Помню людей, которые ютились, рожали, жили и умирали в подвалах… В молодости я занимал странный «пост» — заведующего складом, где хранились метлы и известь для дворников, и посыльного в магистрате, а точнее, в Wohnungsamt, то есть домовом комитете. В мои обязанности входило и ведение картотеки доходов — квартплаты от жильцов «бесхозных» домов (до войны в них жили евреи). В домовом комитете работали пан Лукасик (при советской власти Лукасюк) из Новой Руды, пан Гросман (переселенец из Познанского воеводства), пан Станек (поляк из Познанского воеводства), а командовал всеми герр Макс Канерт (Reichsdeutsche[20], житель Кельна) — назначенный начальником округа (Kreishaupt-mann) Treuhander[21]. Господин Канерт — симпатичный старик, носивший на лацкане партийный значок со свастикой, хорошо воспитанный и вежливый, неплохо ко мне относился, иногда беседовал со мной об истории Польши, расспрашивал о польских королях. Помню, я рассказывал ему о Болеславе Храбром и императоре Отгоне, а еще о Грюнвальде и Стефане Батории. Слушал он всегда внимательно… Раз в неделю я делал покупки для господина Канерта в магазине «nur für Deutsche»[22]. Отправлялся туда с сумкой и карточками для Reichsdeutsche, брал водку или спирт, кофе, шоколад или шоколадные конфеты и какие-нибудь цитрусовые (кажется, лимоны или, в особых случаях, апельсины)… ну и, кроме алкоголя, положенное количество трубочного табака, и что там еще… может, какао? чай? Приносил все это господину Канерту… у него были голубые в красных прожилках глаза… мне казалось, что он пропитан запахом алкоголя и табачного дыма… наверное, каждый день выпивал свою порцию шнапса и выкуривал несколько трубок… проходили недели, наш «Wohnungsamt» перевели в дом старосты, где, кроме Kreishauptmann’a, располагалась еще жандармерия (с собственной радиостанцией — вероятно, полевой, но вход туда был воспрещен). Дом старосты охранял солдат Sonderdienst’a[23]. Это, по-видимому, были отряды, состоящие из местных фольксдойчей, подчинявшиеся частям СД, а косвенно гестапо, точно не знаю, как эти структуры выглядели… во всяком случае, мундиры рослых молодых парней были чем-то средним между мундирами вермахта и гестапо… кажется, знаки различия тоже были похожи. Господина Канерта я никогда не видел в форме — ни в партийной, ни в военной. Однажды, это было зимой, возможно, во время Сталинградской битвы или уже после капитуляции Паулюса, я вошел в комнату Канерта и увидел на рукаве его светлого, всегда опрятного и даже элегантного костюма широкую черную повязку; глаза у него были красные, заплаканные, как у старого кролика. Он смотрел в окно… молчание длилось довольно долго… наконец Канерт будто проснулся, достал из кармашка платок и вытер глаза… может быть, улыбнулся мне, а может, только скривил губы, как ребенок, собирающийся заплакать, сказал: «Тадеус» (так звучало мое имя в его устах) и опять надолго замолчал… А потом рассказал, что в его дом в Кельне попала бомба и вся семья, включая внуков, погибла… и что он уедет на неделю… «Тадеус»… Он хотел что-то добавить, но только закрыл лицо рукой… я тоже хотел что-то сказать старому человеку, но ничего не сказал… Неделю комната господина Канерта была заперта… Я вел картотеку доходов от бывших еврейских домов, иногда ошибался в подсчетах, что приводило в ярость пана Гросмана, он обзывал меня идиотом, чертыхался, лицо его становилось серым… он чуть ли не задыхался… но, может, это из-за огромного количества выкуренных крепких сигарет, которые местные, хоть и в ограниченном количестве, получали по карточкам, как и водку, маргарин и мармелад… в общем, крыл меня на чем свет стоит… Пан Лукасик тогда прерывал работу и внимательно за мной наблюдал… Но мои начальники, включая господина Канерта, не знали, что «завскладом для дворников и посыльный» (в одном лице) иногда занимался своей картотекой в