Offertorium

Domine

…sed signifer sanctus Michael

repraesentet eas in lucem sanctam.[39]

— Выглядит многообещающе, господин Мустерман. А почему вы сразу не принесли эти ноты, еще в прошлый раз?

— По той причине, что ничего из них не было скомпонировано, стало быть, я не мог бы вам их представить.

Зинглингер уставился на папку, потом перевел взгляд на Вольфганга.

— Вы хотите сказать, что написали все это за четыре недели?

— Разумеется, я принес бы вам больше, кабы проклятая писанина не сжирала почти все время. У меня есть еще фантазия для фортепиано — клавираусцуг — и рондо. И часть сонаты, но к ней нужна еще кода, а я же не жвачное, чтобы пережевывать пять раз одно и то же! Му-у-у! — И Вольфганг затрясся от смеха, стоило ему представить себе жирную дойную корову, жующую ноты.

Зинглингер полистал страницы.

— Господин Мустерман, вы просто уникум какой-то. Откуда такое богатство идей?

— От эдаких докучливых кобольдов, господин Зинглингер, которые так и скачут у меня в башке вверх и вниз, брынчат и болтают удивительные вещи. Мне порой даже хочется, чтобы меня оставили в покое — что я уж, верно, заслужил, — только кобольдов чересчур много, вот и поджидают меня на каждом шагу, и стоит кому-то заговорить со мной — не успеваю опомниться, — получается музыка! — Он передернул плечами и скорчил такую рожу, словно глотал рыбий жир. — Правда, годится из нее только малая часть, ха! Если записывать всё — жизни не хватит. Иногда хочется, чтобы у меня был помощник, только ему пришлось бы смотреть мне прямо в башку, и, пока у меня в ней такой ералаш, верно, не остается ничего другого, как всё писать самому.

Представив себе, что кто-то открывает его голову, как битком набитый ящик комода, при виде содержимого пятится, падает и приземляется на мягкое место, он опять не удержался от смеха.

Наконец он рукавом вытер слезы и заговорил тише:

— Если, господин Зинглингер, вы чуть наберетесь терпения, поспеет еще одна вещь, специальная, и она вам понравится, тем более о ней заговорят, если дать ее в конце года.

— В конце года? — Лицо Зинглингера приняло страдальческое выражение. — А что это за пьеса?

— Заупокойная месса. Впрочем — не вполне обычная, и я просто уверен, что она всколыхнет весь мир, однако теперь я не вправе высказать слишком много, ежели хочу удивить ею публику.

Зинглингер устало улыбнулся.

— Ну что ж, давайте, доделывайте и приносите мне все, когда будет готово. Но что касается конца года — выбросьте это из головы, — и он захлопнул папку Вольфганга, — до конца года, конечно, ни одна из этих вещей исполнена быть не может.

Вольфганг вглядывался в доброе, как у преданного пса, лицо Зинглингера — искал объяснения. Скорее всего, он опять недопонял. Может быть, у них календарь тоже поменялся и теперь год кончается в день летнего солнцестояния?

— Но теперь… еще только апрель, — робко возразил он. — Разве нельзя предположить, что до декабря можно успеть сотни раз исполнить любую пиесу?

— Господин Мустерман, я не хотел бы вас обижать, но полагаю, как неизвестный композитор вы сильно переоцениваете свои шансы. Возможно, у знаменитостей и случается, что новое произведение исполняют через несколько месяцев, но в вашем случае нужно выждать и посмотреть, что вообще удастся пристроить. И если что-нибудь получится — то не раньше чем через годик-другой, вот как обычно бывает.

— Через год-другой? Силы небесные! А на что же люди живут? В мо… В Моцартово время новое произведение брали на сцену, едва просохнут чернила!

Зинглингер рассмеялся.

— Дался вам этот Моцарт, как я погляжу! Но мы-то с вами живем не в восемнадцатом веке… Это в старые времена устраивали такую гонку. Бедняге Моцарту из-за этого приходилось выслушивать тот еще кошачий концерт. Не торопитесь, Мустерман. Я дам вам знать.

И его без церемоний отправили восвояси.

Какое тяжкое предприятие! И как объяснить Петру? Вольфганг возвращался с тяжелым сердцем. Петр, конечно, прав, и Петр старается, как может. В конечном счете речь идет не просто о его заветном желании сочинить музыку, которая принесет ему великую славу, — нет, это его миссия — а иначе разве мог бы он вернуться на землю? Теперь более чем когда-либо его священный долг — создать лучшее

и самое выдающееся, нечто, на что способен только он. Если бы только разрешалось признаться, кто он — сколько проблем решилось бы разом, и сию минуту ему открылись бы все дирижерские пульты мира. Его ждали бы там, где его место. Его почитали бы тем, кто он есть, и оценили бы его музыку, как она того заслуживает. В состоянии ли он еще раз пройти этот тернистый путь? И куда он придет? Он и сам понимал, что ему вот-вот надоест болтаться тапером по кабакам. Его место — в больших залах, славных оперных театрах, но из государственной оперы, куда он попробовал было сунуться, его прогнали, как дворняжку. Начинался дождь, Вольфганг втянул голову в плечи, как будто это могло спасти от измороси. Да, Петр прав, и Вольфганг сделает, как он велит. Будет писать, играть, и на первых порах — во славу Божию — давать проклятые уроки.



* * *

— Господа, есть у кого-нибудь вопросы или закрываем собрание? — Ректор консерватории укладывал блокнот и ручку в портфель и собирался встать из-за стола.

— Коллеги, мне действительно хотелось бы кое-что обсудить, — с этими словами поднялся профессор Михаэлис и стал раздавать подготовленные копии. — Хочется, чтобы вы все взглянули. Это, как видите, новая обработка «Реквиема» Моцарта, здесь части Sanctus и Benedictus.

— Откуда это у вас?

— Один мой студент это где-то… хм… нашел. И выдал на экзамене за свое! Я подробно обсудил находку с коллегой Хаймертом и пришел к выводу, что мы имеем дело с произведением, которое сильно приближает нас к разгадке собственно Моцартовой версии «Реквиема». И если вы тоже придете к тому же мнению…

— У вас в наличии только эти две части? — ректор поправил очки.

— Нет, имеются еще наброски и разработки к частям Agnus Dei и Communio. Рукописные варианты.

— Невероятно, в самом деле, тут чувствуется такая легкость и гений, словно это и впрямь вышло из-под пера Моцарта. А вы уверены, что это не перепечатано с его автографа, доселе неизвестного? Это стало бы сенсацией…

— Конечно, я тоже сразу так и подумал и навел соответствующие справки — ну, вы понимаете, о чем я, — но нет ни малейших намеков, чтобы где-либо появлялась подобная рукопись.

— Но тогда откуда же эти листки?

— Как я уже сказал, от одного моего студента, который… — как вам сказать, в двух словах: мы сейчас выясняем, кто автор. Мы ведь все здесь одного мнения, автора необходимо определить, верно, господа?

Ответом ему был одобрительный общий гомон.

— Но только задача-то не из легких, так как фамилия автора, скорее всего, неизвестна, а сам он пропал.

В разговор вмешался коллега справа:

— Если никто не против, я бы хотел показать это нашему другу Николаусу, он этой находкой очень заинтересуется. Полагаю, такая вещь не может быть скрыта от общественности.

Михаэлис кивнул. Завтра же он взгреет Гернота.



* * *

Вольфганг плавно приоткрыл стеклянную дверь — тихонько звякнул латунный колокольчик. Робко вошел, остановился, прислушался. Издалека доносился разговор, будто с верхнего этажа. «Бёзендорфер» приветливо поблескивал, Вольфганг пересилил себя, сделал осторожный шаг и стал приближаться; половицы под сизым ковром поскрипывали. Сколько времени прошло с тех пор, как он был здесь и Либерман вручил ему номера учениц? Несколько недель, а то и месяцев. С тех пор Вольфганг ни разу не заходил к Либерману, не давал о себе знать и даже не поблагодарил его — и это невнимание давило и сковывало движения, как мокрая шинель. Заговорить с Либерманом он не в состоянии, оставалось только играть.

Он коснулся «Бёзендорфера», как любимой подруги, которая однажды охотно отдалась ему и теперь манила новыми обещаниями. Пианиссимо, мелодия, едва слышная, отправлялась в воздух, и Вольфганг вплетал в нее всё новые фигуры, будто добавляя цветы в изысканный букет, пробовал вариации, играл громче и вскоре, не поднимая головы, почувствовал, что Либерман подходит.

Тот только слушал, а в конце, когда Вольфганг опустил руки на колени, тихо зааплодировал, с большими интервалами между хлопками.

— А вот и вы наконец-то вернулись, друг мой. Я не мог вас найти и уже опасался, что потерял на веки вечные. Впрочем, предположу, что вы пришли навестить не меня, а его, верно? — и Либерман показал на «Бёзендорфер».

— Ее… — Вольфганг нежно погладил инструмент, встал и вежливо поклонился. — И все же, почтеннейший, дражайший друг, хоть это и блистательный инструмент, превосходнейший из всех, на которых мне довелось играть, все же инструмент для меня ничего не значит, если судьба не пошлет человека и слушателя, готового всей душой понять и полюбить музыку.

— Это вы хорошо сказали, господин Мустерман. Да, я рад вас слышать. Видеть, разумеется, тоже. Признаться, я беспокоился — вы ведь так и не позвонили.

Либерман говорил мягко, но Вольфгангу все же послышался в его голосе упрек, и он выжал из себя улыбку.

— Да уж, такое время, бежит и бежит, честному человеку и не догнать, ежели собрался завоевывать мир.

— Так, значит, у вас нет времени на уроки фортепиано? Лучше бы вы так и сказали!

— Нет-нет, время, разумеется, есть… — Вольфганг потупился и стал указательным пальцем настукивать на рояле гаммы и фальшиво подпевать, сколько сам мог вынести. Потом резко остановился и повернулся к Либерману. — Только вот: я не смог их найти.

— Кого? Ауэрбахов?

— Цифры. Для сименса. — У Либермана пролегли две глубокие складки между бровей. — Для э… телефона. Цифры для телефона. Тю-тю!

— Вы потеряли номер? Тогда почему вы не пришли ко мне раньше?

Что тут скажешь? Что до недавнего времени он не знал, для чего нужны эти маленькие пикающие устройства, которые теперь — когда он кое-что понял — попадались ему повсюду? Что он не обладал таким аппаратиком и не имел ни малейшего представления, как с ним обращаться? Или и того краше — что он считал эти цифры головоломкой и состряпал из них концерт, — чтобы тут же выставить себя на посмешище? Жалкие настали времена, фокусы и головоломки уже ни во что не ставят!

— Я… не мог решиться. Положение мое, впрочем, теперь таково, что все-таки я возьмусь за них, только чтобы обеспечить себе необходимое.

— Вы что — хотите сказать, что до сих пор едва сводите концы с концами? Для меня это загадка, человек в вашем возрасте, с вашим талантом… — Либерман поднялся из кресла и стал прохаживаться между инструментами, потом остановился и посмотрел на Вольфганга в упор. — Или у вас есть какие-то… обязательства?

Помедлив долю секунды, Вольфганг отвечал отрицательно. Те двести евро, что он должен был Черни, не в счет, а с Петром у них дома должны действовать другие правила.

— Уверяю вас, я имею честь называться человеком свободным и с чистой совестью.

Либерман проводил тростью темные бороздки на сизом ковре. В конце концов он одарил Вольфганга плутовской улыбкой:

— Я думаю, господин Мустерман, пора потихоньку знакомить вас с правильными людьми. Поиграйте, дорогой мой, поиграйте немного, пока я позвоню.

И Вольфганг снова предался чудесному роялю, слыша, как Либерман разговаривает у себя в конторе, вероятно, с крохотным телефончиком у самого уха. Он говорил возбужденно, в течение всего аллегро, и только к концу анданте вернулся в зал и уважительно похлопал Вольфганга по плечу.

— Ну вот, мой юный друг, я пристроил вас как гостя-сюрприз. В концертную программу нашего благотворительного общества. Это было непросто, господа у нас иногда бывают немного… хм… педанты, но я расхваливал вас как мог, а главное — я уже много лет даю им рояль — так что думаю, я имею право разок предложить, кто будет на нем играть, а? — Глаза Либермана сверкали: казалось, такие проекты и поддерживают в нем жизнь. — Вот, а теперь все целиком зависит от вас, Мустерман. — Он строго посмотрел на Вольфганга. — За выступление вам, конечно, ничего не заплатят, зато получите приличный костюм и хорошие отзывы в прессе, — и Либерман заговорщицки подмигнул. — А я позабочусь о том, чтобы вас представили, кому надо. Приходите ко мне во вторник, обсудите с дирижером программу.


Несколько дней спустя Вольфганг познакомился с дирижером по имени Грегор Клишевский; для него будущее выступление Вольфганга, казалось, не было еще делом решенным. Не обращая никакого внимания на Мустермана, он делал выговор Либерману:

— Как ты себе это представляешь, Йоханнес? До чего мы докатимся, если ради каждого приблудного пианиста, о котором никто слыхом не слыхивал, будем срывать к чертовой матери готовую программу? Даже не заикайся. Я в этом участвовать не буду, исключено, — и он окатил Вольфганга таким взглядом, каким окинул бы дохлую крысу в помойке, случись ему такое увидеть.

Вольфганг встал:

— При всем моем почтении, господин Либерман, я понимаю: насильно мил не будешь! У меня, верно, скопилось слишком много чести, вдобавок заслуженной, что я не в состоянии так унижаться! — Он в возмущении схватил куртку и едва заметно поклонился Либерману. — Я весьма ценю ваши усилия, и можете быть уверены в вечной моей благодарности, однако и я знаю себе цену.

Он повернулся к выходу, но Либерман неожиданно проворно схватил его за рукав.

— Мустерман, вы останетесь.

Либерман произнес это настолько приветливо и с такой спокойной силой, что Вольфганг удивился и не выскочил на улицу.

— И будете играть.

Обернувшись к Клишевскому, Либерман продолжал:

— Никто не срывает твою программу, Грегор. Пусть сыграет что-нибудь дополнительно, — он решительным жестом направил Вольфганга к роялю.

— Дополнительно! Что за ерунда! Мне не наплевать на свою репутацию!

— А вы играйте, играйте, Мустерман!

