Однажды он отправился к доктору Стенрусу посоветоваться.
Из Сахары подули теперь теплые ветры, горные склоны зазеленели. Подснежники, оказавшиеся совсем не подснежниками, окаймляли все тропинки. На крутых склонах в полном разгаре были весенние полевые работы: загорелые худощавые мужчины в грубых синих рубахах, с черным поясом вокруг талии, пахали на мулах. И как только может здесь что-нибудь расти, на этих покрытых тонким слоем земли полях, на этой красной каменистой почве, да еще когда наступает великий летний зной?
Доктор Стенрус был опять на ногах, еще более юркий и подвижный, чем раньше Они уселись в солнечном уголке сада — еще был март, еще можно было сказать: о чудесное солнце, о друг бедняка. В Испании оно вскоре становилось врагом бедняка.
Вышла госпожа Стенрус и принесла им кофе со свежими шведскими булочками. Но от беспокойства за Люсьен Мари Давид едва мог глотать.
Доктор Стенрус отговорил его от каких-либо спасательных экспедиций. Испанский доктор производил впечатление опытного врача, а лечение воспаления оболочки сухожилия требовало терпения и времени.
Только потом Давиду пришло в голову, что такой совет доктор дал ему в рассеянности и спешке, чтобы, видимо, как можно скорее перейти к тому, что занимало его гораздо больше.
Дага взяла поднос и ушла в дом.
Туре Стенрус этого даже не заметил.
— У меня тут появился один грандиозный проект, — сказал он и начал в волнении ходить взад и вперед по каменной дорожке шагами, слишком большими для его коротеньких ножек. Волосы у него еще больше вздыбились. — Грандиозный проект. От него может зависеть будущее всего человечества.
Теперь Давид действительно раскрыл глаза. Сказать такое вполне серьезно…
Доктор Стенрус был доволен произведенным эффектом.
— Ты думаешь, это бахвальство, — ухмыльнулся он. — Скоро я докажу тебе, что это не так… Мир вот-вот скатится в пропасть…
Несколько мгновений Давид сидел ошарашенный, его заворожили сами слова. «Мир» представился ему в виде бильярдного шара, готового вот-вот свалиться в пропасть. Но где была пропасть, если не в самом мире? И как может мир витать на краю пропасти, находящейся в нем самом?
— В международной мозговой элите нас всего несколько человек…
(Не ослышался я?)
— …мы планируем духовное маки. Думаем начать с радиопередатчика свободы — пиратской радиостанции в эфире, которую мы назовем «Голос разума». В простых словах она будет обращаться к народам и правительствам…
— На каком же языке?
— На нескольких. На всех великих языках мира. Она будет разоблачать закулисные махинации политических деятелей, объяснять истинные причины происходящих событий…
— А вы сами-то их знаете?
Туре Стенрус чопорно поджал губы, его лицо и без того густо-розовое, стало на один нюанс темнее.
— Мы не берем кого попало, — возразил он высокомерно. — Это я. Это один англичанин и один американец — один бывший министр, другой крупный промышленный деятель. Есть у нас и испанец — он, кстати, оказал правительству большую услугу во время войны. Я еще не имею права называть имена, но… те люди, о которых идет речь, знают, что говорят. Их ум и саму их личность можно выразить только такими словами, как «единственный в своем роде».
Последние слова окончательно повергли Давида в шоковое состояние. Он вспомнил, кто их любил употреблять.
— Мы будем вводить истинный либерализм. Будем разоблачать всю ту тайную власть черни, что скрывается за так называемой демократией нашего времени. Мы будем ратовать за право на личную свободу, так что она снова станет живой реальностью. В настоящее время она исчезает.
— Да, — сказал Давид задумчиво, — она исчезает.
— Ха, ты согласен?
— Я разрываюсь на части от размышлений, когда пытаюсь определить, что же такое свобода.
— Ну, об этом понятии ведь не может быть двух мнений, — снова жестко возразил Стенрус.
— Вот как? Как же ты его определяешь?
— Свобода, — провозгласил Стенрус, и глаза его за очками остро сверкнули, — означает условия, способствующие свободному росту личности. Можно, разумеется, насчитать четыре, пять свобод, которые тоже желательны, но главное, чтобы великую личность не придавливали и не стригли под одну гребенку с остальными.
