Sanctus, sanctus, sanctus
Dominus, Deus Sabaoth.
Pleni sunt coeli et terra gloria tua.
Hosanna in excelsis.[44]
Прошло всего несколько дней, и Вольфганг вышел на сцену «Музик-Ферейна», старательно сыграл сонату для клавира — впрочем, не ту, что была в программе, а другую, которую подарил Анджу — а потом слушал, как рев аплодисментов летит сквозь белую стену света софитов; он вежливо поклонился, приложил руки к груди и стоял так, пока зал не затих. Вернувшись к роялю, он вспомнил золотое сопрано Алоизии и ее арию — все же она подходила ей, как ни одной другой певице. Он постепенно подвел мелодию к арии Алоизии и так перечислил всех своих возлюбленных: Памин, Сюзанн, Церлин, Деспин. Конечно, Констанцу. Нежными звуками, где фривольно, где робея, где тоскуя, он вспомнил каждую своей темой, посвященной ей лично, объединил их все в пламенном хоре и резко оборвал игру на гремящем крещендо.
Он держал паузу целых четыре такта: в это время слышно было, как зрители дышат.
Затем он заиграл в смелых, футуристических ритмах, и воскресший хоровод женщин закружился в басах, теперь он служил задником сцены и был почти незаметен, а на его фоне Вольфганг сплетал паутинку дождевой темы Анджу, легкую, как светопись.
Оглядев зал, он всех их увидел средь публики: Констанцу и Алоизию, и даже Мадо, что плутовски подмигивала из-за саксофона и, как всегда, наводила на свежие мысли. Только Анджу нет как нет, и всякий раз, когда он натыкался глазами на пустующее кресло в первом ряду, сердце сжималось. Он доиграл, и зал застыл в плотной тишине, на два, три, на четыре такта, наконец смелое «браво!» вырвало публику из транса растерянности. Грянули аплодисменты, ливнем окатив сцену. Вольфганг поднялся и ощутил тот миг, которого ждал, минуту, приподнимающую его над всеми, снова миг торопливого счастья. Эмоции распирали грудь, но стоило посмотреть на пустое красное кресло, как чувствовался горький привкус.
В зале кричали «Бис!», повторяли «Браво!» и «Мустерман!».
Вольфганг медленно подошел к краю сцены и понял, что сыграть на бис. Он обогнул микрофон, поклонился и заговорил. Тотчас все стихло.
— Я благодарю вас от всего сердца и с радостью сыграю еще. Это сочинение доселе еще никто не слышал — кроме крохотного человечка у меня в ухе, — и он поковырял мизинцем в ухе. Несколько зрителей засмеялось, а Вольфганг заговорил тише. — И я хочу посвятить его той досточтимой женщине, что вдохновила меня на сегодняшний концерт.
Он упорно искал глазами, но ее нигде не было. С ноющим сердцем он вернулся к роялю и стал рассказывать историю про Анджу и ее любовь, вкусить которой судьба дала ему так недолго. И, словно в наказание ему, в этой музыке не было нот утешения, напротив, он модулировал в ми-бемоль минор и остался в этой тяжелой низкой тональности, скорбя о прошедшем и не давая развязки.
Когда Вольфганг закончил, в зале повисла подавленность. Он быстро поклонился и, глотая слезы, ушел со сцены.
Анджу вздрогнула. Звук стих, но сердце и пульс на шее громко и отчетливо стучали вразнобой. Звонок затренькал второй раз. Анджу не сводила глаз с Барбары, покачала головой, обкусывая кожу на нижней губе. Он и в третий раз позвонит. Может быть, сегодня опять он принес письмо. При мысли о письмах потекли слезы. Она прочла только два, больше не выдержала. Почерк — аккуратный, но почти нечитаемый — казалось, был из позапрошлого века, как и язык — то высокопарный, то грубоватый, спотыкавшийся о неловкие шутки, и все же в письмах было столько симпатии к ней! Письма больного. Опять затрещал звонок, и Анджу вскочила со стула, побежала из кухни в свою комнату и заперлась. Всякая мысль о нем отдавалась физической болью. Непостижимое откровение, вмиг превратившее его в другого человека, в сумасшедшего, безо всякого предупреждения отняло у нее любимого. Да, он умер, ведь как ни рвись она к нему, ясно было, что она никогда не сможет найти того мужчину, который недавно обнимал ее и был как никто близок. Осторожно, будто опасаясь разрушить что-то, она села на краешек кровати, закрыла лицо руками и опустила голову на колени.
Самое ужасное — их ночь, их любовь, в которую она, пусть ненадолго, поверила, — не существовала. Анджу вытерла мокрые руки о джинсы и свернулась на одеяле.
Она часто представляла себе то утро, когда Вольфганг проснулся и, видимо, помочился в ее чашку. Раньше она списывала все на попойку, на пьяную лавочку и бредовые идеи, которых можно ожидать от мужчин, и легко простила. Теперь все переменилось, выглядело фальшиво и неправильно, как в кривом зеркале, и все, что она могла выведать об этом дне от Йоста и Энно, только сильнее било под дых.
Но оставалась и другая сторона, крепнущая с каждым воспоминанием, что она посмела сохранить. Внимательные, ясные глаза, глядящие, казалось, прямо в душу; его тепло и руки, ласкавшие ее так чутко. И так же, как он никогда не дотрагивался до Анджу случайно, так же и в разговоре никогда не возникало чувства, будто он болтает просто так: всегда, даже в шутках, он отдавал все внимание ей.
