… пустыня! Пустыня! Руины Ниневии — дворцы по сравнению с тем, что нам довелось увидеть. Евфрат еще течет, фундаменты стен сохранились, там можно найти кирпичи, там есть всё. В России же земля опустошена, самой земли больше нет. Почвенный слой содран. Кратеры уходят вглубь до раскаленной сердцевины планеты. Я лично выбираю… Марке! Голосуйте и вы со мной! За Марке! Сограждане, никто, кроме Марке, не должен стать нашим консулом!
Его отвели в сторону. После него выступал холодный деловитый человек. Лигбау в своей инвалидной коляске находился поблизости. Нагнувшись вперед, старик не сводил выцветших глаз с оратора; крикнул ему, снизу вверх:
— Что у тебя на уме? Признайся, от чего мы умрем — от потоков яда, потоков газа?! Говори же!
Когда выступавший закончил речь, Лигбау крикнул:
— Выбирайте его! Он поведет нас по следующему отрезку пути. Шанса еще раз встретиться на этой площади у нас не будет.
Женщина, которая стояла рядом с последним оратором, подскочила к старику, крикнула ему в лицо что-то оскорбительное, сунув под нос кулак. Старик самостоятельно встал с коляски, поднялся на подиум, заехал обидчице по шее:
— Прежде ты бы себе такого не позволила!
Она с плачем упала на доски; помрачневший оратор помог ей спуститься по ступенькам.
ПОСЛЕ ЭТИХ СОБЫТИЙ консулом Берлина стал Мардук. Высоколобый бледный человек лет тридцати, с большими серьезными глазами. Длинное костистое лицо, спокойная размеренная походка (хотя ноги ненадежные, со слабыми мышцами). Прежде Мардук ничем особенным не выделялся, однако в последние дни перед мучительно приближающимися выборами, когда уже обнаружились признаки анархии — в Мекленбурге восстали потомки старых правящих родов, в Магдебурге и его окрестностях вокруг фанатичного старика Лигбау собирались разрушители машин, — так вот, в те дни ему хватило мужества, чтобы из Бернау, где он тогда находился, с двумястами сподвижниками приехать в Лёвенберг[43], где совещались «друзья железа», захватить всю собравшуюся там верхушку этого движения и за один-единственный день добиться того, чтобы и относящиеся к ней люди, и сама она как целое исчезли. До самого конца его долгого консульства — а закончилось оно в середине двадцать седьмого столетия — о действительной судьбе этих сорока двух мужчин и женщин знали лишь немногие посвященные.
Мардук — человек такого же склада, что и те, кого он захватил в плен — жил среди лесного массива под Лёвенбергом, почти на границе с Мекленбургом, рядом с крупнейшей в градшафте белковой фабрикой. Маленький буковый лес располагался практически за стеной его рабочего кабинета. Между этими зелеными буками и гуляли теперь сорок два пленника. Еще когда они проходили через низенькую калитку, в глаза им бросились треснувшие деревья. Из трещин на стволах, из широких ран выступала густая застывающая в виде пузырьков желтоватая слизь. Она стекала на корни и, высохнув, выглядела как ржавчина. Пленники смутно помнили, что этот Мардук, всегда державшийся особняком, занимался какими-то опытами с растениями. Он, вроде бы, работая в лабораториях Меки — с внутренностями животных, но больше с частями растений, — добивался очень своеобразных изменений в процессе роста.
Помрачневшие пленники ходили по парку Мардука, не зная, как все это понимать: что их захватили силой, привезли сюда, держат взаперти. Ведь Мардук — человек их круга. Не исключено, что он получил информацию о готовящемся на них нападении, решил позаботиться о своих соратниках по союзу и укрыл их у себя в доме. Они ожидали, что он вот-вот появится и все объяснит. Их обвевал свежий весенний ветерок, и время от времени возникало ощущение, будто рядом с ними — возле плеча, за спиной — что-то движется. Они ничего подозрительного не видели. Присаживались на землю — то вместе, то поодиночке. В воздухе присутствовало что-то особенное — с острым запахом, как разреженный дым. От деревьев, казалось, распространялся жар; стволы в некоторых местах были теплыми. Встревожившись, люди стали внимательнее присматриваться к деревьям. Когда они наклоняли голову к стволу, внутри что-то гудело жужжало шумело. То были древесные соки: ведь наступила весна. Удивляло лишь, как активно эти соки движутся — в сердцевине, по капиллярам. Пораженные люди прикладывали ухо то к одному, то к другому дереву. Изнутри некоторых стволов доносилось шипение, как будто жидкость там внутри закипала. С дерева, до которого никто не дотрагивался, упала зазеленевшая ветка. Сверху что-то фыркнуло, будто выплеснулся древесный сок. Острый запах — повсюду вокруг разреженный, едва ощутимый — возле этого ствола усилился; люди, не выдержав, отошли. Запах был едким, как аммиак.
Некоторым из обеспокоенных пленников пришло в голову, что от этих деревьев надо защищаться, ломая их: благо лес еще молодой. Зачинщики подошли к деревьям, принялись раскачивать толкать стволы; один, высоко вскарабкавшись, отрывал отламывал большие ветки, обдирал листву — но внезапно, словно оглушенный наркозом, упал спиной на засыпанную листьями землю. Дерево толчками выдыхало горячий пар. Пострадавшего, который потерял сознание, оттащили в сторону; другие тоже отошли. Мардук все не появлялся. Ближе к вечеру пленникам передали — через стену с острыми кольями наверху — еду и питье в корзинах. Поужинав, они заснули.
Около четырех, когда рассвело, пленники, проснувшись, искали друг друга и очень удивлялись. Лес сделался таким густым, дорожки между стволами — такими узкими… Древесная масса бесформенно распространилась вширь. Между деревьями теперь едва-едва могли пройти рядом два человека. В ушах у всех стоял жужжащий звук, похожий на вчерашний. Люди не понимали, откуда он; дотрагиваться до деревьев они не решались. Хотя сверху сквозь кроны падал утренний свет, где-то по соседству кукарекали петухи, а вдали грохотали подземные электрички, в непосредственной близости, справа и слева, мало что удавалось рассмотреть. Где-то там — испуганный стон, и в другом месте тоже. Многие сбросили с себя пиджаки или куртки, чтобы легче было дышать. Лес, несомненно, рос прямо под их взглядами. Кто-то из запертых здесь уже лежал на земле без сознания, и пока другие, испуганные, ищущие чего-то, неожиданно для себя натыкались на лежащих, пока у всех пленников тряслись поджилки и они пробирались сквозь чащу, как по темному подвалу — наощупь, — возле стены несколько человек выкрикивали имя хозяина: «Сжалься, Мардук!» Некоторые безрезультатно искали выход, блуждая по дорожкам, которые с каждым часом сужались. Некоторые в задумчивости кусали пальцы и сплевывали кровь.
Около девяти утра, когда солнце уже слепило — то самое солнце, что сияло и над кораблями в Атлантическом океане, и над самим бескрайним океаном, то солнце, что совсем близко, в Бернау, стояло над детскими песочницами, — в парке вдруг раздались безумные крики о помощи (и больше не смолкали): дикий выплеск боли, как если бы на человека напали хищники. Большинство пленников в этот момент побледнели и, парализованные страхом, опустились на землю. Те же, что оказались поблизости от кричащего, вытягивали шеи, стараясь понять, что случилось: в полутьме они разглядели, как что-то трепыхается, колотит ногами. Ноги, а вокруг них длинная юбка… Это женщина; сверху ее что-то удерживает: рука, у локтя, зажата между двумя деревьями, срастающимися и брызгающими слюной. Женщина прислонилась спиной к двум этим напирающим, разбухающим существам, силится от них уклониться, нагнуться, но юбка путается в ногах, и несчастная повернулась, воет-жалуется-рычит: «Помогите! Скорей! Дайте нож!»
Лес непрерывно потрескивал. Люди внизу стояли лежали бродили, сходились и расходились, но при этом их все время обрызгивало липкой, похожей на клей жидкостью, которая, будто комочки слизи, оброненные из птичьих клювов, падала им на лица и руки, а часто и в самом деле брызгала, словно из трубочек. К похрустыванию периодически прибавлялись шипение и клокотание, как из откупоренной бутылки; воздух стал удушливым. Деревья переплетались ветвями, чуть ли не обвивали друг друга. Темнота сгущалась. Крыша — деревянный потолок — постепенно смыкалась над головами людей. Лес уплотнялся, превращаясь в тесный, все более тесный ящик, с крышки которого вовнутрь что-то капало. Воздух был забродившим-горьковатым-спертым, с клубами едкого возбуждающего газа. Земля же, еще недавно ровная, морщилась, скручивалась, змеилась. Из нее проступали, набухая, корни — жилы толщиной с руку, с которых осыпался песок. Уровень почвы повысился.
Люди искали открытые пространства среди толстых, все более утолщающихся деревьев, как будто забыли, что каждыйпромежуток между стволами еще недавно был таким открытым пространством. Они кашляли и злились, когда из темноты кто-то неожиданно выскакивал на светлую прогалину. Часто кто-нибудь — мужчина, женщина, — сбросив с себя одежду, кидался к дереву, истерично вцеплялся в него ногтями, вгрызался в кору. Но дерево враждебно отстранялось, брызгалось слюной, было таким влажным, таким теплым… На языке они чувствовали жжение.
В десять утра — громкий звон колокола на доме Мардука доносился и сюда — двое мужчин задушили себя поясами. Женщину с раздробленной рукой, которая, томимая жаждой, висела, наклонившись вперед, меж двух деревьев, прикончили еще раньше. Теперь в парке было совершенно темно. Вокруг пленников похрустывали трещали буйно разрастались деревья. Под воздействием каких-то ужасных внутренних процессов растительные организмы — распалившиеся, как животные в пору течки — безудержно увеличивались в размерах. Люди видели, как многотонные древесные массы, словно их охватила судорога, закручиваются спиралью, зияют продольными ранами… и при этом продолжают расти в ширину; тянутся вверх, истекают кровью… и при этом продолжают расти, куриться испарениями; лопаются, вспарывают друг друга, сливаются воедино… и при этом шипят и потрескивают. Даже там, где два дерева находили пространство, чтобы рухнуть перегруженными кронами в просвет между другими стволами, пень вскоре снова устремлялся вверх: он пускал побеги и начинал расти. В кронах, между ветвями, порхали заблудившиеся птицы; сверху они падали вниз. Щебетали, вкогтившись в кору, всполошено били крыльями, как только им удавалось сесть; с трудом отрывали крылья и лапы от липких ветвей; крича и роняя перья, взмывали вертикально вверх, искали просветы. Другие уже висели, попавшись в ловушку: выгибались, долбили разбухающую древесину, которая жадно хваталась за воткнувшийся в нее клюв, не отпускала, а быстро вбирала его в себя, смолой заливала птичке сердце глаза ноздри, покрывала ее клейким слоем, погребала— как бы маленькое тельце ни упиралось, ни барахталось, ни отклонялось назад или в сторону. Переступая на танцующих ножках, птицы, хлопая крыльями, тянули за собой студенистую массу, напрасно пытались ее стряхнуть. Оскальзываясь, они кружили вокруг ствола, пока не находили для себя вечное пристанище. Повисали головой вниз. По ним стекал сок. И потом они — во множестве — падали с ветки на ветку, еще трепыхаясь; шлепались на землю рядом с человеком (который оборачивался на звук) или на его плечо, рядом с шеей, оставались лежать — с сомкнутым клювом, дергая лапками. Те, у кого перья уже крепко слиплись, — повертевшись какое-то время, попытавшись вскарабкаться вверх — застывали, парализованные-оцепенелые, на своей ветке. Дерево вбирало их в себя, они превращались в круглое утолщение на суку, из которого брызжет сок, в безобидный на вид узелок, в плоскую пуговицу.
Этот мамонт — сочащаяся трескучая непрерывно разрастающаяся древесная масса — сплющивал защемлял измельчал людей, раздавливал их грудные клетки, ломал позвонки, стискивал черепные кости так, что белый мозг разбрызгивался по корням. Стволы рано или поздно соприкасались. Корень ствол крона становились единой массой — спекшейся колышущейся копошащейся дымящейся глыбой. Сверху что-то непрерывно лопалось, шипело. Внизу — пускало побеги, глотало, тянулось вверх, распространялось в стороны до самой стены.
КРУПНАЯ голова Мардука прижата к оконному стеклу:
— Теперь с этим кончено. Больше вы ничего не предпримете.
Ионатан Хаттон, его младший друг, захваченный вместе с другими пленными, подходит к нему, улыбается:
— Что ж, может, ты и прав.
— Я знаю, ты мне не веришь.
— Да нет же. Я готов поклясться всем чем угодно, Мардук… Прости… Я верю.
— Не смейся, Ионатан. И не улыбайся. Улыбаться тут нечему. Ты давно обо мне не вспоминал; другие, впрочем, — тоже; вы думали, что прекрасно обойдетесь без меня.
— Мардук! — Ионатан, посерьезнев, подходит ближе. — Это ты, ты отдалился от нас.
— Ты убедишься: вам стоило бы обо мне вспомнить и поинтересоваться, чем я занимаюсь.
— Не понимаю, о чем ты.
— Неважно. Скоро поймешь.
— Ты не присоединился к нам, а теперь жалуешься.
Лицо Мардука скривилось, приняв суровое выражение:
— Я не счел нужным к вам присоединяться. Послушай, теперь с этим кончено, со всеми вашими вывертами. Да, Ионатан. Вы все теперь будете вести себя тихо, очень тихо. Я заберу у вас то, чем вы сейчас владеете. Я не хочу, чтобы вы работали. Не хочу. Тебе понятно?
— И да, и нет. Поделись со мной, Мардук, всем, что умеешь. Ну же, расскажи мне об этом. Ты меня не удивишь. То, что задумал я, будет еще круче. Самый крутой твой замысел не потрясет меня.
Ионатан сиял:
— То, что нашел я… не находил еще ни один человек.
— Так уж и ни один… — насмешливо-непроницаемо протянул Мардук.
— Если я, Мардук, говорю «ни один», это не пустые слова! Я не отрекусь от своей работы, как хотелось бы тебе. Да и к чему? Мне дано зрение, дан слух. Кто мне запретит думать?
— Продолжай.
— Нет, больше я ничего не скажу.
— Позови сюда своих друзей, Ионатан.
— Я?!
— Да. Приведи их.
— Видишь ли, ты захватил их как пленников. Их всех. Сделанного не отменить. Я хотел бы напомнить тебе, кем мы с тобой были друг для друга. Сегодня ночью я видел сон, мне было так хорошо, как бывает в воздушном путешествии, я скользил по воздуху с каким-то существом — не знаю, мужчиной ли, женщиной или тем и другим вместе. Как же сияли глаза у этого дивного создания! Я блаженствовал. Мы скользили так быстро… Это даже не назовешь движением. Внизу стояли люди и удивлялись. Потому что мы были счастливы…
Мардук, явно чем-то отягощенный, рухнул на стул. Голову уронил на грудь. Потом поднял лицо, мрачно взглянул на Ионатана:
— Пойдем, я покажу их тебе.