Это верно, подумал Давид. Вокруг великих душ должно быть свободное пространство. Но как быть с теми, кто требует для себя привилегий гения, а под этими претензиями скрывает одну лишь свою жажду власти?
Он возразил:
— Но если некоторые личности действуют как раковые клетки в живом организме, разрушают и разъедают другие клетки, «свобода», по-вашему, должна гарантировать также и их свободный рост?
— Ты берешь исключительные случаи…
— Нет, — сказал Давид, — примитивный эгоизм человека безграничен. Тем или иным способом его нужно ограничивать, прежде чем человек будет годиться для жизни среди других людей.
— Ничего себе учение, — нахмурился Стенрус и подозрительно посмотрел на Давида. — Я-то думал, что ты из левых… А ты, оказывается, вероотступник?
— Ну что ты. Но я же был в прошлом юристом.
— Ага! Значит, ты придерживаешься всяких параграфов и предписаний, — обрадовался Стенрус, как будто разоблачая позорную болезнь.
— Смысл законов в защите человека от человека. Ты считаешь это излишним?
— Большинство законов людям не нужно, — заявил Стенрус. — Они означают внешнее принуждение, а принуждение вгоняет отдельного индивида в оппозицию.
— И что же ты предложил бы взамен?
— Просвещение и внутреннее убеждение.
— Но как же ты получишь это самое внутреннее убеждение без предписания закона? Ты что, веришь в «доброго дикаря»?
— Разумное воспитание, — начал было опять Стенрус, но, увидев устремленный в пространство взгляд собеседника, прервал себя.
— Ну что ты все сидишь и размышляешь?
— Размышляю, какой свободой мы должны пожертвовать, чтобы предотвратить свободный рост раковых клеток. Террора самых сильных эгоистов.
— Не можешь же ты бояться этого всерьез, — отрезал Стенрус, и, разгорячившись, опять начал вышагивать взад и вперед. — В конце концов это реакционно… Так говорят социалисты…
Он посмотрел на Давида с неприкрытой злобой, не мог понять, в чем тут дело.
Как будто трудно сделать себе идеал из своего стремления к беспощадной, неограниченной власти, подумал Давид.
И сказал горячо:
— Вероятно, нужно выбросить вон этот парадный лозунг с большим С, и тем надежнее защитить целый ряд более точно определяемых свобод: свободу мысли, свободу слова, свободу веры, свободу передвижения. И в особенности ту, что Спиноза называл «правом оставаться в своем существовании». Все то, что ежедневно попирается в этой стране…
— Здесь?! Да я знаю несколько человек из власть имущих, — неохотно сказал Стенрус, — и могу тебя заверить, что они как раз хотят дать народу больше свободы. Ты не слышал, что кардинал-архиепископ Севильи назвал генералиссимуса слишком либеральным?
— Да, ужасно трогательно, — язвительно сказал Давид. — Архиепископ натравливает своих конфирмирующихся ребят на еретиков, из чистого усердия те выбегают на улицу, бросают камни в маленькую группку евангелистов и бьют у них стекла в домах. Слухи — такая досада — доходят до Франко, который как раз сейчас хочет убедить Америку, что свобода веры здесь развивается вовсю. Он позволяет себе сделать кардиналу-архиепископу маленькое замечание. На что тот мечет громы и молнии и называет Франко опасным либералом…
Давид встал, гнев не давал ему сидеть на месте.
На заднем фоне мелькнула обеспокоенная Дага Стенрус. Туре улыбнулся, оскалив клыки, и сказал Давиду:
— Не накручивай себя, вредно для давления.
Это был запрещенный удар, но он возымел действие. Давид засмеялся, вскоре попрощался за руку с хозяевами и направился к выходу.
— Значит, ты полагаешь, надо оставить Люсьен Мари там? — спросил он в калитке.
— Подожди по крайней мере несколько деньков, — посоветовал доктор Стенрус.
Давид шагал и размышлял о странностях во взаимоотношениях между земляками. Разве мог он отрицать, что как Туре Стенрус, так и он сам терпеть не могут друг друга? Едва ли. Но в трудную минуту он бросился именно к нему, прося о помощи — и был почти уверен, что точно так же поступил бы и Стенрус.
— Он глуп? — спросила госпожа Дага, глядя на исчезающего вдали Давида.
— Нет, — скривился доктор Стенрус. — Он не глуп, он ограничен. У него нет понимания чрезвычайных обстоятельств.