Вольфганг недовольно упер руки в бока. Зачем ему-то выкладываться перед этой тварью? Но потом вспомнил Петра, вспомнил отца и одну прелюдию этого русского, как там его фамилия, Рахманинов, да, Рахманинов годился для мести. Гремящим стаккато Вольфганг вколачивал в клавиши мрачноагрессивный ми-бемоль минор, пока весь его гнев не утек между пальцев и в игру не вкралась легким движением новая мелодия, в светло-зеленом си-бемоль мажоре; постепенно она брала верх и в конце концов он увлекся ею, забыв и Либермана, и подлого капельмейстера.

— Погоди, ты еще не слышал, как он играет Моцарта, — тихая реплика Либермана вернула его к действительности.

— То, что вы слышите, господа, и есть Моцарт, — подал голос Вольфганг.

Клишевский поморщился.

— Ерунда! Первый раз слышу. Какой это номер?

— Э-э, сто тридцать пятый?

— Что за бред. Сто тридцать пять — опера «Луций Сулла», — презрительно ответил Клишевский.

— И все же — все же это он самый, точно, это сто тридцать пятый шоколадный шар «Моцарт» из каталога Кнёхеля-картофеля! Voilà la cent trente-sixième[40], — и Вольфганг в бешеном темпе заиграл гаммы ля-бемоль и ми-бемоль мажор, по очереди, снизу вверх и сверху вниз.

Клишевский не сводил с него глаз, и, судя по его взгляду, уважение боролось в нем с раздражением. Он едва заметно покачивал головой, словно опасаясь встряхнуть мозг.

— Ладно, Йоханнес, пускай играет, но только ради тебя. Только ради тебя.


Всего через несколько дней Вольфганг вошел во дворец Пальфи, поднялся на сцену «Фигаро» и очутился лицом к лицу с небольшим, но битком набитым залом. Его тронуло название сцены, но еще больше взволновала ясность воспоминаний об этом месте. Он закрыл глаза, и показалось, что он стоял здесь совсем недавно, а ведь прошло уже, верно, лет тридцать, а то и больше. Тут он опомнился, рассмеялся, потряс головой, как собака после купания, и стал осматривать ярко освещенный концертный зал. Где-то в задних рядах сидел Петр, но Вольфганг не смог его разглядеть.

Не хватало мягкого аромата восковых свечей, с которым были неразрывно связаны концерты в его воспоминаниях. Слегка пахло духами, еле слышно — дыханием дряхлых, морщинистых слушателей с палками и костылями, но запаха немытых тел не было вовсе. Вместо него в воздухе держался другой — стойкий, энергичный дух, который, верно, во все времена один и тот же: пахло деньгами.

Он сел за рояль, и тут же вспотел. Яркие прожекторы нагревали фрак, рукава оказались длинны, их наспех подкололи булавками.

Оркестр заиграл чисто и правильно, только толстенький румяный виолончелист упорно тащился в хвосте; при этом выглядел он так, будто из последних сил гнался за остальными, хотя и бетховенская симфония, и адажио Гайдна, которое играли перед ней, давали передышку даже самым неповоротливым.

Завершал программу тот самый клавирный концерт, который он помнил до последнего штриха, ведь он сочинил его в те дни, когда даже в собственном доме не мог спокойно вздохнуть, отец следил за каждым шагом, высвечивая зорким взглядом, как свечой, все углы в квартире, лишая Вольфганга всякого присутствия духа. Знай он, что эти недели — последние дни с отцом, как прошли бы они? Вольфганг догадывался, почему выбрал на сегодня этот концерт.

— Хорошо, только, пожалуйста, без экспериментов, господин Мустерман, — категорически потребовал Клишевский на генеральной репетиции, — если уж вам разрешили играть здесь, то, пожалуйста, ровно то, что написано в нотах.

Вольфганг посмеялся про себя, в последний раз посмотрел на публику, дождался, чтобы концерт зазвучал у него внутри, услышал, как цветные линии соединяются с колыханием плоскостей, увидел числа, вершины, низины, кивнул оркестру и заиграл — до последней каденции послушно и терпеливо. Наконец Клишевский опустил палочку и предоставил Вольфгангу поле действий; он вспомнил Мадо, сине-золотую ночь и вступил тремя джазовыми аккордами. Ловко перешел к теме адажио Гайдна, а в контрапункте ввернул немного симфонии Бетховена. Кинул взгляд на оркестр. Музыканты, что ни говори, пробудились, а толстый виолончелист пялился на него с опаской. Становилось весело. Чинно, как ученик монастырской школы, вернулся он к напечатанным нотам как раз в тот момент, когда Клишевский взмахнул палочкой, вступили духовые, поднялись смычки… а потом Вольфганг продолжил полет, импровизируя на темы этого вечера в стиле разных столетий, как он частенько делал в Blue Notes, порою выскакивая в атональную музыку, чтобы в конце концов, выдав длинную трель на доминанте, вернуться в то самое место, где и ждал его дирижер.

Тот снова поднял палочку, вступил оркестр, но в этот момент Вольфганга увлекла одна идея, и, резко развернув гармонию, он с головой ушел в новую вариацию. Клишевский вздрогнул, а некоторые из музыкантов, в том числе и толстяк-виолончелист, не смогли остановиться и мазали поперек игры Вольфганга. Напоследок Вольфганг примирительно вернулся к официальной каденции и почувствовал, как по оркестру пронесся явный вздох облегчения.

Накатили громовые аплодисменты, они не кончались, а вошли в ритм и, пульсируя, неслись на сцену.

Из зала поднялся председатель благотворительного общества, пожал руку Вольфгангу — так бережно, словно боялся ее оторвать, — и попросил поиграть еще.

— Сыграйте еще что-нибудь, господин Мустерман, все, что хотите, но сыграйте обязательно!

Сняв неудобный фрак, Вольфганг импровизировал на тему той новой клавирной сонаты, что родилась из головоломки с числами Либермана и которую он называл «Сонатой для Либермана». Наградой ему была не только буря оваций, но на этот раз и более благосклонное выражение лица Грегора Клишевского.

На сцене ему вручили цветы, за кулисами их тут же забрали, чтобы сунуть бокал шампанского. Петр молча стоял рядом и сиял как новенький блестящий пятак.

— Мустерман, да вы сущий дьявол! — Йоханнес Либерман бросился к нему стремительно, как прихрамывающая борзая, и похлопал по плечу. — Идемте, многим не терпится познакомиться с вами.

Он вел Вольфганга сквозь радостную толпу, и к нему, как к магниту, безошибочно устремлялись взгляды, Вольфганг жадно впитывал их, как мартовское солнце, кланялся направо, улыбался налево — и слишком поздно, уже налетев на него, заметил рослого господина в сером костюме. Шампанское выплеснулось тому на брюки. Вольфганг опешил и не спускал глаз с растущего темного пятна в паху господина, зажал рот ладонью, потом не удержался, хихикнул, а затем прыснул в голос; было такое чувство, будто напряжение, замершее, как банда крошечных чертиков, теперь нашло выход и разрешилось.

Вдруг он почувствовал, что Петр наступил ему на ногу, с трудом убрал улыбку с лица и огляделся: окружающие весело поглядывали на брюки господина в сером.

— Ох, извините, я… покорнейше прошу прощения, сударь, слово чести, в мои намерения не входило на… мочить, промочить, замочить… Наделать вам на брюки!.. — Он опять не удержался и прыснул, икая, хватая ртом воздух.

— Простите… — к господину протиснулась молоденькая девушка в белом фартуке в пол. — Извините, господин Ауэрбах… — и она принялась ревностно промокать пятно полотенцем, но тут же остановилась, уяснив, как видно, всю неловкость своих действий.

— Ну вот… — улыбнулся Вольфганг и примирительно похлопал господина по руке, так как до плеча он не доставал. — Самые худшие напасти могут иметь свои приятные стороны: такое удовольствие, верно, нечасто выпадает на нашу долю, что скажете, друг мой?

Господин побагровел и отвел от себя руку Вольфганга. Тот почувствовал, как ему в локоть вцепился Либерман и притянул его к себе.

— Мустерман, — зашипел он, — возьмите себя в руки, это же Эдвард Ауэрбах! — Затем он обернулся к облитому: — Простите, дорогой господин Ауэрбах, наш артист, наверное, несколько перетрудился, ведь концерт вышел грандиозный.

— Грандиозный концерт, в самом деле, — Ауэрбах смерил Вольфганга ледяным взглядом, сдержанно кивнул в сторону Либермана и вышел.

Либерман страдальчески взвыл и забрал у Вольфганга бокал.

— Господи, Мустерман, да перестаньте вы пить, ради бога! Все надежды на ваше будущее я связывал с Эдвардом Ауэрбахом.

— Что мой бокал опустел — имеет другое происхождение, как вы могли убедиться сами. А что я весел и в добром расположении духа, так можно ли судить за это честного человека в подобный вечер?

— Веселый можешь быть дома, — набросился на него Петр, — но не можешь так говорить с Эдвардом Ауэрбахом! Мой Боже! Такий шанс есть раз в жизни, и ты его упускаешь!

— Да кто такой, черт подери, этот Ауэрбах, что вокруг него столько шуму?

Взгляды Петра и Либермана снова спустили его с неба на землю, да и земля оказалась зыбкой кромкой, краем обрыва. И снова он пожелал, чтобы можно было сделать шаг назад и хоть на миг вернуться в свой мир, где он чувствовал себя дома и где почва была надежной.

Петр повернулся и сообщил ему голосом, в котором слышалось благоговение:

— То есть шеф фонда Ауэрбаха. Великий меценат музыки, — он вздохнул, — но ты и правда болван, пшиячель!

— Что ж, ежели где что есть про нашу честь, пусть оно достанется лучшему. А иначе — мне до тех денег и дела нет, — и Вольфганг взял себе новый бокал из тех, что разносили на подносах. — Раз никто уже не предполагает у меня хороших манер, так, верно, я обойдусь и без них.

Он повернулся и стал прокладывать себе дорогу через толпу, туда, где собрались музыканты, чокнулся со всем оркестром и в конце концов пристроился пить с дирижером, называл его к концу вечера «Грегор» и, пьяный от вина и общения, пообещал сочи нить несколько концертов для струнных и принял приглашение выехать с оркестром в турне на пароходе по Черному морю.

На следующее утро, когда Вольфганг проснулся, голова раскалывалась, а Петр уже сидел за столом с кружкой кофе. Но вместо ожидаемого нагоняя друг с довольной миной потряс перед ним газетой.

— Две строчки пишут про деньги, сколько собрали обществу слепых, одну фразу про оркестр, и семь строк про новое открытие фантастичного пианиста Вольфганга Мустермана!



* * *

— У тя закурить не найдется? Пожалста, сигаретку? Мелочи дайте, сколько не жалко?

Анджу подняла глаза и помотала головой.

— Ну-ну, извини… — бродяга тут же отвернулся и свернул за угол.

Анджу полезла за носовым платком. Наверно, выглядит она ужасно, если даже попрошайки в метро, рассмотрев ее, тактично отходят.

Интересно, Энно и Йост уже дома? Она посмотрела на часы на табло. Поплакать от души невозможно даже в том месте, которое служит ей домом. При мысли о том, что с новой квартирой тоже ничего не получится, у нее опять навернулись слезы. А как хорошо все было в воображении: уютное жилье, без этих парней с дружками, устроивших из квартиры проходной двор и, похоже, никогда не слыхавших о личном пространстве.

Кончай реветь, мысленно велела она сама себе. Просто твоя работа не вяжется со словом «надежность», это было известно с самого начала. На исследовательские проекты по зоологии почти никогда нет денег; их финансируют на ограниченный срок, что будет дальше — одному Богу известно. Но на этот раз в хорошем исходе были уверены все, даже ее профессор, которая руководила проектом и несколько лет добивалась продления гранта. Еще несколько недель, а потом Анджу останется без зарплаты, и тогда она еще порадуется, что у нее такая дешевая комната. Она прищурилась, но сквозь пелену слез видела все равно нечетко — и ступила на эскалатор.

Что же дальше? По крайней мере, появится свободное время, в кои-то веки, она напишет статью, которую откладывала уже несколько месяцев. Мысль перескочила на препараты из последней поездки в Индию, которые так и лежали без дела на стеллаже, и не успела Анджу заметить, что эскалатор кончается, как зацепилась каблуком, споткнулась, хотела схватиться за поручень, но промахнулась. Проклиная высокие каблуки, она почувствовала, что падает и что ее подхватили за плечо и за талию.

Приятный запах тела, подчеркнутый теплой нотой туалетной воды — так что в первый момент ей показалось, что она встретила близкого друга. Когда чужая рука ласково провела по спине, словно в утешение, у нее возникло такое чувство, словно она снова падает — и снова дает себя подхватить.

Она мгновенно собралась, выдавила «спасибо», поправила юбку и подняла взгляд. И тут же испугалась: перед ней светились чудесные аквамариновые глаза того музыканта, которого она недавно собственноручно выставила за дверь.



* * *

Женщина-птица! С колотящимся сердцем Вольфганг обернулся ей вслед — а она испуганно улыбнулась и убежала на Хюттельдорфскую линию. Правда, она обернулась еще раз и, несмотря на явное горе, смотрела любопытным, почти теплым взглядом. Радость и страх смешались, превратившись в сладкое беспокойство, которое, он знал наверняка, утихнет не скоро. Дойдя до Blue Notes, он принял решение, которое сопровождало его весь день, как верный друг, и с ним он забыл ноющую досаду, не утихавшую несколько дней.

Концерт имел громадный успех, а он не получил ничего, кроме неуклюжего фрака и панталон не по росту.

— Мустерман, наберитесь терпения, — попытался утешить его Либерман, впрочем, взгляд его не оставлял сомнений в том, что поведение Вольфганга в отношении возможного мецената и есть та губительная причина, по которой до сих пор не было никаких результатов, кроме плана турне.

Ну что ж, он хотя бы съездит на Черное море, ведь даже в былых путешествиях он этого моря не видал.

Он толкнул дверь Blue Notes, поздоровался с Черни, сунул нос на кухню и отвесил низкий поклон поварихе Терезе — рослой, как мужчина, на которую тем не менее (или как раз поэтому) заглядывались все мужики.

Тереза лукаво подмигнула, и он осмелился приобнять ее, немного пригнуть к себе и потрепать по щеке.

— Ты самая милая и самая добрая, моя Терезочка, из милейших лучше всех, и знаешь это лучше всех, правда, добрейшая?

Она рассмеялась и пихнула его локтем.

— А мои ньокки — самые вкусные, да? Ну, поиграй сегодня лично для меня — или хоть сделай вид. Думаю, тогда у меня останется лишняя порция.