Постовым у подъезда Мардук отстраняюще махнул рукой. Он шагал с непокрытой головой, один на один с Ионатаном, тот был даже без наручников. Луг упирался в длинное здание с плоской крышей, туда они и вошли. Пересекли зал со стеклянным потолком, с затхлым теплым воздухом, — заполненный остатками растений, корзинами, низкими ящиками. Спустились по ступенькам на широкий немощеный двор; по нему был проложен поверхностный трубопровод. Мардук открыл калитку; за ней простиралось поле, разделенное изгородями на множество мелких участков: некоторые заросли травой и пестрыми цветами, другие были перекрыты навесами; кое-где гнили кучи сорняков. Дальше уровень земли понижался; по откосу, вокруг дна котловины тянулась заградительная стена; над ней и за ней — черно-зеленая масса.
— Надо же. Ты что-то строишь, Мардук.
— Пойдем.
И потянул на себя железную калитку в стене. Навстречу им повеяло душными испарениями. Никакой тропинки, никакого просвета. Лес подступил к каменным плитам, сдвинул их к калитке. По двум ступенькам эти двое еще сумели спуститься. Ионатан выдернул руку из руки Мардука, улыбнулся ему — бледный, с расширенными глазами:
— Что мы здесь делаем?
— Иди дальше. Прямо.
— Зачем? Я туда не пойду.
— Я хотел попросить: если сам я из-за близорукости не найду дорогу, чтобы ты меня вел. Покажи мне своих друзей. Ты их помнишь лучше, чем я. Вот моя рука, Ионатан. Идти нужно прямо.
То г уже спустился по ступеням, возле калитки обернулся:
— Ты спятил, Мардук!
— Нет, Ионатан. Все они должны быть здесь.
Ионатан, взглянув на обращенное к нему подергивающееся лицо, одним прыжком соскочил вниз. Ощупал липкую пахучую древесную стену:
— Да. Это стволы. Толстые деревья. Но где же вход? Мне не пройти дальше.
— Попробуй, начиная отсюда. Постарайся. Они-то пробуют изнутри.
— Это стена, древесная стена, Мардук. Открой же. Где тут дверь?
Он сделал шаг вправо, шаг влево по почве, сочащейся смолой. Лес подступил к самой стене, не впускал его:
— Тут так грязно… Смола, клей. Зачем вы этим занимаетесь? Где же вход?
— Попробуй их позвать. Позови.
— А нужно ли? Правда? — Он начал выкликать имена.
Мардук оживился:
— Они не отвечают.
Ионатан, со злостью:
— Ты меня держишь за дурака.
— Как выглядят твои друзья, Ионатан, когда устанут, но при этом им весело?
Тот застонал, ловил каждое слово Мардука.
— Здесь, между деревьями… они улыбаются. Среди листьев… сидят. Они превратились в птиц. Они были так хороши, что я не мог устоять и стал их преследовать. Они, пытаясь от меня убежать… превратились в деревья.
— И ты… Мардук?!
— Да, я это сумел. Силы мне хватило.
Возбужденный и сияющий, он провел Ионатана — тот был в синем пальто, ничего не говорил и вообще еле переставлял ноги — обратно через железную калитку, по светлому полю, в длинное здание. Дымка, которая повеяла им навстречу из парка, присутствовала и здесь. На полу рядом с раскрытым ящиком был рассыпан какой-то порошок; Ионатан машинально потянулся за ним; Мардук перехватил его руку:
— Не дотрагивайся. Надеюсь, ты не лизнул? Для людей и животных это яд.
Ионатан уставился на разбросанные по полу растения; Мардук проследил за его взглядом:
— Я могу заставить их пустить ростки. За час. Даже за полчаса.
Фантастические высохшие травы лежали на каменных плитах, рядком.
— Не веришь?
Он раскинул руки, сжал кулаки:
— Это-то я сумею. Это смогу. Но сейчас я хочу похоронить твоих друзей. Им повезло, что они уже утратили человеческий облик, что они уже не такие, как мы. Они — в деревьях. Я хочу их похоронить.
Ионатан тем временем успел пересечь зал; не глядя на своего спутника, машинально отряхивал ладони. Они шагали теперь по залитому весенним солнцем полю, Ионатан обронил шарф, Мардук хотел было поднять его, но вздрогнул и прошел мимо. Они приблизились к откосу, под которым рос буковый лес, Ионатан собирался спуститься; но Мардук, присев на кучу земли, потянул его к себе. Чуть ли не набросился на него:
— Теперь ты покажи мне, на что способен. Покажи свое умение!
Тот сидел неподвижно, бессвязно что-то бормотал, обратив к Мардуку растерянное перекошенное лицо.
— Не бойся, Ионатан, ничего плохого с тобой не случится. Мне ты можешь довериться. Я ведь специалист. Я твое открытие оценю по достоинству.
— Мардук. Кого вы загнали в тот лес? Женщин — тоже? Там что — все, кто был захвачен в плен?
— Все! В клетке со львами. На арене.
— Все? И женщины тоже?!
— Все. Сорок два человека. Но они ведь могли бороться. Львов и тигров там не было. Были… просто деревья, против которых они боролись. Они боролись за новую веру. Я устроил новое избиение христиан. Нет, избиение антихристиан.
— Мардук! — невольно воскликнул Ионатан; и заплакал, и поднял руку к лицу.
Старший продолжал:
— Да. Антихристиан. Роль христианина принял на себя я. Я не собираюсь потворствовать этим язычникам и их идолам. Они все сдохнут.
— Мардук. Моя мать была там.
Тот поднялся, с выпученными глазами; сжал кулаки, погрозил Ионатану:
— А если б даже твоя мать была там… Если б твоя жена и дети были там… Если б ты сам был там… Что с того? Вы должны это почувствовать на себе. Должны почувствовать. Ни один не спасется. Может, и я не спасусь. Хорошо, что мы обречены чувствовать это так остро. Ха, теперь ты, ты сам почувствовал это на своей шкуре! И прекрасно. Прекрасно. Замечательно, что все они были там.
Однако зубы его стучали, на него напал жуткий озноб. Этого он не хотел, так обратилось против него самого, так поразило его оружие, направленное против других. Он оборонялся, но змея обвила ему руки и ноги. Теперь вот он наверняка потеряет Ионатана…
Мардук споткнулся о своего друга, наклонился к нему:
— Разве мое изобретение не великолепно? Скажи. Мы же с тобой знатоки. Равных нам нет. Что ты скажешь по поводу леса там, внизу? Меж стволов нет ни одного просвета. Этот лес — как шкаф, в котором все досочки пригнаны одна к другой. Не чудо ли?
Он потряс Ионатана за плечи.
— Если ты не ответишь, худо тебе придется. Я тебя… оставлю в живых. Чтобы убить, когда сочту нужным.
— Сделай это. Мардук. Будь ты проклят! Сатана!
— Это я-то буду проклят? Я — Сатана?
Ионатан, потеряв сознание, повалился набок. Мардук носил на груди серую капсулу, на цепочке. Теперь он сорвал капсулу, открыл, высыпал себе на пальцы зеленый порошок. Наклонился, чтобы просунуть его меж побелевших Ионатановых губ. Но вдруг стряхнул весь порошок с пальцев, бросился на бесчувственное тело, прижался лицом к ключице лежащего; Мардук еще стонал, изливал свою ярость, когда другой закряхтел, с усилием приподнялся.
Теперь они стояли на земляном холмике друг против друга. Перед ними, за стеной, чернела лесная масса. Они обменялись взглядами.
Мардук, сквозь стиснутые зубы:
— Я готов, готов предоставить себя в твое распоряжение. Я… Сделай это, тебе ничто не помешает.
Ионатан, хрипло:
— Какой мне прок, если ты умрешь.
— Делай что хочешь.
Две недели колесил Ионатан по балтийскому побережью. Потому что не мог смотреть ни на землю, ни на деревья. Мардук тем временем укреплял свою власть над Берлинским градшафтом. Потом Ионатан — загорелый бледный исхудавший спокойный — явился к нему в дом, подал руку, предложил свои услуги. Мардук долго его рассматривал:
— У меня нет права распоряжаться жизнью этого города. Есть только право распоряжаться своей жизнью. Ты хочешь его присвоить?
— Я не хочу ничего другого, кроме как помогать тебе.
Старший опять помолчал; потом медленно проговорил:
— Что ж, в таком случае ты уничтожишь те дома и те предприятия, где еще стоят наши — ваши — аппараты. Они пока не полностью уничтожены. И даже не полностью выявлены. И еще ты назовешь имена известных тебе мужчин и женщин, которые с вами сотрудничали и которые пока живы.
Стройный молодой человек выдержал его взгляд. Он назвал много имен. Мардук дал ему в сопровождение тридцать вооруженных охранников. Через несколько часов, в светлый полдень, Ионатан с пятнадцатью мужчинами и шестью женщинами снова стоял перед консулом. В зеленом костюме и светло-синем пальто — том самом, которое было на нем, когда Мардук повел его в лес, и с тех пор так и не очищенном от земляных пятен.
В той мягкой и сдержанной манере, какая появилась у него после возвращения с побережья, Ионатан уселся рядом с Мардуком, распахнул пальто, стал выкликать каждого из арестованных по имени. Прежде чем допрос подошел к концу, он изменился в лице и, побледнев, повалился вперед. Вечером его не было, когда допрошенных — пятнадцать мужчин и шестерых женщин — отвели куда-то на задворки и ликвидировали.
На следующий день, ранним утром, консул в черном шелковом пальто, опустив большие задумчивые глаза, ровными шагами шел по городу. Дул теплый ветер. С глухим рокотом проносились над головой летательные аппараты. Огромные площади. Гигантские металлические быки — с ножом в боку, упавшие на колени — молчали на своих каменных постаментах. Толпа обтекала Мардука. Трибуны, будто парящие в воздухе, открытые стадионы, на которых девушки и мужчины гоняют палками мячи… Выкрашенные ярко-красной краской дома, с мачтами и вымпелами, где раздают искусственные продукты, на крышах — изогнутые маяки для грузовых летательных аппаратов… Выходы станций подземки поблизости от главного продовольственного склада; нарастающий гул и жужжание поездов, идущих от фабрик и центральных складов, — и тех других поездов, с нижних ярусов, которые пересекают районы продобеспечения по радиальным веткам или обходят по периферии и от которых можно подняться по шахте к любому дому. Дерзко прогуливающиеся мужчины южного типа. Небрежная походка, посвистывание, сигарета: это потомки мулатов — с серыми лицами, приплюснутыми носами; победоносное великолепие белых женщин; тупо-деловитое мельтешение тех, кто здесь уже пообвыкся, их апатичное спокойствие, когда они сидят за столиками кафе, пьют или курят: их тихие голоса, почти не меняющиеся выражения лиц… В золотисто-желтых таларах по улицам проходят священники, напевая-выкликая-заманивая. Горящие глаза Мардука останавливаются на каждом встречном. Дыхание у консула неуверенное, прерывистое. Как странно, что женщины отступили в тень… Они изменились быстрей других: похоже, после прекращения великой смутыони утратили тонус, вновь встроились в роль матерей, даже прислужниц мужчин. Ионатан, облаченный в золотисто-желтый шелк (как священник), с непокрытой каштановой головой, легко шагает рядом с консулом, улыбается, поймав его отчужденный взгляд. Ионатан хочет уехать из города; Мардук его отговаривает:
— Перетерпи это. Не отстраняйся, Ионатан. Хотя я понимаю тебя. Мы все живем под чудовищным давлением… Оглянись вокруг.
Издалека доносится жуткий рев металлического быка. В то же мгновенье шум на улицах стихает, люди замедляют шаг, останавливаются и вперяют взгляд в каменные плиты мостовой. Мардук, сверкнув глазами, хватает Ионатана за руку, он явно не в себе; плечи его трясутся, глаза кажутся опухшими:
— Тебе такое неведомо. Ты ведь этот город не знаешь? Он как ветер, который залетает мне в рот, хватает за лицо. Я иду сквозь ветер. Посмотри на этих мужчин и женщин, станции подземки, улицы, летательные аппараты… Быка ты только что слышал. Дом Меки, слепой консул Марке, я сам, стоящий здесь, ты: как все это осчастливливает! Как все это осчастливливает меня, делает наполненным, душевно-блаженствующим. Пьяным, Ионатан!
Ионатан молча ведет его за руку. Консул продолжает говорить, с расширенными горящими глазами. Внезапно Ионатан отворачивается, отпускает руку Мардука, плечи его беззвучно трясутся. Он всхлипывает. Мардук, остановившись у решетки палисадника, терпеливо ждет, пока этот приступ закончится.
— Ты слишком рано вернулся, Ионатан. Тебе бы следовало дольше побыть у моря.
Тот поднимает потемневшие глаза.
— Разве я привел тебе недостаточно доводов?
— Я… Мне незачем забывать свою мать. — Ионатан теперь смотрит на Мардука чуть ли не с нежностью. — Я ее… снова родил, в муках. Так же, как когда-то она — меня.
Следующие его слова едва слышны:
— Смотри вон на тот дуб. Смотри все время на его крону. Тогда я буду рассказывать. Только не отводи взгляд от дуба! Она пришла ко мне. Мама. У моря. Кусок за куском. Я отчетливо видел ее возле воды. Сперва я увидел… руку. Эта рука… была раздроблена. Как же я себя скручивал! Рука двигалась, пальцы разжимались и сжимались. В судорогах. Но я, я, Мардук, сумел ее остановить. Рука успокоилась. Я сумел это, Мардук. И с другой рукой — тоже. Я добился, чтобы все пальцы двигались медленно. Потом настал черед плеч. Маминых. Прежде я часто клал голову ей на плечо. Я чувствовал, что я дома, когда прикасался к ее плечу. Ее плечи… Я их не… Не узнал. Смотри на листья, Мардук. Виноват в этом ты. Плечо было с трещиной. Будто его распилили посередине. Или будто оно само распалось. Этого я не мог поправить. Как же я напрягался… Понадобились долгие часы, чтобы исцелить одно только плечо. Эту лакуну в нем. Прежде чем части соединились. Но они все же соединились! И руки были на месте, и пальцы двигались спокойно… А голову я поначалу не видел. Однако меня не смущало, что вместо головы на плечах у мамы цветок, мак, — вялые красные лепестки; некоторые свисали вниз, и я различал в середине темную коробочку с пыльцой. Мне она казалась глазом.
Мама была кареглазой. И вот к вечеру глаза ее тоже появились. В самом деле. Я увидел маму в красной шляпе с красными лентами, и настроена она была очень благодушно. Я простоял на пляже много часов, не двигаясь, так как боялся, что плечи снова распадутся. Но у меня получалось удерживать всё вместе. Правда, поначалу я несколько долгих секунд не смел вздохнуть. А после долго не мог ни есть, ни спать. Ночью лежал в постели как парализованный, как мертвый. Проснувшись наутро и выйдя к морю, я начал с того, на чем остановился накануне. Тебе мешает, что ты должен все время смотреть на листья? Так мне легче рассказывать… В конце концов я сделал ее всю. Живая и движущаяся, в привычной одежде, — такой она вышла из твоего леса. Через лакуну. Мне пришлось мучительно бороться за это. Но — получилось. Теперь все опять хорошо.
— Она не разговаривает?
— Нет пока. Но я научу ее говорить. Я знаю, что мне достанет сил на всё.
— Увидишь, она меня проклянет.
— Не думаю. Она же видит меня. И знает, с кем я сейчас.
