Sequentia

Dies irae

Dies irae, dies illa,

Solvet saeclum in favilla.

Teste David cum Sibylla.

Quantus Tremor est futurus,

Quando judex est venturus,

Cuncta stricte discussurus![5]

Воздух состоял из бесчисленных шумов, бесплотных звуков, которые пронизывали его, липли к нему, он вдыхал их. Если бы Вольфганг видел то, что он слышал, дышалось бы легче. Он оцепенело стоял, прижавшись к дому, пропуская несшихся мимо людей и тойоты, пока их ритм постепенно не прояснился. Казалось, все подчинялось беззвучному порядку, потому что экипажи, хотя и могли катиться очень быстро, все же никогда не сталкивались, а кучера не ругались и не грозились побить друг друга, как было принято у венских извозчиков. Вена! Он подышал на руки, согреваясь. Нет, это не Вена, не та Вена, какую он знал, которая жила в нем и которая представала перед ним, стоило закрыть глаза. Что-то произошло, и куда бы его ни занесло, нужно выяснить, что это за место.

Он сел на тротуар. Пальцы окоченели, и стоило немалого труда вынуть вещи из мешка. В самом низу отыскалась пара туфель, необыкновенно легких и белых. Он понюхал их, но нос уже ничего не различал, равно как и ступни. Он ощущал только, что, хотя туфли были ему велики, внутри они были приятно мягкими. Среди остальных вещей были еще скомканные брюки из толстой коричневой ткани, которые он не раздумывая натянул поверх своих голубых, и целая куча сорочек, весьма чудного кроя, которые он тоже стал надевать одна на другую, под возмущенными взглядами двух проходящих женщин, пока не удостоверился, что так или иначе от холода защищен. Наконец он сунул оставшиеся вещи в мешок и осторожными шагами пошел в том направлении, которое указал ему Энно.

В конце улицы, казавшейся знакомой, будто он проходил по ней когда-то во сне, высилось здание в виде стеклянной башни. Перед ним он в восторге остановился. А потом… Не мираж ли это? В зеркальных окнах он узнал башни собора Святого Стефана! Он тут же обернулся. И в самом деле: каменный колосс, как испокон веку, мощно выступал перед ним. Вольфганг замер, чтобы справиться с порывистым, непослушным дыханием. Возможно ли это? Земное жилище Бога — в потусторонней обители? Он глядел по сторонам, осмотрел ряды домов, крыши, мостовую. Если бы не собор перед ним, вряд ли ему пришло бы в голову, что это та самая площадь, по которой он ходил вчера — все изменилось: дома, если и стояли, где полагается, выглядели совершенно иначе, лишь изредка ему попадались фасады, которые он, кажется, узнавал, а иногда и целая анфилада домов казалась знакомой. Ни грязи, ни пыли не было — под ногами лежала твердая черная мостовая.

— Tickets for concert?[6]

На слове «концерт» Вольфганг обернулся, перед ним стоял парень с тетрадкой в руке. Он был плохо причесан и дешево одет, брокатовые брюки сильно изношены, да и на густо-красную бархатную пелерину явно пожалели ткани.

— Mozart-concert? — Мужчина помахал тетрадкой.

— Да, Моцарт, Вольфганг Моцарт. — Наконец-то! Вольфганг просиял. Его ожидали, слава Тебе, Господи. Глубоко вздохнув, он схватил молодого человека за руку и с чувством пожал ее. Это то самое место, и его наконец проведут в ту обитель, которую уготовил ему Всевышний. — Куда вы отведете меня, юный друг?

Тот прищурился и отдернул руку.

— Следующий концерт Моцарта, сегодня вечер, двенадцать евро, восемнадцать евро, первый ряд двадцать четыре.

— Концерт? Уже нынче вечером? — Вольфганг зарделся. — Мне следует только дирижировать или нашему Господу угодно услышать и как я играю?

Лицо молодого человека осталось сперва безучастным, но потом он сдержанно улыбнулся, как будто Вольфганг неудачно пошутил.

— Нет, нет, оркестра хватает. Какую билет хотите?

Теперь Вольфганг понял: в тетрадке, которую держал молодой человек, собирали подписку на концерт, устроенный в его честь.

— Истинная радость и величайшая честь, юный друг, встретить такой прием. Не сомневайтесь в моей искренней благодарности. Билеты, думаю, мне не понадобятся, но скажите, куда же мне обратиться?

— Билет не надо? — прервал его молодой человек, окинул Вольфганга взглядом и резко отвернулся, оставив его без внимания.

Что-то он сделал неправильно. Может быть, такое невежливое обращение было связано с его костюмом? Он внимательно оглядел себя: брюки, хотя и похожие на те, что носили люди на площади, были довольно неопрятные и волочились по земле. Он присел, чтобы подвернуть штанины. Его взгляд упал на орнамент, инкрустацию на мостовой в форме звезды, в которой было что-то написано. Он придвинулся. Иоганн Штраус-отец, прочел он, род. в 1804 г. в Вене, умер в 1849 г. в Вене. Снизу подпись. Вольфганг сочувственно кивнул, этому господину Штраусу тоже пришлось жить недолго. Он испугался. 1804 год! Как это могло получиться? До него еще целых тринадцать лет. Он ошарашенно поднялся, посмотрел по сторонам, уставился на толпу, собравшуюся у портала собора. Закралась пугающая мысль: неужели это тот день, в который прекратилось время, день расплаты, Страшного суда, в который собрались все, даже те, кто жил после него? Dies irae! День гнева. Вольфганг глубоко вдохнул, в воздухе до сих пор держался сильный запах алхимии. Он взглянул на белую звезду у себя под ногами, нашел еще одну, совсем рядом. Сердце подпрыгнуло, когда он узнал родную подпись: Гайдн, звезда посвящалась его любимому папе-Гайдну! Он печально читал черные инкрустированные цифры. Умер в 1809 году. Представляя себе доброго маэстро Гайдна в виде дряхлого старика, Вольфганг подошел к третьей звезде, где пришлось подождать, пока с нее сойдет группа неуклюжих старух, чтобы прочитать надпись. Внезапно у него перехватило дыхание. Это был… его собственный почерк! Жирная тяжелая надпись. Умер в Вене в 1791 году. Написано там черным по белому. Он опустился на колени, провел пальцем по черным каменным буквам. Амадеус. Хотели над ним посмеяться? Он всего несколько раз в шутку коверкал так свое имя. Но как бы то ни было, его не забыли, имя увековечили в камне. Здесь! На этом месте, которое притворялось любимой Веной и в то же время уже предвещало рай. Он встал, раскинул руки, посмотрел в небо и послал радостный клич в серые облака. Сердце плясало. Господь вознаградил его за старание. Вольфганг будет благодарен Ему, восхвалит Его щедрость. «Aaa-do-raa-te Cheee-ru-biiim, Dooo-minum Cantu!» — он как можно быстрее захромал к собору.

Вместе с толпой посетителей его внесло в портал. Вход разгородили стеной, сделав два отдельных прохода для входящих и выходящих. Но как только он смог увидеть внутреннее пространство собора, его сердце сжалось и переполнявшее его блаженство вмиг улетучилось. Его не встречали, не пропускали вперед, неф оказался зарешеченным. Он взялся за железную решетку выше человеческого роста, отделявшую портал, потряс ее, вжался лицом меж двух прутьев. Только что закрыли небольшую калитку, куда разрешили пройти всего нескольким людям — они двинулись в сторону алтаря. Снова ком подступил к горлу. Разумеется, время пришло. Настал день Страшного суда, и для этих бедных душ пришел черед услышать их вечный приговор. Но где же облако, на котором сидит Божественный Судия с громовым голосом? Где ангелы, трубящие в трубы, и мрачные черти, готовые схватить осужденных? Все было до того реальным, что делалось жутко, ничего общего с церковной живописью, сюжеты которой часто служили поводом для его насмешек. Нет, то, что он видел, превосходило всякую фантазию, как раз потому, что так незаметно переходило в реальность, что вчера еще была его настоящей жизнью.

Когда же призовут его? Он почувствовал тремоло в пальцах, затем задрожало все тело. Он смотрел на вереницу выходящих из церкви. Многие склонили головы. Каким был их приговор? Спасены? Или прокляты?


Дыхание перехватило, он торопливо поискал глазами исповедальни. Никогда раньше он особо не пользовался этой помойкой грехов, но, если это была последняя возможность, годились любые средства.

Над одной из дверей загорелась зеленая надпись «Входите», и Вольфганг, не колеблясь, вошел — внутри действительно оказалась исповедальня, и он со стоном опустился на колени.

— Прости, отец, в ожидании Страшного суда я дрожу, потому что грешил…

— Ну, до Страшного суда, положим, придется еще подождать.

— Значит… Вы могли бы сказать, когда придет мой черед?

— Послушайте, это одному Богу известно. Какой грех вас больше всего тяготит?

— Ну, я… — Вольфганг лихорадочно соображал, но мысли разбегались. Хотя при виде зарешеченной церкви он и чувствовал, что безмерно виноват, сейчас ему было трудно назвать что-то конкретное. — Жена! — вырвалось у него наконец. — Она со мной так намаялась! А вчера я оставил ее — а с чем? С кучей долгов и с двумя малышами.

— Никогда не поздно вернуться, сын мой. Почему ты от нее ушел?

Вот это вопрос!

— Господь призвал меня.

На той стороне решетки послышался глубокий вздох. Наступила тишина, а потом священник осторожно начал:

— Сын мой… — Молчание. — Ты совершаешь большую ошибку. А кроме того, большой грех. — Его голос стал настойчивее. — Что бы у тебя ни стряслось, тебе помогут. Самоубийство — это не выход!

— Я не убивал себя, ваше преосвященство, а скончался естественно, не то чтобы вовсе нежданно, но — посреди яркой жизни.

— Это еще что такое? — Голос на той стороне резко погрубел. — Вы, бродяги, совсем стыд потеряли, даже к таинству исповеди уважения нет? Ты же пьян!

— Никоим образом! До сих пор я не получал ни пищи, ни питья. Я и сам удивляюсь, что меня так мучит голод, я, признаться, думал, что на том свете освобождаются ото всех земных нужд.

— На том свете. Вот как.

Что-то в тоне священника смутило Вольфганга.

— Что ж… как бы вы ни называли это место, я-то уже мнил себя почти в раю — ведь мое имя так славно выгравировано на камне…

— Что? — громыхнуло с той стороны. — Опять вы нацарапали там на стенке?

Вольфганг отпрянул.

— Моей вины в этом нет! Когда я прибыл, мое имя уже было выложено на плите, в золотой звезде.

— Твое имя?

— Совершенно верно, хотя нет, написано не вполне верно. Правильнее было бы Вольфганг Амадей — но я охотно прощу господину резчику эту шутку.

До Моцарта донесся глубокий вздох.

— Так, значит, ты Моцарт. Понятно. И в хорошей компании. Трое вас таких приходило со Дня всех святых. Ну да. А живешь ты небось на Баумгартнерской горке?

— Последняя моя квартира была на Рауенштайнгассе.

— Естественно. Но следующая точно будет на Баумгартнере. А пока я тебе вот что скажу.

Священник подошел так близко к решетке, что Вольфганг чувствовал его дыхание, он пах свежей мятной настойкой.

— Слушай внимательно, — прошептал он, — во-первых: ты не умер и не на том свете. Здесь у нас — юдоль земная во всей красе. Точка. Второе: грехи тебе прощены. Теперь можешь идти.

— Это не тот свет? — глухо повторил Вольфганг, уставившись на восточный узор решетки. — Но ведь я умер!

— Ты не умер. Умер Моцарт, но это случилось двести лет тому назад, так что давай оставим его в покое.

— Двести лет? — у Вольфганга надломился голос.

— Не двести, так двести пятнадцать, какая разница. А теперь иди, пожалуйста, откуда пришел, и благодари Господа за то, какой ты есть — грешно отрекаться от собственной жизни. Иди с миром. Ego te absolvo[7].

На той стороне на секунду зажегся свет, потом патер ушел. Вольфганг застыл на коленях, исповедальня шаталась, он схватился за деревянную решетку. В голове бешено скакали мысли, и ни одну не удавалось поймать. Куда он попал? Может быть, сошел в ад? Он в изнеможении закрыл глаза, но картины пережитого пролетали одна за другой: дома, снова дома, огромные постройки, кричащие цвета, мигающие огни, шумные толпы, повозки… он со стоном прислонился головой к стенке.

Он не смог бы сказать, сколько просидел там: несколько минут или часов. Когда он вышел из исповедальни, ноги подкашивались. Он мерз даже в толстой шерстяной кофте, с трудом сделал несколько шагов, запрокинул голову и уставился на гигантский купол; слова священника продолжали звучать в голове. Двести лет. Его мутило. Он оперся на какую-то конторку с ярко-красным верхом, попытался прочесть надпись, но зрение отказывало. Все расплывалось. Двести лет. От страха он тихо вскрикнул, так что толпа расступилась, потом бросился к выходу и протиснулся на соборную площадь. Воздуху! Двести лет.

Не задумываясь, он повернул налево, зашагал, прихрамывая, по мысленно знакомой дороге домой, по Хурхаусгассе, дома справа и слева — как два ряда безмолвных масок на балу, переодетых до неузнаваемости, и только их жеманство было ему знакомо и, казалось, разоблачало весь маскарад. С каждым шагом, приближавшим его к квартире на Рауенштайнгассе, дыхание учащалось, последние несколько метров он пробежал мимо почти незнакомых фасадов.

И тут же остановился как вкопанный, с трудом переводя дыхание. Взглянул наверх. На том месте, где еще вчера стоял его дом, нагло торчало незнакомое здание, как будто всегда здесь и было. Дом до небес — он насчитал пять этажей с богатым орнаментом, а рядом — ящик из стекла, который держался на тонких железных прутьях, почти паря в воздухе; можно было заглянуть внутрь, но там не на чем было остановить взгляд, только отражение дома напротив, так что от этого вида Вольфганга замутило еще больше.

Осторожно, как будто холодный камень мог напасть на него, он прикоснулся кончиками пальцев к углу здания. И только теперь заметил мраморную табличку, висевшую так высоко, что пришлось запрокинуть голову, разбирая золотую надпись. На этом месте до 1849 года стоял дом, в котором 5 декабря 1791 года умер Моцарт.

Он посмотрел по сторонам, поискал что-нибудь знакомое, что можно было бы принять, понять. Зубы выстукивали мелкую дробь, он встал на колени, положил руки на черный шершавый слой, покрывавший весь переулок сплошной плитой, как надгробием, подергал квадратные камни, обрамлявшие тротуар, впился ногтями в узкие бороздки между камнями, как будто необходимо было оторвать черный слой и вытащить наружу шаткие тротуарные плиты, а потом — утоптанную глинистую землю знакомой улицы.

— Вы что-то потеряли?

Он поднял взгляд. В арке стояла персона, судя по меццо-сопрано — женщина, и смотрела на него поверх черных очков. Он ответил ей долгим взглядом, понял, что она ждет, и закивал.

— Контактные линзы?

Он с трудом встал, отступил на шаг, бесцельно провел глазами по женщине, отметил ее сапоги, узкие голубые брюки, белую сорочку с воротничком.

— Нижайше прошу вас, мадам, не могли бы вы сказать мне, какой сегодня день? — произнес он.

— Вторник.

— А число, прошу вас, мне просто необходимо знать!

— По-моему, пятое?

— А месяц — декабрь?

— Да, вам нехорошо? — тон на терцию снизился.

— Умоляю, мадам, какой сейчас год?

— Отойди от витрины, всех клиентов мне распугаешь.

Дверь за ней захлопнулась, он успел разглядеть, как она прошла по освещенной зале и еще раз обернулась, покачав головой. На лице у нее читалось отвращение.

Он втянул голову и побрел дальше, пока не скрылся у нее из виду. На том месте, где была когда-то его калитка, он сел на мешок Энно, обхватил руками колени, как некогда нежно обнимал мать, опустил голову и заплакал. Очнулся, когда мокрое лицо обожгло холодом.



* * *

Анджу поднялась на свой этаж, и только тут поняла, что ругань на лестничной клетке исходит от старухи Зиттенталер, бившей тростью по мусорным пакетам за дверью их квартиры.

— А вот и барышня явилась! — визжала старуха, спускаясь навстречу Анджу и потрясая в воздухе палкой.

Анджу никогда не видела, чтобы госпожа Зиттенталер ходила без палки, и удивилась, как храбро та размахивает своим оружием; она прижалась к стене, но лестница была недостаточно широка, чтобы протиснуться мимо орущей бабки.

— Хулиганье! Всю ночь грохот стоял! А теперь на лестнице вонь! Но я этого так не оставлю, вот помяните мое слово! Это нарушение моих прав! — Палка приблизилась и чуть не обрушилась на Анджу. Отступать вниз не хотелось, еще не хватало бежать от этого домового страшилища.

Она мгновенно ухватила палку за резиновый наконечник и теперь словно держала госпожу Зиттенталер за вытянутую руку.

— Если хотите знать, меня сутки не было дома. Так что перестаньте на меня кричать, — она приподняла палку и прошмыгнула под ней. — Доброе утро, фрау Зиттенталер! — добавила она озадаченной старухе.

Чтобы открыть дверь, пришлось ногой сдвинуть тяжеленные мусорные мешки. Она вздохнула. Несколько дней все словно сговорились против нее.

В квартире ей в нос ударил гадкий запах старого курева, пива и объедков. Она уже входила в свою комнату, когда из гостиной показался Энно.

— А вот и Анджу! — воскликнул он преувеличенно радостно, схватил ее за локоть и попытался подтолкнуть в сторону кухни. — Поможешь нам там убраться, ладно?

— Только этого и ждете, — она со смехом убрала его руку, — сами прекрасно справитесь.

Из кухни вышел Йост с тряпкой через плечо. Анджу заметила, как они с Энно быстро переглянулись.

— Привет, Анджу, сделать тебе чаю?

— Что у вас происходит? — она перевела взгляд с одного на другого. Сбрендил Йост, что ли, он же для нее в жизни палец о палец не ударил. — Спасибо, чаю не надо, дайте пройти!

— Ну, подожди, — Энно приобнял ее, — ты много пропустила, рассказать что?

— Спасибо, не надо, могу себе представить, после того, как Зиттенталер меня чуть с лестницы не спустила, — она решительно отодвинула Энно и открыла дверь в свою комнату.

— Стой, Анджу, мы там еще не закончили…

— Фу-у! Чем это так воняет? — она зажала рукой нос и рот, увидела скомканную постель, бумаги, раскиданные на письменном столе. Стараясь не дышать, она прошла по комнате и распахнула окно. Сердито осмотрелась. Энно и Йост стояли на пороге с виноватым видом, как собаки, упустившие дичь.

— Надо было раньше проветрить, — робко заметил Энно.

— Что тут происходит? Кто-то спал в моей кровати?

— Да, тут один приятель Энно, — с ухмылкой ответил Йост.

— Вы что, рехнулись? Пустили кого-то в мою постель?

— Как будто ты сама не пускаешь, — съязвил Йост, забрал тряпку и вышел.

— Дурак! — Анджу принюхалась, воняло в точности как у бомжей в переходе: потом, мочой и блевотиной. Ее чуть не вырвало. — Он тут где-то наблевал.

— Нет-нет, — Энно заторопился ее успокоить, — блевал он в коридоре, и мы все с него сняли, — он понял, что сказал лишнего, и прижал ладонь ко рту.

— Вы все с него сняли? — Анджу зажала нос и кончиками пальцев приподняла одеяло. А потом издала дикий вопль: — Что это?!

Энно подошел и стал разглядывать янтарно-желтую жидкость в огромной чайной чашке Анджу.

— Скорее всего, это не чай, — он поднял чашку и, отворачиваясь, вынес ее из комнаты.

— Выбрось ее! — Анджу опустилась на стул, распустила волосы. Гнездышко, ее убежище. Девятнадцать квадратных метров личного пространства. Разбиты, загажены, осквернены. Больше всего хотелось убежать на улицу, подальше от вонючих придурков и их вечеринок, но бежать было некуда, другого места у нее не было.



* * *

Он очнулся. Судя по иссохшему рту, он, кажется, спал. Ломило спину, а пальцы онемели от холода. Он попытался встать: правая нога затекла и не слушалась, а в левой ступне пульсировала боль.

Он чувствовал, что уже нет сил, и мечтал об одном — о таком месте, где он мог бы предаться сну, не раздумывая, и спать до тех пор, пока кошмар этот не кончится.

Он бесцельно побрел дальше, держась за стены домов, то и дело замирая, оглядываясь в поисках знакомых зданий. Все, что он видел, беспощадно, абсолютно отличалось от образов, живших в нем.

Он был актером, которому подменили пьесу в разгар спектакля. Неожиданно он оказался в действе, язык которого не понимал, а декорации были незнакомы и странны. Только несколько уголков выдавали сцену, на которой шел спектакль: на той же самой, где он сам только что стоял и которую он, казалось, знал как свои пять пальцев.

Молодая женщина потянула на другую сторону улицы девочку, та, вывернув шею, глазела на Вольфганга. Он остановился и насильно заставил себя дышать равномерно, но сердце билось, не подчиняясь никаким ритмам. Если Земля действительно обернулась вокруг Солнца еще двести раз, а тело его не рассыпалось в прах, само собой, что все высмеивают его или качают головой, стоит ему назвать свое имя. Нет, ни одной живой душе нельзя признаваться, кто он на самом деле. Разве сам он не высмеял бы человека, который пришел бы к нему, бодро утверждая, что он Палестрина или Монтеверди? Он счел бы его шутом, шарлатаном, он никогда не слыхал о таких похождениях. Да, с ним произошло что-то беспримерное, великое, уникальное. Он был нужен здесь, по воле Господа он все еще стоял на земле, значит, Всевышнему это зачем-то понадобилось.

Музыка! Naturellement[8] — главное музыка, он это знал, а все остальное не в счет. Медленно кивая, он двинулся по улице, обратно к собору Святого Стефана, очевидно, единственной декорации, которую не смогли подменить.

Вольфганг провел ладонью по стене собора, по невероятно знакомым камням. Края крошились, палец попал в щелку, оттуда высыпался песок. Южная башня уходила над ним в густо-серое небо. Вольфганг обнял стену, посмотрел вверх, все выше и выше, почувствовал единение с этим упрямым строением, посредником между небом и землей, так же непоколебимо сопротивлявшимся времени, как и он сам. И постепенно его охватили покой и подобие уверенности. Господь призвал его к Себе, в это новое, старое место, и Он поведет и поддержит его. Inter oves locum praesta[9]. Вольфганг медленно обернулся, почувствовал себя под защитой стены и стал рассматривать пеструю толпу.



* * *

— Чо у тебя там? — Йост перестал мыть посуду, обтер руки о джинсы и дернул за листок, выглядывавший у Энно из-под свитера. Выскользнула стопка исписанной бумаги, страницы разлетелись по полу.

— Осторожно! — Энно быстро наклонился и собрал листы.

— Что за секретные документы?

— Тс-с, — Энно приложил указательный палец к губам и кивнул в сторону комнаты Анджу. Потом он подровнял стопку, постучав ею по столу с одной, потом с другой стороны. — Это тот тип забыл, сегодня утром. Его ноты.

— Ну и что? Выброси ты это дерьмо, зачем оно тебе нужно? Мы его больше никогда не увидим. Надеюсь.

Энно покачал головой.

— Смотри, как он старался, — он показал Йосту страницы, плотно исписанные мелкими нотами, как будто на бумаге оставил следы крошечный, юркий зверек. — Я на такое неспособен.

Йост издал неопределенный звук, пожал плечами и отвернулся к мойке.

Энно свернул страницы и пошел в свою комнату.

— Э, я что тут, один все убирать буду?

— Сейчас приду, — отозвался Энно. Он чуть не столкнулся с Анджу, выносившей на вытянутых руках гору темно-розового постельного белья и окинувшей его взглядом питбультерьера. Быстро засунул бумажки к себе на стеллаж, в щель между книгами и верхней полкой.



* * *

К носу подкрался ласковый, но отрезвляющий и земной аромат жареного мяса, перед которым невозможно было устоять. Он поискал глазами, откуда шел запах. Наискосок от собора, ближе к Грабену, оказалась белая будка, перед ней стояли высокие столики, где толпились люди и, уставившись глазами в пустоту, ели сосиски. Его затошнило от голода и жажды. Неожиданной фальшивой нотой показалось ему открытие, что деньги вовсе не отменили. Придется срочно разжиться наличностью, но, пока добудешь нужную сумму, — с голоду помрешь.

Он встал в очередь к будке, читая печатную вывеску как иностранный словарь. В самом конце списка ему встретилось что-то знакомое.

— Пару венских, пожалуйста.

Не меняя выражения лица, будочник деревянными щипцами выловил желаемое из котла и поставил тонкую белую тарелочку на прилавок.

— Два восемьдесят.

— Минуточку, — попросил Вольфганг и начал усиленно рыться в кармане, в то время как будочник не спускал с него глаз.

— Боже ты мой, что это? — Вольфганг испуганно показал глазами вверх, тут же схватил сосиски и бросился бежать сквозь толпу прохожих. Он несся словно по лезвиям, закусив губы от боли, но белые туфли были как будто нарочно созданы для бега!

— Вот мерзавец, вот бандит! — слышался сзади крик будочника.

Вольфганг бежал, пока не оказался на другой стороне площади, под защитой собора. Тяжело дыша, он вжался в нишу у северной башни и стал жадно есть, откусывая от сосисок по очереди и держа их двумя руками, чтобы согреться.



* * *

Петр обеими руками обхватил кружку термоса, дул на пар и чувствовал, как тепло проходит сквозь митенки. Часы на соборе показывали половину четвертого, еще немного — и начнет темнеть.

Искать более хлебное место на сегодня поздно. Он грустно глянул в красный бархатный футляр — тот был практически пуст. Вся вторая половина дня потрачена впустую. Вечер тоже вряд ли сумеет примирить его с этим деньком, Василий-то бросил работать, а найти ему замену в такие сроки практически невозможно. Петр набрал в грудь холодного воздуха и зажал скрипку под подбородком. Хотя пальцы снова замерзли, он принялся за беспощадное рондо, потому что мрачные мысли можно было выгнать из головы, только если уйти в работу. Поэтому он играл ноту за нотой, ясно понимая, что причиной его жалкого исполнения был не холод. А, все равно этого пиликанья никто, кроме него, не замечал.

— Браво!

Петр вздрогнул от того, что какой-то слушатель энергично захлопал. Перед ним стоял взлохмаченный, небритый парень в вязаной кофте, которая была ему велика, он придерживал ногами полиэтиленовый пакет и улыбался так живо и непосредственно, что Петр отвел глаза. Щеки у незнакомца впали, как осевшее тесто, а ростом он доставал Петру самое большее до подбородка.

Петр коротко кивнул в его сторону, потом прошелся взглядом по прохожим, безучастно пробегавшим мимо. Безнадега, сегодня ящик так и будет пустой. Он наклонился и положил скрипку в красный бархат.

— Играйте же, сударь, прошу вас, сыграйте еще!

Слушатель подошел поближе. Несмотря на холод, его окутывало облако терпкой вони, в которой мешались запахи пота, несвежего белья и пива.

Петр отодвинулся.

— Да нет, идти мне пора.

— Одну-единственную, малейшую пиеску. Если вам будет угодно… что-нибудь из Моцарта?

Необычный слушатель смотрел на него с таким выражением лица, какое бывает у малыша, который боится грозы.

— Ведь вы его знаете? Вольфганга Амадея Моцарта?

— Конечно.

Петр оглядел этого типа повнимательнее. Он выглядел не так, как туристы, которые просят Моцарта или Штрауса, но при случае не в состоянии отличить одного от другого — скорее, как самый обычный бомж, хотя, может быть, просто выносил мусор, а дверь и захлопнулась.

— Ладно.

Петр снова поднял скрипку и заиграл аллегро, которое он раскопал несколько дней назад, — хотя и знал, что оно у него сыровато: вероятно, такое же сырое, как ноги у его слушателя. Петр любил эту пьесу, как восхищаются издалека недоступной возлюбленной, постоянно сознавая, что завоевать ее не удастся никогда.

Сражаясь с разбивкой на фразы, он взглянул на своего одинокого слушателя и с удивлением заметил, что его сияющие глаза покраснели, взгляд застыл, он вытер лицо рукавом и зашмыгал носом. Такие сентиментальные всплески Петр встречал только у пьяных; он решил больше не обращать на него внимания. Но потом снова глянул и обомлел: парень дирижировал его игрой и блаженно улыбался! А каждый раз, когда Петр не вовремя менял направление смычка или спотыкался на форшлагах, коротышка корчил такую рожу, будто смычок втыкался ему в живот.

Он не доиграл, а слушатель уже обернулся к прохожим, опустил руки, и они повисли, как у марионетки, — и, только когда смолкла последняя нота, он снова повернулся к Петру.

— Вы, сударь, заслуживаете публики получше! Такой музыкант — что делаете вы на улице, да еще в такую безбожную стужу?

Петр засмеялся, ничего другого ему не оставалось.

— Играю, пшиячель, играю я тут, — он показал на несколько монет в раскрытом скрипичном футляре, — зарабатываю маленько.

Бомж пожал плечами и показал ему пустые ладони, но Петр покачал головой и правой рукой сделал в воздухе останавливающий жест.

— Ты послушал, уже немало.

— А что же они? — спросил низенький слушатель, показывая на толпу прохожих.

— А, они тож — слушают, — ответил Петр с насмешливой улыбкой. — Глянь!

Он кивнул на небольшую эскадру корейских туристов и сыграл несколько тактов. Мгновенно весь их отряд, треща без умолку, направился к музыканту. Некоторые шли в такт, покачиваясь, и радостно кивали друг дружке мелкими, беспорядочными движениями, но как только Петр остановил смычок, они тотчас же собрались уходить.

— Прошу вас, господа, — в мгновение ока низенький наклонился, подхватил открытый футляр и, прихрамывая, понесся за туристами. Они, казалось, только теперь сообразили, в чем был смысл представления, не прекращая лопотать, вынули кошельки и побросали в красный бархат монеты и даже банкноты.

— Дзенькуе! — отозвался Петр, когда низенький поставил футляр перед ним, и впервые за этот день его охватило теплое чувство.

— Как называется та пиеса, которую вы, сударь, изволили играть? И кто сочинил ее?

Петр нахмурился. Коротышка говорил с явным австрийским акцентом.

— Дуришь мне, что ли? Штрауса не знаешь, «Голубой Дунай»?

Сморчок выразил полную неосведомленность. Он все время переступал с ноги на ногу — кажется, у него болела ступня.

— Печально, — сказал он так тихо, что Петр его едва расслышал, — а ведь ни одна душа не обернулась на Моцарта.

— Можно и Моцарта. — Петр ощущал что-то вроде обязанности утешить этого чудаковатого малого, и заиграл первые такты «Маленькой ночной серенады». Снова, как по мановению руки, обернулись прохожие.

