Agnus Dei, qui tollis peccata mundi,
Dona eis requiem sempiternam.[46]
Она не вставала с постели и плакала, текло из носа, из глаз, подушка давно промокла. Казалось, будто она падает, как во сне, все глубже и глубже, в бездну, но мелькнувшая было мысль, что все могло сложиться по-другому, снова подхватывала ее, как порыв ветра, а потом опять продолжалось падение. Надо пойти к врачу, сегодня же — хотя и так давно понятно, что уточнять нечего.
Анджу выдернула несколько носовых платков из коробки, высморкалась, насухо вытерла глаза. В детстве это всегда помогало: стоило маме платочком промокнуть ей глаза, как слезы проходили. Но сейчас и это воспоминание ранило сердце. Теперь она сама будет мамой. Да нет, и думать не смей, это глупейшая случайность. Теплый, нежный поток прокатился по телу, накрыл волной, и Анджу снова бросилась на подушку.
Как можно дорасти почти до тридцати лет и оказаться такой безголовой, безмозглой дурой? Анджу вспоминала тот вечер, когда он взял ее за руку и повел в комнату. Она отдалась ему, потому что полюбила, а любовь — когда двое созданы друг для друга.
«Глупости!» — Она высморкалась и села, вытащила новый платок, а пустую коробку пнула, так что та кувыркнулась по полу. Они спали вместе, а всякий взрослый знает, что может случиться от этого. Любовь! Страсть, похоть, от нее-то мозги и отключились. Она сама, одна виновата, так что ей и расхлебывать, вот и все тут. Анджу застыла на краю кровати, уставившись на стеллаж, ногами в шерстяных носках елозя по паркету. Потом сунула в рот большой палец и прикусила до боли. Она уже представляла себе, как делятся яйцеклетки, превращаясь во множество новых клеток, в воображении проносились существа, похожие на головастиков, зародыши, сосущие большой палец и невесомо парящие в чуждом космосе. Большие глаза и курносые носики, и наконец — Вольфганг стоит на коленях, с распростертыми руками, смеется, а навстречу ему неуверенно топает карапуз на коротких ножках; Вольфганг за роялем с ребенком на коленях, пухлые ручки бьют по клавишам; она опустила голову, закрыла лицо руками и в который раз помечтала, как было бы прекрасно, если бы не случилось безумного признания Вольфганга. Потому что — при всем ее страхе, при всех оговорках — каждое воспоминание о нем ложилось мягкой рукой на плечо, словно его объятие. Ровно на один день она поверила, что встретила любовь на всю жизнь. Потом всеми силами старалась похоронить и любовь, и мысли о Вольфганге, вырвать их как сорняки, с которыми всегда нелегко разделаться. А что теперь? Зародилась жизнь. Пока почти невидимая, всего-то горсточка живых клеток, но все-таки человек. Ребенок. Ее ребенок. Ее и Вольфганга. Разве она смеет решать, жить ему или умереть? Избавиться от него, пока никто не узнал? Убить и удалить из организма, как болячку? Опять навернулись слезы, и она затряслась в плаче.
Она всегда хотела детей. И чтобы муж — их отец — был таким, как Вольфганг: умным, чутким и необычным. Видящим, чувствующим, переживающим, чтобы он дарил слова, нежность и музыку. Свою музыку. А теперь она носила его ребенка, и ей казалось, что жизнь дала трещину. И она понимала, что трещина останется, даже если ребенок и не родится, как на склеенной тарелке, которая никогда не срастется. Останется след. И будет день за днем напоминать о любви — что оказалась, как всегда, недостижимой.
Ребенок. Ее ребенок. Она несет ответственность за живое существо, у которого нет шансов сопротивляться.
