Requiem

Requiem aeternam dona eis, Domine

et lux perpetua luceat eis

Те decet hymnus, Deus, in Sion

et tibi reddetur votum in Jerusalem.[2]

Придя в сознание, он уже не мерз. Бормотание продолжалось, но звук был незнакомый — может быть, добавились чужие голоса? Он осторожно повернулся на бок, и удивился, как безболезненно и легко это удалось. Изнуряющую слабость как рукой сняло, будто он только что проснулся после глубокого сна. А ведь ему казалось, что он забылся всего на минутку. Неужели старина Клоссет, вопреки ожиданиям, сумел его вылечить? Радость охватила его, как нечаянное солнце в ноябрьский пасмурный день: кризис миновал!

— Станци…

Он говорил тихо, чтобы не напрягать организм, но уже на полуслове понял, что без труда мог бы позвать ее в полный голос. Послышались шаги, он, щурясь, открыл глаза, но тут же зажмурился, свет ослеплял.

— Приходит в себя, наконец-то.

Голос — не Констанции и не Софи — был чужой, на две с половиной октавы ниже, но, во всяком случае, слова он различал четко.

— Станци! — откликнулся он и попробовал улыбнуться. — Станци, значит, он все-таки нашел противоядие?

— А он у нас шутник! — Кто-то засмеялся, а потом его мягко затормошили за плечо. — Как дела, приятель?

Он нерешительно открыл правый глаз. Над ним склонилось лицо, совершенно ему незнакомое.

— Клоссет творит чудеса, — выдохнул он.

— Что?.. Вот черт, он что тут, того?.. — с него резко сдернули одеяло и отдали во власть холода, как голого зверя.

— Да ерунда, просто еще не вернулся из трипа, пускай проспится.

Одеяло опустилось на прежнее место.

— Ладно, он свое еще получит! Дрыхнет тут, пока мы работаем.

Он открыл глаза, смутно различил две удаляющиеся фигуры, по виду — мужские, потом дверь закрылась, и он опять закрыл глаза.

Что-то не сходилось.

Он был не дома. Постель на ощупь другая, намного мягче и неровная, — да, более упругая, и в ней чувствовался тонкий женский аромат. Куда это его принесли? Кто, ради Бога, были эти грубые парни? И о какой работе шла речь? Боже праведный: неужели только что у него был Франц Ксавер[3]?

Он снова отважился потихоньку открыть глаза. Покои, в которых он находился, были просторны, из окна падал тусклый зимний свет. Он глубоко вдохнул. Во всяком случае, он не умер. Или это так кажется? Он инстинктивно проверил, как действуют руки, пробежал первые такты Sanctus — той части, которую он не успел дописать, провел пальцами по груди и животу. Вдруг он испуганно замер. Одежда была не его. Он отодвинул одеяло — пурпурного цвета! — приподнял голову и оглядел себя. Вместо обычной просторной льняной рубашки на нем была короткая рубашонка, без воротника и пуговиц, сделанная из необычного материала, облегающего, хотя и очень тонкого. На ногах были темные штаны, доходившие не то что до колен — до самых щиколоток. Они были удобные, бархатистые и податливые. Погребальная одежда? Его пробрала дрожь, но тело давало ощущение здоровья и жизни. Боль в черепе тоже не мучила, там снова свободно бежала музыка, в ярких красках и формах она колыхалась вокруг, как и издавна, настаивая, чтобы ее записали. Он был совершенно избавлен от боли. Gere curam mei finis — дай мне помощь в смертной муке — значит, в конце концов… это рай?

Он сделал глубокий вдох, втянул голову в плечи, осмотрелся еще раз. Жареных голубей как будто не видно, но его разум и без того всегда сопротивлялся этим поповским россказням о рае. А между тем: голубок пришелся бы ему сейчас очень кстати, желудок подавал все признаки жизни. С удивлением он отметил, что побаливает пузырь, но это не та боль, которую он постоянно терпел последние недели, скорее он радостно чувствовал, что просто нужно помочиться.