— Ну, видишь? — Петр подмигнул низенькому, который опять сиял, как будто собирался броситься к нему с объятьями. Он взмахнул правой рукой и снова начал потихоньку дирижировать.

— С турыстами завше то само, — пробормотал Петр, прервал игру и обвел большой круг смычком, показывая на прохожих, — все просят «Моцарт», а знают только одну эту пьесу.

— Так, значит… пиеса эта довольно известная?

— Самая знаменитая. Не знаешь что?

— О, несомненно. Я знаю все его сочинения от первой до последней ноты, — деловито заявил коротышка и подышал себе на ладони.

— Всего Моцарта? — уважительно присвистнул сквозь зубы Петр, как всегда, когда его маленький племянник заявлял, что может допрыгнуть до конька крыши. — Всех я не знаю. Дюже много. Моцарта трудно играть. Мне лучше Чайковский, Дворжак, — Петр пристально посмотрел на парня. — Любишь Чайковского?

Низенький несколько секунд не отводил от него взгляд. Вдруг он решительно поднял руки.

— Не соблаговолите ли, сударь, сыграть мне одну из его пиес, любимую вами?

Петр глубоко вдохнул. Что это за псих — понять он не мог, но на короткую пьеску время еще оставалось.

Низенький слушал музыку с таким видом, который ясно говорил Петру, что он ее действительно никогда не слыхал; но следил он за ней так внимательно, как будто хотел впитать каждую ноту.

— Чудесно! — Коротышка снова зааплодировал с откровенным восторгом. — Вы, несомненно, можете сказать мне, когда это было написано?

— Ну думаю, поздно. Наверно, год восемьсот девяностый.

Коротышка вздрогнул, и по облачку пара Петр понял, что он глубоко вздохнул.

— Боже милосердный! Тысяча восемьсот девяностый! Значит, этому уже более ста лет?

Он собрал правой рукой ворот вязаной кофты, прижав его к подбородку, и посмотрел на Петра почти безумным взглядом, но почти в тот же миг лицо его прояснилось.

— Сыграйте что-нибудь из новейшего, прошу вас, доставьте такую радость, что-нибудь совершенное á la mode[10]!

— Ну нет, на сегодня баста.

Петр наклонился и убрал термос в черный рюкзак. Коротышка стоял перед ним, не двигаясь. Петр заметил его изношенные кеды и то, что надеты они на босу ногу. Интересно, какие неприятности были у этого типа, да еще в декабре? По сравнению с ними то, что ожидало его самого, казалось сущими пустяками.

Tuba mirum

Tuba mirum spargens sonum

Per sepulcra regionum,

Coget omnes ante thronum.

Mors stupebit et natura,

Cum resurget creatura,

Judicanti responsura.[11]

Тем временем глубокая синева сменила все остальные цвета, только арки и гирлянды зажглись победно, словно празднуя триумф ночных огней над дневным светом.

У Вольфганга так заболела нога, что он сжал зубы и поморщился. Пульсирующая боль шла от пальцев.

Он смотрел, как скрипач собирает монеты из футляра и бережно укладывает туда инструмент. Наверняка сейчас он придет домой, в тепло, может быть, у него есть жена, которая ждет его, разогревая суп.

Холод карабкался вверх по штанинам. Куца же пойти? Дом стал чужим, денег в кармане нет, не говоря уж о женушке с супом. На глаза навернулись слезы: Констанца! Что с ней стало? Ах, разумеется,

она истлела! Съедена червями и давно обратилась в прах. При мысли о том, что ее жизнь превратилась в пожухлую книгу, его охватил ужас. На мгновение он оживился, подумав о детях, внуках, наверняка где-нибудь можно было разыскать потомков. Затем он оставил эту идею — с тех пор сменилось по меньшей мере восемь поколений. Кто ему теперь поверит, признает в нем родню, возьмет в дом?

А музыкант повесил футляр на плечо, кивнул Вольфгангу, как чужому, и пошел.

Вольфганг остался мерзнуть; из ощущений осталась одна лишь ритмичная — alla breve[12] — боль в ноге. Изо всех сих он старался не потерять из виду силуэт скрипача, постепенно сливавшийся с иссиня-черным фоном. Гул и рокот, окружавшие его, врезались в сознание, перерастая в невыносимый диссонанс. Прохожих на соборной площади становилось все меньше, и в один миг он понял, что ни на площади, ни в освещенных домах вокруг, нигде в этом городе и нигде в чуждом мире ему не встретить знакомого лица. Нигде. Ни одного человека, кто позаботился бы о нем, хоть ты окоченей.

Не раздумывая, он бросился бежать. Прихрамывая, понесся, насколько позволяла больная нога, в том направлении, куда ушел музыкант. Только увидев очертания футляра, подпрыгивающего на плече скрипача, он замедлил шаг и перевел дух. Он шел за ним по переулкам, не то чтобы совсем незнакомым, но неузнаваемым. Он настолько потерял ориентацию, что не смог бы сказать, идут ли они в сторону Дуная или к Хофбургу. Скрипач направился к дому с огромными окнами до земли, из которых шел теплый свет, и Вольфгангу показалось, что он боится входить. Когда скрипач наконец открыл дверь из сплошного стекла, на улицу выкатился веселый гвалт, и у Вольфганга мелькнула надежда вот-вот оказаться в трактире. Он осторожно заглянул в окно. И правда, питейное заведение, да еще какое! Внутри горел неяркий багровый свет. Ом увидел длинные столы» накрытые белыми скатертями, серебро, бокалы, в которых отражались зажженные свечи. Посреди залы стояла группа людей, занятых беседой, большинство в темных, почти строгих одеждах. Если бы среди них яркими мазками не блистало несколько женщин, Вольфганг предположил бы, что это поминки. Скрипача он не видел. Отодвинувшись от окон, он прошел вдоль фасада, а потом уселся на ступенях дома напротив. Он осторожно вытянул ногу, но боль в ступне все не прекращалась, как будто желая помешать Вольфгангу двинуться дальше. Скованный свинцовой усталостью, тоской и страхом, он смотрел, как в трактир заходят новые люди, которые, очевидно, все знают друг друга, жмут друг другу руки и обнимаются. Потом он наконец разглядел и скрипача, тот стоял спиной к Вольфгангу и говорил с массивным, лысым мужчиной в белом переднике, который непрерывно жестикулировал. В конце концов скрипач протиснулся сквозь толпу, раскрыл инструмент и начал водить смычком по струнам. Несмотря на огромное окно, звуки почти не проникали наружу, Вольфгангу приходилось смотреть очень внимательно, чтобы понять, что он играет. Это была простая мелодия, маленькая пьеска, ему незнакомая. Он вынул руки из карманов и сунул под ягодицы. Холод камня пробирал до костей. Как бы ему хотелось сидеть в теплой зале — сосиски с соборной площади давно уже остались в прошлом, а от мысли о большой кружке пива он почти впал в меланхолию. Глаза слипались, люди за окном трактира расплывались, а в голове звучали недописанные такты из Domine. Repraesentet eas in lucem sanctam[13]. Он прищурился, пошмыгал носом и вытер глаза рукавом.

Затем он встал. Терять было нечего, в худшем случае вышвырнут на улицу — околеть от холода на крыльце он всегда успеет.

Вольфганг плотно прижал лицо к входной двери, так что стекло у него перед носом запотело. Внутри проплыла женщина. По спине ее струились темные, блестящие волосы, грудь была затянута темным материалом, прилегавшим так плотно, что обрисовывалась каждая выпуклость, а снизу на ней была только своего рода набедренная повязка, еле прикрывавшая упругий зад. Вакханка! Вольфганг не мог отвести взгляд от ее бесконечно длинных ног, словно источающих свет. Не дыша, он вошел в трактир и пробился через толпу, глаз не сводя с прекрасных бедер. Вдруг он наткнулся на широкую спину, расплескав чей-то бокал; вино пролилось ему на руку.

— Прошу прощения, — поспешно сказал Вольфганг и потер свой жакет. Окружающие расступились, взгляды их наводили на мысль о булавках, на которые накалывают и поворачивают мертвое насекомое, чтобы получше его рассмотреть; он оглядел себя с головы до ног, свои безвкусные панталоны и грязный камзол. Тут он услышал скрипку и удивленно поднял взгляд. Звук был совсем не такой, как на соборной площади, а скованный, робкий, безрадостный, и сразу смолк. Бормоча новые извинения, он пробирался мимо гостей, пока не увидал скрипача. Рядом с ним опять стоял человек в белом фартуке.

Вольфганг услыхал, как тот что-то настойчиво выговаривает музыканту:

— …Ненадежно… нарушили договор… — а скрипач возражал тихо, так, что Вольфганг не разбирал слов.

— Никаких следующих разов! — прикрикнул толстяк, про которого Вольфганг решил, что это трактирщик. — Если твой придурок-пианист не придет сию секунду, то следующих разов не будет. Усек?

Вольфганг перевел взгляд с бледного, окаменевшего лица скрипача на его скрипку. Рядом стояло черное полированное фортепиано. Выглядело оно не так, как знакомые ему инструменты: цельный корпус без ножек доходил до пола. Ему показалось также, что оно в полтора раза шире, чем нужно. В самом деле — здесь было семь октав, на две больше, чем обычно — какие открывались нежданные возможности! Он смело подошел к инструменту и уселся на табурет.

— Нижайше прошу извинить мою задержку, каковая, несомненно, и послужила причиной раздора, — сказал он так громко, что трактирщик от неожиданности вздрогнул.

Вольфганг примерился к клавиатуре, взял аккорд, затем другой, насторожился, замер и посмотрел себе на руки. Он удивленно извлек несколько отдельных звуков, наконец прошелся каденциями по всей клавиатуре и, смеясь, покачал головой. Ей-богу, эта штука была настроена минимум на четверть тона выше, чем надо! То же самое он уже отмечал у скрипки на соборной площади. Значит, не ошибка, а, видимо, новая мода. Ладно, можно привыкнуть. Как и к тому, что клавиши явно шире, чем те, на которых он играл до сих пор — всего лишь дело привычки, манеры игры. Любопытствуя, какими еще причудами угостит его музыка нового времени, он улыбнулся трактирщику, растопырил пальцы пошире и заиграл. Вольфганг начал с только что услышанной пьесы, потом сыграл ее на четыре голоса и добавил небольшой контрапункт.

Скрипач не сводил с него глаз, словно увидал привидение; наконец ему удалось пристроить скрипку под подбородком.

— Спасибо, — буркнул он Вольфгангу, когда трактирщик ушел.

Вольфганг облегченно вздохнул. Наконец-то он попал в более-менее знакомую обстановку, хотя инструмент у него и оказался порядочной развалиной. Средние октавы были так расстроены, что еле-еле удавалось избегать режущих фальшивых тонов. Однако и мелодии скрипача, которым он аккомпанировал, не содержали желанной прелести нового: размеренные пьесы, временами напоминавшие ему венгерскую и богемскую музыку. Похоже, вкусы не так уж и изменились. Двести лет? Конечно, это трактир, хотя и не из дешевых. Того, что его интересовало, здесь все равно не сыграют. Как бы то ни было, он радовался, что сидит в тепле, аккомпанировал скрипке и старался не обращать внимания на изысканные запахи блюд, разносимых у него за спиной.

Когда с едой было покончено и перешли к напиткам, а в трактире так расшумелись, что Вольфгангу приходилось с силой переигрывать голоса, музыкант отложил скрипку.

— Нужно перерыв! — Он перевел дух, выпил глоток воды и отставил стакан обратно, на узкую длинную полочку, укрепленную на стене. Потом он ушел за дверь с буквой «М». Что бы это могло быть? Наверно, выход во двор к нужнику. М — это «местечко»?

Вольфганг придвинул один из высоких табуретов к полочке, раздумывая, не выпить ли воды из стакана скрипача или понадеяться на что-нибудь получше, как вдруг его взгляд упал на яркую, искусно напечатанную афишку в стеклянной подставке на полочке. На ней была надпись: «Мир полон открытий». Сказано будто специально про него; ом полистал стопку это оказалась целая пачка одинаковых с страниц, значит, скорее всего, ему что-то предлагали Он украдкой поглядел по сторонам, взял одну страничку, но так и не смог придумать, что могли предлагать под названием «бонусная программа для пенсионеров». На листовке была приделана табличка, на которой блестела серебряная надпись: Макс Мустерман[14]. Вольфганг провел пальцем по буквам и замер от испуга. Бумага оказалась совершенно плоской, буквы не выступали над ней, как ему сперва показалось. Изображение было так тщательно прорисовано, что Вольфганг еще некоторое время пытался поддеть ногтем серебряные буквы, и все время натыкался на плоскую надпись.

— Петр Потоцкий, из Мругова, Польша, — вывел его из задумчивости скрипач.

Вольфганг пожал протянутую руку, сухую и костлявую.

— Вольфганг Мо… — Его бросило в жар, в холод и снова в жар, но тут же по лицу пробежала улыбка. — Моя фамилия Мустерман. Точно. Разумеется. Вольфганг Мустерман!

— Играешь великолепно, Вольфганг Мустерман! Ты меня выручал. Буду тебе должен, если надо помочь.

Трактирщик принес крепкий кофе, и Вольфганг чуть не свернул шею, чтобы разглядеть ту удивительную женщину, вид которой, очевидно, никому, кроме него, не бросался в глаза. Она курила маленькие белые сигары одну за другой, и Вольфганг видел, что при ней постоянно крутится услужливый кавалер, подносящий огонь.

— Не принесешь ли поесть, любезный? — весело обратился Вольфганг к толстому трактирщику.

— Еда была в шесть, хочешь есть, приходи вовремя, — забурчал тот и ушел, но вскоре поставил перед Вольфгангом тарелку. Ризотто, с одним горошком, без мяса, но сейчас, в виде исключения, Вольфганга устраивало все, лишь бы утолить голод.

Когда некоторые гости вышли из-за стола и встали группками, Вольфганг обнаружил, что большинство женщин выставляют на обозрение неприкрытые ноги. Хотя и не в такой степени, как вакханка, но тем не менее — все женские платья были не длиннее, чем до колена. Вольфганг то и дело наклонялся всем туловищем то вправо, то влево, чтобы все разглядеть. На женщин легкого поведения они были непохожи, господа и прислуга обращались к ним вежливо и почтительно. Он осторожно посмотрел на скрипача, но тот только массировал руку и кивнул Вольфгангу. Ну и мир! Он вспомнил икры Констанции, всегда скрытые от назойливых взглядов, за одним исключением, чуть было не приведшим к разрыву. На мгновение он даже увидел ее среди гостей, с голыми икрами, и его возмущение перешло в сладостную щекотку.

Они опять заиграли, в голове у Вольфганга смешались миллионы картинок, как в отрывочном сне, он был уже не в состоянии причислить их к этой или иной жизни и почти не замечал, что пальцы немеют. И только когда Петр захлопнул крышку фортепиано у него перед носом, накатила резкая, тяжелая усталость. Вольфганг встал, но ноги подломились, как стебельки. Пол уходил из-под ног. Он оперся об инструмент и снова сел.

— Можешь работать с этим парнем, он мне нравится больше, чем русский. — Вольфганг, как в тумане, увидел, что к нему подходит толстая белая фигура, глаза болели от света, он сощурился, пытаясь вспомнить, кто это. — Раз ты австриец, деньги получишь брутто. — Белая фигура протянула руку и передала Вольфгангу листочек бумаги.

— Немец, — с трудом выговорил Вольфганг, собрал последние силы и встал. Тут же чуть было не рухнул вперед. — Из Зальцбурга, — добавил он, но трактирщик его уже не слушал.

— Ну, если немчура, — он протянул Вольфгангу еще один листок, — к следующему разу заполни бумажки для налоговой. Дата рождения, адрес и все такое. Только не забудь!

Вольфганг слабо кивнул и запихал все листочки в карман штанов. Как в полусне он пробирался по улице за Петром, голова болела, как будто в нее забили кол.

— Тебе какое метро? — Петр поднял воротник пальто. Медленно кружились снежинки, вспыхивая в ярком, немигающем свете фонаря. Вольфганг посмотрел вверх, лампа тихо жужжала, но он не был уверен, не гудит ли больная голова у него самого.

Вместо ответа Вольфганг облизал верхнюю губу и, дрожа, поставил левую ногу на правую, чтобы смягчить боль.

— Уж и не знаю, — выдавил он, качнулся и уставился на подлетающие снежинки, бесшумно таявшие на черной земле.


Звуки беспощадно разметали его сон, металлическое бряцание пробилось сквозь смелые ритмы, за которые он силился уцепиться. В нос ударил запах несвежих постелей, кофе и терпкой туалетной воды. Он пробежался пальцами по рифленой бархатистой обивке. Поднял голову, это далось тяжелее, чем обычно, издал стон, открыл глаза. Он опять лежал в незнакомой комнате, на этот раз — на кушетке терракотового оттенка. Напротив на стене висел скрипичный футляр. Внезапно теплым солнечным лучом набежало воспоминание о вчерашнем вечере. Жизнь тут же влилась в еще сонное тело, он резко выпрямился, свесил ноги с кровати, вскрикнул и упал на постель. На левой ноге оказалась белая повязка, он бережно провел по ней рукой, указательным пальцем расковырял дырочку, рана больше не нарывала, но, когда он попытался опереться на ногу, его опять пронзила боль.

В двери появился Петр, с полотенцем на бедрах. Вольфганг потряс головой, будто от этой картины можно было избавиться. Неужели полуобнаженные мужчины по утрам — необходимая часть его новой жизни?

— Не вставай, лежь. — Петр рукой остановил его, как бы загоняя обратно в постель, подцепил со спинки кресла голубые штаны, доходившие ему до щиколотки, и надел их. — Вчера имел температуру, дюже, — потом протянул Вольфгангу полную кружку кофе, с нарисованными смеющимися рожицами, и начал разматывать повязку, которая, видимо, была такой же податливой, как пояс у панталон Вольфганга.

— Ты заслуживаешь звания истинного друга! — Вольфганг сморщил нос, разглядывая клочки ткани, пропитанные гноем, которые Петр снимал с его пальца.

Петр пожал плечами, не отводя глаз от раны.

— Воспаление сходит, твое счастье. Ногу держи наверх, сегодня.

Вольфганг положил подушку повыше, уютно облокотился на нее и слегка подул на дымящийся кофе.

— Благодарю тебя, вот истинная, искомая помощь в беде.

— Только не тут, пожалуйста, иди до дому.

Вольфганг попробовал улыбнуться, но уголки рта не повиновались.

— Но, гм… позволь попросить тебя, быть может, дружески, об одном одолжении… не мог бы ты потерпеть присутствие такого гостя, как я, еще немного? Разумеется, я не причиню больше никаких неудобств.

Петр посмотрел на ногу Вольфганга, подбородок у Петра ходил ходуном, как будто он готовился выплюнуть какую-то фразу.

— Что ж ты сделал?

— Наступил на стеклянный осколок.

— Да я не про ногу. Про жизнь.

Вольфганг не дышал. Что было по нему видно, какая часть пережитого? Он с радостью сбросил бы бремя молчания. Но можно ли доверять Петру? Это казалось рискованным. Слишком велика была опасность, что скрипач тоже обругает его и выгонит из дому.

— Жизнь моя, что ж, она в некотором роде… рассыпалась. Я и сам в ней больше не разбираюсь, — он старался что-нибудь прочесть по лицу Петра. — Уверяю тебя, гостеприимством ты воистину сослужил бы немалую службу мне и совершил бы богоугодное дело.

Петр водил глазами по полу.

— У тебя проблемы с полицией?

— Разумеется, нет!

— Прости, я подумал… Ты так выглядишь…

— Да, вероятно, ты прав, выгляжу я, верно, как последний бродяга, — Вольфганг кивнул, — но будь уверен, я не должен держать ответ ни за что дурное! — При слове «должен» что-то в нем сжалось. — Я честный, порядочный христианин, и у меня в намерениях нет ничего сомнительного: я буду смирно себя вести, ежедневно бриться и как следует делать свою работу, и…

— Тогда можешь сказать, откуда приехал.

Вольфганг помедлил, разглядел искорку во взгляде Петра.

— Но это может быть отнюдь не так просто… я проделал долгий путь. Там, откуда я прибыл, все выглядит настолько иначе… — Он помолчал, перед ним проплывали родные образы, его кабинет, эбеново-черная клавиатура его пианофорте, упрямый маятник настенных часов. На миг ему померещился стук копыт, неожиданно вмешались звуки Lacrimosa. Он резко схватился за сердце.

— Угу. Понимаю. — Голос Петра вернул его к действительности. Скрипач покусывал нижнюю губу. — То само было со мной, назад два года.

— С тобой… — У Вольфганга участился пульс. Он резко наклонился вперед, так что расплескал кофе. — Значит, ты тоже… О Петр, это правда? — он с облегчением улыбнулся скрипачу, показавшемуся ему тотчас же другим человеком, близким. Чего ради его сюда направили? Музыкальные способности вряд ли могли быть причиной. — А можно спросить тебя со всей вольностью, какой был год, когда ты… вернее, в каком году…

Петр пожал плечами.

— Я приехал назад два года, в два тысячи четвертом.

— Я хотел спросить, откуда ты?

— А я не сказал, вчера вечером? Я из Мругова, малый город на Мазурах.

— Но когда ты родился — впервые?

— Впервые? — Петр рассмеялся. — Я родился в апреле девятьсот семидесятого.

— И не раньше?

— А что, пшиячель, у меня столько морщин?

Вольфганг разочарованно откинулся на подушку.

— Значит, ты помнишь тридцать шесть лет. Ты жил их все по порядку, один за другим?

Вместо ответа Петр опять засмеялся.

— Шутник ты. Ладно, сейчас зима, адвент[15]. Оставайся. Але — мне нужен пианист, до самого Рождества, ангажементы почти каждый вечер. — Он вопросительно посмотрел на Вольфганга.

— Мне нужно играть с тобой? Охотнейше! Когда тебе будет угодно!

Лицо у Петра прояснилось.

— Але — не делай проблем. Квартира от коллеги, а я без вида на жительство.

Вольфганг вздохнул и натянул одеяло повыше. Чем бы ни оказался этот «вид на жительство» — а у него тоже не было этой вещи, — по сравнению с тем, что еще ожидало его в новой жизни, в которую он заброшен, хлопоты скрипача, скорее всего, были сущими пустяками. На его композиторскую долю пришлись великая честь и великое бремя, и теперь нужно было показать себя достойным своего долга.


— Можно взглянуть? — спросил Вольфганг, свесившись с постели.

— Конечно, — Петр взял пачку нот, валявшихся на полу. — Ничего особенного. Какие тебе, хцешь вот эти?

— Все, что попадется. Желательнее, — он помедлил, приходилось с трудом подбирать слова, — когда б в твоей собственности нашлись старинные вещи, всё, что было написано с тысяча восьмисотого года. И конечно, всё, что сейчас à la mode. И немного нотной бумаги, чтобы я делал заметки.

— Девятнадцатый век тут много. Вот. — Петр положил ему на колени толстую папку с нотами. Вольфганг благоговейно притронулся к ним кончиками пальцев, ему казалось, что от них что-то исходило, менялась температура, но он не мог сказать, что он чувствовал — тепло или холод. Двести лет. По рукам пробежали мурашки, он поежился. Потом полистал папку. Двести лет.

— Ты, разумеется, мог бы сказать мне, кто теперь придворный компонист?

— Придворный компонист? Что есть такое?

Вольфганг не отвечал, тут, скорее, Петр должен был объяснять ему, что к чему. Так что он только пожал плечами и снова зарылся в бумаги. Раскопал аллегро, которое Петр играл на соборной площади, провел пальцем по гладкой белоснежной бумаге. Ноты, однако, были выписаны далеко не так изящно, как те, что он еще совсем недавно получал от переписчика. Головки нот были с неровными краями, словно их грызли мыши, и весь лист покрывала тонкая дымка, как будто неловкий печатник испортил страницу.

— Сыграешь мне это еще раз?

Петр наморщил лоб.

— Лучше не надо. Я Моцарта плохо умею. Але есть на сиди, хцешь послухать? — он подошел к книжной полке.

— Жаль, значит, придется мне как-нибудь сыграть его самому, если позволишь.

Вольфганг опять погрузился в ноты. А Петр, похоже, передумал, вскоре раздались первые звуки. Вольфганг прислушался: с каким совершенством, однако, мог играть этот Петр, уже первое прикосновение смычка поражало виртуозной точностью, какой он от него не ожидал. Никакого сравнения с более чем посредственным исполнением на соборной площади, скорее всего, там он просто очень замерз. Вольфганга охватило тепло, он хотел кивнуть Петру, поднял взгляд, но скрипач все еще стоял у полки, без скрипки.

— Ай! Кто это играет? — Вольфганг удивленно осмотрел комнату. Когда вступила вторая скрипка, от испуга у него чуть не выпала кружка.

Петр подкинул ему плоский ящичек.

— Малый камерный оркестр, Москва, — равнодушно ответил он.

— Я… не вижу… оркестра, — прошептал Вольфганг. Он посмотрел на Петра, опасливо повертел в руках ящичек, он выглядел, как стеклянный, но почти ничего не весил.

Петр засмеялся, подлил себе кофе.

Вольфганг сдвинул папку с ног и сполз с кушетки. Ухо его обследовало комнату. Хотя играл целый ансамбль — за это время вступили альты и две виолончели, — все звуки исходили с одной стороны. Потом он замер. Конечно! Как это ему сразу не пришло в голову, это опять был такой механизмус, что однажды пытался его одурачить. Он на четвереньках приблизился к источнику звуков, черной шкатулке в форме большой вытянутой буханки.

— Звуки идут отсюда, — он осторожно погладил мелкую сетку, которая мягко вибрировала. — Однако как точно он умеет играть. А другие пиесы он исполняет?

Петр засмеялся, но глаза его боязливо смотрели на Вольфганга, все еще сидящего на корточках на полу.

— Шутки шутишь.

— Так значит — все время одно и то же?

— Холера! Это музыкальный центр! Откуда ты взялся? С пальмы слез? Никогда не видел сиди-плеер?

Вольфганг смотрел на звучащую шкатулку и чистил передними зубами отросший ноготь на большом пальце. Украдкой перевел взгляд на Петра.

— Видел, разумеется, — торжественно объявил он и приподнял уголки рта. — Вчера только.

Напряженное выражение Петра разгладилось, он легонько пнул Вольфганга в бок.

— Глупый! Я думал, ты из дурдома.

Вольфганг проглотил это замечание. Что такое

дурдом, он легко мог себе представить.

— Ты тоже немало меня перепугал — я было подумал, что это играешь ты. Ведь ты скрипач!

— Да, але не такой. Моцарта я так никогда не сыграю, — он печально вздохнул, — не любит он меня, Моцарт.

— Что ты! Разумеется, любит… — Вольфганг осекся. Нет. Эта пиеса в самом деле требовала навыков, которых у Петра никогда не будет. — Твой друг Шитковский тебя больше любит, верно?

Чайковский? Да, болван ты. Але мне час идти, послухай сиди, — он снял с полки еще один ящичек и раскрыл его.

Вольфганг с любопытством заглянул Петру через плечо. Там лежал серебряный кружок, такой же, как те штучки, из-за которых распалялся Йост. В самом деле, должно быть, это ценная вещь. Петр нажал несколько кнопок на черной шкатулке, и у нее сама собой отскочила крышка, почти как у той коробочки, которую он однажды подарил Карлу: из нее, стоило нажать кнопку, выскакивал пестрый шут. В механизмусе уже лежал другой волшебный кружок, Петр вынул его и сунул Вольфгангу в руки.

— Положи обратно в коробочку, ладно? — он кивнул в сторону постели Вольфганга, на которой еще лежал стеклянный ящичек. Вольфганг кивнул, однако не пошевелился, а продолжал зачарованно смотреть на кружок у себя в руках.

— Любопытно, сколько раз можно прослушать такую вещь, как ты полагаешь?

— Сколько хцешь, пока из ушей не полезет, — в его интонации смешались веселое удивление и раздражение. Потом он поместил в механизмус второй кружок, прижал крышку и снова включил какую-то кнопку.

Но не успела еще зазвучать музыка, как Петр вскочил на ноги.

— Иду играть на Грабенштрассе. Ты лежишь тут, все спокойно, я приду вечером.

Когда дверь за Петром захлопнулась, Вольфганг еще долго сидел на полу, погруженный в себя, рассматривал серебряный кружок, призрачные звуки концерта для скрипки наполняли комнату, а он старался привести в порядок атакующие его мысли. Он вертел блестящий предмет в руках, проводил пальцем по краю. Как в него попадала музыка и как она из него выходила? Сколько всего было такт волшебных кружков, в квартире Энно на полу валялось десятка два, не меньше. А здесь, в квартире музыканта? Вольфганг привстал, на коленях подошел к полке, сгреб с нее все стеклянные коробочки и разложил на полу. И все это музыка! Можно слушать, когда угодно и сколько угодно раз! Дыхание участилось, он хватал один футляр за другим, читал знакомые имена — Гендель, Бах, Корелли, а когда нашел коробочку с портретом Йозефа Гайдна, прижал ее к груди. Но других он искал напрасно: Кожелух, фон Бееке, Умлауф. А уж Клементи, этот шарлатан итальянец! Он расплылся в злорадной ухмылке. Да, существовала причина, по которой одни могли противостоять времени, а другие нет. Он так и знал. Дураки, подлизы придворные! Потом он прочел названия остальных ящичков, фамилии, сплошь ему незнакомые. В конце концов он сложил их в две кучки, слева — знакомые музыканты, справа — куча куда больше первой, это был новый, чуждый ему мир. Он нашел и такие, на которых композитором был указан «Вольфганг Амадеус Моцарт». Амадеус! Вольфганг поморщился. Еще на соборной площади он думал, что это шутка. Возможно ли, чтобы забыли, как пишется его имя, ведь прошло столько лет? Он все-таки долго еще держал в руках эту коробочку, надпись расплывалась перед глазами, он провел кончиками пальцев по гладкой крышке. Своим кружкам он великодушно отвел отдельную стопку и изучал названия произведений, ничего ему не говорившие; удивленно поднимал брови, читая Концерт «Юный друг», Соната «Охота», Симфония «Юпитер», он совершенно не припоминал подобных композиций. По какой-то причине их все снабдили номерами, перед которыми стояли буквы KV[16], очевидно, кто-то потрудился их рассортировать. Ну и ералаш они устроили! KV? Не Констанца ли постаралась? Господи ты боже мой. Вольфганг рассмеялся вслух и окинул взглядом три башенки на книжной полке. Он прослушает их все, до единого, прямо сейчас. Механизмус, наверное, можно освоить; в конце концов, Петр просто нажал на несколько кнопок.