Он почти ничего не знал о Терезе, просто она нравилась ему, как может нравиться паренек, всегда готовый пошутить. В предвкушении трапезы он сел за синий рояль и погрузился в вариации на волшебную мелодию: с тех пор как он повстречал женщину-птицу, эти звуки неизменно приводили его сердце в бурлящий восторг. Но посматривал он и в сторону стойки. Хозяин не появлялся, Черни возился один: по всему кафе гонял, как кур, двух девчонок-официанток. Было довольно поздно, когда бармен наконец поставил Вольфгангу на рояль бокал вина, заметив с довольной ухмылкой:

— Если бы не лето на исходе, я бы сказал, тебе весна ударила в голову. Светишься весь, как ядерный реактор.

Дурашливым пассажем Вольфганг резко оборвал игру.

— Воистину аминь. А скажи-ка, смогу я сегодня увидеть господина ресторатора?

Черни собирал со столов пустые бокалы.

— Он уехал до воскресенья, а что?

— Ну, а может быть, он что возвещал о моем гонораре?

— А он тебе на той неделе платил?

— О, несомненно, только видишь ли — нужно понести кое-какие расходы, безотлагательного свойства, в ином случае я бы не спрашивал, — и он беззаботно улыбнулся Черни. — Так вот, если ты, мой друг, возможно, паче чаяния, имея оказию, случай, мог бы помочь…

— Ну ты даешь, что ты вытворяешь, что уже опять на мели? Ты же неплохо зашибаешь, — на лбу у Черни пролегли морщины глубокого черного цвета, — а мне и так двести должен.

— От тебя, наверное, не скрылось, что я дорожу своей честью, а посему выплачу тебе все вовремя и с интересом, как только мне позволят доходы, что, несомненно, скоро случится, тем более что ко мне и вправду пришла весна, а значит, я еще превосходнее смогу делать свою работу, ведь стоит в жизнь войти любви, как наша участь представляется нам куда легче, согласись, дражайший друг? И я прошу о последнем маленьком одолжении, чтобы можно было порядочно предстать перед предметом моей любви.

Видно было, как Черни глубоко задышал.

— Не хочется вмешиваться, но девицы, которые сперва снимают сливки, — это не твое.

— Не беспокойся, дорогой Черни, чем большим болваном я был прежде, тем вернее могу сказать теперь, что дело обстоит по-другому. Если бы ты оказал мне истинно дружескую любезность и выручил бы меня еще раз — ну, скажем, сотней?

— Сотней? — Черни громко прыснул. — Слушай, Мустерман, но только чтоб действительно — в последний раз. И у меня три условия.

— И каковы они?

Во-первых: будешь играть мне сегодня, пока я не закончу.

— Решено!

— Во-вторых, Черни перешел на серьезный тон, — следующие три воскресенья будешь возвращать мне по сотне.

Чуть помедлив, Вольфганг кивнул.

— И третье, — он пристально посмотрел на Вольфганга, — держи себя в рамках. Мне совершенно неохота, чтобы ты тут опять блевал.


— Где есть пропадал целый день? — Петр высунул голову из ванной, с зубной щетки капнула пена, он оторвал клочок туалетной бумаги и промокнул белые пятна.

— Работал, друг мой, как подобает всякому порядочному человеку, особенно компонисту. — Вольфганг вынул из рюкзака недавно приобретенную нотную тетрадь и помахал ею. — Трио для клавира и фантазия, уже закончены и совершенно в своем роде… а это…

— Трио для клавира? Ты ж обещал струнный концерт пану Клишевскому. Он дзвонил, сегодня уж два раза, про турне. Между прочим, польска фамилия, але польский не знает. Теперь купишь наконец свой телефон!

— Теперь я куплю наконец мягкую подушку и буду спать, как сурок, тогда завтра я буду бодр и в струнном расположении духа напишу добрый концерт. Приструню ему пару концертов для скрап-скруп-скрыпки. Потому как без настроения порядочных вещей не бывает.

— Утром трэба сперва до агента.

— Куда?

— До концертичного агента Клишевского. Организует поездку до Украины.

Вольфганг попытался вычислить значение слов «концертичный агент».

— Это, верно, не к спеху, дражайший Петр, прежде мне хочется сделать другое дело, не терпящее отлагательств. Скажи-ка, где производят самый лучший и благородный фарфор, какой нынче бывает в Вене?

— Фарфор? Уж имеем дюже тарелок, в супермаркете купил.

— Самый благородный, тонкий и лучший, Петр!

— Точно не знаю, наидражайший, думаю, с Мейсена.

— Мейсен! Ну конечно же, знаю! — Он смутно припоминал роскошные вазы и изящные статуэтки, где же это было, где он восхищался ими — при Саксонском дворе? Кажется, у баронессы Вальдштеттен

было такое блюдо? — Разумеется, друг мой. Все хорошее, настоящее, прекрасное — остается на века! Скажи, Петр, где можно его купить?

Тебе — нигде нельзя, на такие штуки нема денег. Ты ж музыкант, а не менеджер. Тебе трэба идти до агента и не забывать бумаги для визы.

Вольфганг вдохновенно вошел в комнату, пританцовывая, почти взлетая. Мейсенская чашка. Более подходящего подарка и быть не может, и если оные можно купить нынче в Вене, то он раздобудет ее, хоть бы и пришлось искать целый день. Последний бокал вина, что выставил Черни, смягчил слова Петра и разогнал их, как туманное наваждение. Вольфганг потушил свет, подошел к слуховому окошку и выглянул в ночь: перед ним проступали серо-черные дома, он впитал молочный свет фонарей и перевел взгляд выше, замер, и ему показалось, что уже можно разглядеть несколько звезд. Вольфганг тихо распахнул окошко и высунулся на улицу, он мог бы потрогать черепицу, если бы захотел. Не отрываясь, смотрел он в небо, а там одна за другой загорались звезды, и чем он дольше смотрел, тем больше их становилось, точь-в-точь как и раньше, как всегда. На один звездный миг стало так радостно, что еще чуть-чуть — и он был бы счастлив.


Чтобы все записать, понадобилось почти полдня. В радостном ожидании, приняв душ, Вольфганг наконец собрался уходить.

— Только не забудь концертична агента. Сегодня идешь до него, как я обещал, — и Петр протянул ему листочек, — вот бери, то есть адрес, и я тебе сделал план.

— Ну, Петр, ему придется обождать, у меня есть одно важное дельце, не терпящее отлагательств.

— Что может быть важнее агентства концертов? У тебя шанс, пшиячель, так используй его!

Вольфганг нехотя взял листок и сунул в рюкзак. Полежит там до завтра, днем раньше, днем позже — разумеется, не имеет значения.

В магазинчике на соборной площади он быстро нашел, что искал. Бережно донес бумажный пакет до метро и тут замедлил шаг, посмотрел на часы на стене дома и в нерешительности остановился. Храбрость и твердость уступили место робости. Он решил выпить сначала кофе — на обед в кофейне уж никак не хватало той мелочи, что оставалась от сотни Черни. Впрочем, он так волновался, что места в желудке все равно не было.

Потом он вернулся в метро, прошел на нужный путь и задумался: может быть, стоит поехать по другой ветке, до Карлплатц, где он встретил ее вчера в то же время? В конце концов он отверг всякое промедление, вызвал в памяти ее волшебную мелодию, громко засвистел и умчался на правильном поезде.

Чем ближе подходил он к серому дому, тем больше замедлял шаг. Перешел на другую сторону улицы, спрятался за высоким — выше человеческого роста — рыдваном и стал считать ряды окон и следить за дверью в подъезд, чувствуя горлом, как тяжело бьется сердце. «Что же ты стоишь, как вор», — ругал он себя, собрал в кулак мужество и пошел. Вдруг он вздрогнул от фанфары проезжавшей тойоты. В два прыжка очутился на противоположном тротуаре и тем самым — в безопасности. Как быстро носились чертовские экипажи! Чтобы перейти улицу, нужно хладнокровно презирать смерть. Интересно, удастся ли ему когда-нибудь измерить точную скорость этих пуль?

Теперь от волнения он задыхался. Постоял перед дверью. Нельзя являться в таком виде. Открылась дверь, он испугался, но вышла всего лишь старая дама с палкой, кисло оглядела его и демонстративно закрыла дверь.

А что, если он ошибся и только вообразил, что она посмотрела на него благосклонно? Может быть, она его вообще не узнала. Или с кем-то спутала. Она. верно, снова накричит на него и прогонит. Разве хочется снова такого позора? Он в последний раз посмотрел на черные кнопки звонков с углублениями в середке, медленно развернулся и перешел обратно на тротуар. Остановился. Поднял глаза на дом.

Волшебная мелодия, словно наперекор, пела всё громче и делилась на несколько голосов, пока не превратилась в призывно звучащий оркестр. Вольфганг расправил плечи, вернулся к двери и положил палец в черное углубление.

Пять тактов спустя прожужжал домофон, Вольфганг вошел и стал медленно подниматься по скрипучим ступенькам; остановился и посмотрел вверх в круг лестничного проема, но ничего не увидел, кроме млечно-белого светового шара и резко сходящейся спирали перил.

Из щелки двери выглянула полная длинноволосая блондинка. В тепловатое чувство примешались облегчение и разочарование.

— Простите, я… ищу одну даму, проживающую здесь, дома ли она? Вчера я встретил ее, а сейчас принес ей подарок…

— Для Анджу? О’кей. Передам ей вечером, когда придет, — она недоверчиво высунула руку из-за двери.

Вольфганг крепко сжал обеими руками толстый шнурок от бумажной сумки. Эта баба, верно, и есть та прислуга, о которой говорил Йост, а значит, слишком простого рода, чтобы отнестись к такому предмету с необходимым тщанием.

— Может быть, мадемуазель, вы разрешите мне самому отнести это к ней в комнату, мне было бы приятно написать ей несколько строк, раз уж мы разминулись.

— Ну уж, не знаю… Вы вообще кто?

— Меня зовут Вольфганг Мустерман.

— Мустерм… — остальное потонуло в хохоте. — Мустерман? Такие бывают? Ну и фамилия! — Она подняла взгляд на Вольфганга, глаза у нее были мокры от смеха. — Сорри, просто, знаете… я вас тут никогда раньше не видела, и… — она показала на пакет, — а там у вас что?

— Тухлый сыр и мокрая жаба, стало быть, нужно нести аккуратно, чтобы последняя не съела первый.

Женщина уставилась на пакет, а потом медленно осмотрела Вольфганга с ног до головы. На миг ему стало неловко, потом он вспомнил, что костюм его безупречен, и туалет тоже проделан был обстоятельно. Осознав наконец, что все сомнения в уместности его облика происходят единственно от его новой жизни, он шагнул вперед.

— Так вы позволите?..

Она беспомощно уступила дорогу.

— Прямо и налево.

— Спасибо, я здесь бывал.

— Не знаю, может быть, у нее заперто.

Вольфганг нажал ручку, дверь открылась, и он смело вошел, хотя желал бы на миг замереть и впитать атмосферу той незабываемой первой комнаты. Сейчас было светлее, чем тогда, солнечнее, на кровати лежало канареечно-жёлтое покрывало.

Он чувствовал на себе взгляд служанки, поэтому без колебаний шагнул к стеклянному письменному столу и взял лист бумаги.


Когда он вышел из дома, за ним увязалась легкая меланхолия и упрямо поплелась следом. Оставалось еще полдня, ничем не заполненных, и время непривычно тянулось. Вольфганг думал было навестить Либермана, но не было ни малейшей охоты. Возвращаться домой к Петру не хотелось ни в коем случае, мрачная теснота квартиры невыносима, а уговоры Петра только портили настроение. Он решил проверить тоску на прочность и пройтись до центра пешком: наверняка по дороге попадется что-нибудь, что его развлечет. В конце концов, еще не все потеряно, он, верно, хотя бы наполовину угадал ее вкус — иначе и быть не могло, ведь чашка — само изящество и роскошь. И теперь она, разумеется, пригласит его на обещанный чай — или пойдет с ним в кофейню, если домашний визит покажется ей неприличным.

Проходя мимо пекарни той же гильдии, что раздавала скидочные карты с булками-рожицами, он решил взять кусок фруктового пирога, полез в рюкзак за карточкой и нашел листок с адресом агента. Он подумал о Петре и Клишевском, о концертном турне, и, глотая бисквит с абрикосами, рассудил, что разумно и правильно будет использовать время, и прежде чем предаваться амурам, вспомнить свои обязанности и позаботиться о насущном. С чувством сытости и добропорядочности он разгладил записку Петра.


Агент с готовностью провел Вольфганга в кабинет, придвинул стул и представился:

— Фридрих Бангеман. Спасибо, что пришли, время поджимает, знаете, пока все оформишь…

Вольфганг кивнул, хотя ничего не знал, и с благодарностью взял предложенную чашечку кофе.

— Господин Клишевский и господин Либерман говорили мне о вас как об исключительно талантливом, виртуозном исполнителе. Может быть, в дальнейшем мы сможем сотрудничать. Вы не могли бы представить рекомендации?

Вольфганг отпил глоток, улыбнулся и промолчал.

— Возможно, есть записи? Демоверсии?

— Я с удовольствием что-нибудь сыграю, если пожелаете.

— Вы раньше работали за границей?

— Я, хм-м, разумеется, да, конечно.

— Вы не могли бы рассказать о вашем образовании и профессиональном опыте? Где вы учились? Где выступали?

— Что ж, я учился, разумеется, меня учил отец, все время, с трех лет, мы разъезжали с концертами, ездили даже во Францию, и к итальянцам — до самого Неаполя.

— Отец. Так-так.

— Разумеется, отец. Он был выдающийся музыкант, хотя, конечно, и не мог отделаться от старых привычек, но знаете, у отцов и детей споры всегда и везде одни и те же, правда? Чтобы увидеть новое, нужно уйти от старого.

— Тогда, вероятно, его имя довольно известно?

Вольфганг чуть не проговорился, но вовремя опомнился.

— Ладно, может быть, вы подумаете о нашем предложении, господин Мустерман, а пока надо разобраться с этим турне. Пожалуйста, заполните бланк, а еще — мне нужен ваш паспорт.

— Паспорт?

Агент оторвался от бумаг и посмотрел на него.

— Да, паспорт, удостоверение личности.

— Это так уж необходимо?