Ионатан гордо смотрит вперед. Несколько дней назад, видя, как он страдает, Мардук хотел отдалить его от себя. Испугался, что юноша заставит его расслабиться и тем подтолкнет к гибели. Теперь же — консул отворачивается от дуба, обнимает за бедра дрожащего человека, чьи глаза ввалились и обведены серым. Мардук, хоть и подавленный, с блаженством ощущает тихую вибрацию, колыхание чужой дышащей плоти. Думает: «Я ему сочувствую и этим держусь. Он — моя боль и мой направляющий. Я хочу удерживать его при себе, пока он такой. Пока он страдает и не умеет себе помочь, пусть остается в живых — чтобы я ничего не забыл».
Ионатану же, глянув сверху вниз на его зеленый складчатый наряд, Мардук говорит:
— Был бы ты девушкой или женщиной, я бы с радостью взял тебя в жены. Но мне повезло: ты не баба. Ты не родишь детей — для себя, против меня; и потому можешь свободно ходить, куда пожелаешь. Ты не по причине скотского настроения будешь на меня наседать, а чтобы я чувствовал: я — это еще и нечто другое, не только Мардук, твой друг, который в тебе нуждается и всюду следует за тобой; я — еще и некая сила, некая мука, неизвестно откуда сюда заброшенная, как тысячи других людей, как листья и камни.
— Ты жалеешь меня, Мардук? Я в жалости не нуждаюсь.
— Пойдем в сад.
Они беспрепятственно проходят в сад. Мардук ставит ногу на скамью под дубом. Лицо у него спокойное беззаботное: как будто никакого разговора между ними не было. Он крепче затягивает ремешки серебристого ботинка. Ионатан сперва наблюдает, потом, видя, что Мардук оперся локтем о колено, сам застегивает ему пряжку.
— Это ты умеешь, Ионатан. И другое — тоже. Неужели ты хочешь умереть или оказаться слабаком? Быть сломанной веткой, живущей лишь до тех пор, пока в ней сохраняется влага? Неужели не хочешь пожить еще сколько-то времени вместе с мамой? Ты вчера хорошо поступил в отношении своих бывших друзей. Они больше не живут. Нет! Я исполнил твою волю. Это ведь была твоя воля.
Юноша, отпустив ботинок, приник головой к колену Мардука. И обхватил его ногу.
— Я предлагаю тебе, Ионатан, вступить со мной в брак. Что ты об этом думаешь? У тебя не будет иных обязанностей, кроме как оставаться рядом, чтобы я мог видеть твое лицо. В том, чтобы ты говорил со мной, нужды нет. С дождем и теплой погодой тоже не поговоришь, но люди в них нуждаются. Тебе не придется быть моим слугой. Или помощником. Или даже сотрапезником. Но, как я уже сказал, от тебя потребуется одно: быть здесь. Не обязательно — всегда рядом со мной. Но все-таки: довольно часто находиться поблизости.
— Странно, Мардук. Я думал, что пригожусь тебе именно как помощник.
Мардук не снял ногу со скамейки. Он зевнул:
— Значит, договорились.
МАРДУК с несколькими сотнями приверженцев вторгся в незащищенный город. Уже в день вторжения он велел устроить центральную энергостанцию в помещении первой, так называемой Зеленой ратуши, где и сам поселился. Наступательное и оборонительное оружие, которое он, вместе с другими членами своей группы, сохранил и держал в готовности, было тогда же спрятано поблизости от ратуши и подключено к энергостанции Мардука.
Узурпатор пригласил в ратушу руководителей еще существующих отраслей промышленности, а также владельцев крупных земельных угодий, мужчин и женщин; и, пока они пересекали парадный двор, дал им возможность увидеть расстрелянных, пятнадцать мужчин и шестерых женщин, а сверх того — тридцать новых, живых пленников, беспокойно расхаживающих по двору. Мардук заговорил с приглашенными. То были пестро разряженные животные, уже поседевшие или еще молодые, которые с любопытством высокомерием страхом теснились перед ним.
Глоссинг — старик-англичанин, бывший преподаватель Мардука, научивший его ставить химические и физиологические опыты, превосходный ботаник — с иронично-скучающим видом смотрит на высокий купол зала и на свисающие вниз шелковые знамена: прежние символы братского единства, флаги англо-американской метрополии, флаги времен Уральской войны с изображениями небесных светил, подожженных земным огнем. Он думает: Мардук будет сейчас говорить; что ж, пусть говорит; кто-то другой тоже может говорить и делать, что ему вздумается, но ничего этим не изменит. Глоссинг вдруг чувствует с внезапной спокойной уверенностью: нельзя истребить меня и подобных мне. Он холодно рассматривает людей, стоящих вокруг: какой же идиот этот Мардук — нашел, с кем связаться; он был хорош когда-то, в общей упряжке, но кому из наших — сегодня — захочется иметь дело с этим отщепенцем?
Диковатое впечатление производит Блу Зиттард: человек креольских кровей, постоянно перемещающийся среди толпы, поправляющий на коротком носу большие очки. Он с видимым удовольствием рассматривает лица коллег — этот подпольный исследователь кристаллов, о котором рассказывают всякие небылицы. Его правая рука когда-то попала в камнедробильную машину, ладонь до пястных костей была раздавлена. Культей, препарированной в виде пальцев, он может только слегка помахивать — и пугает незнакомых людей, когда во время разговора, стянув как бы невзначай светло-серую кожаную перчатку, начинает жестикулировать этой клешней, имеющей даже искусственные розовые ногти и щедро украшенной бриллиантовыми кольцами. Холодный и непредсказуемый тип. Мардук будет говорить, думает он. Пусть говорит.
Пузырящийся Экберт: молодой, очень высокий сутулый человек в болтающейся на нем рабочей одежде; насмешник, но слишком потворствующий своим противоречивым прихотям и будто обреченный на то, чтобы пасть жертвой одной из них.
Светловолосая Марион Дивуаз — роскошная белая женщина, безучастно стоящая в оконной нише; серо-зеленые глаза блуждают по залу. За ней увиваются многие — и юноши, и девушки. Но она очень разборчива, о ее романах рассказывают странные, даже болезненные истории, неспроста ее прозвали Балладеской. Ее семье принадлежат промышленные предприятия, однако сама она владеет только землей, на которой они построены, и Мардука прежде не видела. Кто это, думает она. Хоть бы он меня расшевелил, взволновал…
На полу, на каменной ступеньке, сидит, посасывая палец, Дрютхен: долговязая негритянка, которая в свое время фанатично сражалась за Марке, работала над разрушением еще сохранявшихся тогда больших женских союзов. Дрютхен уже обглодала не один десяток мужчин; потому-то эта баба, которую уважают и ненавидят, и получила прозвище Крысиха.
Все они с удивлением смотрят на высоколобого авантюриста, который с помощью немногих сторонников и оружия осуществил эту выходку, но, возможно, уже через месяц горько пожалеет о ней. Мардук, пройдя к месту председателя сената, снимает широкополую шляпу с красными перьями и приветствует собравшихся. Когда он садится, к нему подходит Ионатан, которого все прекрасно знают, но о чьей дружбе с Мардуком слышали лишь немногие. Поэтому недоумение волной вздымается в зале, когда Ионатан по знаку Мардука усаживается с ним рядом. Мардук, сидя, рассказывает о своих намерениях. Дело Марке, дескать, будет продолжено. Из уроков Уральской войны нужно сделать необходимые выводы. Он, Мардук, подтверждает должностные полномочия прежних сенаторов и собирается в дальнейшем с ними сотрудничать… Тут он замолкает, смахивает со лба капли пота, косится на обитую кожей столешницу. Поскольку никакой реакции снизу нет, консул просит подняться на трибуну седого Глоссинга — ботаника, который до сего дня был председателем сената. Мардук сперва оговорился: назвал имя очкарика Блу Зиттарда; и тот сразу начал протискиваться к трибуне, но остановился, заметив ироничную улыбку нового председателя.
Глоссинг, равнодушно кивнув, встает рядом с Мардуком; говорит он довольно бессвязно, прерывисто, а приглашенные тем временем сбиваются в тесную кучку. Заседание, начинает бывший председатель, будет кратким; не он их всех созвал, его место занято… Тут Мардук порывисто вскочил; Глоссинг только махнул рукой: спасибо, дескать, не стоит… Хочет ли кто-нибудь выступить, возникло ли у кого-то желание что-то сказать?
Блу Зиттард вскинул руку; поднялся к трибуне лишь на одну ступеньку, насмешливо улыбнулся Мардуку и отдельно — Ионатану; потом с широкой ухмылкой взглянул на аудиторию:
— Мы все очень благодарны Мардуку и тебе, Ионатан, за то, что нас сюда пригласили и мы получили возможность войти в этот зал, стоять здесь и слушать выступающих. Мы рады снова здесь оказаться. Не сердитесь — Мардук и ты, Ионатан, — но вообще-то само пребывание в этом зале нам нравится больше, чем пребывание рядом с вами. Это не каламбур и не проявление враждебности — какая может быть враждебность между такими, как мы, добрыми знакомыми и коллегами по работе, я бы даже сказал, братьями в беде. Ибо сейчас уже нет нужды скрывать, что при Марке мы вместе занимались кое-какими вещами, которые тогда отнюдь не поощрялись. Так почему же само пребывание в этом зале нам нравится больше, чем пребывание рядом с вами двумя? Да потому что мы часто приходили в этот зал, и каждый раз там, где теперь сидит Мардук, сидел или стоял… Сейчас ты опять засмеешься, Ионатан! Впрочем, мы рады видеть, как ты смеешься. Мы слышали, какое горе тебя постигло — утрата близкого человека, которого и многие из нас искренне почитали, любили. Нам приятно видеть, как быстро здоровая натура преодолевает последствия несчастья, злого удара судьбы; из таких наблюдений мы можем черпать силу и для себя… И кто же, как я начал говорить, прежде стоял здесь, где теперь сидит господин Мардук? Консул, избранный нами. Правильно. В самом деле. И это нас радовало. Теперь, Мардук, после того, как вы столь любезно нас поприветствовали, вы, вероятно, захотите спросить: в чем же заключается разница между вами и консулом Марке? Этот вопрос, это обстоятельство интересны отнюдь не только в чисто формальном плане. Я каждое мгновенье ждал, что вы меня перебьете. Вы же настолько добры, что слушаете меня почти дружески. Но, честно говоря, Мардук: даже если предположить, что вам не хватило бы терпения и вы бы воспользовались своим неоспоримым правом, я бы все равно не сумел уклониться от этого вопроса.
Он развернулся курносым лицом к залу, полюбовался собравшимися; многие отвели взгляд.
— Продолжайте же, Блу Зиттард, — не выдержал Мардук.
Выступающий поклонился, еще шире улыбнулся консулу и прежнему председателю сената:
— Благодарю вас. Благодарю также и господина председателя, от чьего имени только что говорил Мардук: очевидно, в качестве его заместителя. Все мы, пришедшие сюда, очень рады, что можем говорить — и говорить столь свободно. Есть поговорка: когда звенят мечи, музы молчат; но, как мы видим, бывают и исключения. Я не собираюсь приравнивать себя к музе: Блу Зиттард с его очками, с его искалеченной рукой, конечно, музой себя не считает. Однако еще полчаса назад я, старый человек, испытал вполне мусическое переживание; и я не постыжусь признаться вам в этом. Дело вот в чем: когда я вошел сюда, через двор, я повстречал во дворе сколько-то близко знакомых мне мужчин и женщин. Эти мужчины и женщины, которых я хорошо знаю, которых и раньше часто встречал (и беседовал с ними, а с некоторыми даже сидел за одним столом, с некоторыми еще пару дней назад здоровался и пожимал им руку), теперь вдруг при моем появлении неожиданно умолкли. А ведь я им ничего плохого не сделал, никаких недоразумений между нами не возникало. Они молчали так многозначительно, так упорно и чуть ли не злонамеренно, что я подумал: эти мужчины и эти женщины никогда больше не заговорят. Между прочим, рты у них были широко открыты; они очень удобно разлеглись на земле, в горизонтальном положении; и камни, которыми вымощен двор, похоже, не доставляли им неудобств. Они, казалось, столь твердо решили молчать, эти наши друзья, что даже не позволяли себе ни единого вдоха или выдоха. Ну, это, конечно, частное дело упомянутых молчаливых господ… Однако я, Мардук, хотел бы все же вас попросить — поскольку вы подходили к залу с другой стороны — сейчас не просто выглянуть из окна, а послать вниз нескольких дам и господ, чтобы они проверили, не случилось ли с молчащими чего-нибудь плохого… какого-то несчастья, не дай бог.
Мардук безмолствовал. Глоссинг, сидевший с ним рядом, опустил глаза.
— Не позволите ли вы, господин Мардук, чтобы мы сами попытались выяснить, что именно склонило этих пятнадцать мужчин и шестерых женщин к столь упорному молчанию. Раз уж вы столь любезно предоставили нам возможность высказаться…
На Мардука, похоже, ернический тон Блу Зиттарда не произвел особого впечатления. Он ответил, что эти мужчины и женщины прошлой ночью по его распоряжению были расстреляны.
Блу Зиттард дружелюбно, чуть ли не восхищенно вскинул руки:
— Что ж, прекрасно. Нечто в таком роде я и предполагал. Ибо мне показалось странным, что человек так надолго задерживает дыхание. Уже одно это меня смутило, привело в лирическое расположение духа: что такая способность, такая выдержка свойственны аж сразу двадцати одному человеку… Теперь я с трепетом задам следующий вопрос: ну а мы-то здесь что делаем? На дворе лежат расстрелянные, двадцать один человек. А мы…
Он громко рассмеялся, хоть был очень бледен, неожиданно дернул себя за седые баки, раскинул руки, начал часто и криво кланяться перед Мардуком:
— Вот как, значит, обстоят дела. Простите. Простите. Простите меня. Я хотел просто поделиться впечатлениями.
Он обернулся к друзьям, снова ссутулился, в совершенной растерянности, и попытался смешаться с толпой. Что-то в фигуре неподвижно сидящего Мардука, видимо, внезапно поразило его. От двери до места, где сидел Ионатан, теснились его друзья. Блу Зиттард, с жалкой улыбкой на лице, протискивался между ними. И когда уже был среди них — многие стояли впереди него, двое сзади, двое по бокам, — он втянул голову в плечи, взвизгнул от страха (точнее, издал писк, потому что горло у него сжалось) и стал обеими руками как бы запихивать этот звук обратно в рот, тереть себе лицо, так что очки сдвинулись на лоб… Как ребенок, которому нужно спуститься по длинной темной лестнице, и он сперва спускается спокойно и мужественно, ступень за ступенью, но в конце каждого пролета останавливается, задерживает дыхание, оглядывается вокруг, бросает взгляд назад, дальше идет уже быстрее, еще быстрее, крепко сжимая ручку портфеля; рука скользит по перилам… страх, панический страх преследует его по пятам. Он идет, он не может остановиться, падает кричит снова падает, оглашая гулкими криками лестничный пролет… И когда соседи с фонариками наконец выглядывают из квартир, он стоит у окна, пялится, показывает на что-то, ошарашено пыхтит, ничего не может сказать, будто сердце колотится у него во рту, в губах, в глазах, на затылке; и он давится этим, выталкивает это из себя, начинает визжать, попав в пятно света… Так же, как этот ребенок, визжал и Блу Зиттард. Друзья, потрясенные, обступили его.