Он не глядя выбрал коробочку из стопки незнакомых, нажал на какую-то клавишу. Тихо поскрежетав, музыка смолкла, и больше ничего не произошло. Только когда он испробовал еще две кнопки, крышка отскочила и показался кружок, который Вольфганг тут же поменял на другой. Но заставить его звучать не получалось, поэтому он вынул его и рассмотрел. Может быть, он был сломан? Или — он не угадал кнопку. Он пригляделся: клавиша бесспорна, на ней было написано play, значит, это была кнопка для игры. Наконец со следующим кружком у него получилось. Он зачарованно вслушался: какой звук! Лучше, чем самый великолепный оркестр, который он когда-либо слышал. Без единого инструмента! Холодное, дьявольское совершенство. Он подозрительно посмотрел на сверкающие круги. Им удавалось то, что он все эти годы тщетно требовал от своих музыкантов. Как безумный, выдирал он серебряные круги из коробок один за другим, а испробовав несколько кнопок, нашел еще, как можно в любой момент остановить музыку и перейти к новой пьесе, какой угодно — в начале или в конце, и так сколько угодно раз. Он восторженно качал головой, гладил блестящие штучки, внимательнее разглядывал коробочки и надписи. В некоторые были вложены целые брошюры, содержавшие сведения о сочинителе и произведении и написанные бедным, корявым языком.

Попадались и весьма недурные вещи, особенно ему понравился нежный, лирический квинтет некоего Франца Шуберта, в котором, на его удивление, был задействован контрабас! Как оригинально! Если сей Шуберт еще не отправился к праотцам, нужно послать к нему нарочного, устроить встречу. Он скользнул взглядом по годам жизни, и радостная перспектива тут же рассеялась. Бедный малый скончался, будучи моложе его самого… Он разочарованно отложил коробку в сторону.

Петр, похоже, особенно ценил человека по имени Фредерик Шопен, ему было посвящено целых пять кружков. Гармония у него была весьма содержательная, но в нее нужно было вникать и, как он считал, кое-что в ней подправить. Теряя терпение, он слушал его фортепианный концерт ми-минор и изучал небольшую квартиру Петра, пощупал материал его платья в стенном шкафу, рассмотрел композицию из двух портретов под стеклом, поражавших своей естественностью. На одном было двое детей, на другом он узнал Петра рядом с блондинкой властного вида; взгляд его был какой-то потерянный. Вольфганг раздраженно вернулся к аппарату и включил следующий номер. Боже ты мой, вступление на сто пятьдесят тактов! Как может композитор быть таким обстоятельным?

— Господин Шопен, увы, проигра-а-ал, — пропел Вольфганг, — а был бы поле-е-гче, меня бы догна-ал. — Нет, конечно, для фортепиано этот Шопен писать умел, но оркестровки — это убожество.

Жесткие, шершавые звуки некоего господина ван Бетховена он впитывал с жутким чувством. Кажется, он как-то раз уже слышал это имя? Судя по музыке, он был весьма эгоистичный тип, который плевал на условности и совершенно не считался с публикой. В душе поднялась отвратительно стойкая горечь, и он понял, что это зависть.

— Кто, черт подери, тебе за это платил? — выкрикнул он и поменял скорее кружок.

В восторге от причудливого болтливого речитатива некоего Россини он подлил себе кофе и стал рассматривать кофейник. Как Петру удавалось готовить кофе без очага и огня? Раздумывая, он опять примостился на пол, перебирая коробочки, слушал все новые и новые пьесы, запоминал их названия. Все это было вполне сносно, местами даже смело, но спустя двести лет он ожидал большего. Кроме Шуберта, никто и близко к нему не стоял. Неудивительно, что его снова призвали на службу!

Он вздохнул, выпрямил ноги и прислонился к стене, но тут же отпрянул и испуганно обернулся. Спине было чертовски горячо, очевидно, он уселся у печки. Он осторожно принюхался к белому ящику под окном, но запаха огня или дыма не было; он отодвинулся. Экипажи без лошадей, печи без огня, музыка без инструментов и кофе без очага! От каких еще необходимых связей избавились люди? Почему, если на то пошло, ему не дали в услужение духа, который помог бы ему во всем разобраться?

Но функции организма, похоже, все еще подчинялись железным законам, пора было помочиться. В этот раз горшка нигде не было видно, ни у Петра под кроватью, ни в настенном шкафу, ни под окном. Придется спускаться вниз и искать уборную. Но стоило ему встать, как ногу пронзила острая боль. Не долго думая, он придвинул стул к подоконнику, влез на него и пописал в окно. Надевая штаны, он услыхал визгливые крики и обнаружил толстуху, которая размахивала кулаком, высунувшись из окна напротив. Голос у нее карабкался все выше и выше и складывался в его голове в чудесно комичную арию. Она, очевидно, ругалась с Господом Богом, потому что никто ей не отвечал. Он торопливо закрыл окно, схватил остатки нотной бумаги и погрузился в запись мелодии, из озорства надписав заглавие — «Неслыханная баба».

Пока существует музыка, он готов осваиваться в любом мире.

— Холера! — Голос Петра отвлек Вольфганга от мелодии. — Все диски мне перепутал!

Вольфганг смущенно оторвался от работы и заметил Петра, который на коленях перебирал разложенные круги, коробочки и брошюры. Ну конечно, диски. Вольфганг просиял. Йост тоже их так называл, теперь он вспомнил.

— Я их рассортировал и…

— Рассортировал? — Петр смотрел на него в недоумении. — Все мне вперемешку!

— Гляди, — объяснял Вольфганг, приподнялся и показал на левую половину хаоса, — все эти были до Моцарта. А иные, — он сделал выразительное движение вправо, — после него. А Моцарт весь лежит там, — воскликнул он, пританцовывая среди дисков под звуки только что записанной мелодии. — Нет-нет-нет-нет, он не лежит, стоит, бежит и бродит, хромает и стенает, моргает и ругает! — Смеясь, он хлопнул себя по ляжкам, тут же с перекошенным от боли лицом схватился за ступню и дальше запрыгал на одной ноге. — Ох уж этот мне Моцарт, старина Моцарт, Трацом…

Петр улыбался, качая головой, потом протянул ему еще два диска.

— Если так обожаешь Моцарта, клади туда тоже и эти два.

Вольфганг, смеясь, бросился на кресло и глянул на коробочки. Несказанный ужас объял его.

— Нет! Он не дописал! Кто же это закончил? — хрипло вскрикнул он.

— Что, «Реквием»? — безучастно переспросил Петр, — Зюсмайер, ученик Моцарта, а ты не знал?

— Как, этот чурбан? Я должен его послушать, сию минуту! — Вольфганг торопливым жестом открыл коробочку, резко выдернул диск, так что отломалось крепление в центре.

— Э! — Петр отобрал у него кружок. — Поломаешь мне плеер, капут. — Скрипач бережно уложил диск.

С первым звуком у Вольфганга перехватило дыхание, душа похолодела, словно в ней выпал снег. Ни один альтовый кларнет не мог звучать печальнее. Он сжал губы. Разве он не хотел написать самую грустную музыку в мире? Разве каждый из этих звуков не отболел внутри него сотни раз? Но услышать их наяву, вот так, — совсем другое дело.

Прежде чем вступил хор, он стряхнул слезы, вытер глаза рукавом.

— Нет, дальше, — сердито приказал он Петру, — это все мне изрядно знакомо. Перейдем к La…! — Нет. Нет, только не Lacrimosa, он не хотел этого слышать, не хотел. — К Sanctus! Что он сделал из Sanctus?

Петр глянул на коробочку, потом послушно нажал несколько кнопок.

Вольфганг тут же затих, прислушался, почувствовал, что каждый удар литавр отдается у него в животе.

— Боже в небе, это просто глупейшее бурчание, вот что это такое! Жу-жу-жу-ж-ж-жание и ничего больше! Это же не музыка, это безмозглая навозная муха бьется о стекло. Вместо того чтобы писать ноты, собрал навоз и мазнул по странице. Баран он, вот кто! — Вольфганг встал на колени перед аппаратом, рядом с Петром. — Нет! — воскликнул он. — Нельзя же так насиловать мелодию. Послушай, как он ее обрывает и впихивает туда тему, музыку не чувствует ни на йоту, болван, идиот, бегемот, бездарность!

Петр ткнул его в бок.

— Чего ты раскричался, ты что, умеешь лучше Моцарта?

— Но это же я… это не Моцарт! — напал на него Вольфганг. — Это же подлиза Зюсмайер, это он напортачил, послушай еще его мазню… вот, вот, слышишь? Боже, уши заложило от скуки! Проклятье. Надо что-то делать, надо изменить это!

— Совсем спятил. — У Петра было такое выражение лица, как будто он съел мыло.

— Да ведь уже все написано! — Вольфганг потряс кулаком в воздухе. — Если бы я только не забыл у них ноты, из-за этого подлеца Йоста! Теперь все придется часами выписывать заново, — он встал, заковылял по комнате взад и вперед. Неудивительно, что его вернули на этот свет! Не мог же Всевышний оставить в его наследстве такой искалеченный клок.

— Ладно, Вольфганг Мустерман, спятил, но можешь опять ходить. Сегодня у нас ангажемент. Штаны я тебе дам, — скрипач поморщил нос, — але первым делом должен ходить под душ.

С этими словами Петр вручил ему толстое, мягкое полотно и выставил его на лестницу.

— Ванная там, в конце коридора.

Ванная! Вольфганг уважительно кивнул, не ожидая такого царского заведения в жилище трактирного скрипача. Он открыл узкую дверцу, на которую показал Петр, и заглянул в темное помещение. Без свечи вряд ли удастся здесь разобраться, так что он поплелся обратно.

— Надо следить свои деньги! — в дверях стоял скрипач, протягивающий ему мятый бурый листок.

— Мои деньги?

— Да, гонорар со вчера.

Вольфганг схватил бумагу, разгладил ее и рассмотрел мелкий рисунок. Банковский листок! Он повернул его, увидел пятерку и ноль. — Это гульдены или талеры?

— У тебя, наверно, бардзо много денег, что можешь делать над ними глупые шутки.

— Да нет, я… просто никогда прежде не держал в руках таких бумаг. А это много?

Петр нахмурился, но Вольфгангу показалось, что он разглядел во взгляде участие.

— Не имел никогда пятьдесят евро? Тогда следи их получше. Ты в ванной закончил?

— Ах нет, всего лишь оттого, что там полный мрак, и я не могу разобраться. Так что, если позволишь, я попрошу у тебя свечу.

Петр протиснулся мимо Вольфганга.

— Выключатель снаружи, — он показал на скромный кружочек, прилаженный возле двери, стукнул по нему рукой, и в маленькой комнате тут же стало светло как днем. Вольфганг стоял как вкопанный и таращился на светящийся шар на стене.

— Как ты это проделал?

— Что, свет? Выключателем, вот, а как ты думал?

Поляк кивнул в сторону кружочка и оставил Вольфганга в недоумении.

Вольфганг протянул руку к этому украшению, маленькому кружочку с четырехугольником посредине. Наконец, он тоже стукнул по нему, как это делал Петр. Тут же стало темно. Светло. Темно. Светло. Он ощупал выключатель. Темно. Светло. Темно. Снова и снова, пока ему не надоело. Очарованный, Вольфганг вошел в маленькую комнату. На стене была приделана белая блестящая лохань для умывания, слева в нише стоял табурет с черным сиденьем, справа висела занавесь, за ней, впрочем, было не окно, а плоская ванночка на полу, в которой, конечно, нельзя было сидеть, очевидно, она была только для ног. Однако воду забыли, Вольфганг не нашел и ведра, с которым можно было бы за ней сходить. Так что он в очередной раз вернулся к Петру.

— Там нет воды. Если позволишь, я попросил бы ведро, а если…

— Что, опять? — Петр застонал. — На той неделе уж было сломано! — Он быстрым шагом направился в ванную и покрутил одну из бомбошек, приделанных над умывальной лоханью. Из серебряной трубочки тут же потекла вода.

— Опять работает, — объявил он и ушел.

Вольфганг, как прикованный, смотрел на весело журчащую воду, сунул в струю сперва один палец, затем второй, наконец все. Вода была теплая, постепенно она нагревалась, пока он не отдернул руки, чтобы не обжечься. Прямо как на ведьмовской кухне. Он попробовал покрутить шарик, заметил, что вода текла сильнее или слабее, в зависимости от того, в какую сторону крутить. Воистину изысканный насос. Там была и вторая бомбошка, может быть, она была сделана для туалетной воды. Он осторожно сдвинул ее с места, из трубки закапало. Вольфганг поднес указательный палец и понюхал, но разочарованно убедился, что это тоже была простая вода, правда, холодная, что весьма облегчало мытье.

Какой необычайно удобной стала жизнь — не нужно зажигать свечей, чтобы видеть по вечерам, нет нужды ни таскать воду, ни даже греть ее. Мир полон чудес. Он глубоко вздохнул, потом замер. И никто не должен водить по скрипке смычком, чтобы вышла музыка.

Он задумчиво рассматривал темно-желтый инструмент, который Петр вручил ему вместе с полотенцем. Поднес его к носу, обнюхал, взял в зубы, подул в него, но предмет звуков не издавал.

Исследовав его более тщательно, он заметил два крошечных клинка с одной стороны и с облегчением принялся скоблить бороду. С губы тонким ручейком потекла кровь.

В дверь просунул голову Петр.

— Не помешаю? — он показал в угол комнаты, где стоял табурет.

— Что ты, напротив, я привык беседовать, пока занимаюсь туалетом. Итак, скажи-ка, что это за место, в котором мы нынче будем играть?

— Итальянский ресторанчик, но не тот, который вчера. Хозяин лучше, всегда хорошая пицца перед работой. Пену почему не берешь? Уже порезался.

Вольфганг поднял взгляд на скрипача. Но тот повернулся к нему спиной и откинул сиденье табурета. Только теперь Вольфганг понял, что на самом деле это был гигантский ночной горшок, перед которым Петр встал и теперь с журчанием мочился. До чего же удобно! Следом с воркующим звуком потекла вода.

— Merveilleux![17] А испражняться туда можно?

Петр измученно посмотрел на него.

— Пшепрашам тя, кончай ерунду. Торопись, а то запозднимся, — выходя, он пробурчал что-то еще непонятное и закрыл дверь.

Вольфганг со вздохом опустился на огромный горшок.

Rex tremendae

Rex tremendae majestatis,

Qui salvandos salvas gratis,

Salva me, fons pietatis.[18]

Спустя полчаса Вольфганг, с чисто выбритыми щеками, красными от холода и волнения, ковылял за Петром по снежной слякоти, спустился по колдовской, движущейся лестнице в длинный подземный коридор, который справа и слева оканчивался черными дырами. Он вообще не решался двинуться дальше, страшась всех этих своеобразностей, но Петр каждый раз нетерпеливо оборачивался, и в итоге Вольфганг оказался в продуваемой шахте, проходящей под городом на глубине нескольких сажень. Воздух был полон гудения и рычания, и стены многократно отражали шумы. Полоски света в вышине освещали все ярко, как в полдень, хотя на улице уже было темным-темно. Налетела струя теплого ветра, напомнив Вольфгангу о его днях на юге.

— Что мы здесь делаем?

Раздался грохот, так что Вольфгангу пришлось повторить вопрос.

— Пешком тут далеко, с твоей-то ногой!

Грохот нарастал, как контрабас, к нему добавился резкий свист, как будто ребенок занимался на флейте. Казалось, он шел оттуда, где пол просторной катакомбы оканчивался резким обрывом. Вольфганг подошел к краю и заглянул вниз. В полу были укреплены короткие балки, скорее всего, это были крепления потолка, то есть под этим этажом находился еще один. Не там ли производили этот дьявольский шум? Затылком он почувствовал легкий холодок ужаса, тут же его крепко схватили за руку и оттащили назад. Не успел он оглянуться, как на него с невероятной скоростью надвинулось что-то громадное, и перед самым носом у него пронесся блестящий серебряным блеском адский змей. Он вскрикнул, попятился и ухватился за Петра, все еще держащего его за руку повыше локтя.

— Что делаешь? Холера! Жить надоело?

Сердце металось в паническом страхе. Вольфганг встал как вкопанный, не в силах бежать, и не сводил глаз с чудища, которое тем временем остановилось, посапывая. Ощущая биение крови в самых кончиках пальцев, он увидел огромный, продолговатый ящик с окнами и дверями, сквозь которые можно было заглянуть внутрь. Там стояли и сидели люди, безучастные, как будто им не грозила опасность. Петр взял Вольфганга за плечи и подтолкнул туда, откуда он его только что оттащил.

— Давай, уже уезжает!

— Нет, нет, ни за что, клянусь жизнью, ты меня туда не засунешь! — Вольфганг отставил ногу в сторону, уперся и стал отталкивать Петра от себя с таким упорством, что скрипач, хотя и был крупнее и сильнее его, не смог ничего поделать.

— Двери закрываются, — раздался бесплотный голос, вещавший, словно через раструб гигантского рога. С нарастающим свистом змей снова зашевелился, и, двигаясь все быстрее и быстрее, унесся в черное отверстие шахты на противоположном конце катакомбы.

Петр отпустил руку Вольфганга, вяло оттолкнул его и поправил на плече ремень от футляра.

— Цо робишь, а? Есть хочется? А времени уже нет! Тринадцать минут, пока будет следующий. Але входи сразу, когда приедет.

— Ты хочешь сказать, он не один такой? — Вольфганг застыл, глядя вслед чудищу, сердце все еще тяжело бухало, словно в литавры. И Петр ожидал от него, что он отдастся на съедение дракону.

— Куда он отправит нас?

— Квартал музеев надо, сегодня туда.

— А… ты уж не раз проделывал это?

— Сегодня уж чвартый чи пятый раз, по-моему. Хозяин добрый, клиенты ходят хорошие. Раз сорок евро получил чаевые!

Вольфганг кивнул, как мог, равнодушно, пытаясь привести мысли в порядок. Глубоко вдохнул. Видно, этот кошмарный змей не подавал Петру ни малейшего повода для беспокойства. Следовательно, это была всего лишь обычная повозка, дилижанс, подобно тойотам, что разъезжают по улицам Вены (их там, верно, тысячи) и которых он так боялся еще вчера утром — а потом они оказались весьма полезным удобством! Путешествовать в них намного приятнее, чем в каретах, которыми он пользовался до сих пор — те скакали на дороге так, что к вечеру зад у него болел, как у озорника, которому задали ремня. Снова раздался грохот, шум усилился, перешел в свист, и Вольфганг почувствовал, что сердце уходит в пятки. Он непроизвольно отодвинулся.

— У тебя, часом, клаустрофобии нет? — В выражении лица Петра читалось участие, и все же он раздраженно вздохнул.

Вольфганг пожал плечами — чем бы оно ни было, он этим, скорее всего, не обладал, ведь кроме одежды на теле и музыки в голове он не знал ничего, пребывавшего в его собственности.

— О’кей, просто закрываешь глаза, я беру твою руку, — он крепко держал Вольфганга, направляя его к повозке, напоминавшей скорее даже не карету, а вытянутый, низкий дом, вставший перед ними и глотавший людей. — Всего несколько станций, — Петр ласково похлопал его по плечу, когда они вошли внутрь, потом снял с плеча инструмент и прислонил его к низкой ширме рядом с дверью, которая сама собой закрылась с таким шипением, словно испускала газы.

В восторге, граничащем с ужасом, Вольфганг не спускал глаз с медленно соединяющихся дверей. Рядом не было никого, кто бы мог их закрыть! Змей дернулся и поехал, Вольфганг еле устоял на ногах, затем оступился, потерял равновесие и почувствовал, что его несет по проходу, как камень из пращи. Он махал руками, пытаясь остановиться, наконец поймал одну из стоек, укрепленных около кресел, и обвился вокруг нее. Ух, ну и скорость! Он огляделся, расплывшись в улыбке, рассмеялся, снова обрел равновесие и радостно захлопал в ладоши. Он уже видел, как мимо окон проносятся ожидающие люди, когда ему пришлось снова крепко обхватить стойку, ибо на этот раз его понесло в обратном направлении, потом червь остановился, двери пукнули и открылись. Теперь ему стало понятно, зачем с потолка свисали петли. Он попробовал ухватить такую петлю, и ему пришлось встать на цыпочки.

Перед ним вырос Петр, улыбка у него была такая слабенькая, что сквозь нее просвечивала тревога. Он велел Вольфгангу сесть, как врач, прописывающий тяжелому больному постельный режим.

Вольфганг, скосив глаза, наблюдал за скрипачом, для которого адский змей был, видимо, привычным средством передвижения. Чудище снова поехало, за окном почернело. Похоже, что никого из узников не беспокоил полет через подземные проходы со скоростью пушечного ядра, с домами и улицами, нависавшими сверху. Снаружи снова замелькали огни, Вольфганг увидел, что там стоят люди, входят, выходят, и почувствовал неясный, приятный холодок ужаса. Ведь если правильно рассудить, какое это увеселение! Хотелось бы знать, что за невидимая сила толкала или тянула эту махину, открывала двери, катила лестницы, так что человеку не нужно было даже двигать ногами.

— Оно едет — вовсе само собой? — осторожно спросил он Петра.

— Что ты имеешь в виду?

— Вот эта повозка. — Он хлопнул ладонью по креслу.

Петр наморщил лоб и, кажется, задумался.

— Внутри там точно водитель. Але есть уже и без них, может, в Японии или где еще.

Вольфганг постарался сделать понятливое лицо.

— А куда на них можно поехать?

Петр указал на таблицу над окном, на которой, огибая невидимый центр, сплетались разноцветные линии.

— Почти весь город. — Он помолчал, посмотрел на Вольфганга и тихо кивнул. — Ты тож из деревни, — он, кажется, не ждал ответа. — Первый раз, как я сюда приехал — уж два года прошло. Ничего не понимал. — Он улыбался, как дедушка, вспоминающий молодость. — Все громадное. Так хотел, чтобы кто-нибудь показал город, — он опять кивнул, потянул Вольфганга к выходу и на мгновение положил руку ему на плечо. — Сделаем экскурсию, завтра. Вместе. Ты и я.


Но на другой день, когда Вольфганг проснулся, на улице вместо снега был ливень, уже в воздухе казавшийся грязно-коричневым и выбивающий постоянное тремоло по жестяным подоконникам Петровой квартирки.

Петр решительно покачал головой.

— Сегодня никуда не иду, только до «Биллы» и обратно, пшиячель.

— Жаль! — Вольфганг смотрел в окно. Ему не терпелось исследовать улицы и площади, находить старое и новое, выяснить, что сохранилось от его прежней Вены, а что кануло в мир иной. Впрочем, если Петр собирается нанести визит даме, он не смеет мешать ему ни при какой погоде.

— Давай со мной, так сразу узнаешь, как это делать, если будешь один.

Вольфганг тут же обернулся, подмигнул Петру:

— Смотри ты, шельмец эдакий! Благодарю покорно, однако ж, у меня не было недостатка в опыте, — тут он осекся.

А может быть, Петр отчасти и прав. Женщины, которых он встречал за последние два дня на улицах и в трактирах, не только выглядели совершенно иначе, чем он привык (либо полуголые, либо неотличимые от мужчин), но и вели себя таким образом, что несколько указаний ему, похоже, не помешали бы.

— Впрочем — если она недурна…

— Кто?

— Как ты только что ее назвал? Билла?

— Очень недурна там одна кассирша! — Петр засмеялся. — Идем, хлеба купим, и молоко у нас тю-тю.

Проходя меж бесконечных полок в метр высотой, Вольфганг не уставал удивляться. Он то и дело останавливался, вставал на цыпочки, наклонялся, рассматривая изобилие товаров, выставленных здесь на продажу. Всю рыночную площадь взяли и запихнули в одно здание — что, ввиду зимних условий, показалось ему весьма разумным. Он не припоминал, чтобы когда-либо ходил с Констанцей на рынок, да и она обычно посылала туда прислугу. И все же, как непохоже выглядело все, что он здесь видел: стало модно заворачивать товар в своего рода стеклянную бумагу, даже картофель и караваи хлеба блестели, облепленные такой кожурой. У Вольфганга разыгрался аппетит, и он грузил в сверкающую тележку Петра ветчины, колбасы, кренделя, пироги и плоды, каких он никогда раньше не видел.

— Хватит, ты все не слопаешь!

— Ну, я… — Вольфганг остановился. Перед ним возвышалась стенка, с него ростом, с которой глядели пестрые, украшенные сусальным золотом бонбоньерки. — Что это?

— Конфеты «Моцарт». Знаешь?

— Кон-фек-ты Мо-царт? Ха! — Вольфганг хлопнул себя по ляжкам и обернулся на одной ножке. — Превосходно! Конфекто-Моцарт! Моцарт-конфет-ти! Скажи, их что, можно есть? — Он начал вытаскивать их из коробочки одну за другой: круглую, продолговатую, квадратную, одну даже в форме скрипки, пока Петр это не прекратил.

— Хватит, дорого, штуки эти. Купи шоколадку, дешевле.

— Но, Петр, в Моцарте ты мне отказать не сможешь, любезный друг, его я здесь не оставлю, я его съем! Ха-ха-ха! — Он покопался в кармане и вытащил мятую коричневую банкноту, заработанную позавчера.

Петр оставил его в покое и начал, качая головой, выкладывать покупки из тележки на черный стол, по которому они ехали сами собой. Молодая женщина, не глядя, брала их по одной в руки и возвращала на место, под резкое, неритмичное попискиванье. Это, верно, и была та дама, о которой говорил Петр.

— Как поживаете, фрейлейн Билла? Прескверная погода нынче, вы не находите?

Фрейлейн Билла повернула голову и коротко кивнула, как показалось, немного расширив ноздри.

— Сорок шесть семнадцать.

Вольфганг протянул фрейлейн Билле банкноту.

— Браво, так быстро, верно, и я бы не сосчитал! Хорошего вам дня, фрейлейн Билла!

— У тебя одна ерунда в голове, — когда они вышли на улицу, мокрую от дождя, Петр засмеялся. Потом серьезно сказал: — Але почти пятьдесят евро!

И Вольфгангу почудилось, что ему уже знаком этот суровый взгляд искоса.


— Куда хцешь пойти первым делом? — спросил Петр на следующее утро.

В метро, когда поезд подъезжал к Карлсплатц, то и дело мелькала табличка «Опера».

— В оперу, наконец-то! — страстно отозвался Вольфганг. — А потом в каждое из мест, где играют музыку!

— Господи, весь город полный музыки!

— Я хочу послушать что-нибудь новое, что-нибудь совершенное à la mode. Что нынче в опере?

Петр пожал плечами.

— Как всегда. Моцарт, Вагнер, Рихард Штраусс…

— Но это как раз не новое, а совершенное наоборот. Дают же там музыку, которую пишут лучшие головы этого времени?

— В Венской опере? — Петр засмеялся и опять обдал его таким взглядом, под которым Вольфганг предпочел замолчать.

Петр два дня ездил с ним по городу вдоль и поперек и с готовностью показывал все, что бы Вольфганг ни пожелал увидеть.

— Все турысты ходят в Пратер и Хофбург[19], а ты хцешь автобан!

— Что значит туристы? — Вольфгангу приходилось перекрикивать ветер и шум. Прислонившись к перилам моста, он пытался плюнуть на тойоты, грохочущие под ними. В Хофбурге ему знакома каждая стенная ниша, а здесь, здесь было нечто новое, куда интереснее.

Петр тихо хихикал.

— Ты странный, пшиячель.

— Ах, Петр, а разве тебе порой не бывает отрадно подумать о тех вещах, которые только делают вид, будто их уже до конца изучили?

Когда Петр в ответ многозначительно посмотрел вдаль, Вольфгангу пришла в голову спасительная мысль.

— Петр, я знаю одну смешную игру. Разреши мне целый день задавать тебе самые глупые вопросы, какие выдумает моя усталая голова, а твое задание будет — отвечать на них благородно, серьезно, с вящим тщанием и ничего не пропуская. Теперь же! А я в свою очередь сегодня после работы оплачу нам добрую пирушку, в любом трактире, какой ты пожелаешь, sous condition[20], что и там будет музыка. Только, пожалуйста, на этот раз вправду новая!

Ударили по рукам, и для Вольфганга это было как избавление — он немедленно, сбросив путы, начал расспрашивать скрипача обо всем, что только приходило в голову. Он остерегался показать, что и в самом деле не имеет ни о чем представления, для чего напускал на себя вид экзаменатора. И хотя Петр тоже мог объяснить ему далеко не все (мир оказался просто переполнен вопросами), все-таки после разговора он знал, что за большинством чудес кроется не что иное, как новая форма энергии, что новости шли теперь не дни и недели, а разве что несколько минут и что нужно гораздо больше бояться произвола женщин, чем монархов. Когда вечером они развлекали праздничное общество за рождественским ужином в итальянском ресторане вдохновенными ариями Пуччини, у Вольфганга было такое чувство, будто за один этот день у него в мозгу разобрали целый дом и из тех же камней сложили новый, совершенно по-другому.

— Вот видишь, Петр, друг мой. Еще мой старый добрый — добрейший! покойный отец говаривал, что не бывает глупых вопросов, — и он в ожидании встал перед Петром. — Так скажи мне, Петр, любезный друг, как могло бы сделаться такое, чтобы человек путешествовал по времени?

— Путешествовал во времени? Ерунда, это люди не могут.

— Разумеется, могут, Петр, это должно получаться, я знаю, что так бывает, а ты объясни мне как!

— Трудный ты тип, пшиячель! — вздохнул Петр. — Точно не знаю, как получается. Что-то такое с Эйнштейном, надо лететь в космосе, быстро, вокруг Земли. Але это все ерунда, — скрипач махнул рукой, закрывая тему, — читал про русского астронавта, два года на космической станции, а время сдвинулось на полсекунды или в этом роде.

Бесполезно. Каждый ответ, который выдавал Петр, рождал только множество новых вопросов.

— Значит, один лишь Господь Бог может, — он обращался скорее к самому себе, чем к Петру, — поместить нас в любое время, в котором мы нужны больше всего.

— Бог может все, Ему не нужно машину времени.

— Машину времени? — Вольфганг насторожился. — Что это такое? Как она устроена?

— Ерунда, это только в кино. Нельзя построить, не выйдет.

— А почему?

— Ну, я музыкант, я не техник!

— Ха, ведь правда! Musikus! И день еще не кончился. Так что, поведай мне скорее, как музыка попадает в серебряные диски и как она оттуда выходит.

Петр скорчил физиономию, ухмыльнулся:

— Выиграл, пшиячель. Теперь хочу много пить, и знаю, куда пойдем!

Recordare

Inter oves locum praesta,

Et ab haedis me sequestra,

Statuens in parte dextra.[21]

Клуб Blue Notes располагался под сводами, которые составили бы гордость средневекового монастыря. Стены и колонны там были подсвечены синим и погружали все заведение в холодный призрачный свет. Впрочем, Вольфганг, кроме локтей и спин, видел только светящиеся линии на черном полу и радовался, что Петр прокладывает ему дорогу через толпу, направляясь к барной стойке, освещенной тем же синим светом. Было очень накурено.

— Почему люди готовы столь много платить за вход, чтобы стоять в клубах дыма?

— Сейчас послушаешь, музыка класс.