Мать-одиночка. Это слово она воспринимала раньше, как чужой диагноз, про который думаешь, что тебя-то болезнь не коснется. Да так ли это ужасно? Она вспомнила свою мать — та справилась «на отлично». У Анджу всегда все было — только, конечно, денег не хватало. Отца она вспоминала редко и совсем по нему не скучала. У них не было ничего общего, кроме формы мочек и фамилии. Тут Анджу испугалась. Что, если заболевание Вольфганга — наследственное? Он производил такое впечатление, словно сам не знал о своем состоянии. Может быть, попроси она его, он пошел бы к врачу? И даже согласился бы на психотерапию? Она почувствовала, что к ней возвращаются силы, встала, шмыгнула в ванную и умылась холодной водой.
Первым делом надо поесть. Съесть что-нибудь полезное. А потом пойти к нему. Что ж, на тарелке у них теперь трещина — значит, нужно бережно, как можно осторожнее нести ее по дороге жизни.
— Здравствуйте, можно поговорить с Вольфгангом? Это Анджу Зоннляйтнер.
Слышно было, как на другом конце провода кто-то глубоко дышит.
— Нету дома, извините.
Конечно, он платил ей той же монетой, не хотел видеть, не хотел разговаривать, в сущности, она не ожидала ничего другого, ведь она сама не впускала его и не отвечала на письма.
— Пожалуйста, это очень важно. Мне нужно срочно с ним поговорить.
— Не знаю ничего, где он есть.
Анджу, хоть и была серьезно настроена, не сдержала улыбки — собеседник говорил точь-в-точь с таким же акцентом, как его передразнивал Вольфганг!
— А вы не могли бы ему кое-что передать, когда он вернется? Пусть срочно мне перезвонит. Хорошо?
— Вы с концертичного агентства?
— Нет, я… по личному делу.
— Значит, вы есть та женщина, что он дарил чашку с фарфора?
Анджу настороженно замерла. Голос прозвучал недобро, почти с угрозой.
— Да, думаю, это я. То есть чашку он мне дарил.
Поляк долго молчал. Наконец Анджу снова услышала, как он дышит.
— Пропал Вольфганг, три недели нету минимум. Так я думал, он у вас.
— Нет. Значит, где-то еще. Может, у родственников? — Ив этот миг Анджу поняла, что ничего не знает о Вольфганге. Кто его родители, есть ли братья и сестры, другие родственники — ничего-то она не знает, и ей стало неловко и стыдно.
— Нет, там у него все умерли, вся семья. Мой боже! Случилось что-то, точно. Дзвонить трэба по больницам.
— Нет, я не думаю… он же писал мне письма, последнее только вчера получила, и оно… — Анджу запнулась. — Боже мой, ну конечно.
— Да, что?
Анджу пыталась проглотить стоявший в горле комок.
— Послушайте, я, кажется, знаю, где он. С ним все в порядке, то есть не все, но… я перезвоню — Она положила трубку и закрыла лицо руками.
Все сошлось. Поведение, исчезновение, и письма, и то, что рассказывали Энно с Йостом. Она измученно выдвинула ящик, где хранила письма от Вольфганга, и перечитала их. Нахлынули ужас, грусть и стыд, смешались и превратились в сплошную боль.
Вҍна, 4 новембр. 2007
вечеръ а скорҍе даже Nocte temporis puncto пробило ровно 11 часовъ
дорогая моя: Анджу
хочешь ты меня одурачить или валяешь дурака, чтобы я дуракъ повҍрилъ, что ты меня разлюбила и больше съ дураками не имҍешь дҍла — хоть мнҍ и приходится того ежечасно опасаться — и все же, увҍряю тебя, самъ я всё такъ же безумно тебя люблю — я безъ ума, отъ того и дуракъ — сумасбродъ! знать подҍломъ мне дураку — и буду любить, до конца моей дурости — что я говорю — до конца моих дней что разумеется будетъ одно и то же, потому какъ пьяный проспится дуракъ никогда — другого пути мнҍ нҍтъ есть только вопросъ, любъ ли тҍбе твой старый дурень или ты меня дурачишь — и прошу, не своди съ ума такъ долго, ибо сердцу тяжело, такъ оно влюблено, столько нежности в нем / и все больше съ каждымъ днемъ / что скоро болҍе ничего не вмҍститься разве что маленькая дурость утромъ, крошечная — днемъ и мелкое сумасбродство вечеромъ — такъ что brucolina mia спокойной ночи и буду писать покороче — но и ты не забывай мнҍ сердечно отвечай — ответишь ли хоть разъ…
шлю тысячу безрассудныхъ поцелуевъ и остаюсь навҍки твой безумный старый дурень Вольфгангъ М. Д.-уракъ!