Мардук, спокойный, сверху:
— Освободите пространство вокруг.
— Нет! — взвизгнул тот, глубже зарываясь в толпу.
— Я хочу его видеть.
Блу Зиттард метался среди друзей, которые не понимали, что с ним, но и у них самих внутри все вибрировало. Сзади кто-то распахнул дверь. Друзья гладили обезумевшего:
— Что ты с нами делаешь?! Возьми себя в руки!
Но они и сами уже начали пениться страхом, потому и задавали вопросы. Они спотыкались, вертелись… Затем бросились к дверям. То, что они говорили, говорилось ни для кого. Ионатан приблизился к Мардуку, тот отвернул лицо — пепельно-серую маску. Поймать его взгляд не удалось.
— Ты им поставил шах, — прохрипел Ионатан.
Внизу каталась по полу пышнотелая Балладеска, билась в судорогах (после первого приступа дрожи), говорила очень быстро, будто вела жаркий спор сразу со многими незримыми собеседниками, находящимися под землей, — потом вытянулась во весь рост и затихла. Она лежала с раскинутыми ногами, в стороне, одна на паркетном полу, в то время как толпа ломилась в дверной проем.
Мардук, возле стола, грозно спросил:
— Так что там, Блу Зиттард? Что там с мертвыми?
Тот провизжал:
— Он может… может…
И только с третьего раза сумел выразить, что хотел, — взмахнул руками, выкрикнул:
— Он может! Он их снова оживит. Мертвецов.
Гулко расхохотался Мардук, поднявшийся из-за стола:
— Я вам это покажу. Я правда могу их оживить.
Люди в панике бросились вон из зала. Ужас, как во времена Уральской войны…
Мардук опустился на стул, скрипнул зубами, щелкнул пальцами левой, свисающей вниз руки.
Балладеска приподнялась на локте, мрачно проговорила:
— Значит, так тому и быть. Если она осмелится, это ее дело. Но в моем лице она помощницы не найдет, это она должна понять. В сотый раз, в тысячный. Я ей так и сказала, коротко и ясно. Равальяк тут ни при чем. Что ей за дело до него. Это некрасивый маневр. Уходи прочь, Равальяк! Твои туфли? У меня их нет.
Она села, рассматривала свои голубые чулки; потом поднялась, шатаясь; посмотрела перед собой, оглянулась. Волосы ее растрепались. Она, как слепая, зигзагом пересекла зал; резко откинув голову, направилась к подиуму с двумя мужчинами, часто и глубоко втягивала воздух, обе руки прижимала к груди.
Мардук внутренне собрался в комок, потом начал раздуваться. Он с мнимо-улыбчивым выражением лица взглянул на Ионатана, стоявшего ступенькой ниже.
— Ты еще здесь? — И снова щелкнул под столом пальцами. — Думаю, я проявил слабость. Когда пришел сюда. Вступил во владение наследством Марке. Что мне за дело до Марке. Мне следовало заниматься своей работой. Уральские взрывные шахты по сравнению с ней — ничто.
Балладеска, нетвердо держась на ногах, прохаживалась посреди зала, прислушивалась к разговору; она, похоже, не понимала, откуда доносятся звуки; порой показывала рукой направление, в котором двигалась.
— Они бежали, как зайцы. Я же, дурак, сижу здесь. Я сделаю мертвых живыми. А всех живых — мертвыми. Ха-ха! Пойдем. Хочу посмотреть на тех, во дворе.
Ионатан по-прежнему стоял рядом с ним. Мардук прошел мимо. Он, топая, спустился по ступенькам; мрачно-сияющий, хмыкнул, не глядя на Ионатана:
— У нас большая власть; Блу Зиттард, толстяк, даже поверил, что я и на такое способен. Придется мне сделать, что он хотел. Не надо ему противоречить.
Светловолосая-Шепчущая-Жестикулирующая двинулась навстречу консулу, как только он ступил на паркет. Теперь они стояли друг против друга.
— Ионатан! Хочу тебе сказать, что мы не станем ввязываться в дебаты. — Он отмахнулся от женщины. — Никаких дебатов, мой мальчик. Нужно иметь в голове мозги. Тот, кто имеет мозги, понимает, какая курица какое яйцо снесет. Или ты думаешь, я не прав? Чего от меня хочет эта глупая баба?
Она, пошатнувшись, схватилась за низ живота:
— Я скажу тебе: кто б ты ни был, Равальяк ли, Трубач или сама Балладеска, я с тобой церемониться не стану. Меня ты не укротишь. Можешь попробовать, лапочка. Хоп! Тебе мои туфли не заполучить. Они крепко сидят на ногах. Спроси Трубача, что случилось с его лампой. Пена, одна пена…
Мардук прошел мимо.
— Пена! — крикнула она и хотела было пойти за ним, но так и не стронулась с места. Потом все-таки заковыляла, однако не в том направлении; размахивала руками:
— Хватайте его, это Равальяк! У меня еще есть оружие, он от меня не уйдет. Марион, он подлец!
Ионатан наконец отклеился от ступеньки; догнал Мардука, выходящего из двери. Мардука что-то тянуло во двор, словно он был околдован:
— Я не от людей это узнал. Это лежало во мне самом, но… под спудом. Пророки и святые говорили об этом. Я буду творить чудеса. Повергающие в дрожь. Не дать человеку умереть! Но тогда нужно сделать больше: влить в него новую жизнь, свежую новую кровь. И пусть Природа скрежещет зубами.
Теперь они стояли на дворе. Живых пленников угнали куда-то. Мардук быстро подошел к трупам. Мертвые лежали на каменных плитах, в три ряда. Женский труп, с оголенными до колен ногами. Тонкие, под кожаным покрывалом слегка согнутые изжелта-белые ноги, с растопыренными и торчащими вверх пальцами. Мардук наклонился, чтобы дотронуться до стопы. Он обхватил ее всей ладонью, за подъем, но почти сразу же отпустил: от стопы исходил пронизывающий холод. Консул, выпрямившись, скрестил руки на груди. Прошел вдоль голов последнего ряда. Мужчина, которому соломенная шляпа сползла на лицо, растопырил локти, будто шил что-то, держа в руках кусок ткани. Мардук ухватился за один локоть. Тот дал себя поднять. И когда консул потянул сильнее, весь человек повернулся набок, на этом локте как на оси, как если бы был неодушевленным предметом, — а потом, отпущенный, откатился в прежнее положение. Шляпа с его лица упала: пожилой толстяк с лысым черепом; он озабоченно хмурил лоб, одним полуоткрытым глазом косился вниз, мимо собственного носа; верхняя губа у него была порвана, окровавленная раздробленная челюсть — обнажена. Когда Мардук отнял руку от лица, пожилой мужчина все еще хмурил лоб, все еще косился на него.
Мардук натянул кожаное покрывало ему на лоб. Сверху слепило солнце. Резкие черные тени пролегли по двору. Консул хотел уже отвернуться, но тут за его спиной раздался стон. Там стоял Ионатан, смотрел расширенными глазами на накрытого пологом мертвеца; потом, смахнув со щек слезы, первым — впереди Мардука — пошел к воротам.
Мардук, шагая но коридору, бормотал себе под нос:
— Правильно, что я от них отделался. Мы будем и впредь действовать в том же духе.
Он крепче зашнуровал куртку и в сопровождении охранников поплелся дальше. Ионатан с отвращением проводил его взглядом.
ИОНАТАН наутро вошел в приемную в городской штаб-квартире консула, протянул ему руку:
— Удивляешься, что я пришел, Мардук? Нет, наверное: ты не позволяешь себе удивляться.
Красивая, похожая на залу приемная была у Мардука; обустроил ее Марке. Слева и справа — гигантские полотна, от пола до потолка. На одной стороне — цветные массы, балки провода части машин, которые, будто их невозможно удержать, рельефно выступают из стены. На другой — затопленные пространства, груды мусора, тонущие животные и люди. В центре помещения — пирамида из костей и черепов.
Ионатан вздрогнул:
— Значит, здесь ты и живешь, Мардук.
Тот не ответил. Потом, из-за письменного стола:
— С чем ты пришел?
— Не знаю. Но я не могу жить во вражде с тобой, — он покосился на консула, — и прошу простить мне все то, что я думал вчера. Я настоятельно прошу, чтобы ты вообще об этом не говорил, чтобы при мне этого даже не упоминал.
— Полагаю, Ионатан, ты пришел сюда не ради меня, но ради себя.
— Рядом с тобой, Мардук, мне не будет покоя. Ты хочешь, чтобы я был твоим зеркалом. Я же хочу быть чем-то большим, чем зеркало. У меня, в отличие от него, имеются две руки, голова на плечах, какие-то чувства; я, в конце концов, твой друг.
— Давай вместе позавтракаем. Не будем больше говорить.
Мардук взял юношу под руку; они прошли в маленькую узкую соседнюю комнату, за столом долгое время молчали. Мардук думал: «Он такой покорный, потому что страдает из-за погибшей матери. Ест он много, потому что я сижу рядом. Сидит спокойно. Не бросает на меня косых взглядов. Напротив, все время мне улыбается. Что за несчастное создание! И взбрело же ему в голову считать своим другом такое холодное животное, как я. Друг, сказал он; я ему такой же друг, как этот хлеб и это вино. Я для него — условие жизни. Однажды он уже попытался совершить побег…» Мардук откинулся назад, поднял руки ко лбу:
— Я намерен сегодня поговорить с некоторыми из тех, кого напугал. Я должен их успокоить. Я хочу полететь в свой загородный дом и отдать ряд распоряжений. — Он запнулся; в голове его пронеслось: «Что толку, если имею всякое познание, а не имею любви».
Ионатан, равнодушно сворачивая салфетку:
— Я охотно буду сопровождать тебя.
Мардук, подразумевая более отдаленную цель:
— Мы продемонстрируем этим господам опыты по прерыванию и ускорению роста у молодых и более зрелых животных.
— Как хочешь, — кивнул Ионатан к глубокому удивлению Мардука. — Я рад, что ты на меня не в обиде.
Консул поднялся, будто хотел что-то стряхнуть с себя, он вдруг почувствовал свое неизбывное одиночество: «Я потерял друга. Остался без него. Кто же будет мне помогать…» Обратив взгляд к заштрихованному дождем окну, он принялся насвистывать печальный мотив. Когда Ионатан, просияв, поддержал мелодию, Мардук несколько раз ударил себя кулаком в грудь, в отчаянье вскинул голову: «Я один. Вот до чего я дошел. Кто же будет мне помогать? Кто мне поможет?» Он рухнул на табурет возле круглого столика для вина; ради того, чтобы разгромить других, чтобы над ними возвыситься, он поломал собственную жизнь, бросил всё. Что он оставил позади, что приобрел взамен? Власть над этими. Над всеми. Ну и зачем? «Проклятье», — простонал он; бокал в разжавшихся пальцах опрокинулся, красное вино пролилось на ковер. Отвращение, отвержение самого себя, возмущение, заставляющее ногти впиваться в ладони: вот что увидел Ионатан на лице консула, когда наклонился вперед, чтобы подхватить бокал. Собственное его лицо внезапно сделалось матово-бледным, плечи поникли, нижняя губа отвисла — унылое, печальное зрелище; плохой человек сидел здесь, плохой, опять плохой, боролся с собой. И Мардук подошел к нему; чувствуя, как сильно дрожат грудь, плечи, руки: бокал он поставил на стол. «Мое зеркало, — подумал, — вот что он такое». Жадно смотрел на Ионатана, вбирая его внешний облик. «Нет, он еще не… Наверное, он для меня еще не потерян. Так выглядит боль; этому человеку больно». То был Ионатан — его друг, его дитя, его сердце. Грустно дотронулся Ионатан до руки консула — просительно, так воспринял этот жест Мардук. «Должен ли я?» — придушенно шевельнулся, сглотнул кто-то внутри Мардука. Он услышал, как нежный Ионатан вкрадчиво обращается к нему:
— Ты должен рассказать мне о своих опытах, последних. Просто спокойно расскажи.
Мардук повернулся: не может быть, чтобы кто-то говорил в таком тоне; но говорил в самом деле Ионатан. Мардук, отведя руки за спину, оперся о край стола; прикрыл глаза, ибо холод пронизывал и обволакивал его, будто он был голым; глубоко вздохнул.
— Открой окно, — попросил Ионатана.
По мостовой барабанил дождь; в комнату ворвался влажный ветер. С трудом Мардук заставил себя часок поработать. Потом, даже не удивившись своему поведению, он среди бела дня улегся в постель. Глубже и глубже зарывался в подушки; кутался в одеяло, будто хотел спрятаться. И сразу провалился в сон, как если бы до него дотронулись волшебной палочкой. В сон, который тек через его спинной мозг.
МЕРТВЫХ на следующий день публично похоронили. Консул участвовал в торжественном шествии. Он разъяснил, что не хочет никому мстить, не хочет распространять страх. По вечерам земля тряслась, как в начале консульства Марке: это взлетали на воздух многочисленные, только теперь обнаруженные фабрики и лаборатории, в том числе и принадлежащие Мардуку.
Сам он собрал вокруг себя множество мужчин и женщин, которые были ему преданы, носили оружие, производили и усовершенствовали военные аппараты. Консула, как всякого тирана, окружали — помимо этих людей — сотни шпиков и охранников.
В годы его правления число жителей подвластной ему территории уменьшилось на миллионы. Приток же мигрантов вообще прекратился. За короткий промежуток времени Мардук взорвал не только лаборатории и мастерские, но и целый ряд предприятий, которые считал ненужными. То есть он посягнул на собственность сильнейших правящих групп, разорил их. Планомерное уничтожение этих предприятий, которые не просто обеспечивали берлинцам комфорт и приятность жизни, но также участвовали в обмене с другими градшафтами, привело к выпадению Бранденбурга из всеобщей системы промышленных связей и, соответственно, — к дальнейшему оголению его территории. Фабрики Меки Мардук удержал в своих руках, но принудительно отправлял горожан в дикие места: в леса и на поля. Первые настоящие мятежи разразились, когда он, не посоветовавшись с сенатом, взорвал и сколько-то продовольственных складов. Он уничтожил эти сложные сооружения — не стал ждать, пока они сами придут в упадок, — потому что таким наглядным уничтожением хотел продемонстрировать свою волю к бескомпромиссному отказу от них. Сенат, хотя большинство в нем теперь составляли верные приверженцы консула (многие фрондирующие, потеряв веру в себя или устав от борьбы, эмигрировали в соседние или более отдаленные государства), выступил против Мардука. В то время из всех районов градшафта к зданию ратуши стекались горожане с апатичными лицами, неуверенными тонкими руками и ногами, тучными телами — но также и более крепкие земледельцы. По улицам бродили толпы детей. Людей обуял ужас. Им предстояло погибнуть: всякий, кто не владел землей и скотом, был обречен на голодную смерть. Добравшись до укрепленной, как крепость, берлинской штаб-квартиры, толпа стала выкликать Мардука, который не появлялся; раздавались требования отстранить консула от власти. Люди рассредоточились, чтобы охранять eще невредимые фабрики Меки и другие предприятия, чтобы организовать наблюдение за ними. Мардук несколько недель терпел такое положение вещей. Когда же сенат отказался успокоить недовольных, консул объявил, что сам будет защищать эти предприятия. Дескать, в праве выехать за границу он никому не отказывает. На возбужденные толпы предупреждение Мардука не подействовало. Но тут на помощь к консулу подоспели многочисленные сельские жители. После того, как часть мятежников была оттеснена от складов и фабрик, а другую часть — на территории этих предприятий — ликвидировали охранники Мардука, мятеж довольно быстро угас. Новый поток мигрантов выплеснулся из еще более обезлюдевшего градшафта.