Вольфганг, напрягая слух, пытался расслышать какую-нибудь музыку в обрывках, которые добирались до его слуха сквозь шум. Скептически посматривая вокруг, он взял протянутое ему пиво.

Зажглись новые огни, на этот раз — желтые, осветив небольшую сцену, на которой красовалось трое музыкантов. Чтобы увидеть больше, чем их макушки, Вольфгангу пришлось бы встать на цыпочки, но этого пока не позволял больной палец. Он слышал, как настраивают инструменты. Похоже, готовилась настоящая какофония: рояль звучал глухо и пыльно, будто на струнах лежала попона, на контрабасе произвольно дергали за струны. Раздались энергичные аплодисменты, и Вольфганг недоуменно огляделся. Где музыка, их заслуживающая? Самое большее — нагромождение ненормальных звуков, следующих друг за другом без малейшей системы! Он скрестил руки на груди.

Но потом над сценой внезапно поплыл выпуклый звук, похожий на кларнет, легкий и вибрирующий, сильный и в то же время податливый, превращаясь в отчаянную мелодию. Вольфганг не дышал. Это отличалось от всего, что он знал, и было свободно от всего, что стесняло его до сих пор! Когда он понял, как была устроена эта музыка, его охватила детская радость. Он встал на перекладины табурета, чтобы увидеть волшебного кларнетиста, производящего эти бесстыже телесные, да, можно сказать — похотливые звуки. Чувственные, мягкие, в раскачку и с придыханием, они заполняли весь его организм. Во все глаза смотрел он на блестящий инструмент, выглядевший, как помесь почтового рожка и чаши для причастия в соборе Святого Стефана. Золотой альтовый кларнет!

— Какой это инструмент? — тут же потребовалось узнать у Петра.

— Саксофон? — улыбнулся Петр и победно постучал пальцем по небольшим часам, которые он носил на запястье. — Але полночь прошла, не задаем дурацких вопросов!

Вольфганг засмеялся, отставил бокал на стойку и придвинулся поближе к сцене. Сакс-о-фон. Он тщательно наблюдал за музыкантом и вбирал в себя все особенности сверкающего орудия звука, причем у трубача была и другая его вариация, покороче и в более высоком регистре, и по мере необходимости он менял одну на другую. В нем проснулся беспокойный зуд, он быстро перебирал пальцами, понимая, что следующие дни будет занят не чем иным, как сочинением чудеснейшей музыки для этой фантастической игрушки.

А потом он увидел ее. Порождение тех совершенных звуков. Она сидела за маленьким высоким столом перед сценой, разговаривала с соседкой и искусно пускала колечки дыма. Он смотрел на нее завороженно. Густые темные волосы были собраны в пучок, спина не покрыта ничем, кроме двух свисающих ленточек, завязанных на шее, на которых держалось платье. Он отчетливо видел ямочки позвонков на ее спине, и ему казалось, что он проводит по ним кончиками пальцев.

Лицо было не то чтобы красиво, но ее манера, смеясь, запрокидывать голову, мгновенно лишила его рассудка. Когда она снова двусмысленным движением взяла блестящими, вишневыми губами одну из этих новомодных белых сигарок, он не мог удержаться и протиснулся к ней.

— Сударыня, вы позволите? — с галантным поклоном он взял у нее спички и попытался вспомнить, как с ними обращаются, но от волнения коробок выскользнул у него из рук. Он тотчас нагнулся и стал шарить в темноте между ножками стула. Он вылез красный от стыда, но без спичек: — Пропали! Улетели! Уронил и потерял! — Тут Вольфганг улыбнулся до ушей, схватил свечу, мигавшую в маленьком стеклянном подсвечнике на столе, и поднес ее к сигаре красавицы.

— Коротышка, отвали, — не взглянув на Вольфганга, она зажгла сигару от зажигательного аппарата своей спутницы и продолжила беседу, как будто его там и не было.

Уничтоженный, Вольфганг побрел обратно, кинув последний взгляд на роскошную шею, влез на табурет у стойки, рядом с Петром, и заказал еще пива.

— Не бери в голову, — посоветовал ему лакей за стойкой, настоящий мавр, страшный, как привидение, с блестящими белками глаз, — она и не таких отшивала. А сейчас она — с саксофоном, с ним тебе тягаться — ноль шансов из ста.

Вольфганг выслушал его мрачно. С саксофонистом! Он, как мог, выпрямился на табурете, вытягивая шею, пока не увидел в синих всполохах дылду-блондина, небрежно облокотившегося на рояль, и с отсутствующим взглядом выдувавшего из инструмента небесные звуки.

— Почему мы не играем здесь? — раздраженно поинтересовался он у Петра.

— Здесь? — Петр удивленно поднял брови. — Вольфганг! Я есть скрипач классики, а не джаза!

— Но это вопрос репертуара, только и всего, — Вольфганг сердито отвернулся и энергично забарабанил пальцами по стеклу барной стойки.



* * *

Автобус Петра в Польшу отправлялся за несколько дней до Рождества. Скрипач складывал вещи в маленькую черную сумку, а Вольфганг слушал его нескончаемые наставления:

— Ноты отнесешь до издателя! А то умрешь мне с голоду! В ванной не запамятуй знова бойлер! — Петр понизил голос и кисло подмигнул Вольфгангу: — И пользуйся туалетом!

— Да, папаша Петр, разумеется. — Петр так и не смог простить Вольфгангу, что тот писал из окна. Неслыханная женщина из дома напротив моментально наябедничала управдому, и Петр теперь страшно беспокоился, как бы тот не вмешался.

— Впредь я собираюсь вести себя смирно, дверей не открывать, чужих не впускать… Хотя!.. Впущу, конечно, и с превеликой радостью, если то будет дама!

— Дурень! Куда будешь идти в сочельник?

Вольфганг пожал плечами.

— Я неустанно думаю о том, должен ли я пойти с кем-нибудь к святой мессе, ибо…

— Но должен иметь семью, где-нибудь!

— Все умерли, — Вольфганг криво улыбнулся, — то есть, по всей видимости, я ничего не должен уже никому, кроме моего Создателя, и могу на этот раз спокойно провести весь сочельник, сочиняя новую оперу. Если, конечно, не случится такого, что папа Петр будет настаивать, чтобы я пошел к мессе — и тогда я пойду, сразу же, побегу, убегу, убого у…

— Нужно идти, Вольфганг! Хотя бы в сочельник, пшиячель. А то ты совсем один, не можешь радоваться празднику Господа Иисуса Христа.

— О горе убогому мне! — Вольфганг театрально простер руки к небу. — Когда у меня было не менее, чем один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, ох, пятнадцать праздников за прошедшие (прескверное совпадение!) — один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, да что говорить, пятнадцать ден! Как же сердцу и душе не зачахнуть в сочельник без Jingle Bells и без White Christmas?

Он упал на колени перед Петром и протянул к нему молитвенно сложенные ладони:

— Пощади, папа Петр, даруй душевный покой, отметим Рождество вместе, еще один-единственный, распоследний раз. Не будем брать твою скрипку, возьмем лучше вдоволь вина и пива. Отметим с тобой Blue Christmas. Любезный мой, душевный, лучший друг Пшеячель, это будет твой долг!

— Ага. Blue Christmas! — пробурчал Петр и шутя ткнул его в бок. — Я знаю, ты не за пиво туда идешь. Женщина в голове, так ум не работает.


— Ну а у тебя как с умом? — спросил Вольфганг по дороге, пока они шли сквозь звонко-морозную ночь.

— Работает. Шесть лет женат.

— Петр! И ни словом мне не обмолвился! Где ты ее прячешь?

— Дома, в Мругове.

— Так по какой же причине она не здесь, не при своем истинно верном супруге? Пока со мной была моя милая женушка — а она была мне, клянусь, всех милее, — я ни на день не желал ее отпускать.

Петр благоговейно понизил голос:

— У тебя была — жена? И тоже есть умерла?

Вольфганг энергично кивнул:

— Как есть умерла.

— Но отчего? — Петр опустил глаза, еще резче, чем понизил голос.

От старости, подумал Вольфганг, вертя в руке толстую перчатку Энно.

— Это долгая, грустная, безутешная, мрачная, ужасная, жуткая история — расскажи лучше о твоей милой женушке. Как же она отпустила тебя, так надолго?

— Она мне сюда и отправила. — Петр пнул упаковку от булочек, прилипшую к ботинку, пришлось остановиться и наступить на нее другой ногой. — Мне есть лучше дома. Але я тут за три месяца заработаю столько, как есть в Польше за год.

Петр резко распахнул стеклянную дверь бара Blue Notes, и Вольфганг спустился за ним под своды. Рояль, который и в самом деле оказался темно-синего цвета, уже спал в полутьме, несколько столов еще были заняты, но нигде он не встретил того, к чему стремился. Поверх всего плыли, нарастая и убывая, как в трансе, те незнакомые звуки, которые, как объяснил ему Петр, производила некая машина, и для них не нужны были инструменты, а только маленькие, вибрирующие коробочки, такие же, как для механизмуса у Петра дома. Петр объяснил ему что-то о колебаниях и электричестве — той силе (верно, родственной магнетизму), которая могла приводить в движение метро, по ночам заливать город ярким светом, но была недоступна его пониманию.

— Твоя возлюбленная. Это, верно, та дама, что на портрете в гостиной? Светловолосая?

— Да, — Петр со вздохом кивнул и прислонился к барной стойке, — первая красавица всего Мругова.

Вольфганг вспомнил портрет с безрадостным взглядом Петра и покосился на скрипача. В этот момент дверь открылась, и он уставился на темную копну волос, фантастически блеснувшую в синем свете.

— А она — несомненно — первая красавица Вены, — потом он увидел белобрысого саксофониста, который небрежно ее обнимал.

Петр наверняка тоже смотрел ей вслед, он печально переглянулся с Вольфгангом.

— Выступает, словно царица Савская. А ты бедняга.

— Возможно, я и кажусь бедняком, однако обладаю способностями, кои позволю себе считать богатством. Монархов отменили — а у этого обстоятельства есть немало хороших сторон! — и Вольфганг с гордо поднятой головой направился прямо к покинутому всеми роялю.

Он взял несколько нежных аккордов, готовый тут же убрать руки с клавиш. Но, вопреки его опасениям, рояль не был ни расстроен, ни сломан, так что он сел и начал вить мелодию вокруг тех искусственных звуков, которые, не лишенные своего обаяния, все-таки просто висели в воздухе, как голос неутомимого чтеца, на которого давно уже не обращают внимания. Вольфганг медленно обвел взглядом последние парочки, стоявшие по углам, прижавшись друг к другу, стойку бара с невероятным количеством бутылок, опустевшие столики и, наконец, посмотрел на мерцающие черные волосы.

Все уже плавало в темной, как ночь, дремоте, в покое, будто лишенное веса. Но чувствовалось и другое: тоска, сгущенная временем, квинтэссенция ожидания, готовая перейти в опьянение или иссякнуть, которую он теперь возвращал в синий зал как то восходящую, то нисходящую тему в ми-мажоре, она смолкала в модуляциях пианиссимо, чтобы потом восстать с новой силой. Он видел Петра, повернувшегося к нему вместе с табуретом и слушавшего. Он видел темнокожего бармена, застывшего с бокалом и полотенцем в руках, и видел ее — она тоже обернулась к нему, все еще в объятиях долговязого — и поприветствовал ее задорной вариацией. Но когда механизмус, исполнявший роль баса в его игре, закончил, красавица еще оставалась на плече своего кавалера. Прошло два-три такта, пока тишину не прорвали резкие удары следующей пьесы из механизмуса.

Вольфганг поднялся, переигрывать эти шумы ему не хотелось. Он послал ей последний взгляд, заметил в баре мавра, кивавшего на рояль и с готовностью отключившего звук механизмуса, но Вольфганг покачал головой, сел рядом с Петром и поискал свое пиво. Из углов аплодировали, Вольфганг послушными кивками раскланялся во все стороны.

Бармен закрыл кран и протянул Вольфгангу свежего пива.

— Парень, это был нереальный класс. Ты профи?

Вольфганг был не уверен, что ему отвечать, поэтому молчал и сдувал свежую пену.

— Насчет шансов из ста, — бармен кивнул в сторону саксофониста, — беру свои слова назад, по части музыки явно дело другое.

А Петр весело чокнулся с Вольфгангом пивом.

— Ты есть лучший пианист, кого я знаю, пшиячель. Будь здоров — с Рождеством!


Пустота в квартире Петра удручала Вольфганга, и он целыми днями слонялся по центру, лишь бы не сидеть дома, осторожными кругами ходил вокруг собора Святого Стефана, радовался шуму торговых улиц, веселой суете, дававшей странно неверное чувство, будто места хорошо знакомы. Подолгу гулял в зимних парках, уступая дорогу неожиданно проносящимся двухколесным машинам, смотрел на бесчисленные детские кроватки на колесах, в которых молодухи вывозили свое потомство, нерешительно торчал на обочинах широких улиц, не отваживаясь перейти на ту сторону. Насколько он понимал, колесо и есть колесо, даже в новую эпоху, но вертелось оно теперь куда быстрее, чем прежде, и, похоже, без колеса мир бы остановился. Он скучал по лошадям. Снова и снова тянуло его к собору, где стояли извозчики, а кони фыркали и от них шел пахучий пар: закрыв глаза, можно было почувствовать себя почти дома.

К обеду, когда музыка в голове настойчиво просилась на бумагу, он садился в каком-нибудь кафе, желательно набитом битком, и доставал нотную тетрадь. Правда, от таких обедов его денежные припасы таяли, как масло на солнцепеке. Хозяин ресторана, где он выступал с Петром, предложил ангажировать одного Вольфганга. Но гонорар он предложил до того невзрачный, а ехать надо было так далеко, что Вольфганг так ни разу туда и не собрался. Не терпелось сочинять, он буквально лопался от музыки, а отвратительная писанина съедала все время.

Фортепианный концерт с искусной каденцией для саксофона почти окончен и лежит у Петра на кафельном столике, тут же — две скрипичные сонаты для Петра, пара песенок — точнее, просто наброски на тему, которую он услыхал в магазине, — и еще весьма много отрывков, идей, которые годились по крайней мере для оперы. И наконец — наконец он снова вспомнил о реквиеме, витающем над ним высшей силой, хотя с каждым днем он все легче отгонял эти мысли. Ведь сколько ни размышляй, почему он находился в сегодняшнем дне, который был, по сути, далеким завтрашним и не предназначался ему, все же не находилось никакого мало-мальски правдоподобного ответа. Ничто не известно наверняка и ничто не исключено. Кто знает, что случится, когда он действительно завершит заупокойную мессу, воздав должное и земле, и Небу? Если, пересилив себя, он вернется к неизменным и отчетливым звукам Lacrimosa, пронзающим ему душу? Вернется ли за ним гонец, его архангел Михаил? Может быть, тут все и закончится, жизнь его будет завершена, а задача — исполнена? И немыслимый вывод: получалось, что сам этот срок в его руках?

Он решительно записал следующий такт Agnus Dei и запретил себе кощунственные мысли. Хватит! Нужно закончить это произведение — не потому, что его пугало Небо, а потому, что к этому обязывала земля, и в первую очередь — его честь. Он не успокоится, пока унылую халтуру того дурака, недостойную его имени, не заглушит истинно возвышенная музыка.

— Компонируешь как робот, потом бросаешь по углам! Вся квартира в нотах! — укорял его Петр перед отъездом, вручая адрес музыкального издательства на желтом листочке.

Вольфганг пересмотрел беспорядочно наваленные бумаги. Скрипач прав. В тот же день он собрал ноты в папку и отправился в издательский дом «Зинглингер». Там ему предложили оставить ноты и сведения о себе, а в следующий раз зайти в феврале.

Теперь Вольфганг бродил по улицам, простаивая подолгу у витрин больших магазинов, в которых безглазые куклы представляли костюмы, плащи и куртки. Поначалу странная мода на длинные штаны и прямые юбки казалась чужой, и привыкать к ней не хотелось, но теперь она нравилась ему все больше, а иногда даже врезалась в память какая-нибудь особенно красивая вещь.

Он все еще ходил в куртке Петра и поношенных штанах Энно. В таком платье успеха нигде не добиться, в его времена тоже так было, и прошедшие двести лет вряд ли что-либо изменили.

Так что он отважился войти в магазин, остановился среди столов и стоек, на которых рядами висела одежда, и стал щупать ткани, рассматривать пуговицы и пряжки, наконец, взял белую рубашку с блестящими золотыми пуговицами и приложил к груди.

— Мужская одежда там. — Миловидная дама в очках жестом показала куда-то в глубь магазина.

Вольфганг кивнул, смущенно уставившись на блузу — он так и не выпускал ее из рук, пока дама не забрала ее, а потом, помедлив, сделал несколько шагов в указанном направлении. Столкнувшись с кем-то, он испугался, обернулся, забормотал извинения, и только потом сообразил, что толкнул куклу в одежде. Потер плечо и поднял глаза. Кукла была почти голая, только на груди и между ног прикрытая лоскутками светло-зеленого, тончайшего тюля, они держались на теле ленточками и бретельками того же цвета. Он смотрел не дыша, потом перевел взгляд на следующую куклу, с такими же лоскутками черного цвета. Резко отвел взгляд. Одна мысль о том, что с женщины можно снимать такое… Неужели это и вправду белье? Он восхищенно рассматривал крошечные штучки, лежавшие на подставке у куклиных ног, потом осторожно осмотрелся, но так и не решился их потрогать. Время от времени он поневоле снова поднимал глаза на куклу, у которой сквозь вышитый тюль просвечивали маленькие, тугие груди. Мимо него прошла молодая женщина и стала рыться в зеленых и черных лоскутках, выбрала себе несколько, внимательно рассмотрела их, приложила один к животу и отправилась дальше.

— Чем я могу вам помочь?

Вольфганг испуганно обернулся, снова увидел даму с блузой и потер глаза. Ему показалось, что ее одежда вдруг стала просвечивать, до самой кожи, и он увидел те самые, восхитительные светло-зеленые мелочи. Фа-мажор, проклятущий фривольный фа-мажор! Он потряс головой и зашагал дальше.

Фа-мажор! Светло-зеленые ноты, как маленькие кобольды, выделывали бурлящий хоровод на обнаженной коже, взлетали в диком ритме шестнадцатых и кувыркались в игривых движениях. Он стал напевать бодрую мелодию, тихонько отбивая ритм правой рукой, и не успокоился, пока не дошел до отдела мужской одежды и громадным усилием воли не усмирил музыку до благонравного анданте.

Одежда висела рядами, и он робко погладил кончиками пальцев полы сюртука — попадались все сплошь серые да черные, и Вольфганг с грустью вспомнил прекрасные вещи, некогда бывшие у него. Он носил роскошный жакет, зеленый бархатный, его любимый, и другой — глазетовый, кобальтового оттенка, с отделкой шнурами. Но самый красивый — красный, — впрочем, он и стоил ему целое состояние. Наконец, в самом углу он заметил стойку с вещами посимпатичнее — кремовым, зеленым и красным платьем. Не успел он притронуться к сюртукам, как перед ним вырос какой-то человек.

— Превосходный выбор, поздравляю, ткань легко стирается и очень приятная в носке. Есть вещи на ваш рост, — он ловко выдернул одну из вешалок, помог Вольфгангу одеться и подтолкнул его к зеркалу.

Да, это тебе не старый жилет Энно! Вольфганг вертелся, оглядывая себя со всех сторон. Какой сочный цвет, цвет спелого граната. Вот как следует выглядеть респектабельному человеку.

— Не упустите выгодное предложение, пожалуйста, скидка сорок процентов от начальной цены, — продавец схватил ярлычок, прикрепленный на рукаве: — Сейчас костюм стоит всего девяносто пять сорок.

Вольфганг довольно посмотрел на этого господина, потом в зеркало, почувствовал, что не может сдержать улыбку. У него в кошельке лежала ровно одна банкнота в сто евро. Через несколько минут он стал обладателем собственного костюма и впервые за долгое время ощутил себя полноценной личностью.

Сообразно с новым состоянием, он нанял на последнюю мелочь кремовую тойоту и прокатился в сторону дома, по городу, постепенно расцветавшему на зимнем солнце.


Сначала он стеснялся смотреть. Она висела на стене дома, как видение, и улыбалась ему, а по мокрому, блестящему телу скатывались пузырьки пены, открывая обнаженное плечико, часть груди, талию и, наконец, — прекрасный округлый зад, такой упругий и гладкий, что Вольфганг невольно ощутил зуд в паху и на всякий случай поставил на колени пакет с одеждой. Между тем кучер тойоты на мягких козлах сидел с сонной физиономией и только кивнул проезжавшему мимо коллеге. Когда поездка закончилась, Вольфганг не устоял и еще раз прошел весь путь пешком, чтобы посмотреть на совершенно нагую женщину — правда, только искоса и с противоположной стороны улицы. Мужчины, проходившие мимо, даже не оборачивались. Он покачал головой и повернул к дому. В какое бесстыжее время его занесло, если людей не возмущает ни женская ножка, ни голое плечико, ни полностью обнаженная женщина! Последний раз украдкой взглянул на блестящие бедра, отвел глаза и прибавил шагу.

Впрочем, находились дела и поважнее мокрых ляжек, пусть даже и голых. В один из походов по городу Вольфганг обнаружил, что на афише оперы тяжелыми черными буквами значится «Волшебная флейта». С тех пор он нетерпеливо подгонял время, пропустил Пуччини, Вагнера, Верди, отказался даже от полдников в кафе, храня три оставшихся синих банкноты ради такого события. Не раз он задавался вопросом, не следует ли обратиться в оперу и предложить свою помощь, ведь никто другой не справился бы с этой задачей лучше него — и, вероятно, он бы набрался мужества, будь поблизости Петр. А так оставалось выжидать, пока наконец в означенный вечер он не отстоял очередь и не протянул кассиру свои голубые бумажки. «Все билеты проданы, извините», — только и ответил тот, и от отчаяния Вольфганг не знал, куда деваться, но тут ему посоветовали зайти в кассу входных билетов. И вот наконец он поднимался по каменной лестнице, протискивался к балюстраде, и пульс его быстро отсчитывал четверти. Латунная стойка, отделявшая стоячие места от кресел, впивалась ему в живот, но он не воспринимал ничего, кроме чистого, неземного пения Памины, закованной в цепи на бедно оформленной сцене. Вот это голос!

«Смерть не пугает меня…»

Его Памина, его музыка, его «Волшебная флейта»! Наверное, ее исполняли здесь уже сотни раз — да что говорить, тысячи, десятки тысяч, хоть он и подписал готовую партитуру всего несколько месяцев назад. На сцене не виднелось ни дерева, ни куста, ни даже нарисованного неба, лишь две голых стены обозначали царство Зарастро, а вид декораций выразительно меняло цветное освещение. Вольфганг пришел в ужас. То, что он смутно чувствовал на улицах и площадях, здесь стало явным, непреложным, действительным: он видел сцену, облик которой изменился до неузнаваемости, речитативы произносились на резком, отрывистом языке, скорость речи сбивала с толку, а к убогой интонации и привыкать не хотелось. Без музыки он бы здесь не выдержал, чужой, одинокий. Но музыка его осталась! Ни единой ноты не изменили, напротив, исполнили все в высшей степени чисто и правильно! Пришло его время, и мир наконец дозрел. Что ж, он готов написать новую оперу, такую, которая объяла бы все миры и эпохи, и на этот раз он будет живым свидетелем ее истинного триумфа.

«Волшебную флейту» он смотрел и на следующий день, и еще несколько раз, и обнаружил лишь незначительные изменения в интонации, все было исполнено практически с незыблемым совершенством, так что нельзя было и сказать, чем отличалось одно представление от другого. Страшно вообразить, сколько репетировали оркестр и труппа! Целые дни, а то и недели. Какой прекрасный мир! Если певцам и музыкантам дается столько времени на экзерсисы, то и ему, наверное, можно надеяться на более выгодные условия. Ведь произведению, написанному в часы досуга, верно, повезет больше, чем тому, что пришлось сочинять в спешке.

Занавес опускался в последний раз, плотная толпа зрителей подхватывала Вольфганга и сводила по лестнице, и каждый раз его тянуло, как мотылька дальтоника, в синий трактир. Там он сидел в гранатовом костюме, проигрывал в воображении всё новые сочинения, мечтал об опере, спускал последние монеты на пиво и смаковал воспоминание о нагой шее здешней Царицы Ночи. О том, как она разок обернулась к нему. О том вечере, когда он приветствовал ее за синим роялем. И он знал, что добьется ее во что бы то ни стало. Пускай сейчас, кроме музыки, он и не мог предложить иной монеты.

Ничто не вызывало у Вольфганга большего отвращения, чем подобные челобитные, и все же однажды промозглым вечером, когда в трактире было полно народу, а на сцене никого не было, он пересилил себя, подошел к барной стойке в голубом свете, обратился к мавру-бармену, объяснил, что нужно, и попросил встречи с хозяином.

Хозяин трактира, на вид — ребенок-переросток, пригнулся, проходя в дверной проем.

— Вакансий нет, все занято, — пробурчал он, не глядя на Вольфганга и барабаня по столу возле кассы.

— Вселюбезнейший, при моем надлежащем почтении к вам, смею заметить, — тут Вольфганг встал на ступеньку стойки, вытянулся, насколько мог, и приложил руку к уху, — парень, который играет сегодня, просто мазила, и в музыке понимает не больше, чем нечистый в вечерней молитве. Вы только послушайте, вот! Слышите? Он фальшивит! Что? Не слышно? Совсем ничего? Странно…

Хозяин наклонился, вытянул подбородок вперед.

— Кончай издеваться, я это и сам умею.

— О, разумеется, месье, в том у меня нет ни тончайшей тени сомнения, но смею вас уверить, что в бренчании я понимаю куда больше. — Вольфганг расплылся в улыбке, слегка поклонившись. — То есть в игре, господин трактирщик, в игре на клавире.

— Ты шут гороховый, что ли? Тут тебе не кабаре. Музыканты тоже не требуются. У нас почти каждый вечер своя программа, и на подмену ребят хватает. А больше и не нужно, здесь не так много народу.

— Что ж, если никто не музицирует, вскоре разбегутся и эти. — Он упрямо смотрел прямо в глаза грузному человеку в черном свитере. — Я сыграю вам трижды, всего лишь за трапезу и стакан пива. Ежели пользы от моей игры не обнаружится — оставим мой план навеки, и пусть вам снова играет вон тот парень, — Вольфганг показал в сторону спящего рояля. — По вкусу ли вам эта скромнейшая сделка?

Хозяин бара, нахмурившись, медленно подошел к Вольфгангу и ткнул пальцем ему в грудь.

— Тебя нам только и не хватало! Знаешь, сколько тут ошивается таких, как ты, лабухов?

Не успел Вольфганг ответить, как мавр из-за стойки повернулся к хозяину и заговорил с ним так горячо, что тот снова оглядел Вольфганга, как будто видел его впервые. Пожал плечами.

— Ну ладно, — он кивнул на синий рояль, — он говорит, в тебе что-то есть. Давай, сбацай нам что-нибудь стоящее.

И Вольфганг заиграл. Играл все, что приходило на ум, старое, новое, и то и другое вместе, сплетал мысли в новые, все более смелые вариации, забыв о времени, и постепенно бар вокруг него заполнялся. Ему казалось, трактир оживал. Пересохла глотка, он встал, под аплодисменты двинулся к стойке, только тут понял, что в глубине бара Blue Notes никого не осталось, все столпились вокруг синего рояля. Там же с отрешенным видом сидел и хозяин, положив перед собой раскрытую книгу — страницами на стол.

Вольфганг уселся на барный табурет — почувствовав себя ребенком, залезающим на кухонный стул, — и обратился к мавру-бармен у:

— Не трудно вообразить — господин хозяин меня поймет, — что, ежели вы хотите привлечь гостей, хороший клавирист не помешает. — Затем обратился к хозяину: — Итак, я свое дело сделал, как мог, и уж верно заслужил, чтобы и вы сделали свое, отпустив мне пива, не так ли?

Чернокожий кивнул и засмеялся.

— Старик и так у тебя в кармане. Цени, он тебе теперь целую неделю наливать будет.

Он подвинул к Вольфгангу бокал.

— Черни.

Вольфганг радостно пожал ему руку.

— Моц…стерман. Вольфганг Мустерман.

— Смотри, Вольфганг, вон того парня зовут Адриан, он тут у нас вроде как придворный музыкант.

Черни помахал молодому человеку.

Вольфганг вспомнил его: видел недавно, что тот играет на контрабассо, как на гитаре — щипком.

— У него тут свои дни, он и друзей приглашает играть. Вот с кем бы тебе поговорить.

Подошел Адриан, кивнул Черни, хлопнул Вольфганга по ладони:

— Нереально клево, чувак! Я Адриан. Собираешься играть у нас, как я слыхал?

Вольфганг осмелился кивнуть, крепко пожал руку басисту, и у него мелькнуло такое чувство, будто он перепутал поезд в метро. Музыкант в ночном трактире, в этом ли его предназначение? Разве ему не следует стоять перед оркестром государственной оперы, пожимая руки музыкантам вокруг?

Ну-с, наверное, у всего бывает свой смысл, подобно тому, как, не заблудись он иной раз в катакомбах под городом, не попал бы во многие уголки, которые разведал за последние недели, — так и здесь, возможно, было чему поучиться. Здесь музицировали — значит, место не могло быть совсем уж скверным.

— Но ты не из джаза, верно?

— Я, хм… — Вольфганг беспомощно глядел на Адриана. Опять попалась комбинация слов, непонятных, словно чужой язык. — Из Зальцбурга.

Он неуверенно разглядывал своего визави.

Адриан кивнул.

— Ясно, с классики, так я и думал, с твоей-то техникой…

— Так, значит, нынешняя Вена уже не располагает нужной беглостью пальцев?

Адриан рассмеялся.

— А ты шутник!

Он заговорщицки смотрел на Вольфганга.

— Слушай, серьезно, из джазистов, которые у нас обычно на клавишах, никто таких пируэтов в левой руке не сделает, сечешь? С другой стороны, сколько я ни играл с классиками, они не догоняют, и все тут. Если им не дать ноты, просто не знают, что играть. — Он окинул взглядом фигуру Вольфганга. — Ты чем вообще занимаешься?

— Ну, я, хм… что ж, поутру встаю, выпиваю кофе, чтобы как следует сходить в нужник — потом легче и сочиняется, и поедается, — потом ем булку с маслом…

— С тобой все ясно, парень, про подробности я не спрашивал. Знаешь что? В пятницу мы здесь работаем. Будет ударник, я на басу, и еще трубач. Если у тебя нет других планов… В общем, ты нам пригодишься!

— Мы будем музицировать вместе? — Вольфганг едва заметно поклонился. — С радостью и от всего сердца, с превеликим удовольствием. Я приду положительно. К которому часу следует быть?

— В девятнадцать часов — самое лучшее. Вот тут на всякий случай мой номер.