Он сел, спустил ноги на холодный пол. Заскрипели половицы. Обнаружив у кровати горшок, он было успокоился, но у штанов не было ни помочей, ни застежки, только мешочки по обеим сторонам, в одном из них он нашел смятый мягкий платок. Он нервно ощупал толстый пояс штанов, и с восхищением заметил, что тот растягивается. Его можно было оттянуть от живота, а потом отпустить, и пояс неожиданно пружинил и возвращался на талию, безукоризненно выполняя свою работу — держал штаны на месте.

Он несколько раз оттягивал материал и смотрел, как пояс хлопал по животу, а потом совсем стянул его и взял горшок. Знакомое журчание успокаивало.

Рядом с кроватью стоял стеклянный стол, на нем лежала бумага, довольно много, целая кипа белоснежной бумаги, гладкой, как тончайший шелк. Он провел по ней кончиками пальцев. Поистине, удивительное место — гладкая, как в раю! Пера он не нашел, но рядом лежал лакированный карандаш и еще один предмет — устройство которого он, правда, не мог распознать — явно предназначенный для письма.

Он невольно кивнул. Кто бы ни был перенесший его сюда, совершенно ясно, чего здесь от него ждут: теперь он должен завершить последнее произведение, реквием, будь это место «тот свет», «еще этот» или остановкою между ними. С этой мыслью к нему пришел ужас. Неужели тот господин, который недавно принес ему заказ, и правда был ангелом смерти? Констанция обозвала его дураком, когда ему показалось, что высокий статный мужчина в темной одежде похож на архангела Михаила. Но сейчас — он еще раз осмотрелся в незнакомой комнате — его предчувствие превратилось в уверенность, и это было мучительно: заказчик был не из смертных. А реквием!.. Он тяжело вздохнул.

Кошмар, с которым он не мог примириться ни на миг, ни на один удар пульса: нотописцев он знавал немало, но не слышал ни об одном, которого приговорили бы к такой пытке. Ведь и каменотеса не принуждают вырубать собственное надгробие, ни ткача — ткать саван себе самому, ни могильщика — рыть себе могилу, и только ему выпало это мучительнейшее из заданий; написать заупокойную службу по себе самому. Requiem aeternam. Нет, конец этот был еще не концом, а нарочным продолжением муки. Он чувствовал, что отсюда его не выпустят, не позволят войти в царство мертвых, пока он не проведет последнюю тактовую черту.

Его охватило негодование. Разве не проявил он бездну усердия и не работал до последнего мига, не передал этому тупице Зюсмайеру все наброски до малейшей детали, не описал ему всего по нескольку раз и не проинтонировал голосом? И все же, кроме первой части, ничего не было готово по-настоящему, он мог бы, во всяком случае, записать еще партию хора и бассо, местами — первую скрипку, разумеется, в Tuba Mirum соло тромбона, но для Sanctus, Benedictus, Agnus Dei и Communio времени понадобилось бы больше. Что толку сначала отнимать у него жизнь, а потом настаивать на выполнении того же задания здесь? Кто из нас, от века и доныне, понимал начальство? Не важно, небесное ли, земное. Но он им покажет, он напишет Sanctus, который не превзойти будет в блеске! Одним махом он отбросил все, что прежде задумал для Sanctus, и начал новую смелую тему в теплых, солнечно-светлых тонах. Губы приоткрылись, он стал напевать, сперва беззвучно, потом вполголоса, пока целое не приняло своего облика.

Взгляд его скользнул к закрытой двери. Ему суждено испытание, затворничество, в котором ничто земное не отвлечет его от дела, — ни оперы, ни другие увеселения. Почему при таком тщании ему не приготовили нотной бумаги — он в недоумении покачал головой. Настоящий экзамен! Потом он смахнул со лба растрепанные волосы, еще потные после болезни, и начал чертить по пять линий одну под другой, помогая себе вторым, аккуратно сложенным листом.

Sanctus продвигался быстрее, чем он думал, хотя он написал для него целых тридцать восемь тактов. Он пропустил только репризу, ее и в самом деле мог дописать любой бездельник, а для какого-нибудь нотописца разряда Клементи в загробном мире, пожалуй, найдется не так уж много работы.