— Послушайте, господин Мустерман, я с некоторых пор ни за что не берусь, пока не увижу паспорт каждого музыканта. Пожалуйста, не поймите меня неправильно, я ничего не имею против вас лично, но у меня всякое бывало. Так что, если вам не трудно…

Вольфганг встал и взялся за куртку.

— Тогда я… скажите, а где можно получить такие бумаги?

Сердитый взгляд агента так и пронзил его, так что Вольфгангу захотелось провалиться сквозь землю. Он беспомощно засмеялся.

Агент чуть заметно скривил рот. Вольфгангу послышался стон.

— В магистрате. Ради бога, обратитесь за помощью к моей секретарше, — Бангеман, не вставая, указал головой на дверь, а затем, прощаясь, скупо кивнул в сторону Вольфганга.


По ступеням магистрата Вольфганг поднимался с опаской. Слишком хорошо знал он это нехорошее чувство, когда истинные масштабы проблемы, с которой сталкиваешься, поначалу и не видны. Он проследовал за указателем «Паспортисты» и очутился в обширной конторе. Увидел людей, письменные столы, светящиеся ящички и остановился в растерянности. Как тут не хватало Петра! Наконец он обратился к молодому человеку, сидевшему на стуле у стены и монотонно кивавшему.

— Я… прошу прощения. Мне нужен паспорт.

Что? — тот схватился за ухо, что-то вынул, перестал кивать и посмотрел вопросительно.

Паспорт. Мне необходим паспорт.

— Да вы что? — молодой человек расплылся в улыбке. — Вот это да.

— Мне дали некие указания, но, право, я не вполне понимаю, как это…

— Садись, садись, всё как надо. Номер взял?

Вольфганг огляделся. Откуда-то шел ритмичный лязг, скорее всего, на улице проезжала тойота с открытым окном, только недавно одна такая с грохочущей музыкой напугала его до полусмерти.

— Номерки — там.

— Где? — Вольфганг посмотрел, куда показывал молодой человек, не понял, к чему он клонит, и пожал плечами. Тот резво вскочил, нажал клавишу на ящике у входа и протянул Вольфгангу миниатюрный листочек. Вольфганг радостно глядел на него. Дело оказалось проще, чем он думал.

— Садись, — инструктировал его паренек, — и вон там на табло увидишь, когда объявят твой номер.

— То есть это еще не мой паспорт?

Молодой человек состроил кривую улыбку, снова сунул в ухо горошину, которую прежде вынул, и лязг прекратился. И не успел Вольфганг обдумать его слова, и уж тем более — спросить что-нибудь, как его собеседник вскочил и побежал к одному из столов.

Он снова рассмотрел листочек. На нем было число 256. Он перевел взгляд на светящиеся коробочки, которые показал ему молодой человек, увидел там 248, потом 249 и начал понимать, что к чему. Выпрямился на стуле. У ближайшего к нему письменного стола сидела дама с серебристо-седой прической, она разложила бумаги и приложила руку к уху, а женщина напротив громко кричала, в чем-то ее убеждая.

— Эта не подойдет, нужна новая фотография, вам нужно пойти и сделать другую.

— Но это та же самая, что и на старом паспорте, я специально не выбрасывала.

— Нет, так не положено, нужно фото за последние шесть месяцев, и эта фотография все равно бы не подошла, тут неправильно снято, лицо маловато. Вот, посмотрите, правильно — как на плакате… — и она показала на большую афишу на подставке, с рядами портретов.

— И вот так будет выглядеть новый паспорт? — старушка трясущейся рукой и прищуренными глазами показывала на другую афишу.

— Совершенно верно. Но для этого нужно…

Вольфганг уже не слушал, он глаз не сводил с голубого прямоугольника, на который указала старуха. На нем были различные значки и портрет незнакомого человека, а рядом красовалось имя: Макс Мустерман. Вольфганг почувствовал, что у него во рту пересохло и щеки горели, услышал пиликающий соль-диез, возвещавший новый номер, и вскочил. 256. Над одним из столов загорелся зеленый огонек. Вольфганг неуверенно сел напротив дородной дамы, попробовал улыбнуться, набрал полную грудь воздуха и изложил свою просьбу.

— Старый паспорт у вас при себе?

Он покачал головой.

— Нет, я его…

— Но его нужно принести, нам нужно его изъять.

— У меня его… ну, у меня его нет.

— Значит, утрачен, — она кивнула, записала что-то на листе. — Тогда, пожалуйста, свидетельство о рождении.

— Утрачено, — попытался отвертеться Вольфганг.

— Утрачено? — она взглянула на него и насупилась. — У вас должен быть хоть какой-то документ. Регистрация. Заграничный паспорт. Водительские права?

Вольфганг только качал головой.

— Студенческий билет? Хоть что-нибудь?

— Ничего. Утрачено всё.

— Ну, если ничегошеньки не осталось, тогда вам надо в первую очередь новое свидетельство о рождении, — дама прямо на стуле подкатилась к другому концу стола; стул под ее весом щелкнул и закряхтел.

— Пожалуйста, имя, фамилия.

Вольфганг покосился на плакат. Потом на даму. Подумал, не пора ли встать и уйти.

— Мустерман, — тихо сказал он, — Вольфганг Мустерман.

— Мустерман? — весело переспросила дама. — Место рождения?

— Зальцбург.

— Место рождения — Зальцбург… Сейчас мы вас найдем, секундочку, вот… Мустерман! — она провела пальцем по светящемуся ящику на столе. — Эрих, Густав, Штефан, Симона. У вас только одно имя? — Вольфганг беспокойно ерзал на краешке стула. — Иоанн, Христосом, Теофил. Что-то не видать… — Она покачала головой. — Попробуем по дате. Дата рождения?

— Двадцать седьмое января.

— Угу, а год?

Он стал считать, соображать, пересчитывать, и в конце концов просто пожал плечами.

— Пятьдесят шестой.

— Та-ак, — она продолжала стучать по своим клавишам, — двадцать седьмое января пятьдесят шестого года… Пятьдесят шестого? — Она посмотрела на него испытывающим взглядом. — Ну тогда вы еще отлично смотритесь. — Она снова обратилась к своему ящику и снова покачала головой. — Нет, господин Мустерман, в списках у меня вас нет, значит, я не могу оформить вам паспорт.

— Но сам-то я есть! — Он схватился за полы куртки и потряс ими, как бы в доказательство. — Вы меня видите? Слышите? Мне совершенно необходим паспорт!

На секунду ему пришла в голову спасительная мысль — свидетельство о крещении! А что, если оно хранится где-нибудь в этом городе, в стеклянном ларце? Это равносильно чуду. Вольфганг вздохнул. Будь это и так, какой прок ему сейчас от старого свидетельства?

— Тогда вам нужно ходатайствовать в Зальцбурге лично. Вот только… Наверное, там у вас тоже попросят показать документы. Если уж положение совсем безвыходное, за вас должны поручиться родственники. Но это же не сложно… — Ее стул снова закряхтел и переехал к нему. Она внимательно вгляделась в Вольфганга. — Если ваши данные верны.

Не в состоянии отвечать, Вольфганг встал и поплелся вон из зала. Уже в дверях он услышал, как толстуха бормочет что-то про «ишь, хитренького» и расстроенно стал спускаться по лестнице.

Если все держалось на паспорте, он не сможет поехать в турне по Черному морю. По-видимому, такая карточка была у каждого, и благодаря ей каждый человек был учтен некой каверзной системой. У кого карточки не было, того не существовало. Он снова вспомнил спасительное свидетельство о крещении, и тут остановился, развернулся и побежал обратно к паспортистам, подошел к афише с портретом и внимательно изучил крупно отпечатанный паспорт. Пока лишь смутное чувство, далекое от уверенности, подсказывало ему, что однажды он держал в руках подобный предмет.



* * *

— К тебе тут один тип приходил, в обед, — из кухни доносился голос Барбары и резкий запах полезной еды, — а хочешь, поешь со мной? Запеканка из тофу.

Анджу вошла в кухню, достала из шкафа чашку и пачку крекеров.

— Нет, спасибо. Я не голодная. А что за тип?

— Странный такой, коротышка. Какой-то… чудик. Я вообще не врубилась сначала, что ему надо.

Анджу замерла.

— Худенький, светлые волосы, обалденные голубые глаза? — Барбара кивнула, продолжая жевать. — Он музыкант, — тут Анджу сообразила, что ее ответ прозвучал как оправдание, и недовольно прикусила губу.

— Ага, — Барбара вскользь посмотрела на нее, — я думала, тебе нравятся высокие брюнеты. Не важно; кстати, он тебе там оставил подарок.

Так и не налив чаю, Анджу оставила чашку и убежала к себе в комнату; заперла дверь и постояла немного в сумерках. Всё как всегда, и все же казалось, что она чувствует его присутствие, как забытый аромат.

— Ерунда какая, — и она потянулась к выключателю.

На столе стоял белый подарочный бумажный пакет. Под ним оказалось письмо, написанное витиеватым, необычайно старомодным почерком, который едва можно было расшифровать. Она полезла в пакет, вынула коробку с белой атласной розой и, садясь на краешек кровати и развязывая тяжелую ленту, слышала, как отчетливо бьется сердце. Из коробки явилась на свет изящная чашка с розами и золотым ободком. Кошмар, подумала Анджу, со всех сторон рассматривая жуткое зрелище. Чашка выглядела так, будто сошла с полок дубового буфета старухи Зиттенталер. Анджу разглядела два скрещенных синих меча на донышке. Какой удивительный чудик этот музыкант! Она перечитала письмо:

Мадмуазель!

съ величайшимъ нетерпҍнiемъ встретить васъ я пришелъ — торопясь — слҍдовательно, не авизировалъ, и вотъ… — промашка! верно это было не суждено и мне остается только утешиться въ воображенiи, что вы милостиво послҍдуете моей сердечной просьбе и примете оный даръ — въ компенсированiе той неприятности, кою вамъ моя персона оставила и въ Выраженiе моей привязанности, прошу Васъ — впредь не слишкомъ скверно обо мне думать!

vôtre très sincère

Вольфгангъ А. Мустерманъ



* * *

Он очнулся у метро: сидел, прислонившись к запертым стеклянным дверям. Сначала он воспринимал только шумы, то и дело ревели повозки, к реву примешивались гудки и отдельные удары, он видел четкое изображение звуков, и постепенно заметил, что тишины не было, ни на секунду, ни на один такт. Затем он почувствовал, что спина затекла, а в штанины пробралась холодная ночная сырость.

Вокруг могла быть полная темень, если бы из дверей не проникало слабое дежурное освещение, и если бы песчаную тропинку к шоссе не освещали дорожные столбики, если бы дальше не видно было света фонарей, и если бы прожектор на подъемном кране не разливал яркий свет в вышине. До озноба хотелось спать, руки-ноги едва слушались. Вольфганг поднялся и был уверен, что не может быть здесь в это время, его забросило в незнакомое место, которое он не искал и не выбирал. Подергал двери — станция была заперта, значит, уже далеко за полночь. За стеклом виднелся зеленый значок четвертой линии, Вольфганг прочел «Шёнбрунн» и почувствовал, как по жилам пробежало отчаянье.

Он хорошо помнил разговор с Петром, с Бангеманом, молодого человека у паспортистов, и… да, он заходил в ее комнату, ощутил ее запах, ее близость.

А что потом? На миг ему показалось, что нужно крикнуть, доверить свою беспомощность ночи, но что в этом толку? Почувствовал холод на мокрых щеках и пошел по широкой улице, угадывая, где проходит метро, ожидая ответа от каждого перекрестка и каждого угла, пока не добрался — уныло и не доверяя себе — до Южного вокзала, откуда он уже знал дорогу домой.

Петр что-то недовольно буркнул, когда Вольфганг под утро улегся на свой диван. Над горизонтом из черепицы повис серый утренний свет. Вольфганг закрыл глаза, стараясь убежать в уют знакомых мест и лиц, в блаженство прошлых объятий, наконец, в истину звуков, но его настигали яркие ночные улицы, налетали фонари и повозки, окружали стены и люди, и постоянно нападал страх потерять и эту неверную почву.



* * *

Анджу поправила пиджак и толкнула тяжелую стеклянную дверь. Она один раз была в Blue Notes, и после этого невозможно было уговорить ее пойти туда снова. Она говорила, что ее тошнит от сплошного синего света. На самом деле она просто терялась среди модной публики, делающей вид, будто все они члены клуба, а Анджу сюда вход воспрещен. У нее самой не хватало духу быть красивой.

Она осматривала битком набитое кафе из своего угла. Никто не обращал на нее внимания. Анджу почувствовала, что успокаивается, только сердце билось громко, словно она поднималась по лестнице. Она даже признала, что атмосфера в баре приятная, и постепенно решилась пройти вглубь. Гул голосов мешался со смехом и звоном бокалов, и надо всем плыла музыка, вилась между людьми и вдруг показалась ей сетью, все оплетающей и соединяющей. Как в кино, решила Анджу, ведь в фильмах музыка оживляет происходящее и передает настроение крупным планом, прямо и понятно. В прохладной атмосфере кафе причудливо и нереально выделялся огромный подсвечник на сцене, наполовину закрытый крышкой рояля, мерцавшего синим светом.

Потом она увидала его. Сердце остановилось и подпрыгнуло от радости. Ей было видно его только в профиль, но она сразу узнала характерный нос и прическу, похожую на старинный тупей. Это он — и все же казалось, это не мог быть тот самый недотепа, что неловко стоял в дверях кухни и выглядел, как зверек, пробравшийся из знакомых мест в новую, опасную область. Этот человек сидел за роялем прямо, от него исходили ясность и сосредоточенное спокойствие. Анджу протиснулась ближе, восхищенно рассматривая его небольшие руки, бродившие по клавишам с такой нежностью, будто касались не инструмента, а возлюбленной. Его руки, державшие ее и осторожно погладившие ее по спине… Анджу подняла руку, дрожа, убрала с лица волосы, вспомнила запах этого человека, который двигался за клавиатурой, как юное деревце на ветру. Все его тело объединилось с роялем, со звуками. И на крошечную вечность Анджу показалось, что он объединился и с ней.



* * *

Вольфганг растягивал ноты, они становились шире, прозрачнее, как буквы на воздушном шаре, когда шар надувают, тянул последние такты, пока они не превратились в отдельные звуки, вопросительными знаками повисшие в воздухе.

Закончив, он взял свое пиво, и ему послышалось, что разговоры вокруг нарастают. Вольфганг вспомнил женщину-птицу, представил ее в метро, как она уходит, оборачивается, а широкая пестрая юбка обвевает лодыжки.