— Девятнадцать часов? — Вольфганг наморщил лоб и взял протянутую записку. — Но мой хронометр показывает только двенадцать…

— О, это клево! — Андриан засмеялся и похлопал Вольфганга по плечу. — У меня тоже вечно такие проблемы. Счастливо, до пятницы!

Вольфганг поднял руку на прощание, потом задумчиво придвинул к себе пиво, отпил и вытер с губ пену. Смутно припоминал он путаницу, что в свое время изрядно досаждала им с papá за границей. Сколько встреч они пропустили из-за того, что часы там использовали весьма непривычным способом! То же творится и в этом новом мире, не иначе. Вольфганг представил себе, что он движется по льду: невозможно было ступить, он скользил, нелепо балансировал, должно быть, это выглядело причудливым танцем, но при каждом шаге он боялся, что тонкий слой не выдержит и предаст его бездне. Скорей бы уж возвращался Петр и живым и здоровым перевел его на другой берег.



* * *

Было уже около полудня, когда Вольфганг наконец встал и в сырых, холодных ботинках отправился к себе кафе. Ежась от холода, бежал он вприпрыжку по переулкам, успевая поглазеть на магазины. И внезапно остановился. В витрине сверкал и переливался рождественскими огнями гигантский скрипичный ключ. Вольфганг прижался носом к стеклу, увидел скрипки, альты и виолончели, а над ними, как ангелы Рождества, парили в воздухе блестящие колокольчики, трубы и литавры.

На высокой стеклянной двери золотыми буквами гордо значилось «Либерман и сын». Вольфганг вошел, не раздумывая. Огромный ковер сизого оттенка стлался под ногами, как тяжелый парус, но не заглушал скрип половиц. Пахло деревом и старой бумагой. Он нежно провел пальцами по зеркально-чистой полировке рояля, взял несколько аккордов. Невероятный тембр, звучный, чистый, объемный и в то же время мягкий. Небесный инструмент! Рай все-таки есть, подумал он, садясь на мягкую скамеечку и пробегаясь по клавишам. Его охватила волна довольства, добежала до пальцев и звуками выплеснулась в зал.

— Нравится вам наш «Бёзендорфер»?

«Нравится»! Какое мелкое выражение. Он невероятный, чудесный, божественный! В ответ Вольфганг отбарабанил несколько безумных стаккато и пробуравил взглядом рослого продавца. На лацкане у него блестел золотой значок с надписью «Ю. Либерман мл.».

— А поприличнее есть что-нибудь?

Ю. Либерман мл. возмущенно расправил плечи и попросил Вольфганга пройти за ним в глубь зала.

— Если хотите, могу показать вам прекрасный «Стейнвей», но у него и цена соответствующая.

— Сколько?

— Сорок тысяч, — ответил продавец и уставился на ботинки Вольфганга с присохшей к ним грязью.

— Ой-ой-ой, без малого четырнадцать тысяч двести девяносто сосисок! Этого надолго хватит.

— «Бёзендорфер» обойдется вам в двадцать восемь, — отозвался продавец и встал так, что Вольфганг смотрел ему точно в ноздри.

— Так это же ровно десять тысяч! — просиял Вольфганг.

— Ручаюсь, что нет, у нас фиксированные цены.

— Сосисок! Ровно десять тысяч порций, — Вольфганг любовно погладил пюпитр. — Но все равно: слишком много!

— Ну а сколько вы бы хотели вложить? — Голос продавца был до того бесцветен, словно он одновременно с разговором читал газету.

— Нынче и сей момент — ничего, кроме своей игры. При том что здесь, — Вольфганг сунул руки в карманы штанов и вывернул их наизнанку, — нужда такая, что черт муху слопает, как может убедиться сам почтеннейший юный Либерман! — Из карманов выпали мятые бумажки, билет на метро и мармеладные мишки с налипшим мусором — зеленый и белый. Вольфганг все подобрал, обтер руки о штаны и, опускаясь на табурет, прошелся по клавиатуре. Этот рояль был превосходен, но первый, с его мягким, чарующе женским звуком понравился ему больше.

— Простите, но эти дорогие инструменты высшего качества — только для наших клиентов.

— Здравствуйте, господин Либерман! — зазвенел пронзительный женский голос у входа, отозвавшись у Вольфганга в груди и вызвав у него плутовскую улыбку.

— Уважаемый господин, — зашипел вполголоса Ю. Либерман мл., — я бы попросил вас…

Вольфганг встал и отошел от «Стейнвея», пятясь и мелко кланяясь, на манер камердинера. Он еще раз склонился, проходя мимо покупательницы в мехах, и, довольно воркуя, уселся за первый рояль. Резкие бабьи крики всегда шли на пользу музыкальному воображению! Вот он уже на середине пенистого каприччио, перебивающего разговор Либермана, — и Вольфганг прибавил снизу сердитый бас. Смело перевел хитрую тему из до-диез минора в ля-бемоль мажор, и тут до него донеслись взволнованные голоса.

— …не репетиционный зал для пианистов без гроша! Завтра у меня таких будет трое, и настройщика можно будет вызывать через день.

— Таких у тебя больше не будет. Таких больше нет. Он никому не мешает, наоборот, он мне нравится.

— Тогда пригласи его к себе домой, а здесь подобным субъектам не место, — и Ю. Либерман-младший решительно вышел из магазина, бросив по пути озлобленный взгляд в сторону рояля. Вольфганг удивленно смотрел ему вслед.

Рядом кто-то тихо дышал.

— Он не всерьез сердился на вас; единственный человек, который его раздражает, — это я.

К Вольфгангу с улыбкой подошел господин с тростью и протянул ему руку.

— Либерман. Старший. Пожалуйста, продолжайте.

То ли трость, то ли его рука, словно обтянутая хорошо выделанной, поношенной кожей — что-то в Либермане напомнило Вольфгангу старомодное радушие, одну сонату — когда бишь он сочинил ее? Либерману он ответил улыбкой и погрузился в тему того анданте.

— Браво, — тихо, но категорично сказал старик, когда Вольфганг закончил, — великолепно. Я тоже люблю Моцарта.

— Значит, вы узнали сонату? — Вольфгангу стало тепло, как будто рядом с ним кто-то развел огонь.

— Разумеется. — Либерман задумчиво обходил рояль, проводя по нему свободной рукой. — Ему полезно, чтобы с ним обращались как следует. А вы сейчас на каком инструменте играете?

— Ох, на подоконниках, на столешницах… на чем придется.

Старик не смог сдержать улыбку, но тут же поднял на Вольфганга строгий взгляд.

— Серьезно? То есть, надо понимать, у вас нет сейчас собственного инструмента?

Вольфганг покачал головой.

— Значит, вы живете не музыкальным трудом? Пожалуй, это удивительно.

— О, разумеется, только музыкой я и живу, она течет во мне, как кровь в жилах! — Вольфганг опустил руки на клавиши и изобразил сердцебиение в до мажоре. — Только вот брюхо она мне набивает негусто, — он сдвинул мелодию в фа минор, потом встал и поклонился. — Вольфганг Мустерман, компонист.

Либерман только буркнул в ответ.

— Ком-по-нист. Ясно, — он уселся на вертящийся табурет и отставил ногу, — поиграйте мне еще немного, господин Мустерман, сыграйте Моцарта, нет ничего прекраснее.

Вскоре он снова встал — видно было, как непросто ему это давалось — и вышел за дверь. Его довольно долго не было, хотя Вольфганг чувствовал его присутствие, знал, что все внимание старика направлено на него и что от того не ускользнет ни одно шутливое отклонение от нот, записанных несколько сотен лет назад.

— К сожалению, сейчас это все, что я могу для вас сделать, — Либерман вернулся и протянул Вольфгангу листок бумаги, он был тверже, чем те, что он покупал теперь всюду, и не такой белый. На нем были выведены два имени и рядом с каждым — по длинному числу. — Вы могли бы давать там уроки. Сошлитесь на меня.

Вольфганг послюнил палец и провел им по синей надписи. И правда, это были самые настоящие, прекрасные чернила. Он благодарно улыбнулся, вежливо поклонился и сунул карточку в карман, к мармеладным мишкам.



* * *

— А вот и добавка! — Йост захлопнул дверь задом и пронес ящик пива в комнату Энно.

— Держите. Что бы вы без меня делали. И даже холодное!

Оглядевшись, он заметил в компании новые лица, в том числе — какого-то парня в очках, похожего в них на крота.

— Это коллега Ге́рнот, знакомый Тома.

— Привет, — Йост сгреб одежду Энно и развалился в кресле. — Вы с Томом вместе работаете?

— Нет, я из консерватории. Учусь на последнем курсе, весной уже диплом.

— Музыкант, это ж надо. Типа того? — не выпуская из рук бутылки, Йост изобразил, будто играет на скрипке.

— Нет, я пианист, но учусь на дирижерском. А диплом у меня композиторский.

— Комп… — Йост так и прыснул, моросящим дождиком разбрызгивая пиво вокруг. — Энно! Слыхал? Ком-по-нист!

Энно, сидевший на кровати в обнимку с белокурой красавицей, поднял взгляд.

— Тогда ему не наливать.

Гернот напряженно поежился.

— Шутка, — Энно наклонился и протянул ему открытую бутылку пива, немного запотевшую, — просто у нас тут недавно был один тип, он себя называл «ком-по-нист». Так он так надрался, мы честно боялись, что коньки отбросит. Уложили его, а потом он проспался и до вечера писал ноты. Целую стопку исписал. Откуда он взялся, ума не приложу.

— Из Штейнхофа[22], откуда ж еще, — перебил Йост, — сперва нес какую-то чушь, а потом заявил, что он Моцарт. Тот еще фрукт.

— Тогда это первый из Моцартов, воскресших за год, который вообще умеет рисовать ноты, — крот теперь застенчиво улыбался из-под очков. — Это хотя бы стильно.

— Ну, неизвестно еще, что он там нацарапал.

— Вот он нам как раз и объяснит, — Энно кивнул на Гернота и пошел рыться на книжных полках.

— Ты что, не выбросил его каракули? — Йост покрутил пальцем у виска. — Ну ты фанат!

Энно вытащил со стеллажа стопку белых листов, подул на них, так что пыль взвилась в столбе света вокруг торшера, потом пнул какой-то черный комок, запулив его под стеллаж. Наконец он передал листы Герноту.

— Привет от твоего коллеги Моцарта. Пойду посмотрю, как там на плите, — он протянул руку блондинке, приглашая ее выйти с ним, и дверь за ними закрылась.

Гернот пролистал исписанные страницы у себя на коленях, начал читать, водя пальцем по строчкам. И в самом деле. Нотные линии нарисованы карандашом, в начале строчки — тонкие, на концах — пошире. По ним писали шариковой ручкой, головки восьмушек и шестнадцатых немного смазались. Гернот улыбнулся и покачал головой, разглядывая подпись, до удивления похожую на настоящую, устроился в кресле под торшером и углубился в ноты, окунулся в музыку, весь обратился в слух, впитывая сочинение, написанное почти в барочной манере, но звучавшее тем не менее так смело и виртуозно, что снова накатила тоска. Нет, это не зависть, просто разочарование. Он чувствовал, что именно такие произведения — которых, слава Богу, не могло быть много — рано или поздно заставят его вернуться в Каринтию, в отцовский бар, где он будет разливать вино и шнапс, а субботними вечерами слушать, как игрой на цимбалах развлекают туристов.

Кто-то выдернул его из раздумий.

— Есть не будешь?

Гернот поднял глаза. Поправил очки, подровнял ноты и последовал за пригласившим его в кухню, где все стояли вокруг стола и черпали из кофейных чашек и пиалок густую похлебку. Вдруг парень по соседству, которого звали Энно, дотронулся до листов:

— Ну как, что там наш Моцарт насочинял?

Гернот пожал плечами.

— Полную белиберду. Скорее всего, и правда псих, бессмысленные писульки.

— Ясно. А жаль, — Энно зачерпнул еще супу, — кстати, вкусно!

Гернот вынул из стопки одну страницу.

— У него правда не все дома, смотри, он и подписался, как Моцарт.

Он взял со стола открытую бутылку вина и поискал бокал.

— Ты не против, если я возьму их себе, у меня на семинаре народ со смеху покатится, когда увидит!

— Да бери на здоровье, раз все равно ерунда.

Гернот аккуратно положил свернутые листочки во внутренний карман. Потом наконец отыскался бокал.


Вольфганг нескоро добрался до дому, ноги у него гудели от долгих плутаний. Но утомительной была не долгая дорога сама по себе, а твердый камень на мостовых: в отличие от глинистых дорожек прежних времен, он жестко отдавался при каждом шаге. Несколько станций подземной дороги он пропустил, все время откладывая вход до следующей и проходя мимо, хотя Петр заботливо купил ему многоразовый билет и объяснил, что им нужно прилежно пользоваться. «А то не окупится». Но страх Вольфганга заблудиться в лабиринте туннелей и выйти на другом конце города был сильнее усталости.

Он долго рассматривал карточку Либермана. Почему хозяин музыкального магазина, если уж он предлагал репетиторство, написал ему не адреса, а цифры, — осталось загадкой. Вольфганг поразмыслил, что они могли бы означать, и на другой день спросил Пекареву жену, умеет ли она узнавать адрес по строчке цифр, но та напустила на себя строгий вид и пробурчала что-то о защите информации. В океане непонятных слов, бушевавшем вокруг, прибавилось еще одно.

Только очутившись перед домом, он хлопнул себя по лбу: и как это сразу не догадался! Либерман зашифровал адреса, Вольфганг и сам частенько делал так в переписке. На лестнице он прибавил шагу, чтобы скорее засесть за решение, вооружившись алфавитом и картой города. Но чего он только не делал с цифрами — менял их местами, возводил в степень, умножал, складывал, делил, — ничего путного не выходило. Ломая голову, он убрал со стола карту. Может быть, это был музыкальный ребус, загадка, испытание, выдуманное Либерманом? Действительно, вторая строчка цифр, стоило принять их за ступени ми-бемоль мажора, давала чудесную печальную мелодию. Имя, стоявшее перед цифрами, он с любопытством расшифровал так же, как они часто проделывали это вместе с папа: из букв сделал цифры, из цифр — звуки и прибавил получившуюся последовательность в виде контрапункта. Великолепно! Хитрец этот Либерман. Вольфганг с увлечением продолжал сочинять, и тут оказалось, что он написал уже половину удивительно красивой сонаты для фортепиано. Он заканчивал третью часть, за окнами темнело, и приходилось щуриться, чтобы разглядеть нотные линии. Наконец он решительно поднялся и пошел было за свечой, но вдруг застыл, опустив руки, неподвижно застыв в чужой комнате, в чужом времени, еще чувствуя под коленями стул. Потом опомнился, подошел к двери и нажал на выключатель люстры, мгновенно залившей комнату ярким светом, как днем.

Тяжело вздохнув, Вольфганг вернулся на свое место и всмотрелся в мелодию баса, которая благодаря контрапункту из цифр Либермана приобрела необычный, почти нахальный оттенок. Он довольно потянулся. Разумеется, теперь он полночи просидит над первой строчкой либермановских цифр и не удивится, если и там окажется скрыто такое же чудо.

На следующий день он снова ворвался в высокую стеклянную дверь с золотой надписью. В музыкальном раю Либермана никого не было, только из кабинета доносился чей-то голос. Поэтому Вольфганг уселся за прекрасный «Бёзендорфер» и тихонько заиграл тему из цифр, добавив затем второй голос. Но вместо сонаты, сочиненной накануне, он решил сыграть фугу, дошел до пяти голосов и в конце смело ввел тему из первой строчки цифр Либермана, как раз в тот момент, когда рядом с ним оказался пожилой господин с тростью.

— Господин Мустерман! — Либерман прислонил трость к креслу и тихонько аплодировал. — Это великолепно.

— Правда, вы тоже так полагаете? — Вольфганг обернулся к нему с заговорщицкой улыбкой. — Вдвоем мы кой-чего стоим!

Он снял руки с клавиатуры, встал и поздоровался с Либерманом.

— Что ж, ежели ребус к вашему удовольствию разгадан, смею ли я надеяться получить адреса?

Либерман смотрел на него, не понимая.

— Ребус? И адреса? Это вы говорите ребусами, друг мой.

Вольфганг на всякий случай немного растянул губы в улыбке и тщетно пытался разглядеть признаки смеха в лице Либермана. Интересно, сколько ему лет? Волосы совершенно седые, наверняка далеко за семьдесят. Стоит ли удивляться, что он забыл то, что сам придумал вчера? Вольфганг вынул из кармана карточку с цифрами, развернул ее и с заботливой улыбкой поднес Либерману к очкам. — Посмотрите, любезный господин Либерман, вы, разумеется, припоминаете, это те ученицы, коих вы предложили мне репетировать?

Либерман взял листочек, взглянул на него, потом на Вольфганга.

— Вы что же, так и не позвонили?

Позвонили. Вольфганг порылся в памяти в поисках этого слова, но не обнаружил ничего, что бы здесь пригодилось. Позвонили. Кажется, Петр использовал однажды это слово? Под черепом, как в неубранном шкафу, кувыркались мысли, слова и звуки.

— Ну-с, видите ли… — он не решался поднять глаза на Либермана, а вместо этого уставился на клавиатуру и водил пальцем между фа-диезом и соль-диезом, — позвонили, как вам сказать…

— О Господи, уж эти мне люди искусства, — Либерман вздохнул, встал, слегка покачал головой, — а мне было показалось, что вы не робкого десятка, господин Мустерман.

Он сделал знак Вольфгангу последовать за ним в контору, взял там маленький черный предмет и в нескольких местах бегло нажал на него пальцем. Скорее всего, это был какой-то музыкальный инструмент, потому что он издал несколько писклявых звуков — правда, они скорее подошли бы для детской игрушки, чем для музицирования. Наконец Либерман поднес инструмент к уху.

— Это Либерман, добрый день, как вы поживаете?

— Превосходно, — удивленно ответил Вольфганг, но старик даже не смотрел в его сторону, а сосредоточился на верхней точке дверного косяка.

— У меня есть для вас преподаватель фортепиано, помните, вы искали?

Вольфганг выпрямился, расправил плечи.

— Готов засвидетельствовать, что моя беглость пальцев и другие умения таковы, что весьма немногие ныне могли бы преподать мне уроки!

Либерман недовольно замахал в сторону Вольфганга.

— А это обсудите лучше с ним самим, он стоит рядом. Минутку…

Вольфганг нерешительно взял протянутый ему черный предмет, опасливо держа его двумя пальцами. У этого инструмента было пять рядов клавиш с цифрами, по три в ряд, в прямоугольнике, светящемся зеленоватым светом, видны были какие-то угловатые значки, а над ними было написано слово «Сименс». Вольфганг провел пальцем по клавишам, осторожно нажал на пятерку — послышался писк, потом на четверку. Четверка пискнула тем же глуповатым ми-бемолем. Он разочарованно протянул предмет Либерману.

Тот нахмурился и зашептал:

— Говорите же, она не кусается.

— Алло? — из аппаратика послышался пронзительный голос. — Алло!

— Алло, — повторил Вольфганг и прижал предмет к уху.

— С кем я говорю? — в дребезжащем голосе слышалось нетерпение.

Вольфганг отвел аппарат от уха, с удивлением осмотрел его.

— Разговаривает! — обратился он к Либерману.

— Алло! Господин Либерман!

— Нет, это Мустерман. Моя фамилия Мустерман. Я бы даже сказал: Музтерман, как муза и музыка, ха-ха-ха!

— Кто это? Мустерман?

Механика, способная отвечать! Вольфганг снова прижал предмет к уху. Это становилось интересно.

— Мустерман, совершенно верно. Вольфганг Мустерман. Компонист из Вены. А ты кто такая?

Либерман схватился за голову и ошеломленно смотрел на Вольфганга. Тот смутился. Может быть, с такими аппаратами желательно говорить повежливее?

— Покорнейше прошу меня извинить, уважаемая, эм… госпожа.

— Ауэрбах, — голос в аппарате стал язвительнее, — и я не уверена, что вы мне подходите как преподаватель по фортепиано. Дайте-ка мне господина Либермана.

Что-то не получилось. Вольфганг вернул черный предмет Либерману и попытался улыбнуться, пока тот успокаивающе говорил с аппаратом, в чем-то его убеждая и, наконец, делая записи на листочке. Он действительно говорил с ним, как с человеком. О Господи… Очевидно, это опять одна из тех странностей, вроде механизмуса в доме Петра, вытворявших вещи, которые до сих пор он не считал возможными. Неужели этот предмет на самом деле мог переносить к другому, дальнему уху голос человека, которого там вовсе не было? Он вспомнил, как удивила его недавно на улице девушка, которая стояла одна-одинешенька и что-то рьяно доказывала, держась за ухо. Вольфганг сочувственно улыбнулся и решил, что она не в своем уме. Невольно он схватился за голову, и тут Либерман отложил аппарат.

— Ну и чудик вы, Мустерман. Нельзя же так разговаривать с Ауэрбахами. Ваше счастье, что у этой барышни есть чувство юмора. — Он сунул Вольфгангу в руку новый листочек. — Пойдите туда и ведите себя прилично. Она будет платить за занятие двадцать евро, будьте покойны.

Вольфганг покорно побрел за Либерманом к выходу, но вдруг обернулся и еще раз взял в руку чудесный аппарат. Что на нем написано? С-И-М-Е-Н-С. Это легко запомнить. Он довольно улыбнулся. В следующий раз он уж не опозорится.



* * *

Вольфганг считал дни до возвращения Петра. Небольшой календариум, который он смастерил из листа бумаги, был весь исчеркан, как стенка тюремной камеры. В начале каждой строчки Вольфганг аккуратно ставил число и день недели, а перед сном записывал в ней все, сочиненное за день. Вечерние ангажементы в Blue Notes, тонкой нитью связывавшие его с зыбким новым миром на улице, он записывал красной ручкой. И так же как каждое утро он осторожно пробирался к окну и проверял, все ли стоит на своих местах, как и накануне, так несколько раз в день он подходил удостовериться, что красные надписи не пропали. Ему казалось, что это возможно и ни на что нельзя положиться.

Урок у мадам Ауэрбах он записал на четверг, но на неделю позже, чем было условлено. Знал, что будет не в силах пойти к ней раньше. Если бы она слышала его игру, она наверняка простила бы ему эту маленькую неточность.

Между тем он не мог дождаться выступления с Адрианом. Деньги кончились еще два дня назад, так что он не мог купить даже черствой булки, не говоря уж об аппетитном пироге с яблоками, которым он несколько раз завтракал на прошлой неделе. У Петра в холодном буфете нашлись только несколько жестяных банок, к открыванию которых он подходил с большой опаской — после того как порезал крышкой большой палец. К макаронам — с которыми, как уверял Петр, и дитя малое справится — он точно больше не притронется. Мало ли что может натворить этот очаг, у которого даже не видно огня? Он попробовал приготовить их в горячей воде, которую днем и ночью можно пустить из крана. Но на ней можно было сварить разве что черный кофе из волшебного порошка Петра, а макароны превратились в гадкое месиво — от голода он его все-таки проглотил, и почувствовал, что желудок склеился.

О том, чтобы пойти в кофейню, и речи не было, как и об опере; Вольфганг сидел дома, питался супом из жестянок и сардинками в масле и заставлял себя работать. Маленький обеденный стол Петра он подвинул к окну — тому самому, откуда однажды облегчился, — смотрел на улицу, и взгляд его падал на старые, горбатые черепичные крыши. Если не всматриваться, наградой была иллюзия, что он дома. И иногда вечером он забывал, что на подушках его не ждут темные длинные кудри, и, казалось, даже слышал, как хнычет ребенок, не желая ложиться спать. Тогда он пугался и заводил механизмус, борясь с громким ядом одиночества, готовым лишить его любых звуков.

Он работал почти до утра, хотя и не до рассвета. Наконец он выключал свет и вспоминал, что в былые времена он в это время обычно вставал, и тогда комок подкатывал к горлу. В былые времена. Резко задергивал шторы, отгораживаясь от фонарей. Возможно, его новая привычка происходила всего лишь от лампы на столе, равнодушно светившей ярким дневным светом и не дававшей уснуть — не то что прежняя масляная, мерцавшая неровно, отчего у него было чувство, что жизнь ему подчиняется. А своенравная свечка с юрким, как домовой, огоньком? Каждый вечер она пробиралась в его сочинения, а в конце сжималась, постепенно лишая зрения, и напоследок, устало подмигнув, отправляла его на боковую.


Наконец однажды утром — Вольфгангу показалось, что он уснул только что — его разбудило долгожданное звяканье ключей.

— Петр, вот радость-то! Любезный друг пшеячель! Вернулся цел и невредим, вот и слава Богу! Надеюсь, путешествие было не слишком утомительным?

Скрипач устало рухнул в кресло.

— Двадцать часов дорога, пятеро в одном «гольфе». Треба кофе!

Петр встал, пустил воду в чайник и взял кофейную банку — пуста. Он что-то пробурчал, открыл холодильник и достал последнюю, уже уполовиненную консервную банку с фасолевым супом. Он медленно обернулся и смерил Вольфганга таким взглядом, словно разглядывал экзотического зверя.

— И то есть все, что осталось?

Вольфганг растянул губы в улыбке:

— Бобы да чечевица, с них хорошо пердится!

— Даже кофе нема. Почему не купил?!

— Ах, любезный Петр, милый друг. Обстоятельства мои таковы, что я оказался вынужден обходиться насущным, с нетерпением ожидая лишь твоего возвращения.

— Что ты сказал?

Вольфганг глядел на непонимающую физиономию Петра, и его охватило теплое чувство. Еще бы, поляк только что вернулся с родины, где целыми днями говорил на родном языке и, очевидно, не был наделен даром резко переходить с одного наречия на другое.

— Пойми, Петр, ведь из ничего ничего и не выйдет, правда? А мне пришлось потратиться на платье, ну и остальные необходимые расходы, — сказать кратко — поиздержался.

— Но было триста евро, твоя оплата! И ангажемент в ресторане, у итальянца. Цо ж ты зробил?

— Ах, Петр, разве ты не говорил сам, что макаронник наш — негодяй, в музыке он не смыслит и вообще никуда не годится? Зачем возиться с таким, считая себя порядочным человеком? Не стоит той малости, какую получишь там в виде жалованья.

— Лучше синица в руке, чем канарейка на крыше, говорю тебе.

— Ни в коем случае! Скоро в моем владении будет полная клетка певчих птиц! Тра-ляляля, тра-ля-ля да-рам дам дам — да-рам, да-рам, да-рам дам дам… ты, верно, счастлив будешь услышать, что мне улыбнулась фортуна и я нашел место, а кроме того…

— Нашел место?

— Именно так, и это ровно тот же трактир, темно-синий, куда ты водил меня давеча!

Blue Notes, джаз-кафешка? Господи помилуй, Вольфганг!

— Превосходное место, нужно просто сыграть несколько пиес с вариациями, по настроению, как прикажет фантазия, это же не работа, а выгодное увеселение! И пива сколько захочешь. Притом моей игре весьма рады, меня там ценят. Пойдем как-нибудь со мной, Петр, милый друг, это такое удовольствие, тебе будет по вкусу.

— Я уж говорил, джаз не играю.

Вольфганг встал, вприпрыжку подбежал к столу, перелистал записи последних дней.

— Потерпи, дружище, там всё позволяют, и я уже скомпонировал для тебя немало, — он с сияющей миной протянул Петру то, что записал после выступления в синем трактире. Несколько смелых фантазий, в которых использовалась талантливая манера Петра исполнять медленные партии и было незаметно, что скрипач не обладает настоящей свободой игры.

— Сколько у них оплата?

— О, Петр, дружище, что нам беспокоиться о постылых деньгах, если можно радоваться настоящей музыке! Musique. Пойдем купим кофе и отпразднуем твое возвращение.

Петр покачал головой и отдал ему ноты, из них выскользнул листок и спланировал на пол. Записочка Либермана! Вольфганг быстро наклонился и сунул ее обратно к бумагам.

— А еще, друг мой, недавно я имел счастие узнать одного весьма галантного господина. У него свой музыкальный магазин, и он настоящий знаток музыки, к тому же истинный друг, и по этой причине у меня теперь сразу две ученицы — он дал мне рекомендации.

Искоса Вольфганг внимательно следил за реакцией Петра.

— Так он поддержал меня, Либерман-меломан, и верно собирается хлопотать за меня еще.

— Уроки на фортепиано, м-м. Треба найти другую работу, Вольфганг, это же стыдно. Лучший, найлепший пианист, какого я знаю, — Петр опять покачал головой, на этот раз очень недовольно, — ну ладно, по крайней мере, положил начало, пока не поймал свою канарейку.

Петр настоял на том, чтобы Вольфганг сходил с ним к отвергнутому было итальяшке и объяснил, что работу пропустил по болезни. Они прошлись по всем кафе и ресторанам, в которых у Петра раньше были ангажементы, но и после этого у них оказались заполнены далеко не все вечера ближайших недель. Сверх того, к полному разочарованию Вольфганга, Петр не разделил его восторга от новенького костюма.

— Говорил уж тебе. По Рождестве с работой труднее. Зачем тратил деньги на дурацкий костюм, когда нема ангажементов?

— Едва ли кому случится достать их, не оказывая ни малейшей заботы внешнему виду. Притом была выгодная оказия!

Петр поморщился.

— Выглядишь как старший официант. Музыкант — так почему не купил черный костюм? Хоть бы серый.

— Но их и так носит всякий, — возразил Вольфганг и погладил приятную материю.

— Ты и есть всякий, такой же, как все! Пойдешь обменяешь мне этот ужас.

Тем не менее, Вольфганг, надув губы, настоял на своем ярком одеянии, и, как вынужден был признать потом Петр, обеспечил тем самым внимание публики: при раздаче чаевых его никогда не обходили, несмотря на маленький рост. И все равно, денег хватало в обрез и только на самое необходимое; от Вольфганга не скрылось, что Петр недовольно следит за его расходами. Гонорар в Blue Notes оказался скуднее, чем ожидал Вольфганг, — правда, он мог бесплатно ходить туда каждый вечер, и Черни с удовольствием подливал ему пива, не забывая и о еде, и Вольфганг вдоволь ходил туда, когда не было других обязанностей. Там ему было хорошо. Постоянный гул голосов и музыка как нельзя лучше подходили для сочинительства, рояль вполне приличный, и нередко случалось, что поздно ночью, когда последние гуляки уже собирались домой, Вольфганг садился за инструмент и забывал о времени, до тех пор, пока в баре не оставался один только Черни. Бармен был из тех слушателей, что внимают музыке безраздельно и тем воодушевляют музыканта еще больше.

С помощью Петра он освоился ездить по подземной дороге, так что ужас от гигантских скоростных змеев постепенно прошел, и однажды вечером, направляясь в Blue Notes внутри одного из них, он так увлекся прослушанным адажио Шуберта, что проехал свою остановку. На улице было сухо, воздух на редкость теплый, а небо местами еще светлело. Вольфганг решил вернуться пешком, всего одну остановку.