СВЕТЛОВОЛОСАЯ Марион Дивуаз во время ссоры консула Мардука с сенаторами стояла в оконной нише, ее серо-зеленые глаза блуждали но залу. Многие девушки и юноши увивались за ней. Она думала, глядя снизу вверх на Мардука: кто это; хоть бы он меня расшевелил, взволновал… Когда потом началась ужасная суматоха, она потеряла сознание; позже ее, в полном смятении чувств, доставили домой.
Марион Дивуаз, пышнотелая полногрудая блондинка, с тех пор все пыталась попасть к Мардуку. Но она, как и многие другие, напрасно добивалась доступа к консулу. Тот жил уединенно — то в городской штаб-квартире, то в своем небогатом загородном доме; никто не сказал бы наверняка, когда он появится там или тут, сопровождаемый вооруженной до зубов охраной. Марион уже не была той гордячкой, что прежде привлекала мужчин и женщин своими тайными прелестями и сама вращалась среди них — серьезная и всепонимающая, дружелюбная, а после опять отчужденная. Ужасная суматоха, последовавшая за парламентской речью Блу Зиттарда — на следующий день после устроенного Мардуком государственного переворота, — запала ей в душу. Она, испуганная, хотела освободиться от этих впечатлений. Прежде она не отдавалась всерьез ни мужчинам, ни женщинам. Она всегда отвечала на их уловки и объяснения в любви со свойственными ей добродушием и душевной мягкостью, но… как-то поверхностно. «Какие же вы все странные», — вот что Марион втайне думала, когда встречалась с друзьями; часто она сидела дома одна, в спальне, и смеялась — смеялась над людьми. Порой кто-то, воспламенившись любовным чувством, и ее завлекал довольно далеко. Но когда молодые люди хватали Марион за красивые руки, за шею, за пальцы, в ней поднималась волна отвращения. Она чувствовала себя безмерно оскорбленной; и с ненавистью, с желанием унизить другого нападала на человека, болезненно пораженного страстью, из-за чего он вскоре от нее отворачивался. Она его называла скотом. Рассказывали, что она использует прежних любовников, чтобы нанести глубокое, рафинированное оскорбление очередному мужчине, посмевшему подойти к ней слишком близко: его нагишом выкидывают из постели, из собственного дома, на улицу.
Как Мардук имел охранников, которых все боялись, так же и ее окружала толпа мужчин и женщин, готовых оказать своей строгой госпоже любую услугу. Из них она и выбирала себе теперь — к недоверчивому изумлению других, узнававших об этом по слухам, — друзей-возлюбленных. Балладеска принуждала себя к этому, преодолевая стыд. Она хотела близости с мужчиной. Но для нее все кончалось ужасно мучительными сценами, когда она сидела рядом с ошалевшим от счастья существом, которое бросалось перед ней на колени, целовало ей пальцы ног, а потом никак не могло оторваться от ее шеи, ее рук, ее грудей… Саму же Марион бросало то в жар, то в холод, она дрожала всем телом. Это существо на нее запрыгивало, точно жук, пыталось смешать свою слюну с ее слюной; она, ощущая озноб, отворачивала окаменевшее лицо. Боролась с собой, желала претерпеть это до конца, пусть даже ей предстоит сломаться. Но… отшатывалась, а потом пробовала повторить то же с другими.
И однажды она оказалась наедине с мужчиной, которого прежде никогда не видела и который даже не был ей симпатичен: с цветным, пригнавшим в город стадо коров. В то мгновенье, когда Балладеска его увидела, в ней проснулось желание. Настолько сильное, что на сей раз она не пыталась уклониться. Без наркоза; она определенно хотела, чтобы все произошло именно с этим парнем. Через полчаса он сидел с ней рядом и пил вино. Она не притрагивалась к бокалу; вдруг, со страхом, обхватила круглую, заросшую звериной шерстью голову. Парень понял. И подумал, что сейчас изнасилует эту сучку; не сняв спецовки, осторожно отнес ее на постель. Тут она прижала к лицу подушку, взмолилась о пощаде. Плачущая оглушенная неистовствующая — из-за презрения к себе, — отдалась она поруганию. А потом стояла, прислонившись головой к шкафу, умоляюще всхлипывала: «Ну, теперь довольно? Теперь хорошо?» Не глядя на мулата, протянула ему дрожащую изящную руку — холодную как лед, с парализованной до запястья кистью. Странно: когда она почувствовала чужие горячие пальцы и ужасные испарения, исходящие от этого кобеля, который стоял перед ней, раздуваясь от самодовольства, что-то побудило ее открыть глаза, окинуть мулата взглядом (он тем временем сладко, лакейски-подленько ухмыльнулся), спокойно приблизиться на два шага и прижаться светловолосой головой к его груди. Прямо ко всем этим ужасающим ароматам. «Теперь убирайся», — прошипела она, когда он отважился погладить ее плечо. И вздрогнула. Его уже не было рядом; теперь она это сделала, теперь это позади. Марион выдохнула, отмахнула от себя воздух. И, подумав снова об этом животном, с тихим стоном соскользнула-упала на пол, смеялась-шептала-ругалась, словно обезумевшая, прижавшись лицом к паркету, — как тогда, в зале ратуши.
В ее руках и ногах, в ослабевшем позвоночнике осталось чудовищное возбуждение, которое не давало ей спать, которое сказалось и на голосе: звучало в нем высоким обиженным тоном. Теперь она отваживалась говорить о себе с другими женщинами; к мужчинам же — молодым и тем, что постарше, ко всем, которые вертелись возле нее — отныне присматривалась внимательнее. Она испытывала мужчин, испытывала себя на мужчинах. Они садились с ней рядом и — счастливые, в лихорадочном восторге — обнимали ее за белую, порозовевшую от стыда шею. Но в ней не было никакого отклика; она их гладила, но все больше и больше пугалась самой себя. В конце концов Марион с плачем роняла голову на подушку: дескать, пусть они не мучают ее больше, пусть будут так добры… Только по отношению к мулату у нее часто возникало горькое, жутковатое, чуть ли не детское желание. Этого человека она не пропускала мимо, когда он показывался вблизи ее дома. Ее что-то притягивало к нему, что-то в нем внушало ей доверие, и он каждый раз должен был к ней заходить. Ужасно, что однажды она принимала его в своей красивой простой комнате, сама угощала печеньями и ликером (чего раньше никогда не делала) — этого цветного, в желтой куртке погонщика скота, — а он сидел, развалившись, перед покорной ему женщиной… и вдруг выплеснул ей в лицо недопитый ликер из рюмки, одновременно рванув Марион к себе. Она вскрикнула от страха. Боролась с ним, как одержимая, искусала ему все руки — а потом, с грохотом упав на пол, лежала там, тихо скуля. Он оставил ее на полу, задыхающуюся от ярости, сам же продолжал пить одну рюмку за другой, набивал рот печеньем. Этого-то негодяя она потом звала к себе еще несколько раз, не понимая, почему ее так тянет к нему; он обращался с ней как с вещью, она все терпела.
Она привязалась к одному молодому мужчине, почти мальчику, которого называла Дезиром, и часто расслаблялась при нем, искала у него утешения, с отсутствующим видом выпрашивала что-то, была к нему добра. В то время ей часто снилась вода, по которой она плывет. Дезир был белым лебедем, который плыл впереди: она лежала в лодке, он же тянул эту лодку, увлекая ее все дальше, далеко-далеко.
Когда Мардук начал активнее использовать принадлежащие Марион земельные участки, она снова захотела поговорить с ним. И поскольку в аудиенции ей отказали — как, впрочем, отказывали всем, — она обратилась за помощью к юному другу Мардука, Ионатану. Прекрасная Балладеска испугалась, когда вскоре после доставленного курьером ответного письма, где говорилось, что ей следует обсудить все с ним, Ионатан однажды в полдень сам нежданно явился к ней: приземлился в летательном аппарате на крышу ее дома. Она стояла наверху, рядом с его легким аппаратом, уже запертым и отставленным в сторону, и рассматривала изящного юношу с каштановыми волосами, который, облокотившись об ограждение крыши, сказал с улыбкой, что вот он и прибыл. У него, дескать, много свободного времени; не сердится ли она, что он явился так запросто? Как же этот человек, которого она знала, изменился за последние годы! Как равнодушно, с каким отсутствующим видом он улыбался, как порой приподнималась и болезненно вздрагивала его левая бровь… Говорил Ионатан очень тихо и дружелюбно, но когда Марион отвечала, она видела по его пустому взгляду, по губам, неосознанно приоткрывшимся, по поникшей голове, что он на самом деле ее не слушает. Вот, значит, каков друг Мардука… Она спустилась с ним вниз, в дом; он не захотел сидеть в комнате, и они расположились в саду. Вскоре она сказала, что хочет поговорить с Мардуком. Он потянул ветку бузины, нависавшую над ним:
— Зачем вам говорить с Мардуком? У него очень мало времени. Оставьте эту затею, Марион.
Она сидела очень прямо, и чем дольше смотрела на Ионатана, тем сильнее в ней нарастало желание поговорить с консулом. Ею овладел гнев.
— Разве он нечто большее, чем я? Почему он прячется? Он — консул, он себя так называет, и он должен слушать, чего от него хотят люди.
— Должен ли, Марион? Сам он так не думает. Он думает, наоборот, что это мы должны слушать, чего он хочет.
Она, побледнев, поднялась:
— Я знала, что дело обстоит именно так. Я рада, что вы пришли ко мне, Ионатан, и что вы это подтвердили. Но я хочу говорить с ним, тут уж ничего не поделаешь; я должна с ним поговорить, и я настаиваю на своем требовании.
— Не распаляйтесь, Марион. Многие уже распалялись, но потом им пришлось успокоиться.
— Я не успокоюсь. Я — нет. — Она все еще стояла и слова эти произнесла шепотом.
Ионатан усадил ее в кресло:
— Объясните мне, Марион, в чем дело. Я сам с ним поговорю.
Она молчала; потом:
— Хорошо.
И когда она высказалась до конца, Ионатан подумал: Мардук прав, что не хочет слушать ее; женщины — хищницы.
— Хорошо, Марион, я передам ему вашу просьбу. А сейчас пойдемте.
Но не прошли они и пары шагов, как Марион сильно сжала руку Ионатана и посмотрела на него так настойчиво, что он удивился и внезапно решил походатайствовать за нее перед Мардуком.
Прекрасную Балладеску пропустили к консулу. Когда он в своем кабинете, в ратуше, шагнул ей навстречу от чудовищного живописного полотна с изображением пламени над уральскими шахтами и бегущих, тонущих людей — черно-бурый, как и персонажи на картине, — она задрожала. Казалось, он на своих ненадежных ногах вынес из картины эту гигантскую голову, эти темные серьезные глаза. Сопровождал Марион Ионатан. Мардук подал ему руку, улыбнулся:
— Кого ты ко мне привел!
Он смотрел только на Ионатана; когда тот собрался уходить, попросил его остаться; молча улыбнулся, когда молодой человек все-таки направился к двери; проводил его взглядом. С той же улыбкой автоматически повернулся к Марион, которую Ионатан еще прежде подвел к скамье:
— Чего ты хочешь, Марион? Чем ты вообще занимаешься?
Непонятно почему она почувствовала себя тронутой, обезоруженной. Тихо проговорила, смутившись и опять задрожав, что городские земельные угодья, вроде бы, должны быть расширены за счет приобретения новых участков на севере и северо-западе. Мардук спросил, не ущемил ли сенат ее интересы. Она вынуждена была признать, что нет, не ущемил; солгала, что боится бунта собственных людей; сказала, что хотела бы иметь на своей земле оружие и охранников. Это невозможно, ответил Мардук; недоверчиво взглянув на нее, пообещал всяческую поддержку, встал, снова вернулся на свое место между черно-бурыми тонущими персонажами картины.
Балладеска пробыла у Мардука всего несколько минут, потом медленно побрела назад, через многие двери, спустилась по ступенькам и вышла на улицу. Ионатан загорал на широкой наружной лестнице; в своей шапке он держал бабочку, покачивал ее; Марион постаралась не попасться ему на глаза. После встречи с Мардуком у нее осталась неприязнь к Ионатану и глухая злость, переходящая в ярость, — на этого, этого… Дома она, расслабившись, ходила кругами по комнате; во второй половине дня поехала с Дезиром на верховую прогулку; по дороге принялась ласкать его; потом безудержно плакала, шагая по полям рядом со своей лошадью.
Энергичная Балладеска начала организовывать враждебные по отношению к Мардуку акции. Женские союзы, почти уже распавшиеся, в то время — в зарубежных градшафтах — оживились снова; они подбирались к Бранденбургу, поддерживали там тайных фрондеров. Контакты с этими союзами явно шли Марион на пользу. Она набралась мужества, сама поддерживала недовольных. А кроме того — снова стала заигрывать с Дезиром. И незаметно для себя втянулась в его жизнь. Не то чтобы изящный юноша так уж ее увлек… Только когда на него вешались назойливые поклонницы, она вспоминала о нем и ей тоже хотелось насладиться его нежностью; она с ощущением неловкости прочитывала любовные записки, которые он получал, смотрела на цветочные гирлянды, подаренные другими женщинами. И вздыхала, не желала такого терпеть. Была готова выплеснуть на назойливых поклонниц Дезира свое раздражение; но сквозь ее привязанность к прекрасному юноше уже проглядывала грусть. И Балладеска великодушно оставляла Дезира наедине с другой; потом сама великодушно искала сближения с этой женщиной, выспрашивала ее, угадывала ее сердечную тайну ее счастье, возвращалась к Дезиру, стояла, понурившись, падала на подушки рядом с ним — так мечтавшим обладать ею, — вздыхала с ничего не видящими глазами, пока ее обволакивали его кротость, его бесконечные нашептывания, пока до ее лба и шеи дотрагивались его руки, не пробуждавшие в ней ответных чувств. Все же она радовалась их совместным прогулкам, Дезир был ее мужчиной, от него она хотела ребенка. Нет, не одного ребенка — много детей. Хотела видеть, как они спокойно растут у нее на глазах. Тогда бы и прошлое оставило ее в покое.
В то время она родила двоих детей: двух девочек, которых сама выкармливала грудью и сама же за ними ухаживала. С неиссякаемой материнской нежностью относилась Дивуаз к этим детям; став матерью, она не утратила ни своей красоты, ни великодушия. И вот однажды младшая девочка заболела. Марион очень встревожилась; молниеносно переменилась. Всех врачей, оказавшихся в пределах досягаемости, она позвала к себе. Потрясенно сидела, кутаясь во что-то темное, у кроватки ребенка; кричала, требуя помощи. Со страхом ненавистью тревогой следила за действиями немногословных мужчин и женщин, собравшихся у кроватки. Под конец она сидела уже не возле тяжело дышащего хнычущего ребенка, а у стены, где ее никто не видел: ссутулилась, накинула на голову платок, который Дезир еще прежде набросил ей на плечи.