Чудесное писало быстро скользило по бумаге и к тому же, казалось, обладало сверхъестественным запасом чернил; правда, оно немного мазало на восьмушках, но зато он исписывал уже пятую страницу, даже не задумываясь о чернильнице. Он с приятным чувством откинулся от стола и выпрямился на темном кресле, которое покачивалось при каждом движении. Ему не помешал бы завтрак, но здесь, очевидно, заботились единственно о выполнении заданий. И все же: кажется, это неплохое место, воздух отрадно сухой и теплый, затылок не чувствовал ни малейшего сквозняка. Вот только ноги мерзли.

Он прошелся взглядом по комнате. На столе рядом с ним стоял странный тонкий вертикальный ящик, как маленькое слепое оконце или рама без картины. Зато на его нижнем краю горел крошечный зеленый огонек. Он недоверчиво поднес к нему палец — держа его на некотором расстоянии, — но огонек не грел и не мигал. Он несколько раз постучал по нему, огонек продолжал гореть без малейшего уважения. Перед ящиком находилась доска — должно быть, это был набор для игры, потому что на ней были установлены маленькие кубики, содержавшие весь алфавит, а также цифры и множество знаков. Тот, кто играл последним, видимо, поленился сложить буквы как следует, все стояли не на своем месте. Он взялся было за букву А, попробовал поднять ее и восстановить надлежащий порядок, но кубик не вынимался, только нажимался как на фортепиано. Так это были… клавиши для письма? Он по очереди нажал буквы В-О-Л-Ь-Ф-Г-А-Н-Г, но не раздалось никаких звуков, кроме монотонного постукивания. Он в недоумении бросил стучать.

Рядом с клавишами он обнаружил еще одну стопку бумаги, исписанную мелким, очень женским почерком: заметки, числа, нежные рисунки. Можно ли допустить, что он в этом месте — не первый, от кого ждали выполнения конечного дела? Что ж, по крайней мере эта мысль была утешительной, на фоне того упорства, с которым от него требовали работу. Неужели в конце концов придется записать и все оркестровые партии? Он набросает Benedictus, Agnus Dei… а потом? У него подступил комок к горлу. В конце концов от него потребуют все. Все. Включая последнее. Последний предел. Lacrimosa. Его трясло от одной мысли, от звуков, связанных с этой частью. Никогда прежде с ним такого не было. Никогда прежде собственная музыка не потрясала его с такой силой, чтобы он не мог ее завершить. Lacrimosa. Dies illa. Как часто приходилось вставать из-за стола в слезах и уходить прогуляться, чтобы уличный шум оживил его. Huic ergo parce, Deus! Он с дрожью взялся за удивительное перо.


Перед ним собралась уже порядочная стопка готовых листков, когда к последним тактам Benedictus вдруг примешались посторонние звуки. Он вздрогнул. Женский голос пел монотонную мелодию из двух повторяющихся фраз, под звонкое бряцание, как будто били в кастрюли.

Первый порыв возмущения сдернул его с места, потом он застыл, прислушался. Слабые стуки, кто-то прошел мимо двери его комнаты. Он инстинктивно задержал дыхание. Архангел! Но шаги удалялись, стукнула дверь, пение смолкло, начался какой-то разговор. Он подкрался к двери, прижался к ней ухом. Кто-то болтал с женщиной, но так невнятно, что слов было не разобрать. Он робко нажал на ручку и высунулся за дверь. Голоса шли из соседней комнаты, и хотя беседа, видимо, была дружеской, разговаривали неестественно громко, почти как на сцене. От любопытства он вынырнул в полутемный коридор, прошелся босыми ногами по холодному полу и, крадучись, оказался в комнате побольше, можно сказать — салоне, таком светлом, что он заморгал. Стены были совершенно белые. Он с удивлением огляделся. Ошибки быть не могло: в комнате разговаривали — хотя в ней никого не было! Чувства ли его, или кто-то другой — сквернейшим образом разыграли его. Как можно тише он стал подбираться к полочке на стене, от которой, несомненно, и доносился разговор, споткнулся о розовые пушистые шлепанцы, не долго думая, сунул в них ноги. Следуя за звуком, он дотронулся до полки, ощутил однозначную вибрацию, порождаемую громким разговором, слова которого он не мог разобрать. Мелкое дрожание исходило от черной коробочки, обтянутой тканью.