Место незнакомое; карты у него с собой не было, так что он зашагал полутемными улицами куда глаза глядят, стараясь запомнить названия, чтобы сориентироваться после. Вдруг он обомлел. Улица показалась ему знакомой. Меж деревьев теснились экипажи; подняв взгляд на голые кроны, призрачным контуром темневшие в свете фонарей, он был почти уверен: здесь жил Энно! Он помнил, как вглядывался в тот день в узловатые ветки, помнил алую вывеску. Значит, его ноты могли быть неподалеку. Найдет ли он этот дом? В поисках он двигался от двери к двери, пока не нашел подъезд серого доходного дома почти без отделки.

Пришлось подождать, пока мимо проедет тойота и фонарями осветит звонок. Он смело нажал его. Никто не открывал. Он позвонил еще раз, но в конце концов вернулся на улицу.

На следующий день вечером он снова туда отправился, на всякий случай захватив с собой белый мешочек Энно, хотя, скорее всего, специальный повод не требовался.

На звонок из железной коробочки ответил незнакомый бряцающий голос — такая же коробка была и на доме Петра.

— Нижайше прошу вас впустить меня, так как я хотел бы вернуть кое-что господину Энно, и… — его перебило жужжание домофона, и он стал подниматься по лестнице в надежде, что Йоста не будет дома. Дверь в квартиру оказалась не заперта, и он осторожно прошел в коридор, скрипя половицами, ступил в коричневый сумеречный полусвет, над предметами витала, доносясь издалека, нежная, необычная музыка, одинокая мелодия, как вольная линия, не подчиненная гармониям.

Но вдруг, без предупреждения, что-то остановило Вольфганга: он замер и огляделся. Странное недоумение охватило его, и, если бы в этот момент кто-нибудь спросил его, откуда он и что ему здесь нужно, он был бы не в силах ответить. Все, что он видел, было чужим. Где он? Как попал в это место? Сердце колотилось, чуть ли не выпрыгивая из груди. Единственное, что он мог вспомнить, — в обед они с Петром ели суп. А сейчас? У него было такое чувство, будто его неожиданно привели в самое чуждое ему место на свете.

Он вздрогнул от нежного голоса, вибрирующего и мелодичного. И в ту же секунду опомнился, как будто кто-то толкнул его в бок.

— Энно еще нет дома. — Из кухни вышла изящная женщина. Тонкий нос с горбинкой придавал ей сходство с маленькой птицей. Глаза блестели, как два черных камня, а из-под узорчатой косынки спадали длинные темные волосы.

Ему показалось, что он проснулся и волна радости окатила его. Чистой, светлой радости от этой женщины, с которой он даже не был знаком. Он ответил ей взглядом, не отводя глаз чуть дольше, чем принято. Рассмотрел улыбку, такую же маленькую, как сама женщина. Вольфганг смотрел в экзотические глаза и не осмеливался подойти. Вдруг это была жена Энно, а то и Йоста? А может быть, просто служанка, которой здесь давеча так не хватало?

— Ты коллега Энно, с работы?

— Я, хм-м, прошу прощения, — Вольфганг поклонился. — Меня зовут Вольфганг Мустерман. Энно был очень добр и любезен ко мне и помог мне выпутаться из одной временной неловкости — снабдив некоторыми вещами, в коих я более не нуждаюсь.

Он протянул полиэтиленовый пакет женщине с миндалевидными глазами. Теплыми кончиками пальцев она коснулась его руки.

— Пожалуйста, передайте ему мою глубочайшую благодарность за великодушие, — он убрал волосы со лба, — я пришел к вашему супругу в надежде лично засвидетельствовать мое почтение, но…

— К моему супругу? К Энно? Боже упаси! Мы просто вместе снимаем квартиру. Мы живем вчетвером: Энно, Йост, я и Барбара, — она помедлила, ее взгляд переливался теплыми оттенками. — Я приготовила чай. Энно наверняка сейчас придет.

Она кивнула в сторону кухни. При мысли о чае его передернуло, но он пошел бы за ней, предложи она хоть помои.

— А… Йост? — спросил он на всякий случай, не успев еще осмыслить выражение «живем вчетвером».

Она посмотрела на крошечные часики на руке и взяла чашку, стоявшую в шкафу донышком кверху.

— Обычно он приходит часов в шесть, вообще-то давно должен быть дома.

Вольфганг остановился в дверях, меряя взглядом ее удивительно прямую спину, скользя по плечам. Нервно ковыряя ногтями подушечки пальцев.

— А нельзя ли… зайти в другой раз? По поводу чая?

Она улыбнулась!

— Времени нет?

Вольфганг показал руку с пакетом.

— По правде говоря, я шел работать, а так как уже давно хотел бы вернуть вот это, то мне и пришло в голову осведомиться об одной вещи, в которой я весьма нуждаюсь.

— Ага. А что же это за вещь? Может, я могла бы помочь?

— Что ж, дело обстоит так, что я сочинил одну музыкальную композицию, здесь, в вашем доме, и, поскольку пришлось весьма поспешно уйти, я позабыл ее в суете.

— Музыкальную? Так ты музыкант? — Она состроила такое выражение лица, по которому было не понять, произнесла ли она это слово с насмешкой или с уважением. — А где ты работаешь?

— В одном заведении неподалеку. Весьма странное место, в котором все совершенно синее, но зато там играют музыку, которая…

Она лаконично кивнула.

— Знаю, Blue Notes.

И снова ее взгляд, не отпускающий его, как рука, и сердце бьется в темпе vivacissimo. Наконец он в смущении опустил глаза, затем отвернулся, демонстративно обводя взглядом кухню.

— Ноты бы в этой квартире бросились в глаза. Где ты их оставил?

— Вон там, в небольшой спальне, — он показал на дверь, — которую друзья оказали любезность предоставить мне для краткого ночлега, и я…

— О Господи! — Она раздула ноздри, уперла руки в бока и отступила на шаг. — Так ты — тот самый бомж, которого двое придурков положили в мою постель? И тебе не стыдно тут появляться после того, как ты нассал мне в чашку? Свинья!

Кровь отхлынула от лица Вольфганга.

— Прошу прощения, я… дело в том, что я нисколько не сомневался, будучи убежден, что это ночной горшок…

— Горшок? Да у тебя не все дома! Давай-ка, вали отсюда! — Она замахала руками и попыталась выгнать его из квартиры.

Вольфганг не двигался. Значит, это была та самая женщина, в комнате которой он спал. Ему невольно вспомнился бесплотный запах, он представил себе ее тело в пурпурной постели, и ему почудилось, что он чувствует пальцами ее нежную, покрытую пушком кожу. Невольно он улыбнулся.

— Отнюдь, не уйду, пока не заберу свои ноты! — мелкими шажками он забежал в спальню, окинул взглядом стеллаж и начал рыться в стопках бумаги.

— Слушай, ты спятил, что ли? Убери свои грабли, сейчас полицию вызову! — она толкнула его в бок, на удивление сильно, так что он не удержался и рухнул на кровать. Прямо перед ним вырисовывались круглые ягодицы под гладкой юбкой, и он почувствовал, как в нем восстает животное: ужаснулся и, сдерживаясь из последних сил, кряхтя поднялся с кровати. Не говоря ни слова, бегом бросился он из этой квартиры, захлопнув за собой дверь.

Нет, больше он сюда не вернется, не позволит вышвырнуть себя из этого дома еще раз. Он решительно шагал прочь. Эти проклятые ноты надо будет записать еще раз или просто выкинуть из головы, все равно то, что он сочинил тогда утром, давно устарело на фоне свежих, более смелых идей. За последние недели для одного только куска Agnus Dei он написал четыре варианта, потому что на него сыпались впечатления, по сравнению с которыми все, что было написано раньше, казалось бледным и неживым. И все же, чем дальше он уходил, тем громче ныла грусть — может быть, из-за оставленных сочинений, а может быть, из-за чая женщины-птицы, по которой он уже начал скучать?


— Петр, который час?

Петр посмотрел на часы.

— Половина четвертого. Спрашивал уж десять раз за день.

— Ну-с, дело в том, что я не хотел бы пропустить, когда наступит девятнадцать часов.

— Еще три с половиной часа.

— Ха! Гляди-ка, ведь я так и думал. Значит, считают до двадцати четырех, потом наступает полночь, и с этого момента начинают считать сначала, с первого часа?

Вольфганг сидел на полу за журнальным столп ком и собирался писать соло для трубы — хорошо было бы начать им музыкальный вечер, — но работа не шла. Тем не менее мелодия не отпускала, вилась все дальше и дальше, переходила в регистр фагота, пока наконец он не понял, что это поистине достойное звучание духовых для его Confutatis.

— Voca me cum benedictis[23].

— Что?

— Это фагот. В Confutatis.

— Боже, опять говоришь свою чепуху.

— Именно так, так и должно быть — в середине ночи, а потом все сначала, все время двенадцать тактов — тамм, таммм, там-там!

Вечером, довольный до глубины души, Вольфганг отправился в Blue Notes — единственное место, куда он легко мог добраться хоть пешком, хоть на метро; в его воображении дорога туда вилась голубой лентой через весь разросшийся город. Всякий раз, когда у него находилось достаточно времени и куража, он осмеливался на небольшие, осторожно удлинявшиеся вылазки, отклонения от маршрута, и теперь чувствовал себя увереннее на близлежащих улицах и площадях.

Адриан поздоровался с ним по-дружески, двое других музыкантов тоже вели себя так, будто они были друзьями, собравшимися на легкий домашний концерт.

Удивившись, что ни у кого нет с собой нот, Вольфганг подкрутил фортепианный табурет повыше, сел примериться к высоте и начал энергично крутиться.

Адриан бережно прислонил контрабас к колонне.

— Георг предложил, чтобы мы играли сегодня только те вещи, у которых в названии есть цвета — за исключением синего, а то при таком свете его стошнит. Я — за.

— Да ладно, я пошутил. — Мужчина, которого Адриан назвал Георгом, сидел на стуле на краю сцены, он натянул рукав свитера на кулак и полировал им трубу.

— Ну и что, все равно прикольно. Какие будут предложения?

Все замолчали. Черни по краю сцены придвинул к ним поднос.

Black Coffee, — обернулся к ним, скорчив рожу, третий музыкант, свинчивавший ударные.

Black Nile!

Ореховые глазки, орешник мой в лесу.

Георг демонстративно вздохнул:

— Все, народ, хватит, ничего не получится.

Настроение индиго. — Адриан растянул губы в широкой улыбке.

— Зануда. Белая сирень, сирень в цвету!

Адриан завилял бедрами, взялся за контрабас и запел фальцетом: «Ах, мой зеленый кактус…»

— Вы все рехнулись, делайте, что хотите, а мы пока, — Георг кивнул Вольфгангу, — сыграем вдвоем Black Nile! О’кей?

Вольфганг улыбнулся компании и едва заметно поклонился.

— Прошу прощения, господа, мне кажется, вы все стремитесь преуспеть в искусстве свободной игры, что мне и самому будет истинным удовольствием, и стоит только кому-нибудь из вас исполнить мне крошечный отрывок, маленький такт, тактичную крошечку этой пиесы, как я, верно, не замедлю вступить.

Вольфганг перехватил взгляд, каким трубач обменялся с Адрианом.

— Он вообще как?

Адриан примирительно поднял руку, тихонько насвистел один такт и заиграл мелодию, тут же вступил ударник и заскреб метелкой по барабанам, создавая восхитительно неровный ритм. Вольфганг восторженно кивнул и, едва уловив мелодию, тихо и нежно повторил ее, добавляя контрапункт в левой руке, лихо передвигая его внутри такта, так что он появлялся то там, то тут. В конце концов он передал мелодию трубачу и стал аккомпанировать ему, и так они вступали каждый со своим инструментом по очереди, пока все снова не составилось в единое целое.

Вольфганг чувствовал, что у него горят щеки, пускаясь во все более смелые кульбиты, будто отпуская остроты, ему казалось, он лопнет от изобилия идей, вызванных этой игрой. С заключительным аккордом он откинул голову и издал ликующий крик.

Хотя зал был битком набит, в приглушенном синем свете Вольфганг едва различал темные силуэты, сцена превратилась в светлое пространство, из которого он и трое других музыкантов посылали звуки в ночь. Они сыграли несколько пьес, по очереди задавая программу, пока очередь не дошла до Вольфганга.

— А теперь… господа, — Вольфганг оттолкнулся, закружился на табурете и каждый раз, проносясь у клавиатуры, проигрывал по одному такту из соло, написанного перед выходом, — недавно у меня родилась одна идея, которую я, впрочем, мог использовать и для другой вещи, той самой, которую я сделать обязан, так что не записал ее для вас, — Вольфганг вопросительно посмотрел на компанию.

Георг сморщился, но Адриан взял контрабас и подыграл нижний голос.

— Немного бредово, но почему бы и нет. Ладно, валяй.

И Вольфганг провел тему сквозь восхитительный ритм, охвативший все его тело, добавил новый голос, потом еще один, потом четвертый и пятый, гоняясь за голосами, сплетая и расплетая их, вздымая на дыбы и останавливая, чтобы дать возможность вступить другим. Но никто не вступал, Адриан тоже давно умолк, и Вольфганг продолжил сам, изобретая новые кульминации, которые он сталкивал друг с другом так же, как ритм сталкивал такты.

Когда он закончил, посыпались бешеные аплодисменты, крики из публики, и он услышал свое имя, прогремевшее на весь зал, так что он вздрогнул.

— Сегодня за роялем — Вольфганг из Зальцбурга! — прорезал аплодисменты голос Адриана, идущий, однако, не со сцены, а из двух больших ящиков, установленных по бокам. Вольфганг встал, учтиво отвесил поклон и с любопытством пошел в сторону, к той штуке, в которую говорил Адриан — выглядела она, как обрезанный пюпитр, — внимательно оглядел ее и постучал по ней пальцем. По залу разнеслось топание слона.

— Что это у вас тут за диковинная штука? — Вольфганг испуганно отпрянул, когда собственный голос вдруг с поразительной громкостью накинулся на него со всех сторон. Раздался хохот, и Адриан взял у него странный пюпитр.

— Шут ты порядочный, — он похлопал его по плечу и указал взглядом на зал, — но все равно очень клевый. Давай еще поиграем.

И Вольфганг заиграл, следуя за летящей мыслью. Они еще не доиграли одну пьесу, а ему уже пришли в голову две новые. У него и раньше едва ли был недостаток в идеях, но сейчас он понимал, что напал на родник, который бил тем сильнее, чем больше из него черпали.

— Теперь в пору пришлась бы кружечка пива, — заявил Вольфганг, когда Адриан наконец со смехом поднял руки и отставил контрабас в сторону. Вольфганг откинул со лба влажные волосы. Вслед за остальными пошел к барной стойке, где стоял какой-то господин в дорогом костюме, а по обе стороны от него пили игристое вино из длинноногих бокалов две видные красотки-блондинки. Вольфганг, не робея, взял свое пиво.

— Уф-ф! — Адриан влез на табурет рядом с ним, кивнул в сторону блестящих девиц и заговорил шепотом. — В следующей жизни тоже буду менеджером или типа того и заведу себе трех таких.

— В следующей жизни? — Вольфганг замер, не дыша, и, выпучив глаза, уставился на басиста. — Значит… ты уже… можешь… — он мучительно подбирал слова, но так и не смог закончить предложение. — Когда?

— Увы, с числами я совсем не дружу. Так что, скорее всего, ничего у меня не выйдет, — Адриан склонился в сторону, чтобы никто не заслонял ему вид на ножки красоток.

Вольфганг привстал на табурете. Из какого столетия мог быть Адриан и куда он потом отправится?

— Ты на машине? — безо всякой связи спросил басист.

— Я… ну, у меня есть билет для метро.

— Там сейчас толкучка, я подвезу, если тебе далеко.

Вольфганг кивнул с облегчением. Допили пиво, дождались, пока Пауль упакует ударные, вынесли ящики через заднюю дверь и погрузили все в его тойоту. Мокрые белые хлопья плюхались на лицо и волосы Вольфганга. Он шел за басистом, радуясь, что не нужно тащиться пешком. На асфальте лежал слой снега, следы Адриана держались несколько секунд и расплывались. Наконец Вольфганг собрался с духом и потянул басиста за рукав.

— Адриан, друг мой, прости, я хочу — нет, я обязан задать тебе один вопрос… значит, послушай… ты сказал, в следующей жизни… Тебе уготовано что-то определенное? — спросил он вполголоса.

— В следующей жизни?

Вольфганг кивнул, выжидая, но надежда почти угасла. Он попытался улыбнуться до ушей и сказал: Ха-ха, это такая шутка, правда смешно? «Кем ты хочешь стать в следующей жизни?»

— Ну… — Адриан отвечал на ходу, — музыкантом, кем же еще? Только с богатыми предками. А ты?

У Вольфганга стоял в горле комок. Сколько у него оставалось жизней? И был ли выбор?

— Если я не буду музыкантом, вероятно, это буду не я. Даже если бы я и желал другой жизни, в которой будет поменьше огорчений, чем теперь.

Адриан смерил Вольфганга недоверчивым взглядом.

— Трудно поверить, что ты прямо такой бедный родственник, какого из себя строишь. С твоей-то игрой.

Он погрузил контрабас в заднюю часть машины и открыл переднюю дверь, приглашая Вольфганга сесть.

— Пристегнись, пожалуйста, — Адриан накинул на себя широкий ремень и с щелчком укрепил его на сиденье.

Вольфганг поискал такой же предмет слева и справа от себя.

— Выше, — в голосе Адриана не хватало приветливой интонации.

Вольфганг робко улыбнулся ему:

— Прости, не суди меня строго, я почти не ездил в тойотах…

Адриан раздул ноздри и нарочитым жестом показал Вольфгангу, где искать, так что скоро тот обнаружил ремень и потянул за него. Но стоило его отпустить, как ремень тут же уехал обратно. В конце концов Адриан наклонился над Вольфгангом и одним движением пристегнул его.

— Это не «тойота», а «вольво», думай, что говоришь!

— Ничего себе! Volevo? А не Volo?[24] Она еще и летает? — Вольфганг демонстративно ухватился за сиденье. — Эгей, я Вольвоганг! Voglio un volo[25] в вашем Volvo. Ха-ха! — он развел руки в стороны и заорал во всю глотку жуткую песню, которую слышал недавно в итальянском трактире: — Vooooooooolare… м-м… фр… — мыча мелодию, он фыркнул, изображая громкое пуканье — cantare, м-м-м-пф… — он пукнул снова, — м-м, пф-фр, nel blu, пф-пф, di pinto di blu, пфр…

Адриан покачал головой.

— Слушай, ты мне так и не сказал, где ты вообще-то играешь. Ну то есть ребята твоего уровня, это же совершенно другая лига. Я уж давно ломаю голову, может, ты выступаешь не под своим именем, дурачишь нас всех? На самом деле ты, наверно, кто-нибудь из великих, да?

Вольфганг потрогал свое лицо. Его портрет — правда, написанный с излишком фантазии, так как самого его в тот момент уже не было, — красовался повсюду: на афишах, книгах и шариках из шоколада. Узнал ли его Адриан?

— А ты, — нерешительно начал он, — как ты думаешь? — Он осторожно взглянул в сторону Адриана. — Как ты можешь видеть, то есть полагать, убедиться, взять пробу, проверить, осмотреть и удостовериться наверняка, я все что угодно, но не велик. Точнее, как выяснил Петр, мой сердечный, любезный друг в эти дни, во мне отнюдь не два метра, и не метр девяносто, ни даже метр восемьдесят, метр семьдесят или метр шестьдесят — отнюдь. Он нашел во мне всего метр и пятьдесят девять сотых, правда, я привстал на носки, чего он ни в коем случае не должен знать, затем что Петр большой педант. Так что я с чистой совестью и спокойным сердцем могу утверждать, что я не велик, а скорее мал. Так что, пожалуй, не исключено, что я… представь себе, Моцарт? Летающий Моцарт, Вольвоцарт? Арт-Моц? Моц-Арт, житель мансард, впавший в азарт? — он закатился от смеха, так что у него запрыгал живот. — Ха-ха! Ну да, я вполне могу им быть — ты ведь хочешь услышать, что я и есть старина Трацом, что был хитрецом, но отнюдь не глупцом, — Вольфганг боязливо поднял глаза на собеседника.

Адриан только кисло улыбнулся.

— О’кей, нет так нет, приставать не буду. Меня это и не касается, — и он фыркнул с коротким смешком: — Моцарт!

Вольфганг вжался глубже в сиденье и стал дергать себя за бровь, ногой отбивая пунктирный ритм уличных фонарей, попадавших в окно и вспышками освещавших лицо Адриана.

В молчании застучала маленькая зеленая стрелка.

Адриан остановил машину у бордюра. Жужжание замерло. Вольфганг почувствовал, что Адриан еще некоторое время смотрел на него, тем случай и окончился.



* * *

Вольфганг орал во все горло. «Ля — до!» и снова «ля — до!». Он потрясал руками, отчаянно жестикулировал, но даму на сцене невозможно было заставить издавать нужные звуки, она пела «ля — фа-диез», и снова «ля — фа-диез», хотя вопила при атом свое «ля — до!». Только теперь он заметил, что это была не женщина, но, судя по голосу, это был и не кастрат. С каждым звуком у нее изо рта, как мыльные пузыри, фонтаном вылетали крошечные серебряные колечки, поднимались вверх, а потом опадали дождем. «Ля — до!» Вольфганг нетерпеливо рвал на себе волосы.

— Ля — до! — Вдруг особа отважно спрыгнула с края сцены прямо в оркестровую яму: — Вставай! Вольфганг! — Декорации рухнули. — Вставай, коллега Вольфганг, твоя очередь идти в булочную, час завтракать! — Вольфганг в полусне свернулся под одеялом, но Петр не оставлял его в покое: — Восемь часов!

— О, Петр, не будь же таким чудовищем, — Вольфганг сел на кровати и сонно потер глаза.

— Я не есть чудовищем, но есть хочется.

Вольфганг зевнул. Он вспомнил табличку, которую Петр два дня назад вывесил на буфете: в ней значилось, когда чья очередь идти за хлебом, готовить еду или убираться.

— Стало быть, хлеб у нас уже кончился?

Петр кивнул. Он уже был одет, как следует выбрит и ставил чайник.

— Что ж, не премину и я позаботиться о насущном и сейчас же схожу тебе за булочками, однако ж, любезный мой Петр, не мог бы ты снабдить меня парочкой мелких монеток?

Петр так и застыл с чайником в руке, потом повернулся к Вольфгангу и прищурился.

— У тебя вчера был ангажемент, — он понизил голос, как будто разговаривал сам с собой, — за одну ночь стратил все деньги.

— Отнюдь! Конечно же нет, я не потратил ни единого, ни малейшего крейцера, Петр! — Вольфганг выхватил из-под подушки рубашку, в которой он был вчера, посмотрел на складки и попытался ее немного разгладить. — Мне просто-напросто еще не заплатили. Что, конечно, вскоре исправит контрабасист, поскольку он, право, честный человек.

— Имеешь адрес того коллеги?

— Ну, Петр, разве тот, кто подает тебе руку и говорит с тобой честно, может не открыть свое сердце? Тот, кто дружен с музыкой? Благородство его не скрылось, и я буду последний чурбан, если он меня обманет. Не волнуйся, Петр, у него собственная машина, и я мог вдоволь пользоваться его радушием и пить пиво до самой ночи.

Петр поморщился.

— Осторожней с такими коллегами. Много пива — будет плохой характер. — Он подошел к двери, наклонился к ботинкам. — Тебе не пиво нужно, деньги нужны. А как у тебя с издательством?

— Издатель? — Господи, издатель! Надо было справиться о нотах уже несколько недель назад. — Разумеется, Петр, я все должным образом отнес издателю.

— И как?

— Ну, главное — дать ему время, нельзя же так поспешно подходить к делу, если хочешь выставить себя в правильном свете.

— Ерунда это все, пойдешь к нему сегодня, как позавтракаем, — с этими словами Петр подкинул Вольфгангу свою куртку, выудил из кошелька бумажку в пять евро и протянул ему ее вместе с маленькой синей карточкой.

— Что это? — Вольфганг вертел в руках странную штучку, размером меньше игральной карты, из того неизвестного материала, из которого были сделаны все чуждые ему вещи. На ней была картинка: три веселых булочки с ручками и ножками в виде черных линий.

— Бери с собой, это скидка от булочной на углу, там покупай.

— И какой в ней резон?

— Карточка на скидку, не видал, что ли? Купишь хлеб на тридцать евро, дают бесплатно французский багет.

— Петр, в жизни мы не купим хлеба на тридцать евро! И кому его есть? Это не по-хозяйски, деньгам надо знать счет. Такие сделки имеют смысл, только если тебе будет от них хоть какая-то польза.

— Дурак, да не за один раз! Покажешь карту, собираешь сумму. Она на карте хранится, всегда, когда покупаешь, а карта действует год.

— Вот как! — Вольфганг кивнул и сунул карту в карман вместе с деньгами. Когда-нибудь найдется человек, который все ему объяснит. А до тех пор нужно просто ходить за хлебом.


Юстус Зинглингер обстоятельно протирал очки и смотрел в ноты Вольфганга, разложенные на темном массивном письменном столе.

— Какой почерк красивый, — рассеянно высказался он, потом откашлялся. — Ну что ж, господин Мустерман, из этого, — он показал на неплотно исписанную страницу, — мы хотели бы сделать «Школу игры на фортепиано», сборник для учеников старшей ступени. Не могли бы вы обработать все это соответственно и добавить несколько пьес полегче? Скажем, еще пять легких пьес для двух рук и одну — в четыре руки?

— Сборник пиес? — Вольфганг посмотрел на издателя, потом на нотные листы. Ему понравились эти рыночные песенки? Какой кошмар! Это же просто глупости, они, верно, случайно попали в общую стопку.

— Там имеется и два недурных концерта для фортепиано. Им было бы уместнее снискать ваше расположение.

Зинглингер пробурчал что-то невнятное и покачал головой.

— С концертами мы бы только намучились. Поймите меня правильно, они сложноваты. И потом…

— Сложноваты? — Вольфганг проглотил эти слова с такой миной, будто выпил лимонного соку. — Разве мы не склонны претендовать в музыке на некий изыск? Иначе она будет пустой и безвкусной, как плоская острота, музыка для тех, кто не умеет слушать.

— Само собой, господин Мустерман, само собой. Проблема не только и не столько в этом. Но то, что вы сочинили, звучит… как бы это сказать… — Зинглингер все еще качал головой, — скажу вам прямо: слишком похоже на Моцарта.

— Слишком похоже на Моцарта? Изумительно! Слишком похоже на Моцарта! — Вольфганг расхохотался, так что чуть не упал, он хлопал себя по коленкам и утирал слезы. — А чем вас не устраивает Моцарт? Ведь он — один из величайших композиторов в мире?

— Что поделаешь, господин Мустерман, что поделаешь. Я сам — его горячий поклонник. Но на такую музыку в наше время больше нет спроса. А вы ведь как-никак хотите заработать.

Вольфганг так и подскочил:

— Да ведь Моцарта играют везде! В уборной в метро под его музыку облегчаются!

— Под его — да, конечно. Потому что он — легенда, а произведения нераздельно связаны с его личностью. Но это произведения Моцарта, а не ваши, господин Мустерман! — Издатель провел рукой по разложенным нотам. — Ваши произведения так исполняться не будут, будь они хоть в сто раз лучше и в сто раз больше похожи на Моцарта, — Зинглингер выразительно вздохнул. — Потому что вы не Моцарт, — он откинулся на кресле и помолчал. А потом стал говорить тише: — Отделайтесь от этого влияния, господин Мустерман, и вас ждет блестящее будущее.

Вольфганг снова опустился на мягкий стул, очень похожий на кресло из будуара его тещи, вытер руки о штаны и перевел взгляд с нот на издателя и обратно.

Его так и подмывало швырнуть Зинглингеру в лицо всю правду, но какая была бы от этого польза? Двести лет! Он вспомнил первое исполнение Cosi fan tutte[26]. Никто не хотел смотреть эту оперу, ни один человек ее не понял, все сочли безнравственной и циничной. Хотя в ней была чистая правда, только перенесенная на сцену. А теперь эту отвергнутую было оперу давали во всех театрах. Каким дураком он был, когда считал, что, раз кругом слушают его музыку — написанную давным-давно, — то публика должна быть в восторге, продолжи он с того самого места, где пришлось прерваться. Двести лет. Люди стали совсем другими, они больше не знали того мира, который знал он, и слушали его музыку так, словно открывали консервы — чтобы ненадолго погрузиться во вкус прошлых времен. Можно ли винить их за это? Они держались за то, к чему привыкли.

Правда, разве в его дни, когда публика хотела слышать только последние новинки, было по-другому? Может, по этой причине он и оказался здесь? Здесь было над чем поработать, непочатый край — можно было создать поистине новую музыку, которая исполнялась бы, а не пылилась на полках… Он вскочил и одним махом собрал свои ноты.

— Месье, вы получите «Школу игры на фортепиано» — и многое сверх того! Замыслов у меня предостаточно. Стало быть, весьма скоро можно будет извлечь из них пользу, не так ли?

Вольфгангу послышалось, что Зинглингер грустно вздохнул, двигая на его край стола формуляр.

— Я внесу вас в картотеку авторов, господин Мустерман, и пришлю договор. Если до конца месяца принесете мне еще что-нибудь дельное, я, возможно, смогу выдать вам небольшой аванс.

Он вышел из издательства, и тут его ослепило солнце, так неожиданно, что он чихнул. Расстегнул пиджак до середины, подставил грудь солнцу и подумал об отце, который еще в детстве познакомил его с законами композиции — а теперь он так часто желал не просто нарушить их, но окончательно сбросить их иго, — хотя они всегда давали ему опору и помощь. Что теперь будет? Его несло в открытое море, словно он внезапно, не видя суши на горизонте, покинул корабль и пустился по волнам в легенькой шлюпке. Столько путей ждало его, столько возможностей, столько свободы. Он неуклюже ступал по улице, и земля уходила у него из-под ног.

Confutatis

Confutatis maledictis,

Flammis acribus addictis,

Voca me cum benedictis.[27]

Время пролетело, просто подевалось куда-то, как будто несколько часов украли. На город уже надвигались сумерки. Может быть, он спал, а теперь очнулся? Вольфганг сидел, скорчившись, на спинке скамейки в парке; он почувствовал, что замерз, и несколько секунд не мог понять, где он. Местность была ему незнакома. Уходя, он снова, как в тумане, припомнил слова Зинглингера — обрывки сна, остающиеся после пробуждения. Ноты! Бегом вернулся он к каменной скамейке, поискал на ней, под ней, рядом с ней. Забыл у Зинглингера? Он помчался обратно в издательство, на ходу удивляясь, что знает дорогу, но там было уже закрыто. Наконец он нашел серую картонную папку под платаном напротив издательства, после чего решил, что тратить время на размышления о потерянном времени дело пустое.