На Баумгартнерской горке, где располагалось здание клиники, было так необычно тихо, словно время здесь текло по другим законам. Анджу не смогла заставить себя сразу пойти в тот корпус, который назвали в справочной. Она гуляла по мокрому осеннему парку, напоминавшему театральные декорации и сцены из прошлого, с корпусами-особняками, которые называли здесь павильонами. Поднялась к церкви, постепенно отвыкая от учащенного пульса города, и бродила, пока не настроилась на мирный ритм этого места.
Пациент, как сообщили, только что ушел к себе в палату. Санитар провел Анджу по коридору, постучался в серую, крашенную масляной краской дверь и приоткрыл ее:
— Господин Моцарт, к вам пришли.
Со спазмом в горле она перешагнула порог и подавила мгновенный порыв — развернуться и убежать.
— Анджу, Анджу, дорогая! — Вольфганг замер, а потом подошел и хотел обнять ее.
Она попробовала улыбнуться, как ни в чем не бывало, и справилась с задачей неожиданно легко. Сначала она увернулась от объятия, но его руки — обычные мужские руки, от него исходит тепло, и даже аромат — в гнетуще затхлом воздухе больницы у Вольфганга был свой аромат, как и тогда в метро.
— Стало быть, ты нашла меня?
— Хорошая комната, — соврала она и осмотрелась в тесной палате с высоким потолком. На зарешеченных окнах — занавески в желтый цветочек, они боролись с безотрадным интерьером, но борьба была неравной. Повсюду разбросаны страницы, нотные листы, где исписанные, где — только начатые, несколько строк, меж которых дожидалась белая тайна.
— Как у тебя дела?
За этот абсолютно бессмысленный вопрос ей хотелось себя стукнуть.
Вольфганг посмотрел в сторону, как бы осматриваясь.
— Хорошо, настолько, насколько это возможно для человека, оставшегося без любви. — Он придвинул ей стул. — А как поживает мой восьминогий друг?
Анджу опустилась на стул, вцепилась в сиденье и пыталась остановить слезы.
— Вольфганг, пожалуйста…
— Voilà, pour toi, — Вольфганг протянул ей несколько исписанных нотных страниц. — Вот что я собирался тебе послать, а теперь весьма удобно — почта не понадобилась.
Внезапный взгляд так тронул Анджу, что она опустила глаза в пол.
— Я назвал ее «Соната паучка», но вполне возможно, что по-настоящему она — соната дурачка, кто знает? Впрочем, разница как будто всем известна. Паучков я в этом доме не обнаружил, а уж дурачков хватает. — Он убрал с другого стула бумагу и свитер и сел, пошевелил пальцами в воздухе, будто играл на пианино, поморщился, а потом даже заткнул уши. — Нет! Увы, не могу тебе ее сыграть, инструмент у меня расстроен безобразно. Но надеюсь, это не расстроит тебя, любимая Анджу. А если ты расстроишься — стало быть, мне тебя и веселить, верно?
Улыбаться больше не было сил. Она ясно понимала, что боится, и страх парализовал ее, хотя больше всего хотелось выбежать из палаты и унестись подальше от этого места, где все явления обращались в свою противоположность.
— Вольфганг, скажи все-таки, как ты тут? Пожалуйста… Чем помочь, что принести, может быть, что-нибудь нужно?
— Как ты могла заметить, весьма полезен был бы настройщик, однако — не буду жаловаться. Нет-нет, ничего не нужно.