Ребенок равномерно — с высоким свистящим звуком — втягивал воздух и быстро его выдыхал. Пауза. И опять — свист, пузыри. Врачи не могли предотвратить гибель маленького существа. И когда наутро девочка приподняла головку — уже не быстро, как раньше, — повела зрачками направо и налево, а затем, даже не взмахнув ресницами, круглоглазо уставилась (взгляд ее подернулся мутью) на выделяющееся в темноте одеяло, мать, закутанная по брови в пурпурный шелковый платок, подошла к кроватке, прилегла в ногах у притихшего ребенка и сколько-то времени не двигалась. Потом, горестно всхлипнув, взяла маленькую ножку в рот, пососала, прижала к своей шее. Стала носить мертвого ребенка но комнате, села — платок соскользнул у нее со спины — на стул, с которого только что поднялся врач; держала умершую девочку на коленях, потом подняла ее вертикально; детские ручонки качнулись. Марион, не слыша, что ей говорят, завернула дочку в платок; принялась расхаживать по комнате — твердым шагом, с младенцем на руках, что-то напевая. Все это продолжалось много часов, до рассвета следующего дня: Марион ходила с ребенком, перепеленывала его, поднимала вертикально — пока мертвая девочка не окоченела и не сидела теперь на ее коленях прямая, с упавшей на грудь головой. Какая-то женщина вынула наконец из рук матери холодное, белое как воск тельце:
— Ну довольно, Марион! Не правда ли, теперь довольно?
— Я сама не отказывалась от нее. — Марион, как только руки ее опустели, начала дрожать. — Это ты ее у меня забрала, запомни.
Марион так и сидела на стуле, пока заколачивали крышку гроба.
— Мой платок, положите сверху мой шелковый платок. Теперь ты забрала его у меня. Теперь это свершилось.
Она вышла из тихой комнаты. Пошла по коридору. Открыла дверь, за которой спала старшая девочка. В комнату светила заря.
— Почему только одна? Почему только… Другая тоже могла бы… Что же мне теперь — ждать?
Дрожь распространялась волнами от колен вверх, до шеи; Марион двумя неосознанными движениями вынула из кроватки спящую девочку, высоко подняла. И уже изо рта ее вырвался крик: «Дезир, Дезир!» Она так настойчиво-резко крикнула, во все горло, что отец девочки через считанные секунды был рядом с ней. Она, отвернувшись от света, выдавила сквозь зубы:
— Вот ребенок. Возьми его. И уложи.
Ему пришлось разжимать пальцы Марион, сомкнувшиеся вокруг ручек ребенка (который спал, свесившись через ее плечо) — разжимать эти сведенные судорогой холодные пальцы, один за другим.
С того дня Марион возненавидела Мардука. Ничто так не радовало ее, ничто так не волновало, как ненависть к консулу — этому долговязому человеку, одетому в буро-черное, с большой головой и темными серьезными глазами, стоящему на ненадежных ногах. Когда она вернулась домой от ребенка, от своего мужчины: там ее встретило это чувство и мощно завладело ею. В ее ненависти было что-то и от предощущения мести. Но с этой местью она могла повременить. Она не сомневалась, что у нее все получится.
И вот однажды она снова оказалась перед Мардуком, который шагнул ей навстречу из стены уральского пламени, оторвавшись от скопления бегущих и тонущих людей.
— Отойди оттуда, — крикнула она ему, — ты там плохо смотришься.
И потянула его к пирамиде черепов:
— Вот здесь, Мардук, ты смотришься хорошо. Стой здесь.
— Чего ты хочешь, Балладеска?
— Балладеска, Балладеска… Мне до баллад никакого дела нет. Не мои то были баллады. Я могу лишь сказать, что…
— Что ты меня любишь.
— Что я тебя люблю? Ты спятил, Мардук! Я — и люблю тебя? За что же это? Ради чего?
— Можешь смеяться. Но именно потому ты и пришла сюда, потому я тебя впустил — одну, без охранников. Сюда часто приходят женщины. Такое я замечаю сразу. Но для меня это ничего не значит.
Она подступила к нему вплотную:
— Ты обезумел, Мардук. Я запрещаю тебе так говорить. Ты потерял всякий стыд. Я не сделала тебе ничего такого, чтобы ты оскорблял меня.
— У тебя умерли дети, Марион. Ты пришла, чтобы я тебя утешил.
— Мой ребенок жив, умер только один.
— Ну так и люби своего ребенка.
— Что тебе за дело до него? Стой где стоишь, возле черепов. Будь на то твоя воля, ты бы превратил в пирамиду черепов всю землю.
— Мне придется позвать охранников.
— Зови… Нет, не надо, Мардук. Сделай это. Не делай. Боже… Что мне на это сказать.
Она внезапно побледнела до синевы. Дрожала так, что едва держалась на ногах. Была в крайне подавленном состоянии; посмотрела на себя, сверху вниз; чесала, растирала себе подушечки пальцев:
— У меня нет с тобой ничего общего. Сама не знаю, что мне тут понадобилось. Ты ошибаешься, утверждая, что я тебя люблю. Я никуда не уйду отсюда. Ты не имеешь права звать охранников. Дай дай мне еще постоять здесь. Я скоро умру. Ты меня не знаешь.
Совсем тихо стоял долговязый Мардук. Эта Дивуаз домогается моей любви. Он ничего не чувствовал, но глубоко внутри что-то дрожало, как в городе тихо дребезжат оконные стекла под громовыми раскатами очень далекой битвы. Рот его начал растягиваться в улыбку:
— У меня есть еще кое-какие дела, Марион.
— И у меня.
— Так что же?
— Позволь мне… — Она пошатнулась; откинув голову, прикрыла глаза; сглотнула. — Позволь мне… остаться в этом доме. На пару часов.
Его нутро задрожало сильнее, глубже; он напряг мышцы висящих вдоль тела рук, сжал кулаки, сказал тихо:
— У меня так не заведено. Я не допускаю к себе женщин.
— Позволь мне быть… Поблизости от тебя, Мардук.
Ему пришлось обойти пирамиду; он ступил под большую пламенеющую картину, опять отделился от нее — в черно-буром распахнутом пальто. Марион еще раньше закрыла глаза, не двигалась, лицо ее стало неузнаваемым. Мардук же глаза распахнул, прикусил нижнюю губу. Он не понимал, что вообще в этой комнате происходит: почему его плечи окатывает то жаром, то холодом. Он почувствовал, как ноги сами двинулись к Марион; легко усмехнулся, дотронувшись до ее руки:
— Что ж, я распоряжусь, чтобы тебе здесь предоставили комнату. Только никому не рассказывай. Я так никогда не делаю.
Ее рука отдернулась; она почти беззвучно сказала:
— Это хорошо с твоей стороны, Мардук.
Он увидел, как сильно она страдает; схватил за руку — Марион, казалось, была под наркозом, — повел по коридору в какую-то комнату, где она высвободила руку, села на стул.
— Марион, я буду недалеко. Когда захочешь, просто подними эту трубку. И тебе скажут, где я.
Светловолосая Балладеска уронила голову на стол. Только когда Мардук вышел, она исторгла из себя звериный вопль, уже давно комом стоявший в горле, машинально принялась раздергивать на нитки бахрому скатерти. И вдруг замерла, руки ее безвольно повисли. Плечи тоже поникли, она вся вроде как осела, улыбалась теперь мучительно, голову подперла рукой, выдавила из себя:
— Ну вот я и здесь. Пристала к берегу. Или: выброшена на берег. Или-Или. Мардук может появиться в любой момент: стоит поднять телефонную трубку, и он придет. Моя рука поднимет трубку, эта маленькая рука. Я в его доме, под его крышей. Марион, дорогая, сейчас лучше всего — заснуть!
Марион не вспомнила ни о дочке, ни о Дезире, ни о людях из своего окружения. Ей показалось, она достигла конца долгого пути. И она, положив голову на скрещенные руки, заснула, сладко проспала около часа. Подумала, очнувшись от сна: «Заколдованный дом! Что со мной? Я и вообразить не могу ничего прекраснее, чем это сейчас. Мардук вот-вот придет. Мардук должен прийти».
Когда она подняла трубку, ей сказали, что Мардук спит у себя в комнате. «Он тоже. Тоже». Она схватилась за грудь, глаза ее сияли. Когда стемнело, она позвонила снова. Мардук все еще спал. Смущенная, подошла она к аппарату. Спокойный мужской голос сообщил ей, что консул у себя в комнате, спит.
«Я веду себя как попрошайка, как рабыня. Мне нужно вооружиться». Вслух она проговорила: «Он скоро придет», пока собирала с полу раздерганную кайму от скатерти и складывала в кучку на столе; рядом с этой кучкой и села. Нажала на загоревшуюся кнопку.
Когда дверь открылась, на пороге стоял Ионатан в белом шелковом одеянии.
— Я был у Мардука. Он мне сказал, что ты здесь. Рад тебя видеть.
— Это он тебя послал?
Голос Ионатана был более, чем всегда, наполненным, звучным, твердым:
— Нет. Я пришел сам. Он лишь мимоходом упомянул о тебе. Мне захотелось на тебя посмотреть.
— Что же во мне такого, Ионатан, чтобы… смотреть на меня? Ты меня и так знаешь. Ты, вероятно, чего-то другого хотел. От тебя я этого не ждала.
— Чего, Марион?
— Что ты будешь себя обманывать. Я не могу скрыть того, что я здесь. Но я не стыжусь. Совсем нет. Заруби это себе на носу.
— Я понял, Марион.
— Мне скрывать нечего. Да, я здесь. А теперь пусть тебе будет стыдно, что ты сюда пришел.
Ионатан, который так и стоял возле двери, со скрещенными руками, теперь выставил вперед правую ногу:
— Я пришел, чтобы посмотреть на тебя, Марион Дивуаз. Если ты еще не все сказала, продолжай.
Она склонила пылающее лицо над кучкой шелковых ниток:
— Что вы сделаете со мной…
Молодой человек, облаченный в белое, медленно двинулся прочь от двери, по направлению к ней:
— Ну же, встань!
И еще раз:
— Встань!
И когда она, помрачнев, поднялась, он положил обе руки ей на бедра. Соскользнул, внезапно всхлипнув, — будто его что-то толкнуло изнутри — к ее ногам:
— Поступай с ним, как хочешь. Как хочешь, Марион. Я тебе не враг.
Она уронила руки; он притянул ее к себе, поцеловал. Она заставила его встать, а он все бормотал еле слышно:
— Ты теперь здесь, у него; ты здесь.
Он, казалось, был вне себя. Обнял ее за шею. Его глаза горели, блуждали:
— Не знаю, Марион, как получилось, что ты оказалась здесь, и кто это все подстроил. Не удивлюсь, если ты убьешь разом и его, и меня.
Когда она уже собралась оттолкнуть нежданного посетителя, он рассмеялся-простонал у самой ее шеи:
— Ты не знаешь людей, Марион. Потому что всегда была только безучастным наблюдателем. Может, теперь это уже не так. Но все равно ты не понимаешь, что здесь происходит. И происходит, между прочим, из-за тебя. Что ж, так даже лучше. Поверь мне, что так лучше. Я тебя не звал, но поскольку ты здесь, поскольку это свершилось, я приветствую и благословляю тебя, я рад, что ты пришла, Марион!
Пролепетав все это, словно в пьяном бреду, он от нее отстранился. Закрыв руками запрокинутое улыбающееся лицо и не отвечая на вопросы, вышел из комнаты — с высокомерным, почти враждебным видом.
Охранница отвела Марион в комнату Мардука. Это было полутемное, узкое и высокое помещение, со всех сторон посверкивающее белым, как если бы было обито листовой сталью. Повсюду, над плинтусом и на уровне груди, — переключатели, выдвижные ящички, какие-то рычаги. На столе, тонущем во мраке, — таблички для записей, с яркими цифрами и буквами. Сумрачно взглянул Мардук, который сидел на низком табурете, на нее, стоящую в более светлом дверном проеме:
— Входи, Марион.
Она глотнула воздуху:
— Можно, я сяду?
Она села на табурет возле двери и, хотя опустила голову, сколько-то времени выдерживала его взгляд:
— Мардук, я хочу кое-что рассказать о себе. Я потеряла ребенка. Он был моим щитом. Теперь его нет. О другом своем ребенке я тоже больше ничего не знаю. Я беззащитна. Ты видишь мой позор. Да, позор. Если что-то и можно считать позором, так именно то, что я сижу здесь перед тобой, на табурете.
— На нем еще никогда не сидела женщина.
— Это мне все равно. Была ли здесь какая-то женщина, или не было никакой. Я ведь — не какая-то, не никакая. Я вообще вроде бы не вправе находиться здесь, но теперь получилось так, что я здесь сижу.
Она всем телом наклонилась вперед, подперла подбородок кулаками.
Голос от стола:
— Что ты там бросила, на пол?
— А?
— Вон там. Вроде тонких нитей. Или волокон.
— Это волокна от скатерти из другой комнаты. Я их держала в руке.
— Убери их.
— Что?
— Подними эти волокна, Марион. Им там не место.
— Волокна?
— Да, ты должна поднять. Ты же их бросила. Зачем ты их бросила туда?
— Я сейчас подниму, Мардук.
— Да, пожалуйста.
Она плакала, ползая по полу и собирая нитки:
— Я не могу встать. Бедные мои руки. Я больше не могу. — И прижалась щекой к полу.
— Марион, лучше не зли меня, ты должна собрать эти нитки и положить их сюда на стол.
— Я соберу, Мардук. Я просто сейчас не могу. Вот, вот они все. Теперь я собрала все.
Она положила их перед ним; стояла рядом, дрожа. Он смотрел на нее — сперва раздраженно, потом удовлетворенно-презрительно; и наконец положил руку ей на бедро.
— Оставь это, Мардук. Ты думаешь, что уже выиграл партию. И хочешь выбросить меня вон. Убери руку.
Но, все еще мрачно глядя перед собой, она вдруг качнула бедром, стремительно наклонилась к нему, сидящему на табурете, обвила руками, потянула вниз:
— Вот так. И прекрасно. Ты здесь. И прекрасно. Теперь все прекрасно. Мне хорошо. Ах, как хорошо моим рукам. Ах, и голове хорошо. Я здорова. Да, и я больше не дрожу. Мне очень хорошо — всей, с головы до ног. Могла ли я поверить в такое! Ну, давай. Теперь ничего худого со мной не случится. Теперь можешь рвать меня на части, можешь побить, можешь даже выкинуть из окна.
И она отпустила его, сама же блаженно потянулась:
— Вот это жизнь, Мардук! Это я теперь получила в подарок. От тебя.
В нем что-то задребезжало. От груди к горлу поднялся ком, руки будто погрузились в ледяную воду. В нем нарастало недовольство, гнев против этой женщины. Она на него посягнула. Ее надо проучить. Это сидело теперь рядом с ним на табурете, потягивалось, говорило какие-то слова, на столе же в беспорядке лежали шелковые волокна. Его рука схватила несколько волоконец, он обратил глаза к женщине:
— Покажи лицо.