Тем более его мучили мысли совсем иного рода. Как объяснить Петру, почему он снова приходит с пустыми руками? А ведь он собирался нанести визит фрейлейн Билле и потрафить Петру, раздобыв вдоволь пива, хлеба и ветчины… Самое лучшее, рассудил он, вовсе не попадаться Петру на глаза, а идти прямиком в Blue Notes. Черни просил его заменить сегодня вечером одного коллегу: тот, бедолага, сломал пальцы, когда захлопывал дверь тойоты. Черни наверняка выдаст порядочный ужин, а если повезет — и аванс.

Чернокожий бармен, казалось, был частью этого заведения: он был на рабочем месте, даже когда Вольфганг приходил раньше, чем следовало, он помнил всех постоянных посетителей и оставался в баре, пока не уходили последние. По-видимому, работал без выходных, и Вольфганг не удивился бы, узнав, что Черни и живет на матрасе под барной стойкой. Так и сегодня: он сразу вышел на стук Вольфганга и отпер большую стеклянную дверь.

— Что так рано?

— Был аккурат поблизости, вот и подумал, почему бы не зайти пораньше и не составить компанию любезному Черни? Я мог бы сей же час сыграть что-нибудь, если это не будет тебе помехой.

— Не помешает, я только рад буду.

Вольфганг с приятным чувством уселся на табурет. Сегодня его не нужно было подкручивать вверх, и он со спокойной душой простер руки над клавишами.

Игра на рояле в Blue Notes напоминала ему скорее не работу, а лесную прогулку: можно было отдохнуть и набраться сил. Обычно Вольфганг просто отталкивался от какой-нибудь темы, сочиненной раньше, и свободно варьировал ее тем или иным образом, и в то же время проигрывал в сознании уже совсем другие, более смелые композиции. «Работать надо в кабинете, — объяснял он как-то раз Констанце, указывая себе на голову, — а в гостиной порядочные музыканты честно концертируют».

Слова издателя преследовали его, как будто Зинглингер выдал наконец долгожданное разрешение распахнуть все те двери, которые сам он не решался открыть, и за которыми — он знал это с детства — скрывались целые миры новых звуков. Он так погрузился в игру, что не замечал Адриана, пока тот не похлопал его по плечу и вопросительно не показал взглядом на контрабас. Вольфганг радостно сыграл еще несколько тактов с ним вместе, а потом открыл для него каденцию. Затем они играли вдвоем, пока запах жаркого не напомнил Вольфгангу о голоде и они с Адрианом не двинулись к барной стойке.

— Слушай, неужели все, что ты играл, было твое? — Во взгляде Адриана читалось сомнение.

Вольфганг засмеялся.

— Ну как сказать, кое-что и от старины Моцарта!

— Ты просто уникум какой-то. Кстати, то, что ты сыграл вчера — это безумно красиво.

Хм-м, вчера, это еще надо вспомнить…

— Ну вот это, тадамм-ди да, тадаб-би-да, да-дамм…

— Ах да, точно, а то я бы так и забыл, — он благодарно кивнул Черни, поставившему перед ним тарелку с едой, взял вилку и начал мять дымящиеся кнедлики.

— Ну, старик, такое надо записывать, это было круто!

— Ты прав, дружище, просто надо иметь под рукой бумагу, делать наброски. Впрочем, выдумывать, конечно, легче, чем писать.

Адриан подошел к сцене и, порывшись в футляре контрабаса, вернулся к стойке с нотной бумагой.

Вольфганг взял лист и стал набрасывать то, что пришло ему в голову вчера по дороге домой. Затем задумчиво поднял взгляд в зал, и тут заметил блестящую копну волос, и сердце его забилось в новом ритме. Правда, сейчас оно отбивало только четверти, а не шестнадцатые, как в прошлый раз, но это было не важно, он собрался с духом и на неверных, как студень, ногах подошел к их столику.

— Mesdemoiselles, примите мои комплименты, — он поклонился сначала ей, потом ее спутнице. — Могу ли я сегодня надеяться на высокую честь пригласить мадемуазель на бокал вина?

Она ответила, не глядя:

— Очень надо, без тебя всего хватает.

С комком кнедликов в желудке и комом в горле, на непослушных ногах убрался он восвояси и заметил, как переглянулись Черни и Адриан.

— Что смотрите? Она просто не захотела.

Адриан скорчил страдальческую гримасу.

— Так у тебя ничего не выйдет, Вольфганг.

— А как, позволь тебя спросить, я должен был поступить, по твоему мнению?

— Ну… — Адриан оглядел пиджак Вольфганга. — Может, не стоило надевать именно этот костюм.


Домой Вольфганг пришел уже за полночь. Петр оторвался от книги — он сидел по-турецки на кровати и читал при свете маленькой лампы. Тени делили его лицо на светлую гору и темные долины.

— Для работы уж поздно! — Петр говорил холодным, почти язвительным тоном.

Вольфганг слегка улыбнулся и поискал объяснения в мимике Петра. Иногда его манера выражения становилась понятней, если как следует вглядеться в лицо.

— А я уже давно закончил работать.

— Вот как? Ты, значит, уж кончил работать, да? — яростно набросился на него Петр. — Я сегодня работал один!

Вольфганг похолодел. Ангажемент у итальянца!

— Боже мой, Петр, — и Вольфганг так тяжело плюхнулся на диван, что пружины подбросили его. — Я забыл! Столько работаю головой, что работа в голове и не держится, — он, смеясь, подпрыгивал на диване. — А ведь меня нужно похвалить, я так старался, весело играл, и записал другу Адриану столько композиций.

— Тот же тип, кто не платил за выступление?

— Ах, Петр, разумеется, я только и думаю что о заработке, но ведь нужно сперва обрасти крепкими связями, а уж там зазвенит и монета. Гляди! — он вынул из кармана банкноту, которую ему дал хозяин Blue Notes. — Вот она и звенит. Как тебе этот звук, нравится?

Петр громко шмыгнул носом.

— А тебе нравится, как разговаривает тот тип, когда я один прихожу?! Там звук один: где пиянист?!

Пиянист. Петр произносил это слово на польский манер, с ударением на «я», так что Вольфгангу приходили на ум то пьянчуги, то пиявки.

— Скажи итальянцу, пиянист не настолько итальянист. Ха-ха, пиянист нынче пьян, пиявкой обуян!..

— Хватит, не смешно, Вольфганг. Уж тшетий раз! Але знаешь точно, как я на тебя рассчитывал.

— Петр! Не сердись, уверяю, этого больше не повторится, клянусь, я исправлюсь, честное благородное слово, образумлюсь, обещаю тебе раз и навсегда..

— Болтать не надо, делать надо! — Петр резко захлопнул книгу, лежавшую на коленях, накрылся одеялом до подбородка и погрузил комнату во мрак.

Вольфганг успокоился — пружины еще подпрыгивали под ним — и стал рассматривать контуры Петра, которые постепенно прорисовывались в темноте. Третий раз? Он не мог вспомнить, чтобы он подводил скрипача раньше. Пробравшись к окну, он стал смотреть на последние светящиеся глаза в домах напротив и вдруг почувствовал на мгновение, что висит в пустоте. Что-то, назойливо нывшее в душе, подсказывало, что обвинять Петра во лжи было бы неверно.



* * *

— Доброе утро, Гернот! — профессор Михаэлис снял очки, пожал руку незадачливому дипломнику и пригласил его садиться у противоположного конца стола. — Ну как, продвинулась ваша работа?

— Я, эмм… я тут подумал, что эта тема, про симфонии, понимаете, вообще-то над ней уже работало столько людей, столько дипломов написано, и, знаете, мне тут пришло в голову кое-что другое, и я бы хотел написать вот о чем.

Он положил на колени папку и начал пачками вынимать из нее листы и раскладывать по столу.

— Хотите поменять тему? Не поздновато ли…

— Так вот, — невозмутимо продолжал Гернот, — это «Реквием» Моцарта.

— «Реквием» Моцарта? Господи…

Случалось, что тот или иной студент не справлялся с темой и брал другую, но что могло вызвать эту более чем странную перемену взглядов у Гернота? Абсолютная загадка. Во всяком случае, похоже, что этот Гернот больше не страдает от заниженной самооценки.

— А вы уверены, что не перебарщиваете?

Гернот пропустил это замечание мимо ушей и придвинул к нему листочки, исчирканные цветными маркерами.

— Вот у меня тут идеи, так сказать, новой обработки недостающих частей; не всех, конечно, но я пока взял три отрывка на пробу: смотрите, красное — версия Зюсмайера, желтое — оставшиеся наброски Моцарта, а вот это зеленое — значит, что у меня из них получилось.

— Погодите, не торопитесь, — профессор раскладывал страницы в ряд. Конечно, «Реквием» Моцарта таил неисчислимые возможности для изучения, но чтобы его дописывал студент — в глазах Михаэлиса это выглядело святотатством. Пожалуй, он разрешил бы такую работу какому-нибудь исключительно талантливому студенту — но Гернот к таковым явно не относился.

— Новая обработка. А по каким критериям?

— Ну, хотелось бы приблизиться к замыслу Моцарта..

— Этого всем хочется, Гернот. Проблема только в том, что свои замыслы Моцарт унес в могилу… — Что же это такое происходит? Гернот мог быть кем угодно, только не талантливым композитором, и как дирижер он, скорее всего, тоже не будет иметь успеха, но вот самонадеянным он никогда раньше не был.

Михаэлис взял первую страницу, пробежался по ней, вдруг насторожился и прочел внимательнее. Перечитал. Теперь он брал страницы одну за другой и просматривал тщательно выписанные партии, слыша, как студент ерзает по стулу. «Реквием» Моцарта… На свете было не много вещей, к которым Роберт Михаэлис относился с таким благоговением, которым он отдавал большую часть досуга и чьи партитуры знал до последней ноты. Кто только не брался завершить эту заупокойную мессу — и не удалось никому. Никто, кроме самого Моцарта, был не в состоянии по-настоящему ее закончить.

А теперь он смотрел на ноты…

Михаэлис вернул листочки на стол.

— Гернот, это неплохо. Это даже очень неплохо. Отлично, — он остановился, увидел, что молодой человек покраснел. — А теперь скажите мне, дорогой мой, кто же это написал.

Гернот молчал.

— Это я… в общем…

— Перестаньте, Гернот, мы оба знаем, что вы на такое неспособны, не в этой жизни. Я не в обиде, что вы вырядились в чужие перья, но если вы всерьез думали, что оставите меня в дураках — вот это, конечно, обидно. — Он ждал реакции. Тщетно, ответа не было. — Послушайте, какое у меня к вам предложение. Давайте забудем эту историю, и я помогу вам прилично сдать экзамен с первоначальной темой. А вы за это признаетесь мне, кто это написал.

Гернот угрюмо молчал.

— Ладно, как хотите. Давайте вашей темой будет «Реквием» Моцарта, и тогда, самое позднее, на устном экзамене мы узнаем, как вы дошли до таких… озарений.

Как он и ожидал, и трех секунд не прошло, как студент не выдержал его взгляда.

— Ну так как? Я вас слушаю. Кто это написал?

— Я… я не знаю.

— Что-что? Так откуда же это у вас, черт побери?

Гернот грыз ноготь на большом пальце.

— Ну, какой-то псих написал с похмелья.

— Гернот! Что за бред вы несете?

— Это не бред, — у Гернота было такое выражение лица, как будто он вот-вот расплачется, — это забыл один тип в квартире моих знакомых. После пьянки, — он опустил голову, — я сначала сам не поверил, но вы бы видели оригиналы…

— Значит, именно их вы мне и покажете. И назовете автора. Я достаточно ясно выразился?

Гернот потянулся за листочками, но под взглядом Михаэлиса остановился и, кое-как попрощавшись, вышел из кабинета.



* * *

— Что это такое? — спросил Вольфганг, устало всматриваясь в два больших листа, которые Петр прикрепил на буфет, туда, где раньше висело расписание, кому бегать за булочками, — зеленым карандашом листы были расчерчены на две колонки, озаглавленные жирными красными буквами «П» и «В».

— Органайзер. Пишем сюда все ангажементы, и ты их больше не забываешь.

— Ага, — Вольфганг подошел поближе, провел пальцем по столбцам, — но это же четверг!

— Да, пойдем опять в четвертый район, помнишь? Где японское пианино.

— Хм. А мне надо играть с Адрианом и другими коллегами…

— Вольфганг, кончай, вечно ты с этими типами, ходи к ним в свободные вечера — мало тебе?

Вольфганг хотел было возмутиться, но Петр так энергично тряс головой, что он сразу умолк.

— Уроки свои тоже впиши. Когда они есть?

— Уроки?

— Ты ж получил две ученицы, из музыкального магазина!

— Да-да, конечно. — Вольфганг потряс термос, проверяя, есть ли в нем еще кофе, вылил остатки в чашку с рожицами и пошел искать свою одежду.

— Когда твои уроки?

— Ты не видел мои носки?

— Вон в кресле, под газетом. Я про уроки спросил.

От такой настойчивости Вольфганг вздохнул.

— О дне мы пока не условились.

— И что теперь? Надо дзвонить, Вольфганг!

— Для этого надобен Сименс.

— Что?

— Сименс. В который разговаривают, не так ли? У меня его нет.

— Не могу смеяться на дурацкие твои шутки, сегодня не могу, — Петр порылся в черном рюкзаке, вынул маленький сименс и бросил его на кресло. — Возьми «нокию», чудик, и подзвони ученице. Трэба больше работать — так сможешь купить теле́фон.

Вольфганг в восхищении схватил крошечный аппарат: он умещался на ладони и светился призрачно-синим светом, как стены в Blue Notes. Осторожно погладил кнопки.

— Те-ле́-фон?

— Где номер? — В голосе Петра слышалось нетерпение.

Вольфганг осторожно пожал плечами, лихорадочно соображая, что мог иметь в виду Петр.

— Показывал мне бумажку с номером, вон там, в твоей помойке. Бежевая такая, я точно помню.

Вольфганг оцепенел. Либермановы головоломки с цифрами! Закралось страшное подозрение. Он лихорадочно перебирал ноты из стопки, но карточка Либермана не находилась.

— Она… хм-м, она найдется, Петр, не беспокойся, друг мой.

— Не беспокойся, не беспокойся! А я беспокоюсь. Трэба мне беспокоиться, потому что ты есть очень спокойный. Делаешь, что хочешь, только не работаешь.

Вольфганг резко обернулся. Кто ему этот Петр? Еще одно испытание?

— Разумеется, это не так, и Бог свидетель, я не избегаю работы! А как же иначе, иногда сочиняю по целым дням, с утра до ночи! Я не виноват, что за хорошую, честно сделанную работу не платят, когда она приносит удовольствие и служит истинному искусству. Впору подумать, что деньги и поныне можно получить только за самое нелюбимое и трудное дело, на которое только способен. Времена не изменились! Но не стану и я!

— Куда ты собрался? Булочки я уж купил. Вольфганг!

— Куда я собрался? Ухожу работать, и как можно скорее! Пока мне не запретил один из ваших зеленых декретов. — Вольфганг показал на график, висящий на буфете, и взял куртку. — Или теперь нужно спрашивать разрешения? — Он заговорил фальцетом: — Пожа-а-алуйста, добрейший, любезнейший папа Петр, дозволь мне покорнейше надеяться выйти сегодня в город?

Не дожидаясь ответа, он кивнул Петру и вышел из комнаты.

На метро по прямой до центра, а там он зашагал по улицам и переулкам, пока не успокоился. Зачем сердиться, ведь перед ним открыто богатство целого дня, наполнявшее таким сладостным рвением, что идеи из него буквально сыпались. Тут было открыто окно, из которого доносились басы, там — адский шум какого-то аппарата, грызущего тротуар, как танцующий гвоздь, и срывающего черную корку асфальта, в шум вклинивались отрывистые фанфары тойот, вольво — а возможно, у них были и какие-нибудь иные названия. Все, включая мимолетную улыбку барышни вдалеке, срасталось в великое целое, в симфонию, и продолжало звучать у него в голове, словно пульс, подчиняясь бешеному ритму этой новой эпохи. Наполненный звуками до отказа, он опустился в одно из кресел, которые уже выставили перед какой-то кофейней, по зову весеннего солнца. Ничто не могло сравниться с его состоянием, кроме, может быть, восторга влюбленных, так как все и внутри, и снаружи превратилось в звуки, проникающие в него и выходящие из него, как из родника. Да, он и был родником. Он стал музыкой. Она — его сущность, для нее он создан, и только с ней он мог быть счастлив.

Он мгновенно развернул нотные тетради, сообщил официантке свои пожелания и начал писать.

Всего на миг он замер, вспоминая свою любовь и прислушиваясь к тоске, почувствовал горение, и тут же снова принялся за работу.

Он писал до самого обеда, закутавшись в куртку, заказал горячего вина и сидел снаружи, пока не начался дождь. В кофейне от запахов кухни у него разыгрался аппетит, так что он заказал обед и довольно откинулся в кресле. Три тетради были исписаны от корки до корки, там, где не хватило линеек, пришлось их провести самому. Кончится дождь, и он сразу купит новую тетрадь.

Глаза разбегались, столько посетителей входило и выходило из кофейни: кто в поисках друга или подруги, с которыми здесь встречался, кто — одиночка с блуждающим взглядом. Мимо его столика проплыла подчеркнуто элегантная дама, и он отметил, что голубые штаны, которые, казалось, носил здесь всякий, отнюдь не всегда служили небрежной повседневной одеждой. Штаны обтягивали аппетитную попку, как вторая кожа, так что можно было скользить по ней взглядом, будто рукой, и все же нельзя было утверждать, что дама не одета. В первые дни в этом новом мире от одной такой картины он приходил в негодование, но сейчас, когда обнаженные ножки, затянутые в гладкую, прозрачную кожу — будто колбаски — уже не удивляли, ему даже начало это нравиться, так что он сам себя не понимал. Под столом он пощупал свои бедра, ляжки, живот. В середине тело еще было мягким, живот свешивался над поясом, но его и сравнить нельзя с одутловатым телом, в котором он был упрятан в прошлом году, в прошлой жизни. Все было тогда обрюзгшим, ослабленным — верно, из-за той болезни, что и свела его в свое время в могилу.

Как бы то ни было, в первые дни по прибытии — про себя он иногда называл его воскресением и стыдился этой еретической мысли — ему пришлось непомерно много мочиться, и постепенно тело снова обрело привычные контуры. Интересно, как бы он выглядел в таких голубых штанах? Вольфганг вспомнил слова Адриана и его насмешливый взгляд при виде гранатового костюма. Адриан, Черни, Петр, да и долговязый саксофонист, который, очевидно, нравился женщинам, — все они носили голубые штаны. Не долго думая, Вольфганг вскочил, расплатился у стойки и вышел из кофейни.

Он прошелся по Грабену, заглянул даже в несколько переулков, приглядываясь к витринам магазинов готового платья и к людям, которые входили и выходили. Наконец выбрал магазин, в котором — судя по его виду — могли бы делать покупки и темнокожий, и долговязый. И действительно, там на столах громоздились несметные горы голубых штанов — Вольфганг узнал, что они называются «джинсы» и могут быть самых разных фасонов, — он примерял их часами, но не нашел ни одной пары, которая пришлась бы впору: все оказывались как минимум на ладонь длиннее, чем нужно.

— Обрежь, и дело с концом, — пожав плечами, заметил один из продавцов, молодой человек с волосами ежиком и кольцом в ухе. — Размахрится, будет только круче.



* * *

В этот день он вошел в Blue Notes ранним вечером; ляжки уже болели от непривычно жесткой материи.

Раззадоренный, распаленный, он готов был перевернуть гармонию с ног на голову, как он сделал это утром на бумаге. Несколько детских пьес он прогнал по всем тональностям, испробовал свои дневные идеи в более смелых вариациях и, наконец, прошелся по всей клавиатуре, от левого края, где гудело и рычало, до правого, где звякало и дребезжало, пока ему и этого не показалось мало.

Прошло немного времени, и он заметил, что с него не сводит глаз некая дама со светлыми растрепанными волосами и дерзкими светлыми глазами. Почувствовав приятное оживление, он стал поднимать на нее взгляд каждые десять тактов, словно прикладываясь к бокалу вина, которое постепенно пьянило. Лихо шагая чередой диссонантных созвучий, он останавливался и не разрешал аккорд, если она поворачивалась в его сторону.

— Эй, ты! — похлопал его по плечу Черни в перерыве между двух пьес. Лицо его казалось темнее обычного. — Смотри не переусердствуй со своей акробатикой. Сбавь обороты, а то люди не понимают.

Вольфганг окинул взглядом толпу посетителей и закатил глаза.

— Господи помилуй! Бедняги. А ведь и правда! Не дай бог — перетрудятся, не так ли? — Придется работать не только ушами, но и головой. О нет. Этого не случится, любезный, милейший мой Черни, не тревожься, будь совершенно спокоен.

Вольфганг показал ему нос и монотонно заиграл «Голубой Дунай». В такт музыке он мотал головой и клацал зубами. Услышав, что кто-то из посетителей уже рьяно подпевает, он не удержался от усмешки и в конце концов пустился в ту небрежно-мягкую фразировку, от которой приходил в спокойное расположение духа.

Следующие полчаса он провел в импровизации на темы всех до единого вальсов Штрауса, которые слышал на дисках Петра. Музыка текла из-под пальцев словно сама по себе, а он в это время обдумывал, как бы применить к опере новое знание, которое осенило его у Зинглингера.

Вдруг он прислушался. Ему подыгрывал второй голос. Саксофон! Сколько времени он уже отвечал этим звукам? Он поднял взгляд: сверкнули два светлых глаза и металл инструмента, соревнуясь в блеске. Вся зала, казалось ему, наполнилась золотой дымкой, по телу пробежали мурашки.

Играла она элегантно и в то же время дерзко. Он давал несколько нот, и она их подхватывала, вертела ими, как жонглер, и без предупреждения кидала обратно. У Вольфганга участилось дыхание, рот расплылся в улыбке, ее невозможно было ни скрыть, ни уменьшить; он подавал реплики все чаще, так что ему казалось, он дотрагивается ими до ее тела. Потом он сменил темп, словно нежно гладил музыкой ее стройные руки и шею.

Она подняла взгляд на Вольфганга, ему показалось — смотрела бесконечно долго, потом вернулась к инструменту и губы у нее дрогнули, будто она хотела улыбнуться.

Вольфганг отер руки о джинсы. А она снова заиграла, бросая ему вызов дерзкой мелодией. Будь она мужчиной, он вступил бы в невероятный поединок, но вместо этого учтиво уступил первенство и стал аккомпанировать, вместо того чтобы вызвать ее на бой.

Она еще поиграла и остановилась.

— Fatigué?[28] — насмешливо спросила она, и от одного взгляда он почувствовал себя старше своего возраста. Он так давно не слышал французского языка — похоже, тот вышел из моды.

Он ответил отрицательно, медленно качая головой и не сводя с нее глаз.

— Кончай работу! — Голос Черни прервал сцену. Бармен протянул Вольфгангу конверт.

— Дальше играйте дома, я уже запер кассу.

Вольфганг удивленно огляделся и обнаружил, что трактир опустел, и стулья подняты на столы. Не выпуская из виду добычи, он захлопнул рояль, но вставать не спешил. Наконец он решился выйти из-за инструмента и с облегчением увидел, что она почти одного с ним роста. Девушка не говорила ни слова, только смотрела на него, а потом кивнула в сторону выхода. Когда он придерживал дверь, она коснулась его плечом, оставив след аромата, который — он знал — не забудется долго. Черни прокричал что-то им вслед, но он был вне их мира, и оттуда, снаружи, к Вольфгангу ничто уже не проникало. Они постояли на ночном холоде, все еще молча, а потом он, не раздумывая, зашагал с ней рядом.

Раз-другой она оборачивалась к нему, он видел ее лицо в свете фонарей. И с каждым фонарем ему становилось тяжелее дышать, и он крепче прижимал шарф к подбородку. Впереди лежал тротуар, безлюдный, пустой, только кое-где светились вывески. Он считал круги света от фонарей, мучился без ее взгляда и не был уверен, что у него хватит сил добежать с ней до конца улицы.

— Куда…

— Chut…[29] — она прижала палец к губам и побежала дальше, до следующего угла, даже не взглянув на Вольфганга. Слышно было, как при каждом шаге футляр саксофона трется о плащ. Наконец она достала из кармана ключ и зашла в подъезд, над которым горела белая надпись HOTEL.

Вольфганг прошел за ней по коридору, на стене призрачно-зеленоватым светом горел прямоугольник, и видны были лишь общие очертания. Он зашел в номер, почувствовал, что дрожит, и прислонился к закрытой двери. В окно проникал бледный свет — наверное, от надписи на фасаде; силуэт женщины виднелся на фоне окна, как вырезанный. Вольфганг видел, как она кинула на кресло плащ и зашвырнула под него туфли.

Бесшумно соскользнула на пол его куртка. Слышно было только дыхание и щелчок замка на футляре. Потом по комнате неожиданно поплыл звук, мягкий и шепчущий, как ветерок, он окреп, и к нему, словно тень, приник следующий. Вольфганг зачарованно смотрел на девушку. Она вся состояла из музыки — серебристая мелодия с зеленым отливом, летящая так мягко и звучно, что Вольфгангу хотелось скорее ответить ей; потом она зазвучала мелко и отрывисто, будто смеялась над ним. Он подошел ближе, пушистый пол поглотил звук шагов. Миг тянулся бесконечно, Вольфганг замер позади нее и не осмеливался дотронуться, вместо этого вдыхал ее аромат, потом наклонился к шее, почувствовал тепло и, наконец, положил ей руки на плечи. Она невозмутимо играла; он чувствовал каждый звук, проходящий по телу, покачивался вместе с ней, а руками пробирался на ощупь вперед, к вырезу, и медленно, по одной пуговице, расстегивал блузку. Она оказалась надета на голое тело, не было даже тех тоненьких опор для груди, которыми он любовался недавно в магазине. Он почти жалостливо погладил ее маленькую круглую грудь. Мелодия резко ушла вниз, и девушка откинулась назад с нескончаемым, глубоким си бемоль, стряхивая блузку с плеч.

Потом она взяла совершенно неподходящую ноту «си»; Вольфганг замер, но скоро понял, что она делает. Она играла вибрирующий звук только одной рукой, стряхивая с правой руки рукав, а потом, столь же восхитительно, как нечто само собой разумеющееся, проделала то же самое слева: на этот раз по темно-синей комнате разнесся до-диез. Вольфганг смотрел во все глаза, сомневаясь, сможет ли он теперь когда-либо представить себе до-диез, так чтобы перед глазами не вставала эта картина.

Не терпелось сказать «я тебя люблю», но он только прижался губами к ямочке на шее, вынул блузку из-под ремня саксофона и следовал движениям ее тела, движению ее музыки. Руки скользнули вниз, к талии, она чуть изогнулась, звук задрожал, будто она смеялась прямо в инструмент. На секунду он оторвался от нее, неверными пальцами расстегнул и отшвырнул собственную рубашку, прижался голой грудью к ее спине, повторяя ритм ее звуков, потом прижался и животом, ногами, в узких джинсах было больно там, где обычно ощущалось желание. Нетерпеливо, лихорадочными движениями он искал пуговицу ее панталон, вертел и теребил ее, пока она, взяв снова долгий до-диез, не накрыла ладонью его руку и не помогла ему. Наконец он стянул с ее бедер голубую ткань и облегченно рванул собственную пуговицу на штанах. Болезненная узость панталон тут же уступила всеохватному влечению, будто он и в самом деле томился без женщины двести лет с лишком. На мгновение он вспомнил Констанцу, но тут же отбросил эту мысль, приводя тот ирреальный довод, что она уже давно умерла и истлела и он ничего ей не должен. Вольфганг решительно просунул пальцы за край ее штанишек, глубже, нащупал там, к своему удивлению, нежную кожу с короткой щетинкой, и со стоном стал пробираться дальше, к тому теплому, темному месту, которое разрешало аккорд и утоляло желание. Раздвинул ей ягодицы, пытаясь проникнуть внутрь, а она невозмутимо держала свой инструмент.

Игра оборвалась.

— Attends[30], — она гибко обернулась к нему, медленно спустила саксофон на пол и провела ладонью по груди Вольфганга, по его плечам. — Есть у тебя… как это у вас называется? Резинка? — У нее был восхитительный акцент, кончиком языка Вольфганг требовательно скользнул к ее губам. Она отстранилась, глядя на него вопросительно.

— Резинка? Mais oui, ma cherie, j'en ai…[31] — он улыбнулся, радуясь, что оказался в курсе дела, чмокнул ее в щечку и пошел к двери, нашел рядом с курткой бумажную сумку со старыми панталонами и своими нотами. Отдельные листы, которые он купил вчера вечером, были скреплены таким эластичным кольцом, какие были и у Петра в ящике буфета. Он снял его, бросив страницы на пол. И только тут его объяло беспокойство. Что это она задумала? Как бы случайно он прикрылся ладонью, защищая своего нетерпеливого друга, и нерешительно отдал ей резинку.

— Tu te fous de moi![32]

В белесом свете окна он разглядел у нее то самое обидно-насмешливое выражение, которое часто напоминало ему ненадежность его действий и реплик. На всякий случай он улыбнулся.

Казалось, она минуту подумала, потом натянула резиновое кольцо между большим и указательным пальцем, и не успел Вольфганг опомниться, как его больно щелкнуло по груди.

— Daccord. Mais ecoute[33], ты должен следить, о’кей?

Вольфганг облегченно вздохнул и увлек ее к постели. Наконец-то. Конечно, он будет следить, в этом он мастер, он всегда так и делал.

Пальцы сплелись, он нежно уложил ее на спину, и она вытянулась, так что можно было утопить лицо между ее грудей. Он слышал, как у нее бьется сердце, осязал кожу, чувствовал ее аромат, тепло, дрожание — пока ее тело не выгнулось ему навстречу — инструмент в ожидании игры. И как только — легато — он начал, то сразу забылся, крещендо, не чувствуя ни «тогда», ни «сейчас», только чистое бытие, перешел на стаккато и, наконец, на последнем усилии воли, сдержал свое обещание, вгрызся, насколько мог, в изгиб ее шеи, и остался один на один с вожделением.


Когда он проснулся, комнату заливал сумеречный утренний свет. Он чувствовал под ладонью ее теплую кожу, провел рукой по ее бедрам и вдохнул запах сна. Рассматривал лицо, касался ее губ, пока она не проснулась и не начался день.

— Я даже не знаю, как тебя зовут, — прошептал он по-французски.

— А ты дай мне имя.

— Machere, Mabelle, Mapomme, Mapeche, Ma… Нет. Скажи мне твое настоящее имя, Madouce[34].

— Мадо. Enfin[35], Мадлен, но у нас есть такое печенье, а я ведь не выпечка.

— Зато сладкая! М-м-м… Мадо! — Он забился в темную теплоту одеяла и поцеловал ее пупок. — Конечно, ты самый вкусный пирожок, который мне доводилось пробовать.