Он поднял голову, посмотрел на толпу, и ему показалось, что он смотрит в окно, хотя он сам сейчас был частью этих людей. Его окружала смесь звуков, и он пытался найти основную нить в каше из букв и шумов, высоких и низких, что по отдельности имели смысл, но в сумме превращались в рокот, стихавший, но не расслышанный.

И, сам того не желая, он снова заиграл, сплетая неподобающие ноты, обрывая и подхватывая мелодию, уплывал сквозь звуки и лица, набегавшие на него в монотонном разнообразии.

Вдруг он остановился. Еще раз посмотрел в ту же сторону. И даже посмеялся над собой. Нет, конечно, на самом деле ее здесь не было. Но в воображении она была с ним так неразрывно, что уже мерещилась наяву.

Hostias

Hostias et preces tibi, Domine, laudis offerimus,

tu suscipepro animabus illis,

quarum hodie memoriam facimus:

fac eas, Domine, de morte transire ad vitam.[41]

Вольфганг бродил по городу.

Сегодня опять не работалось, хоть в голове и звучало столько музыки. Получалось лишь терпеливо ждать, уповать и откладывать на потом, в полной уверенности, что, стоит ему получить от нее весть-спасение, как он тем рьянее возьмется за дело. Он не допускал и мысли о том, что его ожидание будет напрасным и надежда померкнет, а потом и вовсе иссякнет, и дни побегут ровно, как прежде.

Целыми днями слонялся он по музеям, где документы, картины и вещи выставляли напоказ пыльные останки того, что некогда он считал будущим, шатался по книжным магазинам, дивился несметному количеству книг, которые там продавались, и чудовищным событиям, о которых сообщали хронисты.

Они не останавливались даже перед смертным одром — биографы вложили в его уста такие последние слова, о которых он и слыхом не слыхивал (вернее сказать, подложили к устам литавры). Неужто свояченица София рассказывала такие вещи? Будто он, умирая, подражал звуку литавр? Уж она-то должна была знать его лучше. Никогда в жизни — ни в той, ни в этой — не было у него потребности изображать литавры, раздувая щеки, — так почему, Бога ради, он должен был делать это при смерти?


Вот и сейчас, спасаясь от внезапного ливня, он зашел в книжный и спросил, где стоят книги о музыке. В глубине магазинчика он углядел в развале на столе тонкую красно-оранжевую тетрадь. Сердце екнуло: школа игры на скрипке, составленная отцом! Он полистал книжку, удивился, любовно провел по страницам — ничего в ней не поменяли, хотя идеи были так же стары, как он сам. Вольфганг улыбнулся. Надо ее подарить Петру! Он весело побрел дальше, в отдел биографий, и стал водить пальцем по рядам корешков, пока не остановился взглядом на имени: Констанца Моцарт. Он испугался. Отдернул руку, как будто дотронулся до пыльного чучела вымершего животного, и вдруг зверь подмигнул!

Вольфганг украдкой огляделся, медленно вытащил бледно-розовую книжечку и полистал. Пробежался по страницам и, заметив, как трясутся руки, решительно захлопнул книжку и пошел к кассе.

Нельзя опаздывать к вечернему ангажементу с Петром, а кроме того, он обещал зайти за хлебом. Дождь кончился. Выйдя из магазина, Вольфганг поежился и продолжил чтение на ходу, пока не дошел до пекарни с булками-рожицами — чуть не забыл дать продавцу карточку на скидку, и, так же погруженный в чтение, устроился на мягком диване метро, синем в пеструю крапинку. На шестнадцатой странице он оказался у подъезда, сунул палец вместо закладки, другой рукой поискал в кармане ключ. В мутно-бурую лужу посыпались скомканные салфетки, мятая бумажка в пять евро и карточка с веселыми булками.

— Болван, вот мне горе с тобой! Все в разнобой! С грязной водой! — Вольфганг наклонился, вернул деньги в карман, поднял карточку и стал смотреть, как по ней, оставляя тонкие ручейки, перекатывались жемчужины грязной воды. В памяти эхом зазвучал голос Энно: «Следи за ним получше, прибереги!»

Вот оно! Вольфганг вспомнил, когда держал в руках паспорт: это было перед домом Энно, в самый первый день. Энно тогда, как он сам только что, выудил из лужи карточку, посмотрел на нее и предположил, что это документ Вольфганга. Значит, на ней был изображен мужчина, причем как минимум — схожий с ним. Вольфганг невольно сунул руку в карман — в тот раз он положил прямоугольник в панталоны.

— Осёл! — отругал он себя. Конечно, на нем давно другая одежда. Но в памяти осталось ощущение от потертой материи синих штанов, которые в свое время отдал ему Энно. Куда они подевались? Он, затаив дыхание, отпер дверь и побежал вверх по лестнице, ворвался в квартиру, выдернул из шкафа свой ящик. Перерыл всю одежду. Их не было. Он задумчиво запер дверь квартиры, всё еще стоявшую нараспашку. Куда подевались те панталоны? Уж не выбросил ли их Петр? И где пропадает скрипач? В раковине стоит его чашка с мокрым чайным пакетиком. И тут Вольфганг вспомнил: все вещи Энно до единой он вернул и вручил женщине-птице, еще до того, как она его выставила.

Он вздохнул и сел на кухонный стул, закрыл глаза. Женщина-птица. Мурашками пронеслось воспоминание о ее гибком теле. Целый миг она держалась за него, как насекомое за цветок, колеблемый ветром. А потом — испуг и ужас в глазах, когда они узнали друг друга. И хотя он поклялся дождаться первого сигнала от нее, сейчас он чувствовал, что в груди родилась и затрепетала маленькая ночная бабочка — оттого, что паспорт мог скрываться в том самом доме!



* * *

Анджу осторожно спустила на стол энтомологическую коробку. Слишком долго эта стекляшка простояла на стеллаже! Она уныло разглядывала обоих пауков и сброшенные покровы — препараты из последней поездки в Индию.

Только она наклонилась к микроскопу, как в дверь позвонили. Анджу посмотрела на часы — скорее всего, курьер. Вышла в прихожую, нажала на домофон, открыла дверь и забрала с коврика под дверью пачку ярких рекламных листков «Всё для дома». Помойное ведро давно переполнено, но Анджу впихнула в него цветные листочки и демонстративно оставила бачок посреди кухни. Пусть Йост об него спотыкается!

— Кто-нибудь дома? — У курьера был такой голос, словно его сегодня уже покусали две-три собаки.

— Сейчас иду! — Анджу подбежала к двери. Там стоял смущенный Вольфганг Мустерман, едва заметно улыбаясь.

— Можно войти? — Он старомодно поклонился, но продолжал держать перед носом букет, будто хотел за ним спрятаться.

Анджу смотрела в его лицо — за хрусткой прозрачной пленкой оно выглядело удивительно земным и почему-то пыльным. Она робко взяла букет, отошла в сторону и впустила гостя.

— Клянусь и зарекаюсь, Бог мой свидетель, на этот раз я пришел не ради чашки.

Она засмеялась, страх и напряжение отступили.

— Значит, ради чая?

Вдруг ей показалось, что каждая жилочка в ней проснулась, и сама она ожила и чудесным образом готова на что угодно. Эндорфины, заулыбалась Анджу, положила букет на стол и стала открывать и закрывать все кухонные шкафы без разбору, пока не вспомнила, что ищет. Она потянулась к антресоли над холодильником, где недавно видела вазу, но дверца не открывалась: Анджу до нее не доставала.

— Разрешите помочь вам? — Она почувствовала, что сзади подошел Вольфганг, так близко, что она не могла отойти. Тепло и запах, которые так поразили тогда в метро, сейчас снова окутали ее, будто он ее обнимал.

Мустерман встал на цыпочки: до дверцы он доставал, но открыть тоже не смог. Смеясь, опустил руки, и краткую вечность оба они молча стояли рядом. С вопросом в глазах он взялся за стул, но Анджу покачала головой.

— Просто возьмем пивной бокал, — решила она, отвернулась и зарылась носом в цветы. — Спасибо. Какие красивые!

Когда последний раз ей дарили цветы? Роланд за все годы не принес ни букетика.

— Я… слышала, как ты играл, в Blue Notes, на той неделе. Я, к сожалению, в этом мало что понимаю, у меня вообще слуха нет, но это было так здорово, честное слово, просто слов нет.

— Нет слуха? — Анджу показалось, что во взгляде у него проскользнула насмешка. — Так, значит, ты правда была там? Я почел это за видение, обман чувств. Отчего ты спряталась от меня?

— Я… ну, мне надо было уйти… на работу…

Анджу взяла чайник, быстро оглянулась на Вольфганга, но, как только их взгляды встретились, отвернулась наливать чай. С двумя дымящимися чашками в руках она сделала знак, чтобы он шел за ней.

В комнате он неуверенно оглядел кровать, она заметила его неловкость и тут же показала плоские подушки на полу, поставила чашки и села.

— Спасибо, что поймал меня в метро, — наконец сказал она.

Легким галантным движением он едва заметно поклонился. И она снова ощутила тот притягательный аромат, окружавший его; вернее, даже не запах: ей показалось, что воздух вокруг него был тверже, теплее, надежнее.

— Стало быть, ты простила мое непристойное поведение?

Анджу улыбнулась, она и сама не понимала, когда рассеялся ее гнев. Теперь слышалась только тишина и отдаленное журчание воды в трубах за стенкой.

— А помнишь, здесь звучала музыка, когда я… — он запнулся, — когда однажды ты пригласила меня выпить чаю. Чужестранная. И прекрасная.

Она тотчас же поняла, какую мелодию он имел в виду, ведь после его визита она долго сидела в своей комнате наедине с этой музыкой.

— Это была рага, индийская.

— Индия! Это твоя родина, да?

— У меня мама оттуда, а я родилась в Зальцбурге.

— В Зальцбурге? — Он просиял. — Я тоже! Господи, я не спросил, как тебя зовут.

— Анджу.

— Анджу, — произнес он, будто пробовал буквы на вкус. — А музыка — это наверняка такой серебристый кружок, что можно всякий раз проиграть и прослушать, да? Анджу, выпадет ли подобное удовольствие сегодня?

— Конечно, — она встала, достала со стеллажа диск. Надпись на обложке уже не разберешь, бумага дешевая, краска стерлась. Когда раздался звонкий гул таблы, она вспомнила покосившийся ларек на обочине, с блеклой пластмассовой бахромой вместо двери. Продавец выставил дребезжащие колонки прямо на пыльную улицу, пытаясь заглушить рев мотоциклов, детей и коров. Анджу копалась в шелковых платках в лавочке по соседству, но, когда заиграла эта мелодия, прибежала и сразу купила диск — записанный, скорее всего, в задней комнате этого же магазина; теперь с этой музыкой у нее ассоциировались все несбывшиеся надежды.

Вольфганг сидел на подушке, прислонившись к стене.

— Вот слышишь — что это?

Она прочла, как называется диск.

— Это значит «Время изобилия».

— А что слышишь ты? — повторил он. Голос его звучал мягко.

Слышу, как бьется сердце, подумала Анджу.

— Дождь. Теплый дождь. И от него радостно.

— Вот видишь. У тебя прекрасный слух. У тебя в сердце музыка живет.

Анджу удивленно посмотрела на него. Кто этот человек, что говорит ей такие вещи? Она отставила чашку и оперлась на руку, как бы случайно, рядом с его рукой. Он уступил место. Комнату наполняли ситар и молчание.

Она осторожно повернулась к Вольфгангу и улыбнулась. Его взгляд пронзал, ясный, как индийское весеннее небо, пульс застучал, и она отвела глаза, чтобы голова не закружилась.

— Какого свойства твоя работа, Анджу? К чему у тебя душа лежит?

Она сделала глубокий вдох и заставила себя подумать о работе.

— К arctosa indica. Вернее, к одному ее родственнику. — Ее позабавило недоуменное выражение лица Вольфганга, она встала и сняла со стола стеклянный ящичек.

— Ух ты! — Мустерман отпрянул. — Он живой?

— Нет, — Анджу не знала никого, кто не испугался бы паука-волка, институтские коллеги не в счет. — Смотри, — она дала Вольфгангу лупу, — видишь, какие красивые у него волоски?

— Значит, ты исследователь! — и пока Анджу соображала, вопрос это или утверждение, Вольфганг вытянул губы в трубочку и склонился над препаратом, рассматривая его в лупу, сперва с опаской, а потом приблизившись и со всех Сторон. — Боже правый! — воскликнул он. Каким уродливым предстает против этого существа мой нос.

Анджу засмеялась.

— Это потому, что твой нос трудно не заметить, а этого товарища можно и проглядеть.

Про себя она подумала, он не такой и уродливый.

— Неужели все мелкие козявки так красивы?

— Да. Особенно если смотреть на них с любовью, — Анджу бережно погладила стеклянный гробик. — Могу показать тебе просто чудесных… — она заговорила тише, так вышло само собой». — Если хочешь. Можно пойти в музей эволюции… Можно… знаешь, может быть, в выходные, я ведь там раньше работала, так что…

Раздался грохот из кухни и ругань — голосом Йоста. Мустерман замер, потом подмигнул Анджу.

— Милый, дражайший Йост! Разумеется, он чрезвычайно обрадуется моему приходу.

Анджу испугалась. Наверняка Йост сейчас ввалится в комнату и отпустит дурацкое замечание о помойном ведре, тогда ей придется объяснять, почему Вольфганг Мустерман оказался именно в ее комнате и пил с ней чай — ведь она пригрозила Энно и Йосту напустить им в кровати блох с клопами, если они еще раз приведут в дом бомжа. Она искоса глянула на Мустермана. В самом деле, она сказала «бомжа», и теперь ей хотелось перед ним извиниться. Анджу приложила палец к губам, выбралась в коридор и закрыла за собой дверь.

— В следующий раз, когда будешь устраивать бег с препятствиями — выставляй табличку! — Йост сидел на корточках и собирал совком стаканчики из-под йогурта, липкую яичную скорлупу и кофейную гущу из опрокинутого красного ведра.

— Бр-р-р, дай-ка я тебе помогу.

— Иди отсюда, без тебя обойдемся!

— Ладно, — Анджу неслышно шмыгнула обратно.

Дверь в комнату была открыта. Вольфганг Мустерман ушел.



* * *

— Вольфганг! Можешь послухать меня, Вольфганг? — голос Петра и смычок, ткнувший его в плечо, вырвали Вольфганга из задумчивости как из глубокого, теплого сна.