Она позволила, чтобы он отнял от лица ее руки. Голова у нее откинулась, как у сиявшего ребенка. Она моргала, как если бы смотрела на свет.
— Дай мне поглядеть на тебя, Марион.
— Я не могу, не могу, Мардук. Сейчас правда не могу. Позови меня, позови по имени. Как меня зовут.
Когда он стал звать ее, она улыбнулась, рассмеялась-размечталась. Вслушивалась, обхватив левой рукой его плечи. Лицо Мардука скривилось. Ему пришлось приложить усилие, чтобы подавить гнев. Внутренне напрягшись, он думал: как удивительно то, что здесь происходит. Сквозь него двигался ток чувства, подергивались даже пальцы ног: нужно сесть на самолет, отказаться от управления и просто нестись сквозь тучи. Быть безрассудно-смелым. Но ведь в губах руках ощущается какая-то слабость. И еще глубже — в груди. Преодолеть это. Его ярость усилилась. Он охнул и обхватил. Обхватил правой рукой — мягко колышащуюся смеющуюся Балладеску. И тут его лицо изменилось. Напряжение, когда он сглотнул, схлынуло. Правую руку он не отнимал, а левая легла на ее то вздымающуюся, то опускающуюся, на ее парящую грудь. Потерявший управление самолет — пусть его уносит отсюда.
— Марион, — в отчаянье сказал он, прижав холодный нос к ее уху, — ты вовлекаешь меня в странную авантюру. Я знаю, что для тебя удовольствие — завлечь меня. Ты сумасбродка, я много о тебе слышал. Я должен стать твоей очередной жертвой. Ты этого хочешь — чтобы такое случилось. Я понимаю.
— Что же ты понимаешь, Мардук? — засмеялась Балладеска.
— Что ты пришла сюда, чтобы меня подчинить. Заставить ползать у твоих ног.
Мардук — хоть напряжение и схлынуло, когда он сглотнул — хотел услышать от нее подтверждение. Он вытянул губы и уже мысленно подсказывал ей ответ. Но только она не слушала, она шевельнулась в его руках:
— Это и есть блаженство. Теперь говори, что хочешь. Оно свершилось.
Он тряхнул ее, недоумевая и негодуя, а она даже не попыталась уклониться. Стиснул ей виски, чтобы прикоснуться к ее рту сухими губами; прижал свои губы крепко, насильственно. Но отшатнулся, как от дымовой трубы, от жаркой струи дыхания, которая медленно вытекла из покоящегося женского тела. Потом воздух устремился в нее. Влажно сверкнули белые зубы. Мардук молился в величайшем смущении, чувствуя, что пропал; вздохнул, притулившись к ней:
— Ну, теперь довольно, Марион. Я дал тебе, чего ты хотела. Теперь уходи. Будь счастлива. Не правда ли, ты уйдешь, уйдешь прямо сейчас. У меня много дел, а мы сидим здесь. Ох, Марион, иди же. Почему ты сидишь, что ты здесь высиживаешь?
Но, говоря это, он прижимал ее к себе. И чувствовал, как его лицо покрывается испариной, будто оттаивает. Ладони у него распухли, сделались тяжелыми и горячими, срослись. Светловолосая Марион выпрямилась, отцепила его руки от своей шеи, улыбнулась, отодвинувшись, но подняв на Мардука прищуренные глаза:
— Сейчас я должна уйти? Сейчас? И куда же пойдет Марион? Она этого не знает. Ну же, Мардук, вставай! Встань! Ноги у тебя не сильные, но стоять ты можешь. Вот, стоишь. Почему она должна уйти? Она не уйдет.
— Чего ты хочешь? Ты должна уйти.
— Я останусь.
И тут его захлестнуло жаркое дыхание, буря промчалась сквозь него, он стоял и смотрел, проскрипел сквозь зубы:
— Останься.
И она, спокойно:
— Останусь. Ты же здесь. Разве ты не здесь?
Обнимая ее, стоящую, он стонал-бушевал-смеялся:
— Я здесь. Ты заполучила меня. Заполучила!
Его совсем открытое пылающее лицо; голова мотается из стороны в сторону; выражение лица стерлось.
— Ты, Мардук, посмотри на меня. У меня было много мужчин… И белых, и цветных. Я предлагаю тебе пари. Я знаю, ты хочешь со мной бороться. Я буду с тобой бороться. Если благодаря тебе я получу наслаждение, если ты доставишь мне наслаждение, если я окажусь побежденной… — Она теперь полностью повернулась к нему, глаза сверкали, она со смехом упала на табурет, хлопала в ладоши, и смех ее звучал тихо-тихо.
— Что же тогда?
— Кто окажется побежденным, Мардук, должен будет устраниться.
— Что ты имеешь в виду?
— Это большое пари. — Ее серо-голубые глаза сверкнули. В нем что-то всхлипывало-качалось, снова и снова. Он был ей благодарен: ах, настоящая баба!
— Так ты принимаешь мой вызов?
— Конечно, конечно, Марион.
Они стояли, обнявшись; она дрожала хихикала:
— Мы должны заключить пари. Я ни во что не верю. Я ничего не знаю. Это блаженство, оно овладело мной. Если я смеюсь, ты не должен думать, будто я испытываю блаженство, потому что достигла цели. Да, я испытываю блаженство — но потому, среди прочего, что здесь мое поле битвы. Потому что ты мое поле битвы. Здесь я у себя дома. Тебя я хотела. Я тебя… я тебя бесконечно ненавидела, совершенно безмерно. Эта ненависть была моим позвоночником. Сейчас ты предо мной. Я не могу тебя отпустить, не ощутив прежде всем телом, вплоть до спинного мозга. Прежде, чем ты сразишься со мной. Если не осилишь меня, ты должен будешь устраниться. Кто бы ни оказался побежденным, должен устраниться.
— Да.
— Ты понял: должен устраниться. Так я хочу. Если я тебе покорюсь, если буду гибнуть из-за тебя, ты должен схватить меня за горло и задушить. Или убить таким способом, каким захочешь. Это должно случиться. Никакой милости к побежденному. Я уже здесь.
Она нажала на кнопку выключателя, свет погас; ее платье, зашуршав, упало.
— Я здесь, Мардук, где же ты.
Совсем новый голос прозвучал из него, сам он этого голоса не узнал:
— За мной дело не станет.
Они схватились в темноте друг за друга, бросились на постель. Беспомощный крик замер в его груди; у него были уверенные руки — он сам удивлялся, откуда — и ладони не менее крепкие, чем затылок.
— Ты, может, думаешь, это игра, — стонала она. — Милый, тут ты ошибаешься. Думаешь, наверное, что я — влюбленная баба, которая вешается тебе на шею. Ты ошибаешься. Я спала с десятками мужчин, говорю тебе — цветных и белых, красивых нежных и сильных. Они все прикасались ко мне, как прикасаешься сейчас ты. Вы для меня — ничто. Я их потом выбрасывала вон. Я открою для тебя мое лоно, тебе незачем меня принуждать. Тут не надо никакого натиска. Советую тебе, Мардук: наберись терпения, ведь на кон поставлена твоя жизнь. Не правда ли, ты хотел бы и дальше сидеть в этой комнате, где мерцают таблички для записей и откуда ты подаешь сигналы, ведь у тебя есть оружие, против тебя невозможно ничего предпринять. Так вот, этому всему — уже через три минуты, Мардук — придет конец!
Человек, в других случаях называвший себя Мардуком, ответил:
— У меня нет терпения. Ты не посмеешь.
— Не посмею. Не посмею. Может, я хочу лишь продлить это мгновенье с тобой. Я дрожу, кажется. С тобой хочу я побороться. С тобой буду бороться.
— Ты выключила свет…
Она заткнула ему рот: накрыла губами; и лепетала, обращаясь к его зубам.
— Я хочу бороться с тобой, а не болтать. Ты, глупый самец. Что ты вообще такое?! Ха-ха, я тебя чувствую, косматый зверь: как ты гордишься этой пустой грудью и тем, что вокруг губ у тебя борода и усы. Можешь хоть завернуться в свою бороду. У меня есть кое-что получше. У меня есть груди, к которым приникали младенцы. Мои волосы длинные. Блестящие, и мягкие, и длинные. Кожа у меня гладкая. Когда я иду, покачивая крепкими бедрами, толстые похотливые самцы провожают меня глазами.
— Зачем ты выключила свет?
— Так надо. Теперь можешь говорить, что хочешь.
— Я скажу тебе, кто я. Освободи мой рот. Целовать тебя я не буду.
— Ну что ж, скажи, пока еще жив.
— Ты, буянка, ты, мягкое теплое существо, мне нет надобности говорить тебе, кто я. Ты и так хочешь от меня спрятаться.
Бешеный темный гнев заклокотал в ней:
— Бог мой, кто это говорит, с кем я связалась? Что наделала? Такого я не хотела…
Но тут же голос ее опять стал текучим:
— Нет, все-таки хотела. Я этого хочу. Ты этого хочешь, Марион.
Она взмолилась:
— Не ты ли тот Мардук, что прогнал собравшихся в зале? Я хочу услышать это от тебя.
— Ты сама знаешь.
— А ты не хочешь спросить, Мардук, о Мардук, кто я? Неужели нет?
— Балладеска! Кто ты — познавшая десятки мужчин, цветных и белых, сильных и нежных, — я очень скоро узнаю сам.
Тут она вскрикнула. И когда он прижался губами к ее губам, она его обняла. Темный всерастворяющий вал поднялся в нем, стал Мардуком. И в этих слезах неистовстве боли была благодать, было блаженство, добытое из Балладески. Оба теперь не двигались, держали друг друга.
— Я обрела тебя, Мардук. И ты обрел меня. Сам так захотел. Нам уже не обойтись друг без друга. Я предложила тебе пари; и не буду молить о пощаде. Я хорошо вооружена. Ты хотел бы размолоть меня своим костяком. Но не думай, что ты сильней; ты, Мардук, трус и слабак; тебе не представится случай меня помиловать.
— Если бы я видел тебя, Балладеска! Как хорошо, что я хотя бы слышу твой голос. Говори еще…
— Как хорошо, что я тебя слышу, Мардук. Я опять прихожу в себя. И больше тебя не забуду. Ты уже понял, почему я бросила тебе вызов? Чтобы унизить тебя. Увидеть жалким. Через три минуты мне это удастся. Теперь ты меня не пугаешь. Теперь я сорву с тебя занавес…
— Не умолкай, Балладеска!
— Теперь тебе понадобился мой рот. Потому что ты — убийца. Ты знать ничего не знаешь, кроме убийства. И хочешь меня задушить. Мой рот — он не для тебя. Тебе лишь бы грезить.
— Я сейчас обращу кинжал против твоих малодушных слов.
Она возликовала:
— Этого я и ждала. Именно этого. Мардук, сделай так. Сделай же!
Он ударил кулаком по стене; слабый свет проник в комнату из-под двери.
Его большая взлохмаченная голова приподнялась, засопела; лицо исказилось, горящие глаза ищут Марион.
— Кто, кто из нас двоих хочет грезить, Дивуаз? Кто из нас вечно грезит?
Ее взгляд застыл. Так вот он каков, Мардук. К этому телу она привязалась. Ее руки держат этот торс.
И она… Она, дымовая груба — немая, захлестнутая волной, — не произнесла слово «блаженство»; жаркая струя дыхания медленно вытекла из покоящегося женского тела, потом воздух устремился в нее, влажно сверкнули белые зубы. И Мардука в мгновенье ока рвануло прочь. Он таял. Неуправляемый самолет, зигзагом рванувшийся сквозь серые тучи. Что значат жизнь и смерть? Рот его так и остался открытым.
— Сейчас ты умрешь, Мардук.
— О Марион, — сказалось изнутри того, кого прежде звали Мардуком, — пусть умру. Ты… Ты само блаженство. Господи, прости нас обоих.
Она ничего не слышала и не видела. Дрожь сотрясала ее, в голове жужжало гудело. Он не почувствовал, как ее руки отстраняюще уперлись в него, как мышцы вдруг налились силой, которую она никогда прежде не показывала. Приподнявшаяся жаркая голова, сопящая: голова Мардука остановилась перед ее глазами. Ослепшие глаза Марион цепко удерживали только одну эту голову. Переполненную-проломленную блаженством, переливающуюся через край. Голова приникла к ключице Балладески, к груди, проваливалась сквозь ребра, в грудь. В самое нутро. Марион прокусила себе бесчувственную губу. Сглотнула, коротко всхлипнула.
Вот оно, пари. Озноб. Ужас. Те руки отпустили ее. Глубокая тьма. Ужасная, дребезжащая, как жесть, душераздирающая мука наслаждения. Именно она заставила Марион вытянуться на простыне.
Марион привстала и села рядом с Мардуком. Встряхнулась. В темноте прошла несколько шагов, нащупала табурет.
Голос Мардука:
— Кто там?
— Я. Я здесь, рядом. Сижу на табурете.
Нет, Мардук не победил ее. Дело в чем-то другом. Было что-то другое, страшное. Она соскользнула с табурета, упав сперва на колени, потом распростерлась ничком на полу. Подержать бы что-то в руках, что-то мягкое: куклу, ребенка. Она погладила пол. «Пора, пора», — плакало в ней; «я не хочу больше жить».
Она поднялась и пошла, покачиваясь, очень тихо переступая босыми ступнями.
— Куда ты? Осторожнее, не наткнись на стены.
— Я хочу только подойти к окну.
У окна Балладеска остановилась: скулила всхлипывала, не разжимая губ; барабанила кулаками в стену. Охнув-застонав, распахнула окно в черную ночь, легла животом на подоконник; наклонилась головой вперед, ниже. Подняла ноги, пронзительно вскрикнув. Когда Мардук подбежал, она уже опрокинулась: ноги взметнулись вверх. Черный оконный проем был пуст.
МАРДУК СТОЯЛ среди комнаты. Тряхнул головой. Подошел к окну, провел рукой по подоконнику. Содрогнулся. Потом. Нахмурил лоб, поднял кулаки; вдруг, вздернув подбородок и взвизгнув, повалился на пол. Выгнув спину, уткнулся ртом в паркетину, прижался губами к доске. Его крики проникли сквозь стены. По коридору уже бежали охранники. Дежурный капитан стучал колотил в дверь, наконец взломал ее. Подскочив к Мардуку, поднял его, а тот, с нахмуренным лбом, повис на капитане и, уставив невидящий взгляд в пространство, продолжал кричать. Капитан усадил его на постель, одел. Потом повел этого трясущегося возбужденного человека через комнату. Но тот дошел только до середины и быстро вернулся назад, снова и снова спрашивая: «Что мне теперь делать?» Внезапно его скрутила судорога, но он овладел собой, отпустил плечо капитана и, раскинув руки, крикнул:
— Охрана, охрана!
— Я здесь, мой консул.
— Шум. Шум. Хочу, чтобы был шум.
И он ударил кулаком по металлической задней стенке письменного стола:
— Хочу больше шума. Вот так. Чтоб был шум.
Вместе с капитаном он выскочил на ночной двор. Оказалось, разбившуюся уже унесли. Консул дрожал ревел:
— Тревога! Тревога!