Он замер, завороженный: механический музыкальный аппарат, производящий голоса! Какой безупречный звук, почти неотличимый от настоящих людей, как будто они сидели в коробочке, которая, конечно, была для этого слишком мала. И все же он на всякий случай повернул ее, сзади выходил только гладкий черный шнур. Разумеется, чтобы заводить механизм! Довольная улыбка мелькнула у него на лице. Как мастерски сделано! Совсем не так, как скучные аппараты, для которых ему недавно велели написать несколько пьес — он сделал только часть, и ту неохотно. Какой честью было бы для него сочинить возвышенную музыку для этого нового механизмуса, тем более что можно было, очевидно, написать подлиннее — ящичек разговаривал уже довольно долго и обходился пока безо всякого завода.

Он осмотрелся. В салоне царил неописуемый беспорядок: бокалы и бутылки на полу, там же одежда и всякий мусор. Приходилось признать, что ничегошеньки он не понимал в этой комнате, кроме того, что недавно здесь, судя по всему, была попойка. Но участвовал ли он в ней? Он чувствовал, что у него пересохло во рту. Некоторые из бутылей на полу были недопиты, он поднес горлышко к носу, вдохнул запах пива, сделал несколько больших глотков; напиток выдохся, но утолял жажду, хотя и не освежал.

Механизмус все бубнил, а он обвел взглядом комнату и остановился на маленьком, совершенно круглом зеркальце, лежавшем на полу. Встал на колени и наклонился над ним. У зеркальца было отверстие в середине. Стоило повернуть голову, как по нему с разной скоростью пробегали разноцветные лучи, сверкающий балет, исходящий из невидимого центра. Это была музыка для глаза! Он поводил головой в разные стороны, испробовал разные ритмы — малейшие его движения производили новые сочетания цветов и становились неожиданными звуками. Но потом его замутило, он глубоко вдохнул и встал. Пожалуй, ему не хватает воздуха.

Он прошел к окну, задергал и затряс ручку, пока рама не открылась. С облегчением оперевшись на подоконник, он посмотрел в серое небо. Воздух, холодный по-зимнему, был наполнен нескончаемым жужжанием и журчанием, как от горного ручья весной. Он прислушался. Издалека кто-то дважды коротко протрубил в охотничий рог. Он вздрогнул, вдохнул холодного воздуха, с едким, дьявольски неприятным запахом, от которого слезились глаза. Ни ангелов, ни их труб, ни голубей. Вместо них — свинцовое небо, вонь алхимии и голодный желудок.

С усталостью путника, на пределе сил узнавшего, что пройдено только полпути, он подпер голову кулаками и уставился в даль аллеи, между голых деревьев. Его удивила дорога, абсолютно плоская, сделанная как будто из единого большого булыжника черного цвета, и тут по ней проскочило что-то большое и блестящее, с черной покатой спинкой, как у огромного насекомого. Он в испуге отпрянул от окна. Вслед за первым с другой стороны пронеслось второе, серебристое, на этот раз он остался у окна, только покрепче ухватился за подоконник, следуя взглядом за удивительной повозкой внизу. Да, это очевидно была карета, хотя он не слышал стука копыт и не находил лошадей. Любопытство росло, и он смотрел на бесконечные повозки, вылетающие справа и слева, пока одна из них не замедлила ход и не остановилась на противоположной стороне улицы между деревьями. Она действительно была похожа на карету, с четырьмя колесами, — хотя и гораздо меньше, чем у кареты, — и он удивился, что на них можно было развить такую скорость. С обеих сторон открылись дверцы, из них вылезли два человека и начали вынимать из кареты большие коробки и уносить их. Он попробовал представить себе, каково это — с такой скоростью нестись по аллее, и вспомнил свой восторг, когда в детстве они были в долгих поездках и кучер иногда давал лошадям кнута.

Из задумчивости его вывел крик с улицы, судя по интонации — грубое ругательство. Он посмотрел вниз — только что на тротуар упала коробка, и высыпалась куча бумаги и книг.