— Вообще не слухаешь, когда я говорю, что у тебя в ушах — бананы?

— О, скорее всего, подожди-ка — оп-ля!.. — Вольфганг сунул в ухо указательный палец, склонил голову набок, потряс и помычал. — Oh! Mais non, pas de bananes![42] — Он торжественно преподнес Петру орех — таких орешков им поставили на рояль целое блюдечко. — Видишь, какие гадкие пробки у меня в ушах; оно и не удивительно — знаешь, сколько наглого вздора лезет отовсюду! Приходится ставить затычки, — он вернул орех в ушную раковину и на секунду вспомнил молодого человека в очереди за паспортом.

— Болтун. Что с тобой сегодня?

Вольфганг опять склонил голову и скорчил рожу, подцепляя ногтем орех, который на сей раз и правда застрял в ухе — извне доносились клочки разговора и смешивались с обрывками старинной фа-мажорной сонаты и с индийскими звуками, что уже несколько дней переплетались в голове.

— Ну Петр, у меня в башке такой шум, что по сравнению с ним Вавилон — просто орден молчальников. Стало быть, придется тебе сызнова доложить, что ты хотел.

— Мой Боже! — Петр покачал головой. — Волнуешь ты меня, пшиячель, когда говоришь столько глупства сразу. Хозяин, — Петр указал подбородком в сторону ресторанной кухни, — спрашивал, можем ли мы еще поиграть, даст пятьдесят евро каждому. Я сказал, нет проблемы, конечно.

— Ох, — Вольфганг подергал себя за правую бровь, — право, сейчас уж, верно, поздно?

— Ты всю неделю и так приходишь за полночь. Что, деньги заработать не хочешь?

— Ах, Петр, на пятьдесят евро не больно-то разживешься.

Одним часом тут не отделаешься. Тогда в Blue Notes он попадет не раньше половины первого, и кто знает — застанет ли он ее… Если она вообще придет. Когда-нибудь.

Петр смерил его ледяным взглядом.

— Куда ты опять собрался?

— Мне нужно доделать кое-что важное… по делам турне.

— Баран ты, давно ушло время, ты все прошляпил с твоим бренчаньем! — Одной рукой Петр держал смычок и скрипку, а другой настойчиво забарабанил по клавишам. — Имеешь работу, здесь и сейчас, вот и делай ее.

Вольфганг поморщился. О сложностях с документами он скрипачу не рассказывал, но все равно, когда выяснилось, что Вольфганг не едет в турне по Черному морю, Петр глянул весьма недоверчиво. От дальнейших расспросов Вольфганг избавился, намекнув Петру на его собственный неправильный «вид на жительство».

Поэтому Вольфганг остался и играл — как заведенный, одни и те же пьесы, которые привык играть с первого вечера в ресторане, елейные напевы для бесчувственных ушей. Всякая попытка вырваться из плена и сыграть что-нибудь новое натыкалась на резкий отпор со стороны хозяина, а под конец — и Петра.

— Хочешь зарабатывать деньги — трэба играть как обычно. А то иди играй куда знаешь…

Давно уже между ними установилось молчание, каждый держал свои желания при себе и молча проходил свой путь рядом с партнером, но на каждой развилке им одинаково хотелось разойтись.


Только на следующий вечер Вольфганг смог пораньше сбежать в Blue Notes, с легким сердцем он отдал Черни пятьдесят евро и послал воздушный поцелуй молодой поварихе.

Воспоминание о чужеземных звуках, услышанных в комнате Анджу, жило в нем странным полузабытым сном, в который он снова и снова пытался нырнуть, их призвук тончайшей пыльцой оседал на всем, что он с тех пор играл или сочинял, а больше всего — на старинной сонате, которая в последнее время ожила в нем, чему он не мог найти объяснения.

Поздним вечером к роялю явилась Тереза, как всегда, трижды брякнула по верхнему фа-диезу, как в кухонный гонг, и прошептала что-то про «клецки» и «удалось оставить». Добрая душа! Он бросил играть, схватил ее за руку и потянул вниз, приобнял и чмокнул в щечку. Она, смеясь, потрепала его по голове, как озорного мальчишку. Тереза. Была бы она не такой дылдой, а юбки ее — не такими бесстыже куцыми, возможно, он мог бы в ней что-то найти. Вольфганг смотрел ей вслед, с нежным возбуждением следя, как ее бесконечные дымчато-черные ноги в чулках скрывают не ее одну. Вольфганг проголодался, вышел из-за рояля, пересел за стол ужинать и подумал о женщине-птице, о ее развевающейся, почти длинной юбке, стройных лодыжках, гибком, изящном теле — чего бы он не отдал, чтобы только снова коснуться ее.

Про паспорт он в прошлую встречу напрочь позабыл, значит, нужно будет нанести ей еще один визит — эту мысль он хранил в душе, как бесценную конфету в пустом буфете.



* * *

На этот раз Анджу подходила к Blue Notes с легким сердцем. Было поздно, она долго не решалась пойти, еще дольше подбирала наряд по настроению — а надела все равно простую блузку с любимой юбкой. Вдохнула свежий вечерний воздух. Может быть, его сегодня вообще нет, между прочим, в таких кафе играют разные музыканты. С этой мыслью она толкнула дверь. Услышала рояль, посылавший в зал нежные, мягкие образы. Теплый дождь, поящий землю. Теплый дождь, и от него радостно. Анджу почувствовала дрожь, постояла у входа, потом прошла в глубину зала, стараясь найти место как можно ближе к роялю, но так, чтобы мужчина на сцене (теперь она знала, что это он) не мог ее видеть.

Сегодня народу поменьше, у стойки и в дальних углах всего несколько посетителей, так что оставалось пространство для музыки, и она не растворялась в толпе, а свободно занимала свое место.

Анджу посторонилась, уступив дорогу молодой девушке в белом фартуке, которая ловко несла полный поднос, поискала место и села за столик у стены. Почему она не приходила сюда раньше? Кафе совсем недалеко от дома, и Анджу легко представила, что могла бы просиживать тут все вечера. Дом — это там, где твои воспоминания, и она крепко сжала коробочку с диском, твердым квадратом проступавшую в кармане пиджака. Можно было не вынимать ее, уйти, и пусть все идет по-прежнему. И тут к Анджу пришло отчетливое, почти осязаемое понимание, что она стоит на развилке, прямо сейчас, и именно здесь ей предстоит свободный выбор.

Глупости! Человек за роялем — музыкант, ему понравилась музыка, и она принесла ему диск. Вот и все. Она подождет конца композиции, чтобы не мешать, а потом отдаст свой маленький подарок. Вот и все. Он поблагодарит, может быть, как он это делает, отвесит смешной поклон или — у нее проскользнула улыбка — даже поцелует ей руку. Вот и все. Ради бога, зачем так долго сходить с ума из-за сборника индийских par?

В животе отдавался ритм — так колотилось сердце.

К роялю направилась высокая девушка в сапожках и мини-юбке. Анджу замерла. Яркая, из-за женщин такого типа Анджу и не чувствовала себя раскованно в Blue Notes — их блеск делал ее невидимой. Красотка побренчала по роялю, вломившись в игру Мустермана, склонилась к нему, и он поцеловал ее и положил ей руку на задницу.

Анджу показалось, что у рояля выключили звук, оборвав драгоценную музыку. Ничего не осталось, только скрежет стульев по полу, нестройная болтовня чужих голосов и внезапно звон разбитого бокала. Она отвернулась от сцены и еле заметно двинулась к выходу. Коробочка в кармане мешала идти.

Как она говорила? Вот и все. Развилка, но на одной из тропинок — знак «хода нет». У бара Анджу остановилась. В глазах резь и жжение, будто песок попал, она отклеила желтый листок с запиской и придвинула диск бармену.

— Пожалуйста, отдайте пианисту, — и она вышла, не оглядываясь на Мустермана. Анджу была уверена, что он ее и не заметил.



* * *

Вольфганг отнес тарелку на стойку.

— Полагаю, теперь больших барышей уже не будет, и, стало быть, если позволишь, я бы отправился восвояси.

Черни кивнул, но продолжал в упор разглядывать Вольфганга.

— Господи, Мустерман. Что ты творишь со своими бабами?

— Думается, что я не вполне понимаю…

Вместо ответа Черни придвинул ему серебряный диск в прозрачном футляре. Обложки не было, только голый кружочек.

— Оставила тебе тут одна, — Черни так и буравил его.

Вольфганг взвесил футляр на ладони.

— Хорошенькая?

— Небольшого роста, брюнетка. Экзотической внешности.

У Вольфганга екнуло сердце.

— Анджу! — Внутри разливалось тепло, и он нежно понюхал пластмассовую коробочку.

— Мустерман! — Глаза Черни сощурились до белых щелок. — Она плакала!


По дороге к метро он крепко держал коробочку, те вынимая руку из кармана. Анджу! Приходила к нему! Он прекрасно знал, что на серебряном диске, слышал про себя каждую ноту, но как он мог радоваться, пока мысли вертелись вокруг ее слез? И ради бога, почему она плакала? Поди разбери этих женщин. Женские слезы, брызжущие вечно некстати — одна из тех вещей, что, верно, не переменятся и еще двести, да что там — тысячу лет! С Констанцей было точно так же — а стоило спросить, что случилось, в ответ слышалось только «Ах, оставь меня…», «Что ты понимаешь…», а то и вовсе молчание. И больше ни слова из всего несчетного запаса, каким они могли разразиться в любом другом случае.

Ясно было одно — он пойдет к ней, завтра же, обнимет, избавит от слез поцелуями, и она утешится и успокоится в его объятиях. С этой мыслью соединился приятный холодок, он змеился по спине всю дорогу домой, с ним Вольфганг и заснул.


— Мне нужно купить у вас музыку. Клавирную сонату фа-мажор, сочинение Вольфганга Амадея Моцарта.

— Соната фа-мажор — это, кажется, двенадцатая? — Продавец открыл один из ящиков и начал перебирать бесчисленные коробочки.

— Двенадцатой она никак быть не может, ибо в это число не включили много иных, сочиненных ранее.

— Простите, что? — Продавец протянул ему коробочку. — Вот, фа-мажорная. Номер двенадцать. Вы ее имели в виду?

— Я тотчас узнал бы, если бы можно было послушать.

Продавец сорвал прозрачную пленку и протянул Вольфгангу пару теплых наушников. Вольфганг наморщил лоб и недоуменно пощупал мягкие, толстые ушегреи, как вдруг из них донеслось ровное звяканье. Он удивился и прижал их к уху, наконец надел на голову, и ему почудилось, что он перенесся в концертный зал. Он слушал и глубоко дышал. Сколько еще чудес уготовили ему эти новые времена? Не успеешь привыкнуть к одному, как изумляет следующее.

— Не та?

— О, разумеется, та… Вот только — он играет не так, как написано. Мазила за инструментом.

Продавец поджал губы и стал рыться в поисках другой коробки, нашел, сунул Вольфгангу под нос, назвал фамилию — Вольфганг слышал ее впервые. Музыка оборвалась и тотчас заиграла снова. Вольфганг сорвал наушники.

— Так можно играть, только если всей пятерней лазить в жбан с яблочным муссом — клавиши так и липнут, уф-ф!

Продавец молча поменял диск, потом пришлось поставить еще один, и тут Вольфганг прислушался: попался пианист, знающий свое дело, он ничего не смазывал, не путал и не украшал, и вместе с тем вкладывал в игру всю жизнь и энергию. Да, это была игра, достойная его самого. Вольфганг повертел коробочку и обнаружил, к своему удивлению и радости, что исполнитель — женщина; он кивнул и отдал футляр продавцу.

— Моцарт, Вольфганг Амадеус, одна штука. Желаете еще что-нибудь?

— Да. Разумеется, — и Вольфганг храбро взглянул на продавца. — Пожалуйста, говорите «Амадей». Его зовут Амадей. Ни в коем случае больше не называйте его Амадеус.


В этот раз из коробка в подъезде прозвучал ее голос. Вольфганг помедлил, потом сказал прямо в коробок: «Это я».

Она молчала. Потом послышалось тихое «Вольфганг?».

— Он самый! Дозволите ли ему войти?

Раздалось жужжание, он толкнул дверь и мигом взбежал по ступенькам, не останавливаясь до самой двери, остановился перед Анджу, боязливо и широко улыбаясь, не в силах обнять ее так, как представлял себе накануне ночью.

Она стояла в дверях, загораживая проход, словно что-то предотвращая. В ней что-то исчезло, что-то драгоценное, и у Вольфганга сжалось горло. Спросить он не решился.

— Ты чего пришел? Забыл что-нибудь?

Тебя, ответил он в мыслях. Он задыхался.

— Да, вот именно… ты, верно, помнишь мешок, что я как-то раз принес сюда для Энно? Я… забыл в нем одну вещицу…

— Ноты? — Улыбка вышла кривая.

— Нет, кое-что другое. А он еще у вас?

Она ушла, Вольфганг остался за дверью один, но вскоре Анджу вернулась с ключом и велела спускаться за ней по лестнице.

В подвале пахло пыльными ящиками, вялыми яблоками, одинокая лампочка свисала на проводе, борясь с темнотой. Анджу открыла дощатую загородку, протянула руку, достала мешок и отдала ему. Он почувствовал облегчение, но еще больше — неловкость, встал на колени и потрогал набитый пакет, потянул за тряпки, содержимое вывалилось.

В кармане голубых панталон он нащупал твердую карточку. Шумно перевел дух, незаметно переложил ее в карман, а все остальное сунул обратно в мешок.

— Спасибо тебе, — тихо сказал он и схватил дверную ручку.

— За что?

Он протянул ей диск.

— Я тоже принес тебе музыку, чудесную, она подходит тебе и порадует вместо меня, затем что я, видно, этого сделать не в силах. — Он чувствовал, как изнутри его раздирает боль, понимал, что пора уходить, и больше всего на свете хотел еще раз прикоснуться к Анджу. — Когда-нибудь я тоже ее послушаю и вспомню тебя. И… может быть, однажды и ты припомнишь меня, истинного друга, всегда расположенного к тебе, навечно. Прощай, — и он повернулся к выходу.

— Вольфганг. — У нее дрогнули губы. — Может… Я хотела сказать, жаль, что мы не послушаем ее вместе, — она перешла на шепот. — Просто, я же не знала, что…

Бесконечно долго поднимал он правую руку, вернее, она поднималась сама собой, мягко, едва заметно кончики пальцев легли ей на щеку, он почувствовал ее тепло, всего на миг.