Он снова пошевелил руками в воздухе и тихонько запел, на этот раз остановить слезы не получилось, и они потекли, Анджу вскочила, бросилась к окну, нащупала в пальто мятый носовой платок и стала вытирать глаза, словно стирая события.
Она услышала, что и он встал и сделал шаг к ней, но остановился, так что она не успела почувствовать его тепло.
— Стало быть, ты пришла погрустить со мной. Ну вот, так ты развеселишь меня не намного — я только тем буду счастлив, что смог тебя обнять. Ведь как мне не грустить, если я знаю, что ты несчастна?
— Вольфганг, — выдавила Анджу, — просто это… — и она замолчала. Нет слов, которые можно было сказать ему, это место сковывало движения, словно не безумие, а сама больница отнимала у нее Вольфганга. Она видела перед собой мужчину, вполне здорового, она скучала по нему, хотела быть рядом с ним, ждала его прикосновений — но в то же время понимала, что не знакома с человеком, которого видит. Она подняла глаза, прощаясь, сдернула сумочку со стула и выскользнула из палаты.
В коридоре было пусто и сумеречно, из входного холла доносился шум голосов. Она быстро пошла на звук и была даже рада, чуть не сбив с ног женщину в белом халате.
— Простите, я хотела… поговорить с заведующим.
Врач пожала ей руку.
— Меня зовут Эльвира Гросс. Чем могу быть полезна?
— Я хотела спросить про Вольфганга Мустермана. Вы тут… то есть он сам называет себя Моцартом.
Врач провела Анджу в маленький кабинет и предложила сесть.
— Вы родственница?
— Нет, то есть… я невеста.
— Да? Это прекрасно. Он про вас не говорил.
— Знаете, мы давно с ним не виделись, потому что… поссорились немного. А потом я… не знала, что он у вас, — Анджу разнервничалась от собственных слов. — Вы не могли бы сказать мне, что с ним?
— К сожалению, не имею права, информацию мы предоставляем только родственникам.
Анджу закрыла глаза и схватилась за голову.
— Прошу вас. Я должна… это знать.
— Знаете, сначала — представьтесь, пожалуйста.
— Зоннляйтнер, Анджу Зоннляйтнер.
— Очень рада, что вы пришли, госпожа Зоннляйтнер, потому что до сих пор у нас не было ни малейшей информации о жизни и окружении господина Моцарта.
— Пожалуйста, не надо его так называть. Его фамилия Мустерман.
— Вы правда его невеста?
Анджу молчала, плотно сжав губы.
— Тогда вы должны знать, что он ни в коем случае не Мустерман. И не Паллоустчык.
— И не — кто?
Анджу вдруг почувствовала себя на оползающем краю пропасти, с которого уже сыпались камешки.
— Госпожа Зоннляйтнер, а я-то надеялась, что вы знаете его настоящее имя. Или хотя бы адрес. Есть у него друзья, которые знают больше?
— Может быть, Петр.
— Кто это?
— Поляк, скрипач, у которого он живет. А как же его зовут?
— Если бы можно было поговорить с этим скрипачом, нам бы это очень помогло, госпожа Зоннляйтнер. — Врач что-то записывала на планшете. — Вы не расскажете, давно ли вы знаете господина… ну хорошо, господина Мустермана?
Анджу разглядывала деревянный узор столешницы и отвечала подавленно и еле слышно:
— Наверно, где-то с полгода.
— Так… Он никогда не вел себя странно в вашем присутствии?
Почва ушла из-под ног, гора осыпалась и увлекла ее в пропасть, Анджу закрыла лицо руками, и плечи затряслись от рыданий. Наконец она почувствовала, что кто-то гладит ее по плечу.
— Он… считает себя Моцартом. Он рассказывал мне на полном серьезе, что он Вольфганг Амадей Моцарт, что он умер, а год назад воскрес. Но когда он говорит, то… — Анджу засопела, — сначала я думала, он опять шутит, знаете, он шутит иногда ужасно смешно. Но тут говорил совершенно серьезно… Ну и я… просто не выдержала.