— Ты совсем спятил, устроил тут холод собачий! Сейчас же закрой окно!

Он испуганно обернулся и уставился на огромного мужчину, у которого волосы торчали, как перышки у только что вылупившегося цыпленка; он был голый, с одним только полотенцем на бедрах, — разве что лавровый венок мог бы дополнить его образ. Небесные воинства он представлял себе иначе.

— В чем беда-то? Закрывай!

Он послушно взялся за раму. Только теперь он почувствовал, какое приятное тепло раньше стояло в комнате, хотя ни малейшего запаха печки не ощущалось.

— Я, о… прошу покорно прощения, в мои намерения ничуть не входило инкомодировать вас.

— Что ты сказал? — Мужчина осмотрел его с ног до головы. — Оклемался, по крайней мере, мы уж боялись, коньки отбросишь.

Он оцепенел.

— Как это сделалось? — Он с трудом раздвинул уголки рта. — Ведь я уже умирал, умер… то есть я был при смерти?

Голый выглядел так, словно набрал в рот уксусу.

— Шутки шутить любишь, да? Ну, значит, тебе повезло, что мы помешали твоей верной смерти. В следующий раз я бы на твоем месте был посдержаннее.

— В следующий раз? Я… не понимаю.

Его прервал шлепающий звук, шаги приблизились, и в дверном проеме появился херувим с локонами орехового цвета, рассыпавшимися по высокому лбу.

— Гляди, Энно, — заулыбался голый, — нам тут для уборки помощника привалило. Найденыш пришел в себя.

— Ну слава Богу. — Херувим взглянул на приятеля искоса, засопел с облегчением. — Ты точно о’кей?

Слова относились к нему. Он осторожно перевел взгляд на второго. Раз он не мертв, значит, это не мог быть загробный мир. Куда же он попал? В промежуток, которому он не знал названия? Где «акэй» — опознавательный знак?

— Я, э…

— Ну уж нет! — перебил его голый. — Только не рассказывай, что ты страшно торопишься.

— К тому же получишь отличный завтрак. — Херувим, которого звали Энно, помахал белоснежным бумажным пакетом и вышел.

— Только, ради бога, сними ты тапки Анджу, ее удар хватит, если она тебя в них увидит!

Он посмотрел вниз, нерешительно рассматривая ярко-розовую обувь.

— Прошу меня простить, но причина, по которой я воспользовался ими, — это, потому что я лишился собственных туфель и…

— Да, наверно, оставил у Анджу в комнате, — а голый кивнул в сторону спальни с пурпурной постелью. — Мы тебя вчера переодели. Не могли же мы положить тебя к ней в кровать в твоем вонючем прикиде.

Он кивнул, делая вид, что понял, вынул ноги из шлепанцев и протиснулся мимо голого в спальню. Но в пурпурной комнате не было ни его туфель, ни одежды. Вместо этого он выбрал из нот, разложенных на секретере, то, что было нужно, и сложил в аккуратную стопку.

— Нашел? — Перед ним стоял голый, который тем временем оделся — в длинные штаны и такую же рубашонку, какая была на нем самом, только в черную, а не белую. Черный — отнюдь не небесный цвет! Он сощурился, посмотрел на разукрашенные багровые буквы на груди великана: AC/DC. Посредине их разделял пылающий огненный меч стражника рая. Что же это могло значить? Angelus caelestis Domini Christi — небесный ангел Господа Христа? Неужели этот светловолосый был прямым посланником Христа, Господа нашего? Он на всякий случай склонил голову, но потом в растерянности скосил глаза вверх.

— А… пишется разве не Jesu Christi?

— Чего?

Domine JESU Christi! — он протянул указательный палец к багровым буквам.

— Что ты несешь?

— Ладно, Йост. — Позади него вошел херувим Энно и сделал успокаивающий жест. — Том выбросил его шмотки, они все равно уже не годились, заблеванные такие. — Энно, извиняясь, показал на голубые штаны: — Хочешь, оставь себе эти.