Солдаты ударяли в жестяные щиты. Колотили железными прутьями по каменным плитам. Но Мардуку этого было мало. Он стоял в центре черного — плотного, все более плотного — круга мужчин, колотящих по каменным плитам. С воплями поднимал кулаки и обрушивал на себя. Весь остаток ночи он не давал себе роздыху. Стоял, страшно напрягшийся, в круге солдат, дрожал, кричал, зигзагом приближался то к одному, то к другому. Устроенную им какофонию было слышно и в городе.
Когда рассвело, он велел отнести его кровать в одну из пустых комнат. Там лежал до полудня; черный безмолвный капитан дежурил возле него. Этого человека Мардук не отпускал. Перед ним плакал задыхался мучился, не стыдясь. В полдень они оба вышли из комнаты.
Снежно-белая фигура Ионатана на первой лестничной площадке. Ионатан бросился к ногам Мардука — тот лишь стиснул зубы — и обнял его колени. Он приник головой к ногам консула, будто молил о прощении или милости. Нетерпеливо шевельнул консул коленями, не задумавшись, почему молодой человек упал перед ним. Подобрав шарф, поднялся к своему кабинету. «Мы будем… работать», — сказал, с расширенными остекленевшими глазами, черному капитану. Говорил, принимал посетителей, отдавал распоряжения. Думал в промежутках: «Я ничего не слышу. Ничего не вижу. Что со мной происходит».
Ближе к вечеру в здание проскользнул бледный, как труп, Дезир, сердечный друг Балладески. К Мардуку он не хотел. Но когда тот услышал о нем, велел привести. Они стояли друг против друга. У потерявшего дар речи Дезира из глаз текли слезы. Он подошел к окну, из которого выбросилась Марион, погладил подоконник, опустился возле окна на колени; всхлипывал, отвернувшись от Мардука.
— Ты думаешь, Дезир, — внезапно прошипел консул, — что это я убил Марион.
Другой сказал, запинаясь:
— Даже не знаю, что думать.
— Подойди сюда, Дезир, подойди.
Когда тот приблизился, Мардук долго смотрел на него, потом крепко обнял, пробормотал:
— Она… была добра к тебе. И ты ей делал добро. Это хорошо, Дезир.
— Почему она умерла?
— Не спрашивай. Не надо.
Консул уже отпустил Дезира; и, сотрясаясь всем телом, упал на землю, кричал, засовывал себе в рот платок; Дезир, опустившись на колени, держал его за плечи, сам плакал.
На следующее утро разбитое тело Балладески было предано огню. Кремация совершалась в присутствии Мардука, сопровождаемого черным капитаном, и Дезира.
— Я хотел бы помочь тебе деньгами, — сквозь зубы процедил Мардук похожему на труп Дезиру, когда они вышли из зала. — Но потом — это моя просьба — ты должен будешь покинуть город. Уезжай куда-нибудь подальше, с ребенком. Я предоставлю тебе такую возможность.
— Что плохого я тебе сделал, Мардук?
— Ничего. Ты просто окажешь мне любезность, уехав, ведь тебя ничто к этому городу не привязывает. Ты доставишь мне такую радость, Дезир. Обещай.
Тот недоуменно взглянул на консула, который, хотя и шагал твердо, заговорил сейчас с ним так мягко, как никогда прежде. На лестнице ратуши Дезир с упреком начал:
— У меня большое горе…
— Я знаю, знаю, — перебил консул, — но все равно ты покинешь город.
Он взял Дезира под руку. В вестибюле — безлюдном уставленном цветами стеклянном помещении — прижал его к себе, выдохнул:
— Дезир, ее больше нет, нет. Балладески нет больше. Ее место опустело. Она стала золой. Золой. Но ко мне она приходила.
Он дрожал мерз скрежетал зубами:
— Почему она пришла ко мне? И за что… покинула? Я ей ничего не сделал. Скажи, ведь ты ее знал: чего она от меня хотела. Она сломала меня и потом ушла. Почему, почему?
— Она всегда говорила, что ненавидит тебя, Мардук.
— Я ей ничего плохого не сделал. Она была здесь. И могла бы спокойно уйти.
Мардук отпустил Дезира, зябко повел плечами:
— Уходи, Дезир. Я не жду никакого ответа. Не стой здесь.
Дезир с затуманенным взором направился к двери. Мардук заставил себя его догнать:
— Дезир. Не держи на меня зла. Перед отъездом загляни ко мне еще раз. Обязательно загляни! — Он обнял его. — Не ты послал ее сюда. И не мои враги, Дезир. Что же такое было в ней? Что побудило ее от нас уйти? Ведь ты любил ее. Любил. Любил. Долгие годы находился при ней.
— Что ты с ней сделал, Мардук?
— Ничего, клянусь тебе. Я и сам сломлен, сломлен. Разве ты не видишь.
И — беспомощная дрожь.
Дезир высвободился из его объятий, ушел. Покинул этот градшафт, разъезжал по западным странам. Очень скоро разнесся слух, что он агитирует людей против «преступника Мардука».
Политика Мардука после перенесенного им удара не изменилась. Правда, на протяжении целого года город слабее ощущал на себе его руку. В угрюмом ожесточении пребывал консул, от месяца к месяцу все больше старел. Казалось, он занимается текущими делами без внутреннего участия, только по привычке. Приближенные к нему люди знали, что он часто, запершись, изливает свое отчаянье в слезах. У некоторых тогда сложилось впечатление, что достаточно дотронуться до консула пальцем, чтобы кардинально изменить направление его деятельности.
Чиновники вызывающе пренебрегали распоряжением о демонтаже фабрик Меки, приостанавливали снос фабричных зданий, не заботились о повышении доходности принадлежащих городу земельных угодий.
Об Ионатане консул давно ничего не слышал. Занимаясь из последних сил текущими делами, он не хотел никаких напоминаний о пережитой им боли. Мардук раздался вширь и отяжелел, голову втягивал в плечи, его маленькие глаза моргали, на висках появилась седина.
— Я уже седой, Ионатан, как видишь. А ты какой? Дай на тебя поглядеть.
По-прежнему стройный, но уже вполне зрелый мужчина: Ионатан, в длинном серебристом плаще, заколебался и не без легкого страха протянул консулу руку.
— Ты должен мне помочь, Ионатан. У меня мало помощников.
А что, консул чувствует над собой какую-то угрозу?
— Нет, мне никто не грозит.
Тускло улыбнувшись, Мардук опустился на стул; стена его комнаты посверкивала белым, как если бы была обита листовой сталью.
— Чем же занимаешься ты, Ионатан, — на протяжении дня, в течение месяца?
— На протяжении дня? — Он, как и многие другие, работает на болоте; работы там хватает.
— Ты хочешь меня упрекнуть. Ты имеешь в виду, что необходимости в этом, собственно, нет, что я мог бы просто расширить фабрики.
— Нет, Мардук. Я не имею этого в виду.
— У тебя есть какие-то другие желания?
Ионатан промолчал, лишь с удивлением взглянул на него; Мардук сидел с утомленным видом и тоже молчал.
Охранник открыл дверь: темнокожий мужчина, сенатор какого-то западного градшафта, вошел в комнату, склонился в глубоком поклоне перед Мардуком и, казалось, едва осмелился выпрямиться. Мардук, в обычной своей неприветливой манере, спросил, как зовут гостя и каковы его намерения. Тот сказал, что хотел только увидеть консула, засвидетельствовать ему свое почтение.
— Вот как, — горько усмехнулся Мардук. — Для этого, значит, ты приехал сюда. Но мне-то это ни к чему, мой друг. Мне это только мешает. Вам нет нужды прилагать усилия, чтобы я вас увидел. Я тебе кое-что скажу: вы ни на что не годитесь.
Когда тот вышел, Мардук проворчал, что, может, велит изваять себя в камне: тогда, мол, у этих приезжих будет, на что поглазеть, и они смогут кланяться перед каменным истуканом.
Случилось так, что впервые за многие годы Мардук явился на заседание сената, не предупредив заранее о своем приходе; посидел, не сказав ни слова, и снова ушел. Он стал приходить все чаще, слушал других, уходил. Его озабоченные, беспокойные блуждания по градшафту… Однажды при непроясненных обстоятельствах — возможно, вследствие отравления невидимым газом — он в северной части города лишился чувств, но был вовремя обнаружен шедшими по его следу охранниками. Когда Ионатан навестил консула, тот выплеснул на него свое отчаянье:
— Разве я не сижу здесь, словно в ловушке? Долго ли еще ждать, пока она захлопнется? Враги подстерегают меня со всех сторон. У них есть оружие. Они работают. Я же ничего делать не могу. Даже этого я не могу.
Он снова и снова повторял: «Даже этого». Внезапно с испугом попросил Ионатана взглянуть, не стоит ли кто-то за дверью, и, когда Ионатан вернулся, истерично расплакался.
— Они ничего не могут. Я наблюдаю за ними. Перед Уральской войной они ничего не могли, и сейчас не могут. Мы все должны погибнуть. Знаешь ли, что я уже давно не видел тебя. Помнишь, какой нынче день?
Он, сидя на кровати, изучал лицо Ионатана.
— Сегодня годовщина моего вступления в этот город.
— Да.
— Подойди ближе, Ионатан. Что еще случилось в тот день? Дай мне вспомнить. Я велел позвать тебя, но распорядился, чтобы наручники тебе не надевали. В тот день я… заключил с тобой брак.
— Оставь это, Мардук.
— А я помню. Мне приятно об этом думать, дорогой брат. То было темное ужасное время. Но и хорошее. Я стал преемником Марке.
— Я хочу уйти, Мардук, хочу уйти. Прошу тебя, позволь мне уйти.
Седобородый Мардук дрожал. Он жадно — испуганно — смотрел на молодого человека, чувствовал, что хочет для себя смерти, что уже наполовину умер. Тело его качнулось; он бормотал: «Что за искушение ко мне приближается, вновь и вновь… Теперь вот — с этой стороны. Нежданно». Тяжело дыша, он двигал по столу вазу, потом, крепко стиснув ее, прижал к столешнице. Нежное лицо Ионатана пылало, левой рукой он схватился за лоб.
— Ну хорошо, Ионатан, перестань. Я помогу тебе. Покажу, почему ты думаешь обо мне так плохо. — Он потянул его за собой, через дверь по коридору к окну. — Вот, видишь. Там раскинулся город. Ты сейчас подумал: какими оживленными были раньше его улицы. Как нарядно выглядели дома. И что натворил я. Вот нынешний город. Он заболочен запущен загнивает. А вот лицо Мардука. Выскажи мне все напрямую. Я — терпеливый слушатель.
Младший молча смотрел, как на горький обросший щетиной рот упал алый солнечный луч.
— То, что ты, Ионатан, обо мне думаешь, для меня не новость. И уж тем более не тайна. Многие думают так. Не будь у меня оружия, я бы исчез уже много лет назад. Они обвиняют меня в желании их погубить, потому что я посылаю их на полевые работы.
— Я не обвиняю тебя, Мардук. Я, напротив, прошу, чтобы ты меня простил.
— Да, знаю, ты однажды уже просил у меня прощения. На лестнице. Или где это было. В тот день. Ты, помнится, упал передо мной на колени. Оставим это.
Он отошел от окна, вернулся в комнату, ухватился за спинку стула и какое-то время молчал; потом у него вырвалось:
— Говорю тебе, я не виноват во всем этом убожестве. Не я виноват. Я ничего больше не могу. Каков этот стул, который я сейчас швырну на пол, таковы и люди: если за них ухватишься, они не будут опорой, а только произведут шум и упадут. Нам чего-то недостает. Чего же? Мне ничего больше не дается, Ионатан. Я больше так не могу. Тысячи людей уже бежали за границу. Под конец они получат-таки мою голову. Как будто это хоть что-то им даст. Я мог бы пойти на уступки. Но я этого не сделаю. Пусть я плохой, все же есть много такого, что гораздо хуже меня. Пусть я блуждаю в потемках, все равно я забрался выше по склону, чем они. Я плохой, не так ли, Ионатан? — Он, вздохнув, прикоснулся лбом к плечу молодого человека.
— Ты не плохой. Если бы я знал, как тебе помочь…
— Ты принуждаешь себя. Ты говоришь мне хорошее, Ионатан, только из жалости. На самом же деле думаешь иначе. Останься, поддержи меня. Ты мой брат, который меня ненавидит.
— Я бы хотел помочь тебе, Мардук, — всем, чем могу. Ты только скажи, как. Я хочу приходить и сидеть с тобой рядом, Мардук, не принимай меня за ребенка. Я не держу на тебя зла. Я, правда, не нахожу в себе никакой злости. Я мог бы просить у тебя прощения за многое. Дай мне шанс, Мардук, проявить себя с хорошей стороны. Кто ты, кто ты — ты, бедный человек…
— Не говори так, не говори, — задрожал консул. — Просто всегда оставайся подле меня. Это я раскрылся перед тобой как бедный. На самом деле мы все бедные. Не я один. Мы все погибнем. Где оно, спасение?..
Он отступил от Ионатана. С подрагивающим лицом, моргая и бросая на молодого человека короткие злые взгляды, обошел вокруг круглого стола и уставился на своего собеседника уже с той стороны:
— Во мне завелась гниль. Но я еще пробуду сколько-то времени здесь, в этом доме. Это моя нора. Я уже помогаю себе, Ионатан. Уже сам себе помогаю. Посмотри на мои седые волосы. Несколько лет назад они были волнистыми и послушными. Сейчас же стоят торчком, как щетина. Такова и судьба нашей земли. Может, меня вскоре вынесут из этого дома ногами вперед. Но — хватит об этом. Боюсь, к концу жизни я еще успею стать очень злым.
Ионатан на прощание подал ему руку; Мардук задержал эту гладкую теплую ладонь в обеих своих руках. Но Ионатан почти незаметным движением руку высвободил.
«Я больше к нему не приду», — подумал Ионатан, когда, зябко ежась, спускался по парадной лестнице. В глубине души он уже принял решение: «Никогда, никогда больше я к нему не приду. Даже если за это он меня убьет или засадит в тюрьму и подвергнет пыткам. Я к нему никогда не приду».
Он испытывал чудовищное отвращение к Мардуку. Был весь захвачен мощью этого чувства. И, оказавшись на улице, свернул в сторону, в тихий парк. Шагал по аллее, плакал, бил себя в грудь, избавляясь от омерзения возмущения безграничного стыда. «Какой позор, — думал, — как он меня опозорил». Во рту плавало что-то гадкое. Ионатан сплюнул. Замедлив шаги, направился к выходу из парка. К тому моменту, когда снова увидел людей, он вернул себе способность дышать глубоко, полной грудью. Он презирал консула. «Я никогда не приду к нему. В самом деле, старика лучше устранить. Государство в итоге только выиграет. Все от этого выиграют».
Авторитет Мардука в то время действительно пошатнулся. Консул, который прежде всегда сидел затворником в своей штаб-квартире, теперь — вероятно потому, что чувствовал себя неуверенно — ходил по городу, смотрел, где что делается, задавал вопросы. Нередко случалось, что собственные охранники просили его быть осмотрительнее — иначе, дескать, он попадет в неприятное положение. Люди видели, как консул разгуливает по улицам с собакой, большим и сильным животным. Внезапное исчезновение собаки положило конец этой опасной эпохе в жизни Мардука. Больше он не появлялся на улицах. Он был старым, но все еще решительным человеком, который, по мнению многих, упорно добивался того, чтобы их градшафт как можно скорее обезлюдел.