— Что?

Она тянула с ответом, и было видно, как глубоко она дышит.

— Я видела вас вчера вечером, тебя с подругой…

— С моей подругой? — Он догадывался, но не был вполне уверен и еще не уточнил у Петра: похоже, теперь это слово означало «любовница»; как бы то ни было, ничего дурного в нем не видели. — Кто бы могла быть эта дама? Что ж, ежели она хороша собой и воспитанна, представишь мне ее как-нибудь, чтобы и я мог найти в ней приятность?

— Такая высокая, в мини-юбке, вчера в Blue Notes, разве это не твоя…

— Ну разумеется, моя повариха! Это же моя дорогая подруга Терезочка, моя добрейшая. Она готовит лучшие в мире кнедлики и старается-хлопочет, чтобы я не исхудал как щепка. И ежели я ее чмокнул, так это по дружбе и за ее поварскую заботу, могу всецело тебя уверить. А ты не смей огорчаться, а то придется мне впредь обходиться без единой Терезочки на свете и умереть с голоду.

Ее тихий смех полился свободно, она смотрела глазами птицы, и он не помнил, что хотел сказать, положил ей руки на плечи, склонился, боязливо, ближе, с колотящимся сердцем, в полной тишине. Как можно мягче он тронул ее губы, закрыл глаза и почувствовал, как она целует его в ответ. Душа ликовала. Губы открылись, сперва осторожно, потом вполне свободно. Он почувствовал ее ладонь на затылке — и забыл обо всем на свете. Притянул Анджу к себе, погладил по спине, вздрогнул и отпрянул, чтобы не испугать ее. Но она взяла его за руку и повела к лестнице, и они молча поднялись вместе.


За окном шумел дождь, шквалами налетая на стекло, несколько часов он задавал ритм колыханию свечей, оплывающих на тарелке. Наступал вечер, и Вольфганг кончиками пальцев обводил тени на спине Анджу, разглядывал ее нежное лицо птицы в мягком сиянии восковой свечки. Все переплелось. Потрескиванье свечей, их свет, крошечные, различимые лишь на ощупь волоски вдоль ее позвоночника — все находило в нем отзвук, рождало новую мелодию, но ему казалось, что он слышал ее давным-давно.

Она развернулась и положила ладонь под голову.

— Ты опять мычишь.

— Я мычу? Что-о-о? Едва ли это возможно! — Он откинул одеяло, оглядел себя и шлепнул между ног. — Это муха жужжала, претолстая.

Он продолжал напевать, а она улыбалась, потом он наклонился над ней и поцеловал. Она была такая вкусная, теплая и мягкая, и захотелось забраться поглубже, укрыться в ней, в ее темное, спасительное тепло, в лоно, ненадолго дающее утешение. Он снова любил ее, бережно прикасаясь, плавными, медленными движениями, что казались ему сильнее горячих клятв и необузданного, головокружительного борения тех любовников, которые в любви жадно хватали жизнь.


Потом она взяла маленький аппарат с кнопками, направила его, как волшебную палочку, в сторону механизма на полочке и уютно свернулась под рукой Вольфганга. Аллегро заиграло с начала, и Вольфганг взял посмотреть аппаратик и улыбнулся: само собой вспомнилось слово «сименс».

— А можно с его помощью… позвонить?

— С пульта? Нет, у меня все не так модно, это древняя штука, ей уже лет шесть или семь. Зато у моих знакомых можно пультом включать свет.

— Каких только безумств не изобретают люди, но устроить так, чтобы мужчина и женщина были вместе — додумался один Господь Бог.

Он обнял ее крепче, прижал к себе, ощущал под рукой ее кожу, на щеке — дыхание, тихое биение сердца — рядом со своим сердцем. И успокоился, потому что желать больше нечего. Все в нем напоено и сыто, но он знал, что хватило бы одного касания, чтобы пробудить новый голод.

— Щекотно! — Анджу пошевелилась, и тут только он заметил, что правой рукой подыгрывает концерт, который они слушают.

— Сейчас будет адажио, оно помедленнее, подожди, мой клавирчик, вот, послушай… — Нежными движениями, почти поглаживая, он поднялся по руке, перекатил через плечо, добрался до маленькой, мягкой груди, спустился к животу и вдруг ущипнул ее.

— Ты что! — Она, смеясь, повернулась, тоже щипнула его и откинулась в его руку. — А ты мог бы сыграть это по-настоящему? Ну, на пианино? Так же красиво?

— Разумеется, — он пробежал за коротким быстрым проигрышем вокруг ее лобка, — я могу сыграть все что хочешь. Нужен только подходящий инструмент.

— Все что хочешь. Ну-ну, — ее взгляд заставил его прерваться на полтакта. — Хотела бы я послушать, как ты это сыграешь. Прямо как на диске? Ты играешь где-нибудь такую музыку?

— Там да-да-да-м-м та-дам, трам-м та-та-там лялям, дим, ди-ри-дим, дим… — Тут врезалось громкое бурчание из живота. — Ну и ну, что от меня надо этому дружку… — Вольфганг простучал стаккато на одеяле, а потом сунул под него голову как можно глубже и прислушался. — А-а-а. Ругается, что голодный, свинья. И жадина! Молчать!

— Я тоже голодная, я даже не завтракала. Вообще, сколько времени?.. — Она потянулась за будильником, стоявшим на полу у кровати. — Если пойдешь в душ, накинь что-нибудь, скоро уже соседи заявятся.

— И Йост?

Она кивнула.

— Ты с ним не очень-то ладишь, да? Из-за того случая? Как вы вообще познакомились?

— Ну, я… некогда мы с ним повстречались, а после уж не виделись, и я как-то не стремлюсь вновь испытать подобное удовольствие.

— А что тогда, собственно, вышло?

— Да не стоит и говорить, простая стычка, какие бывают между мужчинами.

— Ну-ну, — Анджу помолчала. — Слушай, насчет еды. У нас в кухне сейчас будет полно народу, Барбара придет, и Йост, и Энно, будет не очень-то… ну… романтично. — Она застенчиво улыбнулась. — А на улицу тоже не хочется, — и она кивнула на окно, в которое все еще стучал дождь. — А тебе?

— Бр-р-р!

— Может, закажем что-нибудь из итальянского ресторанчика, хочешь?

— Итальянское — разумеется — итальянская еда… Господи, итальянская еда! Какой сегодня день?

— Вторник.

— Боже мой, Петр! — Вольфганг вскочил, схватил будильник и взвыл.

— А что случилось?

— Совершенно забыл один ангажемент, имеющий нынче быть, я играю с Петром, это мой лучший, дражайший друг. Да что уж теперь… — Он вернулся в постель, накрылся одеялом с головой, и теперь его окружал слабый пурпурный свет.

— Как это «что уж теперь»? — с него стащили одеяло, и Анджу смотрела сердито.

Он обнял ее за талию и спрятал лицо у нее на животе.

— Я не могу!

— Это еще почему?

— Ну, клавирчик… Кто в такую погоду выйдет из дому, если можно остаться вот где!.. — Он скользнул вниз, расцеловал ей живот и крепко обнял. Мысль о том, что надо идти, казалась невыносимой. Было такое чувство, что если сейчас он уйдет, то больше ее не увидит.

— Слушай, если надо на работу, то давай выметайся!

— Не будь такой строгой со мной бедолагой, клавирчик.

— Я не строгая, просто считаю, что нельзя подводить Петра. Если он твой друг, он такого отношения не заслужил.

Он вздохнул и сел. Анджу права. Поискал под одеялом трусы, наконец нашарил их в ногах. Надел, не выпуская из виду ее лицо.

— Ладно, стало быть, я пойду, но только с тобой. Идем, поешь там, пока мы играем, вот время и пролетит, клавирчик. — Он уже надевал рубашку.

Она довольно фыркнула, потягиваясь.

— Хм, ну нет, пожалуй, я тут поем.

У Вольфганга перехватило дыхание. Он снова подумал, не вернуться ли под одеяло. Робко взял ее за руку.

— Ну, может быть, если позволишь, я поиграю — разумеется, недолго — короткие пьески, тра-ля-ля-ля, та-дамм, бам-бамм. И всё. А потом сразу к тебе, мой клавирчик. Хочешь?

Она кивнула, вытянулась с улыбкой, и он поцеловал ее на прощание, забрал куртку и в следующий миг уже сбегал по лестнице, прыгая через три ступеньки.

Когда толстяк подал пиццу, Вольфганг не мог думать ни о чем, кроме Анджу, видел только ее, она сидела в пурпурной постели, темная прядь свисала на лоб. Все, что говорил ему Петр, будто обволакивал туман, и казалось, только рядом с ней он снова сможет ясно слышать и видеть.

Стоило позвонить, сразу зажужжал коробок, и Вольфганг влетел наверх, но на предпоследней площадке остановился, сделал глубокий вдох и расправил плечи. Придется ведь идти мимо Йоста — но он справится!

К радости его, из-за двери выглянуло маленькое птичье лицо и втянуло его в квартиру, улыбаясь, прижалось к нему, и мир вокруг них исчез.

Вдруг вспыхнул свет. Вольфганг испугался.

— Уму непостижимо! Энно, иди-ка сюда!

Он повернул голову и увидел Йоста — тот стоял в дверях гостиной и пялился на него во все глаза.

Анджу обернулась, держась за Вольфганга, обнимая его за шею.

— С ума посходили? На две минуты нельзя оставить людей в покое?

— А что у нас такое? — в прихожую, шаркая, вышел Энно.

— Ущипни меня! Не верю! — Йост театрально потер глаза кулаками. — Ты посмотри на них. Одни, как я, месяцами водят девчонок в кино, в ресторан, тырят цветочки на кладбище. И что? И ничего. Но теперь-то я знаю, что надо делать. Пи-пи! Каждой по чашке! Всё, теперь они все у меня в кармане!

— Ясно, чувак, — Энно со смехом подтолкнул Йоста обратно в гостиную, но тот словно застыл и все качал головой.

— Придурок, — отозвалась Анджу, взяла Вольфганга за руку, сплела в замок пальцы, и вновь он удивился, какие они филигранно-тонкие — руки арфистки. Она потянула его на кухню, достала бокалы из буфета, сунула Вольфгангу бутылку вина и позвала его в комнату.

— Я тут на диске нашла другую вещь — по-моему, это самое красивое, что может быть. Сейчас, вот эта. — Она нажимала кнопки на механизме, держа в руке коробочку. Он сидел на постели, вворачивал штопор в бутылку и рассматривал Анджу: волосы собраны серебряной заколкой, и только несколько темных прядок спадают на шею.

— Самое красивое, что может быть, — это ты.

Под босыми пятками, мелькавшими под широкой юбкой, скрипели половицы. Он задышал часто и мелко. Самая короткая юбка в мире не могла бы возбудить его больше, чем обнаженная шея и прелесть этих ножек. Он на коленях подполз к ней, обнял ее ноги и стал раскачиваться в такт музыке.

— Потому что она о любви, о любви к женщине, вот тебе и нравится эта музыка.

Она присела с ним рядом, придвинула несколько подушек и зажгла свечи.

— Кто знает, о чем она, это же такая древность… Может, о чем-нибудь совсем другом, может быть, о…

— О пауках! — Он округлил пальцы и пробежался рукой по ее шее, как жук.

— О’кей, ты выиграл. Ну значит, о любви. — Она подцепила сименс, который не телефон. — Хочу еще раз послушать. Так красиво! Никогда не думала, что буду когда-нибудь тащиться от Моцарта. Мне казалось, это как-то… устарело, что ли.

— Устарело? Любовь моя, Анджу, эта музыка юна, как весна в начале марта. Слушай, вот, теперь разбегаемся, и — новая тема! Та-рам, тра-ля-лям, это же смело, это и сегодня — попробуй рискни!

Вместо ответа она крепче прижалась к его руке, вдохнула его шею, и, тесно обнявшись, они лежали на полу, пили вино и звуки, пока диск не остановился с тихим царапаньем.

— Милая Анджу. Никогда прежде я не мог слушать музыку душа в душу с женщиной. Благодарю тебя, — он поцеловал ее, любил ее, отнес в постель, как ребенка, и она уснула в его руках.

Вольфганг лежал без сна, следил за ее дыханием, как будто оно могло иссякнуть, вбирал в себя тишину дома и улицы, наполнял ее звуками. Ночные синие тени на стенах уносили его в далекий мир, и он вспомнил первое утро, когда проснулся здесь, вспомнил аромат — он и сейчас шел от ее подушек, как тогда, — и ему стало спокойно, как давно уже не бывало. Дом — это там, где твои воспоминания, подумал он и нырнул в сон.

Когда он проснулся, стояла темнота. Он почувствовал, как давит жидкость, тихо встал и пробрался в ванную. Вернувшись, зажег свечи и сел за стеклянный стол. Бумага лежала там же, где он нашел ее в первый раз; он рисовал линии и писал, излагал все, что было на сердце, пока фанфары тойот не побеспокоили Анджу — и тогда разложил все листы на ее постели.

Она перевернулась на бок с коротким, гортанным соль-диезом, задела рукой бумагу. Он гладил ее ладонь, долго, благоговейно, чувствовал, как подступают слезы. Легонько поцеловал ее веки, и она проснулась.

— Вместо роз, любимая.

Анджу удивленно села, облокотившись.

— Что это? Музыка? Твоя? — Она взяла один лист, рассмотрела его.

— Тебе нравится?

— Нравится? Какой ты смешной! Нарисовано красиво, но для меня это зашифровано. Наверно, как для тебя индийские надписи. Они тоже очень красиво смотрятся, даже если не умеешь читать. Я понятия не имею, как это звучит.

— Раз не можешь прочесть, значит, сможешь услышать, — и он запел, отбивая ритм карандашом по столешнице и барабаня пальцами по бокалу. — Правда, тут есть еще голоса, прямо хоть пятками свисти.

Она не выпускала из рук страницу, погладила строчки.

— Какая красота, — голос у Анджу воздушный и мягкий, — но ты должен сыграть мне все это по-настоящему, так хочется снова послушать твою музыку, — она призывно откинула одеяло.

Он медлил, молча смотрел на нее, и не хотел ничего другого, только быть с ней, оставаться у нее, в ней. Дом, подумал он, это человек, к которому рвется сердце, тот, кому ты готов открыться. В ее лице читался вопрос, но Вольфганг видел все как сквозь дымку. Он бодро улыбнулся, проглотил подступившие слезы, моргнул и подал ей ненастоящий сименс.