Она опять задрожала, всхлипывая. Тоска примешивалась ко всему, словно болезненно проникающий яд, а единственное противоядие — была мысль о безумии Вольфганга — отнимало все разом и причиняло не меньше боли.
Скрипнул порог. Она подняла голову: зашла Барбара с новым письмом в руке. Она медленно подошла и остановилась у кровати, будто не решаясь сесть рядом с Анджу.
— Эй, — Барбара положила письмо на подушку и заботливо убрала волосы у Анджу с лица. — В его возрасте почти все мужчины женаты.
Анджу покачала головой.
— Он не женат, — выдавила она.
— Тогда что? Что он такого натворил? Ладно, кончай. Хватит лить слезы из-за мужиков, сама говорила.
— Уйди, пожалуйста. И знаешь… Барбара. Не говори ребятам, ладно?
Дверь за Барбарой закрылась, и Анджу встала поискать носовые платки. Она взяла подушку, обняла ее, села на корточки у стены и повертела в руках конверт. Вспомнила первое письмо, с билетом на концерт. Она скучала по Вольфгангу невыносимо, но долго боролась с собой и не могла решить, идти или нет. В конце концов изорвала билет в клочки и выбросила в мусор, понимая, что после концерта все станет только хуже.
Вечером в день концерта она стояла на коленях у мусорной корзины и вылавливала клочки билета, кое-как склеила их и поехала в «Музик-Ферейн», снова тянула время перед входом и вошла, когда концерт уже начался. В зал ее не пустили, и она осталась под дверью, слушала музыку, которую он подарил ей, а потом убежала на улицу вся в слезах. Она знала, что ей нельзя дожидаться конца, нельзя его видеть на сцене, великого и настоящего, нисколько не сумасшедшего — иначе она взвалит на себя ношу не по плечу.
Она оторвала край конверта.
Vienne, се 3 de Novembre 2007
любимая, досточтимая, неподражаемая —
мной оБожаемая! синьора Божiя Коровка
нҍжная головка, Мотылекъ мой, Паучокъ,
scarabella мой жучокъ, mia bella улетҍлла!
какую исторiю я теперь тебҍ разскажу, я прямо до сихъ поръ держусь за сердце, такъ больно, ты въ жизни не повҍришь, что случилось съ бҍднымъ, краснымъ, безутҍшнымъ, плюшевымъ стуломъ, какъ его жаль — слушай разсказъ, каковой навҍрняка тебя огорчить какъ уже огорчилъ и меня, все же — не могу умолчать, стоить о немъ подумать, сердце разрывается и кровью обливается, бҍдный, какъ онъ тамъ краснҍетъ, никто его не жалҍетъ, стоить и стоить стоить стоить и — пустуетъ! |: и такъ онъ и пустуетъ:| — ну скажи, неужели твоему сердцу не больно, что онъ стоить въ первомъ ряду, прямо у меня подъ носомъ, и стоить а я сидҍлъ и игралъ и все игралъ тебҍ одной — но кому, хотелось бы знать — и все не могу забыть о плюшевомь стулҍ, играю — нҍкую сонату фа-мажоръ, не понимаю, гдҍ я ее слыхалъ, ааа, нҍтъ, не можетъ быть — и тҍмъ не менҍе — онъ стоитъ стоитъ стоить — и все пустой, какъ я ни взгляну — стойко сноситъ весь аплодисментъ а потомъ — пустой! |повҍришь или нҍтъ| но это правда! — только концертъ былъ оконченъ, какъ на него посмотрҍли — и воистину, онъ обливался горючими слезами!
Что жъ, перейдемъ къ другимъ вещамъ, надобно умҍть забывать старыя кресла; когда поутру я разрҍзалъ булочку, то наложилъ внутрь конфитюру, цҍлыхъ три большихъ громадныхъ полныхъ набитыхъ толстыхъ жирныхъ жуткихъ ложки — можешь сказать, я талантъ, конечно не безъ того, вҍдь я слизывалъ и облизывалъ, а когда укусилъ — онъ въ меня плюнулъ! нямъ-нямъ, красная смородина, теперь у меня пятно, смородина, за тҍмъ писалъ я Ноты, написалъ ихъ цҍлый мҍшокъ, въ коемъ было шестьдесятъ три А, четырнадцать В, сто двадцать восемь С, девяносто шесть D, сорокъ восемь Е, девять тысячъ восемьсотъ семьдесятъ шесть F, одно G, триста тридцать три Н, сорокъ пять I, три J — что!? ты мнҍ не вҍришь? не довҍряешь моему глаголу!? у меня на окнҍ гадитъ голубь, это онъ посмҍлъ, пока въ отъҍздҍ Петръ, иначе они не срутъ, завтракъ все еще тутъ, солнце тҍмъ временемъ взошло, что нотабене меня не удивляетъ, затҍмъ что я этого естественно ожидалъ, ибо до сей поры оно восходило каждый день, сколько я себя помню, а помню я себя давно, давнҍе, чҍмъ думаютъ прочiе, и ужъ тҍмъ болҍе давнҍе — чҍмъ они сами.
прощай, ragnolina mia цҍлую тебя тысячу кратъ
|пусть даже только мысленно|
Вольфгангь М.