AC/DC. Он потеребил брови. Adorate, Cherubim, Dominum Cantu! Поклоняйтесь, ангелы, Господу, воспевая. Да, наверняка именно так. «Как это прекрасно!» Он тут же представил себе тему, a-c-d-c, мелодия, разумеется, должна быть в ля-миноре; он начал тихонько напевать: «Aaa-do-raa-te Cheee-ru-biiim…»

— Так, приятель! Это еще что у тебя, ты тут смотри, ничего не трогай!*-# Херувим увидел ноты и протянул за ними руку. — Анджу нам устроит ад, если заметит, что у нее в кровати лежал обкуренный тип.

— Ад? — Он решительно прижал к себе стопку бумаги. — Это мое. Я это сочинил сегодня утром.

Ангел Йост посмотрел на него так, словно он говорил на языке африканских мавров, потом перевел взгляд на ноты.

— А в остальном ты нормально? Ты кто вообще?

Он смутился. Херувим, которого, видимо, назначили для его приема, ничего не знал? С легким поклоном он ответил:

— Моцарт, Вольфганг Моцарт, компонист из Вены.

Энно отвернулся со стоном и вышел из комнаты, а херувим Йост понимающе кивнул Вольфгангу.

— Отлично, господин Моцарт, но сначала поможешь нам убраться, а то мы тебя не выпустим. Так что давай, начать можешь с кухни.

Вольфганг выпрямился. Ведь не ожидают от него в самом деле, что он будет отскребать какую-то кухню? Черта с два! Он и пальцем не шевельнет! Его вызвали сочинять музыку, так неужто он позволит отвлечься на грязную работу простой служанки?

Кто этот черный ангел, который командовал им, как лакеем? Но так как желудок его уже почти поедал сам себя, в голову пришло, что в кухне ему, возможно, будет на первое время не так уж плохо, и он поплелся за Йостом.

— А девки у вас нет? — спросил он. — И посыльных тоже?

Йост засмеялся.

— Девок нам всегда не хватает. А у прислуги, увы, сегодня выходной. Но зато у нас есть ты.

Вольфганг возмущенно подбоченился, но ввиду своего более чем сомнительного положения решился пока исследовать ситуацию молчаливо и преосторожно.

Он зашел вслед за Йостом в тесное помещение с белой блестящей мебелью, в котором на радость сильно пахло кофе, хотя очага нигде не было видно. Йост открыл маленький шкафчик в стене и поставил перед ним три кружки, налил дымящуюся темно-коричневую жидкость.

— Кстати, с кем ты вчера пришел-то? Я тебя в жизни не видел.

Вольфганг сбоку осматривал херувима, который очевидно знал о нем больше, чем он сам.

— Я, знаете ли… в неведении, месье, — тихо ответил он, я был убежден, что прибыл только сегодня… до некоторой степени. О моем прибытии вам, вероятно, было объявлено. Могу ли я попросить вас о небольшом разъяснении?

— Чего? Господи, чувак, у тебя крыша едет полным ходом, ты уже вчера пришел к нам под кайфом, что ли?

— Боюсь, что я не вполне могу уследить…

Йост смерил его взглядом.

— А вообще, что ты помнишь?

Вольфганг наклонил голову в сторону.

— Я неожиданно оказался в вашей постели, а добром здравии, а ведь еще вчера я не сомневался, что мой час настал.

— Легко могу себе представить, — раздраженно ответил Йост, — но хочется знать, кто тебя вчера притащил.

— Сопровождения не припомню и смею уверить, это произошло не по моей воле.

— Что ты сказал? Хочешь сказать, ты вошел просто так, никого здесь не зная? И часто ты надираешься у совершенно незнакомых людей?

— Я, как бы это… — Вольфганг, запинаясь, отступил на несколько шагов. Неужели он и вправду, сам того не зная, участвовал в их попойке? Случалось, он и раньше налегал на пиво и вино, так что это вредило его памяти, правда, никогда еще воспоминание не ускользало бесследно. — В мои намерения отнюдь не входило беспокоить вас, и я верно ни к чему не притронулся…

— А пивом от тебя несет, как от бомжа, — Йост с отвращением поморщился. — Ну ладно, повеселился, теперь зато можешь поработать. Давай-ка, — последовал пригласительный жест в сторону заляпанного пола, — желаю успеха! Ведро вон там в шкафу.