— Это трудно, я знаю. Особенно когда случается неожиданно.
— Спасибо, — Анджу взяла предложенный носовой платок, убрала волосы с лица. — Но скажите хотя бы, эта болезнь — наследственная? Пожалуйста.
Врач молчала, и Анджу посмотрела ей прямо в глаза.
— Вы беременны, да?
Взгляд Анджу затуманился от слез, теперь врач не сводила с нее глаз. Она слышала ее ровное дыхание.
— Такие случаи мы не называем болезнью, госпожа Зоннляйтнер. Ваш друг физически здоров. То, что вы воспринимаете как болезнь, на самом деле — глубокое расстройство личности, результат длительного внутреннего процесса.
— То есть он уже давно жил с этим… расстройством?
— Вероятнее всего, да. И возможно, до сих пор — без проявлений. Представьте себе воздушный шарик, который все время раздувается. А в его случае однажды появился раздражитель, от которого, так сказать, шарик лопнул. Вероятно, это год назад и случилось.
— И что это за раздражитель?
— Лично я предполагаю, что он сравнительно недавно пережил амнезию. Возможно, в результате несчастного случая.
— Вы имеете в виду, он забыл, кто он?
— И не только это. Если верны мои подозрения — он полностью потерял память. То есть в этот момент он забыл, как устроен окружающий мир. Такие случаи очень, очень редки, но тем не менее это бывает.
— А откуда тогда этот бред про Моцарта?
— Ну, я думаю, что ваш друг раньше долгое время исследовал Моцарта, подражал ему, Моцарт был его кумиром. Для музыканта это не так уж и странно. И когда он потерял память, то, сам того не сознавая, осуществил свое желание и придумал новые воспоминания, а тем самым — новую реальность. Так сказать, внутренний мир гения восемнадцатого столетия.
Анджу вспомнила своеобразную речь Вольфганга, поразившую при первой же встрече. Она думала, он нарочно так разговаривает, шутит, а может быть — его воспитывали очень старомодные, допотопные интеллектуалы, этим объяснялось и странное поведение.
— А вы уверены, что он не играет? Не притворяется…
— Уверена. У него, так сказать, аутентичное поведение, как бы парадоксально это ни звучало. Мы это, конечно, проверили.
— А каковы шансы, что он вспомнит, кто он на самом деле?
— Сложно оценить, бывают пациенты, которые живут годами без идентичности, а то и всю жизнь. Иногда нам везет — находятся родственники.
Анджу снова почувствовала ком в горле.
— Значит, он останется здесь еще очень надолго?
— Что вы говорите! Нет, конечно; ради бога, мы сами заинтересованы выписывать пациентов, которые в состоянии жить самостоятельно, в нормальном мире. Но без сопроводительной терапии не обойтись. — Врач помолчала. — Вы не знаете, оставлять ли ребенка, да?
— Да нет, то есть… Если честно, я вообще не знаю, как быть.
— Если хотите моего совета: я убеждена, что ваш друг в состоянии быть хорошим отцом. В данный момент у него острая фаза, но потихоньку он смирится с тем, что у него есть проблема, и научится с нею жить. Послушайте, — доктор Гросс повертела шариковую ручку, потом подняла глаза, — я не имела права вам ничего говорить, и я рассчитываю, что все это останется между нами. Но думаю, в такой ситуации…
Как под наркозом Анджу спускалась по серой каменной лестнице. Мелкая изморось холодила лицо. Она накинула шаль на голову. Вольфганга звали не Мустерман. А может быть — и не Вольфганг. Она повела плечами и поняла, что морозец, пробежавший по спине, — не от погоды. Пропал человек, которого она продолжала любить, на его месте осталось болезненное слепое пятно. Она спряталась в нишу в стене и поискала в сумочке телефон.