— Тогда включи.

Хотелось подарить ей все. Музыку, любовь, жизнь. Он глубоко вдохнул и влез под пурпурное одеяло.

— Что с тобой?

В горле стучало. Он мог бы сказать «Не “что", а “кто”, со мною ты», поцеловать ее и засмеяться, и все бы осталось по-прежнему.

— Ты хотела послушать мою музыку, Анджу, милая.

— Да, а что?

Вот ты и слушаешь, подумал он. А потом сказал вслух:

— Вот ты и слушаешь.

— Что? — Она обернулась к нему в изумлении. — Это играешь ты? Честно?

— Отнюдь. Но это я сочинил.

Она опешила, хихикнула и мгновенно перешла на серьезный тон.

— Ну и ну, классно у тебя вышло, а я недавно написала “Origin of the Species”! — Она не сдержалась и прыснула.

Вольфганг ничего не понял и конфузливо искал объяснения в ее лице, но Анджу только кокетливо щурилась.

— «Происхождение видов», книга Дарвина про эволюцию, ты что, не знаешь? — Музыка в комнате осталась не у дел, как забытый багаж. — Ой, ну прости, — ты имел в виду, что написал — как это называется — аранжировку? Я поняла. Извини. Я думала, ты шутишь, я же знаю, что все это Моцарт.

— Шучу, разумеется, — улыбнуться не было сил. Бесконечный переход в минор, опять подступали слезы, он боролся, глотал их, сел и вжался лицом в колени. Анджу дотронулась до спины, и от ее робкого движения он затрясся всем телом.

— Вольфганг? Что случилось?

Он шмыгнул носом, незаметно вытер слезы о пододеяльник и выпрямился. Какую жалкую картину он, верно, собой представлял. Хнычущий любовник, стыд и срам! Он набрал полную грудь воздуха и решился.

— Помнишь тот день, когда я почивал в твоей комнате? По сей день не понимаю, как я тогда очутился в ней, как мог сдвинуться с того места, где находился. Право, это было самое необычное путешествие из всех, какие я совершал. А ездить мне приходилось немало.

Анджу нахмурилась.

— А что это было за место, где ты находился?

— Видишь ли, я… лежал дома, в постели, и думал, что умираю, — он держал ее руку и глядел в потолок. — Я болел. Был болен неизлечимо. Болезнь почек, теперь-то я знаю. А тогда помочь было невозможно. И я…

— Тогда?

Новый глубокий вдох.

— Объяснить не так-то просто… В то время…

Может быть, пора рассмеяться, встать и сделать вид, будто ничего не было, будто он позабыл конец анекдота. Да, так и следует сделать. Но потом он нащупал руку Анджу, и снова в глазах все поплыло.

— Тогда, — продолжал он, — мир был большим, а ночь еще была темной. По вечерам, чтобы освещать улицу, нужно было зажигать сальную свечку на подоконнике. Ты себе такого и представить не можешь, да, Анджу?

Анджу пожала плечами.

— В некоторых районах Индии, где я была, делают точно так же. А ты где жил?

— В Вене.

Она засмеялась.

— По твоему рассказу больше похоже на миссию в джунглях. Я имею в виду, где ты жил до того странного путешествия.

— Я и прежде жил в Вене. Десять лет. До декабря тысяча семьсот девяноста первого года.

И он начал рассказывать о тех днях, когда он предчувствовал смерть, о страхе, будто время от него убегает, о последней ночи там и о пробуждении в чужой постели. Анджу сидела напротив, держала его за руку и молчала.

— Теперь ты знаешь, одна лишь ты, почему я временами кажусь вам странным, и это, верно, была Господня мудрость и провидение, что я проснулся точно в твоей постели, Анджу, милая Анджу. — Он закрыл глаза, поднес ее руку к губам и долго держал так.

Он увидел, что в уголке глаза Анджу блеснула слеза, схватился за сименс и нажимал кнопки, пока не нашел аллегро.

— Ну послушай! Это такая веселая музыка.

Набежавший минор уличил его во лжи.

— Я сейчас приду, — Анджу вылезла из постели, накинула халат и ушла; он слышал, как стукнула дверь, потом стало тихо, навечно. Когда она вернулась, то выглядела бледной, несмотря на смуглость.

— Вольфганг. Пожалуйста, не говори об этом ни с кем другим. — Она нежно гладила его по щеке. — Обещай мне. Ладно? — Он слышал, как она дышит. — Мне сейчас надо побыть одной, Вольфганг. Иди. Пожалуйста.

Боязливый тон ранил сердце. Он одевался, и не знал почему. Она проводила его до темной прихожей, еще на миг прижалась к нему и убежала. Горло сжималось, он слышал собственный голос, как попрощался, как щелкнула дверь и слышал плач — будто издалека.

Влажный ветер гнал листья по тротуару. Вольфгангу казалось, что он плывет, тщетно пытаясь нащупать дно в бесконечном море. От пустоты становилось больно, Вольфганг пробовал напевать, но сам понимал, что это не помогает. Он сунул руки в карманы и среди салфеток, ключей и пакетика из-под булочек нащупал заветную карточку. Вытащил ее и не глядя выбросил в лужу. Остановился. Посмотрел на голубой прямоугольник, выступавший из бурой жижи, нагнулся и поднял его. Она прогнала его, верно, но ведь не навсегда. Она любит его, он это видит. Он даст ей время осмыслить, понять его, дождется ее возвращения и будет с ней. А до тех пор станет работать, прилежно, чтобы оказаться достойным ее. Если бы она могла услышать, как он играет, на настоящей сцене, в чести и блеске.

Вольфганг осторожно вытер карточку о штаны. Портрет оказался нечетким, на нем был мужчина, который, строго говоря, мог сойти за его брата, а если не придираться — и за него самого. Только волосы темноваты. «Эберхард Палл-оу-сц-ч-щ-цык», — прочитал он, попробовал произнести, но не знал как. С неприятным чувством краденой близости к чужаку он вернул карту на место и зашагал к метро.

Шли дни, но Анджу не объявлялась. Он назвал ей номер сименса Петра и настоял, чтобы скрипач не выключал его ни днем, ни ночью, но сименс молчал. Ему казалось, что он еще чует ее пот на коже, и потому не мылся, пока Петр не рассердился. Вольфганг убежал в ванную, лил слезы и смывал их под душем.

Он заставлял себя работать, пробовал сочинить траурный марш, и вместо него написал резвый октет на скорую руку, чувствуя, что в темную трясину нужно пролить немного дурачества. Вспомнил реквием. Над ним еще нависал страшный вопрос, что будет, когда он допишет его. Может быть, он мог сам и даже обязан призвать конец? Он раскладывал страницы на кафельном столике, перечитывал, искал ручку, тянул время, предчувствовал, боялся и так и остался ни с чем, свернул листы, стянул их резинкой и вспомнил Мадо — как давно потерянную жизнь. Он без устали бегал по городу, названивал в дверь Анджу, вечерами сидел в Blue Notes, играл, сам не зная что; глядел на входную дверь. Сердце болело и ежилось, и в нем было тесно его бесконечной тоске.

— Тебя к телефону, — Петр с величественным лицом протянул ему сименс.

— Анджу!

— Господин Мустерман?

Вольфганг рухнул без сил.

— Господин Мустерман? Это Бангеман, агентство Крахта.

— Слушаю, — вяло выдавил он, — теперь у меня есть паспорт.

— Хм, это чудесно, господин Мустерман, хотя, конечно, поздновато, не так ли?

Вольфганг молчал.

— Господин Мустерман, мне кажется, для вас есть ангажемент, в «Музик-Ферейне». Но решать надо срочно. У вас не найдется времени зайти ко мне в офис сегодня днем? Скажем, часика в три?

Вольфганг ждал. Потом опомнился.

— Ангажемент, разумеется, да. Я буду у вас. — Он опустил руку с сименсом. С музыкой из механизмусов он уже примирился, по крайней мере, в них вставляли кружок, чтобы выходили звуки. Но голоса, сами по себе неслышно летающие по воздуху, напрочь сбивали с толку.

— Что? Есть ангажемент от агента? Где?

— В «Музик-Ферейне».

В горле комок. Неужели она не позвонит?

— В «Музик-Ферейне»! Когда?

Вольфганг пожал плечами.

— Сказал, срочно.

— Вольфганг! Сделай другую рожу, давай, это найлепшее, что тебе может случиться! «Музик-Ферейн»! — Потом Петр погрустнел и отложил сименс. — Твой первый концерт, але я не приду, я буду в Польше. Зато знаешь, как я вернусь, будешь иметь ангажемент еженедельно, как ты заслужил!


Перед агентом Бангеманом Вольфганг предстал в свежей рубашке и с паспортом в кармане.

— Господин Мустерман, у нас тут возникла сложность с одним пианистом. Великолепный человек, знаток Моцарта, вот ищем ему достойную замену. Он должен выступать в «Музик-Ферейне» на следующей неделе — но тут пропал, — Бангеман беспомощно развел руками. — Плавал на яхте, где-то в Тихом океане, на экваторе, никто не знает где, почему. Давно должен был вернуться, но теперь я понятия не имею, когда он объявится и позвонит ли вообще. В краткие сроки найти замену пианисту такого уровня, это… — Бангеман нарисовал в воздухе неопределенный жест. — Слушайте, но ведь вы специалист как раз по Моцарту? — Он сделал паузу и пристально посмотрел на Вольфганга. — Для вас это шанс.

— Если дело решенное, что ж, я готов. Что, когда и где мне нужно играть?

Бангеман придвинул ему отпечатанный листок, бумага поблескивала.

— Вы могли бы взяться за такую программу?

Вольфганг вытаращил глаза. Соната для клавира, которую он сочинил и играл еще подростком, вариации на тему почти забытого дивертисмента — конечно, учитывая ситуацию, они могли стать его шансом, но этого ли он хочет? Для того ли попал он в двадцать первый век, чтобы давать концерт, который в точно таком же виде могли дать лет двести назад, и с тех пор, скорее всего, давали тысячи раз именно в этом стиле и каковой теперь стоял в музыкальном шкафу у всякого в переливчатой серебристой консерве? И как им не надоело? Ему — надоело, он сыт по горло, так что не впихнуть ни крошки: ведь если съешь семь кнедликов из печенки, проглотить восьмой уже невозможно. Вольфганг тяжело вздохнул.

Бангеман раздул ноздри.

— Ну, если программа трудновата… само собой, мы можем ее изменить по вашему усмотрению, но Моцарт… в общем, если вы чувствуете себя нетвердо, тем не менее желательно…

— Я чувствую себя нетвердо? Да твердость — это первое, что я чувствую к этой сонате, причем такую, что уморит всякое истинное искусство, тогда как я в состоянии сутенировать лишь то, от чего веет свежестью, где есть ésprit[43] супротив безвкусицы и скуки. Стало быть, если позволите, я с превеликим удовольствием дам вечер Моцарта, но в своей манере, какая, разумеется, стремится снискать успех и одобрение публики.

— Господин Мустерман, знаете, пускаться в такие эксперименты я не…

— Хорошая, свежая музыка — всегда эксперимент, ежели нет — то она будет промашкой, и ее нельзя называть искусством, не поступившись совестью. Я буду играть Моцарта. Точка. Пожалуй, что и эту сонату. В своей манере.

Теперь настала очередь Бангемана тяжко вздыхать.

— Ладно, господин Мустерман, тогда скажите мне, что вы хотите играть, чтобы мы могли написать это на афишах.

— Напишите «Вариации о любви Вольфганга М.». Ведь с любовью, любезный, с любовью не промахнешься.



вҍна, 27ого Октяб. 2007

дражайшая, милая подруга и — возлюбленная?

прошло вотъ уже болҍе двухъ недҍль, какъ тебя не слышно, и нҍтъ мнҍ письма, хотя — какъ же оно придетъ, если ты не можешь знать, куда должна была бы его писать, и слҍдовательно, я не могу получать отъ тебя почты — посему хочу, наконецъ, открыть тебҍ, гдҍ я живу, что на дҍлҍ не можетъ быть предметомъ гордости, находясь вблизи Южной станцiи, а значить, квартира незавидная, но за то и дешевая и я — какъ ты можешь судить по приложенному билету вҍ концертъ, — скоро буду въ состоянiи нанять квартиру получше и покрасивҍе, хоть нужно еще и хорошенько взвҍсить выгоду оной противъ другой — тогда какъ туть можно жить подъ одною крышей съ моимъ любимымъ другомъ Петромъ, изряднымъ скрипачомъ, и, слҍдовательно, дҍлить съ нимъ оплату, чего, стоить мнҍ найти новую, болҍе удобную квартиру, будетъ сразу же не хватать, да и заботиться о расходахъ придется ужъ мнҍ одному. Въ то же время, увҍрили меня, послҍ концерта, гдҍ я выступалъ съ большимъ успехомъ и даже надҍлалъ шуму, возникъ интересъ ко мнҍ, меня хотятъ слушать и будутъ еще ангажементы, и — voilà — вҍрно, дҍло пойдетъ на ладъ и я буду имҍть честь и удовольствiе видеть тебя на томъ, что будетъ въ «Музикъ-Ферейнҍ», и ужъ будь увҍрена, что въ этотъ вечеръ я буду играть въ тысячу разъ славнҍе и лучше, чҍмъ водится, если только буду знать, что моя любимая, милая Анджу сидитъ межъ слушателей, а какъ смогу тҍбя видеть, то буду счастливъ и играть буду цҍликомъ для тебя, поскольку — да будетъ тебҍ извҍстно, знакомо, вҍдомо, несомнҍнно и непремҍнно, ощутимо, чаемо и почуемо — приготовься, прими, предположи, подозрҍвай, разсуди, соберись, да не придерись — что я все еще люблю тебя какъ и прежде, вҍдь ты моя лучшая, милҍйшая и наидрагоцҍннҍйшая Анджу, которую я буду чтить вҍчно — а не утҍшусь, такъ повҍшусь — и будешь ею всегда, къ моей радости и вовсе безъ гадости,

а посему остаюсь отнынҍ и до нашей встрҍчи

все тотъ же твой

Вольфгангь М.

съ наилучшими пожеланiями нашему осминогому другу и мушкҍ — развлекаетъ ли она тебя еще своими ж-ж-живыми концертами? — ибо если нҍтъ, то я поспҍшу на помощь, черкну ей ноты — быть можетъ, она ихъ просто забыла!

Загрузка...