Йост уже развернулся к двери, но остановился и сложил руки на груди.

— Слушай, ну ты же все-таки не совсем с улицы?

Довольно с него.

— Я порядочный человек, — возмутился Вольфганг, — пусть и выгляжу сейчас не вполне подобающе! — Тоже мне служитель небесный, это какой-то болван неотесанный или того хуже — падший ангел, который не заслужил его вежливости. — И если бы в тебе, черный херувим, оставалась хоть капля приличия, ты бы не стал медлить с необходимым гостеприимством. С самого моего прибытия я еще ничего не ел!

— Ты думаешь, тут тебе что, гостиница?

— Ни в коем разе! Возможно, притон самого худшего сорта. И люди в нем соответствующие! И если бы ты был любезен принести мои туфли, я бы тотчас покинул это негостеприимное место!

Йост презрительно взглянул на ноги Вольфганга, хотел отпустить еще одно замечание, вытаращился и заорал:

— Черт возьми, чувак! Все в крови! Под ноги смотри, когда по осколкам ходишь!

Вольфганг смущенно посмотрел вниз. Тотчас же почувствовал резкую боль в большом пальце, приподнял левую ногу. На грязном полу осталась дорожка крови.

— Осторожно, ты, сойди с моих дисков! — Йост подцепил кончиками пальцев и поднял с пола два серебристых кружка, запачканных кровью, точно таких же, как Вольфганг видел в салоне.

— Больно! — Вольфганг подхватил с пола скомканный платок, прижал его к пальцу и опустился на стул.

— Чо там у вас? — В дверь кухни просунулась голова Энно.

— Зараза! Все диски мне заляпал! — Йост наклонился над раковиной и мыл серебряные кружочки.

Вольфганг не отводил взгляд от блестящей трубки, из которой вытекала вода, несмотря на то что Йост не качал насос.

— Течет, — выдохнул он, — течет сама собой.

— Господи боже мой. — Энно склонился над ногой Вольфганга, осторожно снял с раны платок. — Течет еще как! Глубоко порезался.

Он открыл ящик и протянул Вольфгангу мягкий кусок ткани в два пальца шириной.

— На, заклей пластырем.

Вольфганг послушно кивнул, приложил кусочек ткани на кровоточащий порез.

Энно вздохнул.

— Ты правда такой бестолковый или только прикидываешься? — Он взял у него пластырь, промокший в крови, потом снял бумажку с другого кусочка и прижал его к ране.

— Осторожно, у такого бомжа, скорее всего, СПИД! — сказал Йост, но Энно только пожал плечами и придвинул еще один стул. Вольфганг удивленно двигал ступней — крошечная повязка держалась сама собой.

— Во всяком случае, сейчас он не может наступать на этот палец. — Энно указал Вольфгангу на стул: — Подними ногу, осторожно.

— Уборкой заниматься он, конечно, тоже не может, да? Хорошо устроился! Вообще, с меня хватит! Его, кстати, еще и на хавчик пробило! — Йост сопел и фыркал, как лошадь. — Я тут смотрел недавно один фильм, там в одной тихой мирной семье поселился бомж. И знаете, чем дело кончилось? Они его прибили. Короче: или ты убираешься вместе с нами, или вылетаешь прям щас. Прямо сейчас!

— Да чисти сам свой свинарник, фальшивый ангел! Падший! Демон! — Вольфганг рывком поднялся, закусил губу и с гордо поднятой головой вышел из кухни. Он торопился найти выход, но ходить быстро не получалось, потому что левой ногой он наступал только на пятку.

— Подожди, куда ты с босыми ногами на улицу, на мороз, — Энно, похоже, собирался его догнать.

— Да забей, — отозвался Йост, — какая разница, босой он будет валяться на скамейке или в тапках.

Вернись он сейчас — этот ехидный шут будет снова злорадствовать. Лучше уж пальцы на ногах отморозить. Он захлопнул дверь, и загрохотало на весь подъезд.

Загрузка...