Он жадно ухватил ее за зад.

— И у тебя такая приятная сливовая попка, Maprune.

— Что-что?

Он выглянул из-под одеяла.

— Ах, ты самая чудесная музыка, которая приходила мне в голову, прекрасная Мадо. Я тебе ее запишу, и мы будем ее играть, каждый день, правда?

— Ты все время работаешь в этом синем кафе?

— Давай будем там играть вместе, Мадо, мы так подходим друг другу, прямо как сливка и червячок! — Он шаловливо пробирался пальцем по ее лобку.

Она отвернулась, положила ногу на ногу.

— Вчера ты играл свою собственную музыку, n'est-ce pas?[36] Тебе правда нравится там работать?

— Мне нравишься ты, Мадо. Я буду играть, что ты захочешь.

— Лучше бы ты играл то, что хочешь ты. — Мадо закинула руки за голову. — Когда я играю, я хочу быть свободной, играть то, что мне нравится, а не притворяться.

— И где ты можешь так жить, не умирая с голоду?

— Есть неплохие джаз-клубы в Париже.

— Париж… — этот город всплывал у него в памяти словно привидение. Ненавистный город. — Я не был счастлив в Париже.

— Что случилось?

— Там похоронена моя мать. Вдобавок мне не везло там ни в чем, что бы я ни задумал, — он погладил Мадо по щеке, ее лицо прогоняло мрачные мысли. — Но если это твой город, Мадо, я полюблю и Париж!

Вольфганг схватил ее ладонь, поцеловал, но она убрала руку и села, спустив ноги на пол.

— Мне пора.

— Еще и девяти нет…

Вместо ответа она пожала плечами.

— Пойдешь репетировать? Давай я пойду с тобой, Мадо.

— Non, — она встала и ушла в ванную. Он смотрел на ее крепкие, маленькие ягодицы и уже снова хотел ее; услышал, как она открыла кран, и представил, что берет ее прямо под душем, а теплая вода стекает у них по лицам, — но он знал, что она может и прогнать его, а этого он бы уже не вынес.

Lacrimosa

Lacrimosa, dies illa…[37]

Утро пахло землей и чистой водой. Вольфганг ног под собой не чуял, будто шагал по воздуху. Мадо! Она до сих пор наполняла его целиком, и ни на что другое места в нем не было. Казалось, он слышит ее слухом, видит ее глазами и думать может только ее мысли.

Было свежо, но весеннее солнце пригревало, а в лужах у обочины лежало голубое небо. Он остановился и, запрокинув голову, загляделся на клочки облаков, бегущих с необычной поспешностью. И, только поднимаясь по лестнице в квартиру Петра, он понял, что прошел всю дорогу пешком.

Войдя, кинулся плашмя на диван, лежа стянул куртку и понюхал руки, стараясь уловить остатки ее аромата.

Отцовский голос вырвал его из мечтаний:

— Теперь, что ни день, ходишь в синее кафе?

Он вскрикнул, вскочил и узнал Петра, стоявшего над ним с серым гранитным лицом.

— Господи помилуй, как ты меня напугал! — Вольфганг тяжело выдохнул, снова растянулся на диване и невольно передернул плечами, отделываясь от мелькнувшего образа.

— Ах, Петр, — довольно пробубнил он.

Наконец-то на сгибе локтя нашлись следы ее духов, и запах чувствовался, стоило только слегка провести ладонью.

— Я спрашивал, почему не пришел до работы!

Вольфганг зажмурился. Он был в мыслях так далеко, что почти не ориентировался в мире Петра. Потом вспомнил и хлопнул себя по лбу.

— Ах, чтоб тебе! Я олух! Петр, прошу тебя. Не делай каменное лицо, больше такого не повторится. Лучше порадуйся вместе со мной!

— Чего мне радоваться, когда потерял работу. Але мы договаривались!

Вольфганг приподнялся, подпер голову кулаками.

— Он выгнал тебя? Петр, да ты не печалься, найдется что-нибудь новое. Трактирщик твой был мерзкий дурак, невыносимый скряга и вдобавок полный тупица! И если расстаться с ним — это еще не верный повод порадоваться, то уж моя любовь — несомненно!

— Чего, соблазнил свою черну царицу ночи? — Петр улыбнулся — вымученно, но все-таки он улыбался.

— Белую, Петр. Она светла, как утренняя звезда, а на саксофоне играет, как само солнце, — довольно заурчал Вольфганг и снова обнял пружинящий диван.

— Блондинка? Хаос у тебя с женщинами. Неделями говорил про брюнетку. «Найкраснейша женщина мира…» И чего?

— Ну все, Петр, хватит! Мадо… удивительная. Ты бы тоже сказал, что она прекрасна, позабыл бы обо всем.

— Я теж думаю, что женщины есть прекрасно. Но не забываю от них работу, ни разу.

— Не забыл и я о работе, Петр; когда сердце полно любовью, голова полна прекрасной музыки. Вот услышишь, какая она удивительная.

— Был с ней одну ночь в постели, говоришь уже про любовь. Ты есть идиот, пшыячель! В голове одни звезды, але жизнь тут, внизу, на зёмле.

— О господи, Петр, разве это жизнь — без звезд, без любви? Поймай и ты себе несколько звездочек, друг мой Пшеячель, немного радости тебе не помешает, ведь верно.

— Неохота мне ловить звезды, пшыячель. Охота платить за квартиру, за еду и починить водопровод в дому. А ты? Валяешься со звездой в руке, и ни цента нет.

— Да, черт возьми! И я рад, я чертовски рад! Жизнь хороша! Я доволен. Весел! Счастлив. Я на седьмом небе. В раю! В упоении! Я влюблен! Да! Вот это жизнь! А чего от меня хочешь ты?

— Хочу, чтоб ты думал про завтрашний день. Про завтрашнюю неделю и завтрашний год. Бендзе тебе трэба квартира, кровать, холодильник.

— Но у меня всё есть, Петр.

Не сводя с Вольфганга грустных глаз, Петр понизил голос:

— А лежишь на моем диване, пшыячель.

Вольфганг молча встал, вынул пустой пакет из-за дверцы, где стояло помойное ведро, и начал собирать в него стопки разложенных всюду нот.

— Когда-нибудь я ведь уеду, Вольфганг, вернусь к себе в Польшу, что будешь делать?

Не обращая внимания на слова, тот взял второй пакет и стал впихивать остальные пожитки.

— Сейчас глупство делаешь, куда идти без денег?

— К той или иной персоне, коей я буду не в тягость! — Петр не успел ему и ответить, а Вольфганг уж проскочил целый лестничный пролет.


— Ми-ину-у-уточку, куда это вы собрались? — разнесся в узком коридоре скрипучий голос.

— Наверх, — Вольфганг обернулся на звук, но не прервал движения. В дверях появилась полная дама. Она была похожа на низенького слона, обвязанного фартуком.

— А вы у нас не проживаете.

— Я навещаю мадемуазель Мадлен.

— Да? — воскликнула она, уперев руки в бока. Голос ее растягивался, как резина. — А эта дама уже уехала.

— Уехала? Мадо… — У него перехватило дыхание. Со всех ног помчался он по коридору, бросился вверх по лестнице и у открытой двери Мадо резко остановился. Комната умерла. Перины вяло свисали со спинки кровати, занавески раздёрнуты, и его звездное царство отдано во власть холодного дневного света. На ночном столике еще лежала его записка. Сквозь приоткрытую дверь ванной он увидел, что молодая женщина как раз собирается бросить смятые полотенца в мешок с бельем.

— Не надо! — одним прыжком он оказался рядом, вырвал полотенца у нее из рук и прижался к ним щекой.

— Я же сказала вам, здесь больше никто не живет, — раздалось шумное сопение хозяйки позади него.

— Здесь остановлюсь я.

— Эта комната не готова, вы можете снять номер на первом этаже.

— Нет, мне оставьте эту, оставьте как есть, — он вытолкал горничную из ванной, — хватит, достаточно, хорошо.

Молодая женщина посмотрела на Вольфганга такими глазами, как будто он просил ее о чем-нибудь неприличном, потом перевела взгляд на начальницу, ища поддержки. Та пожала плечами.

— Но мне вас нужно зарегистрировать…

— Я позже спущусь… — Он запнулся от внезапной надежды. — Она, верно, оставила мне письмо?

— Сожалею.

— А адрес? У вас есть ее адрес?

Слониха покачала головой.

— А вы как хотели? Француженка, одно слово.

Вольфганг запер дверь и задернул занавески. Скинул ботинки, бросился на кровать, зарылся лицом в подушку. В ее подушку. Мадо… Кто знает, сколько еще продержится ее запах? День, два? Неделю? Вольфганг нежно гладил складки, которые она оставила на простыне, чувствовал, как слезы на подушке холодят виски. Она ведь даже не спросила, как его зовут.

Он дождался темноты и только тогда пробрался вниз и уплатил за номер вперед. Денег хватило на трое суток и две бутылки вина. А там видно будет.


Он открыл глаза — тихо. Не хлопали двери, в коридоре не слышно ни голосов, ни шагов. Световые буквы на фасаде бледно освещали комнату, и она казалась знакомой, родной. Кругом всё те же предметы, и на мгновение Вольфганг вдохнул надежду, но потом нащупал холодную простынь, увидел пустое кресло, темную щель приоткрытой двери в ванную, и внутри судорогой сжался плотный черный комок. Он распахнул окно, и холодный ночной воздух омыл голое тело. Город рокотал неумолчным басом. Напомнил ему вдруг море, что он видел однажды ночью: он стоял на берегу, пораженный далью, а чернота воды смешивалась с чернотой неба и расстилала у ног плещущий горизонт. И снова показались края далекого мира, и обступили его, будто номер в гостинице — остров, еще не открытый. Никто не видит и не слышит его, чужака и пришельца. Вольфганг прижался животом к холодной, гладкой раме, наклонился и услышал, что световые буквы жужжат. Саксофон. Море. Интересно, какая здесь высота? С дюжину локтей будет. Он свесился еще ниже, его будто затягивало в пропасть. Может, лучше одеться? А что, если он и вправду упадет? Но разве таким, как он, нужно бояться смерти? Скорее всего, он просто встанет и дальше пойдет… Или вновь очнется, в чужом, далеком месте. Он уже собирался проверить, так ли это, но потом выпрямился. Нет! Это значило бы искушать Господа. Вольфганг закрыл окно, сдвинул шторы, заковылял к постели. На тумбочке, в стакане для чистки зубов остался с ночи глоток вина, рядом лежала его записка. Вольфганг налил еще, а листок изорвал на мелкие клочки и, как снежинки, развеял по комнате. Его не касалось, что происходит за стенами комнаты. Его не касалась Мадо. Его вообще не касалось ничто в этом мире.

Проснулся он от стука. Вынырнул сонный, как из желе. Голова болит. Лелея каплю надежды, он выкарабкался из постели и открыл дверь.

Барышня в голубом переднике взвизгнула, отвернулась и зацокала по коридору. Вольфганг оглядел себя, испуганно прикрыл возбужденный орган и запер скорее дверь. Устало вернулся в постель, обнял одеяло Мадо, зарылся в него поцелуями, потом всем телом, терся до боли, наконец привстал, забылся на долю секунды, не осознавая, что Мадо рядом нет, и с рыданиями вновь утонул в подушке.

Он разбавлял вино водой из-под крана. Лежал молча, считал клетки на ковре, любил ее невидимое тело, без сладости, с одной лишь болью, пил и опять засыпал, пока любовь постепенно не стихла.

Непрестанно, казалось, целыми днями он слышал ее саксофон, без конца находил новые мелодии, которые хотел принести ей в дар, видел разбросанные листы нотной бумаги, а на тумбочке — чернильный карандаш. Но он не писал, а пил, вставал, шел под душ и пускал горячую воду, она лилась на череп, стекала по плечам и смывала ноты, уносила по животу и ногам, он топтал их, пока весь горький ре-минор, журча, не сбегал в сливное отверстие.



* * *

— Пива? — спросил чернокожий бармен.

Петр кивнул:

— Маленькую.

Он рассматривал дальнюю часть зала. Бармен придвинул ему бокал и собрался заговорить со следующим посетителем, но Петр жестом остановил его:

— Пан не видали Вольфганга? Мустермана?

Бармен застыл, демонстративно отвернул манжету и посмотрел, который час.

— Нет, и я не думаю, что он сегодня появится. Sorry. Но если хотите, могу поставить Кита Джаррета, — и он развел руками, оправдываясь.

Петр отпил пива и постарался придать лицу беззаботное выражение.

— Есть у пана идея, где он может быть?

— Вы его друг?

— Ох, пшепрашам, — Петр привстал с табурета, — Петр Потоцки, да, друг, и он живет у меня. Если честно.

— А, Петр, скрипач. Вольфганг тут про тебя рассказывал. Ничего, что я на «ты»? А я Черни, — бармен через стойку протянул ему руку. — Только от Вольфганга уже два дня ни слуху ни духу, — у него на лице появилась довольная улыбка, — и меня это не удивляет.

— Из-за той женщины?

— Понятия не имею, где она спит, только я уверен, что сейчас они оба в постели. Видел бы ты эту парочку тут на днях…

— Але имею ангажемент с ним, завтра, так быстро не найду никого на замену.

— Замену Вольфгангу Мустерману? — Черни рассмеялся, потом сочувственно сжал губы в ниточку. — Ну, мы-то с тобой понимаем, равный ему вообще вряд ли сыщется. Да?

Петр тяжело вздохнул.

— Тратит жизнь зря, так я про него мыслю. Тридцать шесть лет, найлепший пианист, что я знаю, нема ни мобильника, ни квартиры.

— Ну, насколько я могу судить, он такой тип, что легко обходится даже без электричества и без водопровода, а? Как будто из джунглей. Откуда он вообще?

— Никогда мне не сказал. Знаю только, вся семья померла. Наверно, что-то трагичное. Может, война…

— Ну, это вряд ли, он такой шут гороховый.

— Полагаю, это есть психологичное. Болтает всегда глупство, если я говорю серьезно. Скажет сумасшедшие фразы, ходит вокруг… Странный зверь. Только всегда, когда слухаю музыку Вольфганга, мыслю, он самому Богу как младший брат.

Черни поставил на поднос пиво и бокалы с вином, понимающе взглянул на Петра. Потом вошел в толпу.

Петр прислонился спиной к стойке, посмотрел на синий рояль и вспомнил тот первый вечер, когда встретил Вольфганга на соборной площади. Бомж, другого слова не подберешь. Некто, чья жизнь вдруг сбилась с курса, и с тех пор он слонялся по городу с пакетом, набитым тряпьем. Петр так и не знал точно, кем считать Вольфганга. Смущали сумасбродные фразы, но их Петр еще мог бы принять за шутки; гораздо больше Петра сбивала с толку самоуверенность Вольфганга, абсолютная убежденность в правоте, с которой тот совершал самые крупные глупости. Нет, не понимал он его, — и вдруг Петр осознал, что, может быть, никогда больше его не увидит. Про себя Петр называл его «верным малым», но пианист этот — самый ненадежный человек из всех, кого он знал. Он вообще представляет, что значит для Петра потерять клиента? Итальянец, может, и гад, но и в плохие времена давал Петру работу минимум два раза в месяц. Он нехотя вспомнил Василия. Попробовать еще раз позвать русского? Может быть, тот его простил. Вот только сможет ли Петр снова выступать с ним теперь, когда он привык играть с Вольфгангом? Страшная черная мысль коснулась его. Сможет ли он вообще когда-нибудь выступать с кем-то другим? Петр положил на стойку три монетки.

— Да ладно, убери, — Черни отодвинул деньги. — Передать ему что-нибудь, если все-таки появится?

Передай, что он мне нужен, подумал Петр и надел куртку.

— Пусть не забудет работать, так можешь сказать. Проше. Трэба завтра вечером играть в Da Bruno. — Потом он покачал головой: — Нет, ничего не скажи, не трэба знать, что я приходил.

Он улыбнулся в ответ на улыбку бармена и тяжело зашагал в ночь.



* * *

На четвертый день Вольфганг собрал пакеты, сваленные в угол там, где он их оставил, и вышел из гостиницы на улицу, как из кокона — в шум и холод реального мира; правда, мир был совсем не его. Куда же идти? Дом Петра он теперь будет обходить стороной за сто локтей, а вспоминать Мадо он запретил себе сам, вчера, навечно. Где живет Адриан, он не знал, а пойти к Либерману не позволяли приличия. И он потащился в Blue Notes.

Есть хотелось так давно и так сильно, что он не чувствовал голода. По дороге попался супермаркет, и Вольфганг, протискиваясь сквозь толпу, обошел все ряды, высматривая самую большую порцию съестного, какую мог купить на оставшиеся деньги. Наконец на нижней полке он нашел большой нарезанный батон, обнял его, как ребенка, и на ходу стал запихивать в рот целые ломти.

Бар Blue Notes еще не открылся. Вольфганг пригляделся — сквозь стеклянную дверь видно было, что Черни уже возится за стойкой, — и постучал в стекло.

— Мать честная! Это блондинка тебя так уделала? Выглядишь, как смерть на каникулах.

Вольфганг провел ладонью по подбородку.

— Я лишен бритвенного прибора.

— Спорим, что тебе кой-чего еще не хватает? — Черни вопросительно помахал перед ним бокалом.

Вольфганг выгрузил на стойку батон.

— Мне не хватает всего, что бывает нужно человеку. Посему хорошо, если бы глубокоуважаемый наш патрон, великий ценитель музыки, случился бы сейчас дома, дабы я мог просить его о небольшой сумме; нужно искать квартиру, а я у меня ни гроша.

— Парень, ну ты хватил… Старик злой, как собака. Тут два вечера без тебя пришлось крутить диски.

— Он, верно, рад был, что на механизмус можно всякий раз положиться, ибо тот не раздумывает, не то что наш брат музикус; и конечно, диски сработали лучше, чем мог бы я в те дни — у меня на душе так тяжко, что я бы сочинял, верно, одну похоронную музыку.

Он опрокинул в рот холодное пиво, и внутренности сжались, как пальцы в кулак. Желудок дрогнул, Вольфганг отставил бокал и бросился в туалет. На обратном пути ноги подкашивались, как соломинки, которые Черни вставлял в коктейли. Хватаясь за столики, он добрался до стойки. При виде пива его опять затошнило, кончиками пальцев он отодвинул бокал подальше.

— Лучше чаю.

— Господи, Мустерман, что ты такое делал?

— Три дня не ел.

Взгляд Черни переместился на полупустой пакет с хлебом и обратно на Вольфганга.

— Она того стоила?

Вольфганг закрыл глаза — на языке еще держался вкус рвоты — и представил Мадо: как она стоит, прислонившись к синему роялю. Кивнул.

— Все равно — судя по твоему виду, тебе стоит вернуться обратно в постель.

— Нет больше постели.

— Вот это круто, — Черни улыбался, а у Вольфганга комок стоял в горле, он снова увидел Мадо: как она сидит на краешке кровати, с саксофоном между коленей.

— Будет тебе, мне не до смеха, вдобавок некуда идти, ни в малейшей степени. Дольше всего я прожил у этого скрипача, бездушного жмота… еще немного, он стал бы предписывать мне, когда на горшок ходить.

— Я думал, вы вместе работаете?

— Кончено, адью! Пусть ищет себе другого шута. А я уж пойду своей дорогой, мне бы только раздобыть денег на гостиницу, надобно ведь где-то жить.

— Может, просто зайдешь к нему еще раз, как-нибудь все уладится.

Вольфганг покачал головой, сдувая пар от стакана с чаем.

— И чего теперь будешь делать?

— Музыку, что же еще? — Вольфганг через стойку перегнулся к Черни, посмотрел ему прямо в глаза. — Музыка, Черни, вот единственная любовь, которая тебя никогда не бросит!

— Тихо, а то Хелена проснется, — прошептал Черни, на ощупь двигаясь по темному коридору, открыл одну дверь и показал на другую: — Вот тут кровать. А туалет там.

— Благодарю, мой верный единственный друг…

— Это что тут такое? — из щелочки двери выглянула женщина с растрепанными длинными волосами, запахивая халат на груди.

— Хелена, это… Вольфганг, он переночует сегодня у нас.

Вольфганг поклонился, а когда выпрямился, никого не было. Он опустился на лежанку. Одним концом она уходила под стол, такая тесная была комната. В соседней комнате женщина отчитывала Черни. Вольфганг бросил пакеты в угол, снял штаны и ботинки и не успел ни о чем подумать, как заснул.

Он стоял на большой площади. Вокруг поднимались к небу дома. Он поворачивался на месте, сперва медленно, потом быстрее, быстрее, но каждый раз, когда думал, что сделал полный круг, декорации менялись, появлялись новые здания и исчезали, пролетая мимо: голые квадратные дома, маленькие кривые, высокие стеклянные и роскошные, украшенные лепниной. Он завертелся еще быстрее, дома сменялись в бешеном темпе. Вдруг он остановился как вкопанный. Грянул гром, фасады ушли под землю, и открылся вид на семь широких дорог, звездой расходившихся от того места, где он стоял, и терявшихся в молочно-белой дали.

На каждой дороге звучала и звала его музыка, и складывалась жуткая какофония из семи мелодий самых разных красок и ритмов. Он искал, приближался то к одной, то к другой, не в состоянии различить направления. На одной из дорог он наконец увидел Мадо, она играла на саксофоне, в одеяле, наброшенном на голые плечи. Потом он услышал, как она поет: «Никаких мужиков!» Сильное, требовательное колоратурное сопрано, которое совсем не вязалось с ее хрупким телом. «Никаких мужиков!»

— Мадо! — хотел он позвать, но голос не слушался. Хотел подбежать, дотронуться. Ужаснулся и проснулся весь в поту.


— …мне плевать, какие у него проблемы. Сам с ним разберись! — за дверью каморки возмущенно звучал женский голос, и он узнал голос Хелены. Испуганно открыл глаза, было совсем светло. Хлопнула дверь. Он устало откинулся на постель, в музыку своего сна, силясь расслышать каждую ноту, каждый такт, который заглушили бы хлопоты шумного дня, стоило только поддаться их требовательной хватке. Там было семь пьес семи различных рисунков, каждая сама по себе, и в то же время они соединялись в единое целое, и он рассортировал их по темам и надежно разложил по полкам на своем чердаке, а уж потом встал и осторожно высунул голову за дверь.

Пахло кофе. В конце коридора играла музыка. Вольфганг вернулся в каморку, взял новые джинсы, постоял с ними в руках и все-таки, бросив жесткие голубые штаны на пол, вынул из пакета старые удобные панталоны.

Черни он застал за столом — тот спрятался за газетой, а из красного кофейника с толстыми стенками поднималось облачко кофейного пара.

Черни без слов показал на ряд фарфоровых кружек в шкафчике на стене.

Вольфганг довольно крякнул и опустился на стул напротив, налил себе кофе и пробежал глазами жирные черные заголовки. В них мелькали имена и понятия, смысл которых он не знал, так что снова его посетило чувство, что он ошибся, причалил не к тому берегу, для него не предназначенному, оказался в городе, холодно и насмешливо рядящемся в чужие слова.

— Как спалось? — Тон Черни не оставлял сомнений, что по утрам сама обязанность существования превращалась для бармена в мучение.

— О да, от всего сердца благодарю за приют, у меня ведь весьма скромные нужды, был бы только ночью покой, а днем — место для работы, вот и будет славно. Надо только свыкнуться, и тогда…

— Не-не, слушай, — Черни опустил газету. — Хелена вернется, самое позднее, в полпервого, — он напряженно размешивал кофе в чашке, уже полупустой. — Хорошо бы ты до тех пор свалил. Ругаться мне с ней сейчас никак нельзя.

Вольфганг улыбнулся той улыбкой, для которой хватает приподнятых уголков губ, отодвинул чашку и встал.

— Ну что ж, могу считать, я просто счастливчик, на деревьях уже распускаются почки, значит, коли устроюсь на улице, отморожу всего несколько пальцев; один-два, разве это потеря, если ты хороший клавирист, сыграешь на два голоса меньше, и дело с концом. Случись удача, так прихватит одни только ноги, а это вообще не так страшно, ну и…

— Ну ты даешь! Парень, ты извини, но это квартира Хелены. Она немножко щепетильная в этом вопросе. Я ей сказал, что ты поругался со своей девушкой и сегодня пойдешь домой.

Домой. Эти слова окутали Вольфганга холодным туманом, и где-то в этой мари скрывалось, как демон, имя Мадо.

— Если я скажу, что тебе вообще негде жить, она взбесится еще больше. Кроме того, думаю, надо хоть зайти к твоему поляку, доложить, как ты и что. Он уж четверо суток… — Черни запнулся. — Во всяком случае, так я предполагаю.

— Петр? — У Вольфганга под ложечкой неприятно засвербило, будто он не видел начала пьесы и пропустил самое важное. Хотя какая разница, что он застал и что прошляпил — в этой пьесе он все равно посторонний. Вольфганг посмотрел Черни в глаза, такие темные, что в них исчезали зрачки, окошки души. Черни вздохнул.

— Ну, короче: заходил он в пятницу, подошел ко мне, спрашивал про тебя, просто не хотел, чтобы я тебе говорил. Он нормальный мужик. Так что нечего дуться, в конце концов, это ты его подвел, а не наоборот. И давай… — Черни придвинул Вольфгангу тарелку и показал на плетенку с булочками. — Поешь еще, пока Хелены нет.


Пока Вольфганг добирался до квартиры Петра, перевалило за полдень. Он немного постоял у двери в оцепенении, повертел большим и указательным пальцем ключ с красной веревочкой, провел ногтем по зубцам бородки. Какая-то толстуха, шаркая, поднялась по лестнице, и тяжело прошлепала по коридору. Он дождался, покуда она уйдет, прислушался. Похоже, внутри всё тихо, но полной уверенности не было. Вольфганг поднес ключ к замку, замер и опустил руку. В сущности, ключ надо было просто сунуть под дверь, развернуться и уйти. Зашагать куда глаза глядят. А в глазах щипало, и казалось, что перехватывает дыхание

— Чего стоишь как дерево, отворяй дверь, мне тогда не трэба рукзак снимать.

Вольфганг вздрогнул, заметался взглядом, осмотрел Петра с головы до ног — как он не услышал его шагов? Потом неуклюже кивнул, торопливо пихнул ключ в замочную скважину, отпер дверь и в коридоре остановился, смотря исподлобья, как Петр кладет скрипичный футляр на кресло и ставит на пол рюкзак.

Столик, который Вольфганг придвинул себе к окну для работы, по-прежнему стоял там, на нем лежала стопка забытых нот. Разуться он не решался, только тихо закрыл дверь и продолжал стоять, пока Петр доставал из холодильника плавленый сыр, намазывал и раскладывал бутерброды по тарелке.

— Сплыла твоя утренняя звезда? — весело спросил он, не глядя на Вольфганга.

Вольфганг закусил нижнюю губу. В голове было пусто, как в Blue Notes после закрытия. Ни малейшей шутки не выманить из извилин.

Петр поставил тарелку на столик, сел на диван, в углу которого все еще лежало сложенное одеяло Вольфганга, и начал есть. Вольфгангу он кивнул, приглашая присоединиться.

Тот робко разулся, смяв задники туфель, и залез в кресло напротив. Набрал полную грудь воздуха и медленно выдохнул.

— Она оставила мне одну тьму… — Вольфганг сглотнул комок в горле, и подступили слезы. — При сем она принесла мне в дар всё, всецело… — он засопел, и Петр придвинул к нему рулон бумажных полотенец.

— С дамами тут есть непросто, тем более как ты есть с деревни. Они как мужчины, хотят схапать удовольствие, и свободу, и всё такое. Так ты не думай зараз про любовь. Быть может, подожди пару дней, потом придешь к ней — посмотрим.

— Она ушла, Петр, уехала, пропала, исчезла, растворилась, perdu[38]. Бросила меня в гостинице одного, в комнате, и даже не сказала полного имени.

— За номер-то она заплатила?

— Пусть она обращалась со мной, как с последним псом, даже после нашей ночи, но все же честь требует, чтобы я вел себя как кавалер.

— Как — одной ночи? Тебя не было четверо суток!

Вольфганг пожал плечами.

— И все время в отеле? Что ты там делал, а?

— Ничего.

Петр вытаращился на него.

— Четыре дня просидел в отеле и ниц не делал? Трэба работать, Вольфганг, сочинять трэба!

— Я сочиняю, Петр. С утра и до поздней ночи, и ночью — музыка не отстает от меня даже во сне. Она возникает, потом разрастается сама собой, как сорняки по весне. Посему сочинять музыку — отнюдь не работа, а состояние, вот только записывать я ее тогда не записывал, напротив, выгнал куда подальше.

— Как можно выгонять твою музыку?

— Надо вдоволь постоять под горячим душем. Долго стоять, воздев руки к небу, а по ним будет стекать вода и все смоет, унесет в дырку в полу, куда все, журча, и стечет: сначала любовь, а в придачу и музыка.

Петр вскочил на ноги.

— Имеешь сокровище, получил дар от Бога, и то есть грех, если плюешь на жизнь и музыку спускаешь в дырку, — он фыркнул сердито, — в дырку! Имеешь перед Богом обязанность, раз ты такой талант.

Слова Петра больно резанули Вольфганга — то же говорила и совесть. Он закусил губу и обхватил руками колени.

Петр показал на столик под окном.

— Ничего не поможет, как не имеешь ты дисциплины. Будешь теперь сидеть и выпускать музыку на бумагу, а не в дыру.

Вольфганг послушно кивнул, прошел, пошатываясь, через всю комнату и уселся на кухонный стул. Перед ним лежала стопка больших нотных тетрадей: пустых и начатых. Он вынул одну и не удержался от страдальческой улыбки, погладил обложку. Requiem aeternam. Обязанность перед Господом. До какого места он дошел? Бережно пролистал первые, еще пустые страницы: однажды они вместят ноты, что он оставил у Энно, — а пока сверху надписаны только части: Introitus, Kyrie, Sequenz — почти все. Названия не было лишь над последней частью, там он поставил одну прописную L. Вольфганг перелистнул страницы, торопясь, чтобы его не настигли страшные звуки, и поднял глаза.

Взгляд устремился в окно, Вольфганг увидел крыши, и на мгновение они напомнили ему время, живущее в нем и постепенно от него ускользающее. Дом. Это значило больше, чем комната и ключ от нее, больше, чем город, где знаешь улицы и площади. Все это преходяще и не привязывает тебя по-настоящему. Он посмотрел через плечо на Петра, сидевшего на диване и листавшего свой толстый ежедневник, с карандашом наготове.

Дом. Это даже не люди, которых называешь друзьями, пока они принадлежат миру, пусть даже чужому и недоступному для тебя. Дом — это маленький закуток в собственном сердце, в душе. Вольфганг сделал глубокий вдох. Можно было даже и не прислушиваться. В сердце у него, глубоко в душе была музыка, и ничего другого там никогда не будет.

Загрузка...