подпитии. Дело в том, что мне трудно было выдержать восемь часов кряду в конторе — плохой из меня был служащий, совсем никудышный, — и я приносил с собой кусок хлеба с мармеладом или без мармелада, ну и бутылку с чаем, завернутую в газету… потягивал из этой бутылки понемножку… а в бутылке была водочка, «вишневая настойка», и только под хмельком выдерживал целый день за конторским столом. Куда меня тянуло, не знаю… я больше любил дни, когда в другой своей роли разносил какие-то уведомления дворникам и владельцам домов. Закупка метел и извести происходила раз в месяц, а выдача — раз в неделю… часть дворников жила в дворницких, но большинство — с семьями в подвалах. Эти подвалы были мало похожи на человеческое жилье — темные и сырые подземелья, куда свет едва просачивался через завешанные или зарешеченные оконца; обычно там ютились несколько поколений многодетных семей. Спали на кроватях, а чаще нарах или сбитых из досок топчанах с сенниками, грязными подушками и перинами, а то и просто тряпьем, среди которого копошились дети, большие и маленькие, орущие, плачущие, сопливые, которые смотрели на меня, как на волшебника, хотя волшебник не раздавал ни печенья, ни конфет, ни игрушек… иногда я не заставал родителей, дома были только дети, приглядывавшие за горшком на плите или печурке… бывало, из темного угла доносился хрип, кашель, харканье… там лежали прикованные болезнью к постели старики… человеческие отбросы, забытые Богом и людьми… из ведра в углу несло мочой, иногда на окошке стояло какое-нибудь хилое растеньице, а на стене висел «святой образ»; зеркал и даже маленьких зеркалец я не видел, возможно, их прятали от детишек в сундук, ящик, шкаф… попадались клетки с кроликами — это тебе и мясо, и развлечение, кроликов не трудно было прокормить: трава, какие-то сорняки и прочие «питательные» растения росли не только на лугах, но и в парке, на участках и в канавах, под заборами… прокисший воздух в полутемных клетушках казался липким… Мы обменивались скупыми фразами, не касаясь ни политики, ни еды, ни погоды, не упоминали, что где-то эпидемия, где-то вешают, хватают, стреляют… я отдавал свои уведомления, а иногда их читал, ведь не все умели читать… Бог знает почему, выйдя из такого жилища, я думал о Жеромском, стеклянных домах, бездомных людях… я тогда зачитывался Жеромским… переживал вместе с Юдымом[24] посещение Львова и восхищение статуей Венеры Милосской… пил большими глотками из прекраснейшего источника — молодого первомайского социализма Жеромского и Зюка — Пилсудского[25]… и мечтал о том, что освобожденная Польша будет социалистической… что люди выйдут из трущоб на солнце… иногда подкрепляя свои мечты глотком вишневки, что позволяло мне ненадолго забыться… у себя в конторе, рядом с жандармами. Макс Канерт вернулся на работу, и, казалось, все тоже вернется на свои места. Я опять приносил шнапс, и табак, и какие-то сигареты, господин Канерт говорил меньше, но от него сильнее пахло алкоголем и табачным дымом и, кажется, одеколоном. Это была какая-то экзотическая смесь запахов, и в его комнате я вдыхал воздух, как наркотик… он уже не расспрашивал меня о польской истории, но однажды совершенно неожиданно попросил назвать фамилию какого-нибудь польского поэта… я назвал Адама Мицкевича… и добавил, что это такой великий поэт, «wie Goethe und Schiller»[26]… господин Канерт повторил недоверчиво, с трудом неизвестное ему имя… и покачал головой… Мик… Миц… ja… ja[27]… Тадеус… за окнами плыли тучи… вдруг мы услышали ритмичный топот, стук подкованных сапог по булыжнику мостовой — это маршировал отряд вермахта, рота пехоты… в оконные стекла ударило залихватское пение, рота горланила популярную военную песню, в которой повторялся припев «denn wir fahren, denn wir faren…» (a может, marschieren) gegen England… gegen England»[28]… Господин Канерт повернулся к окну, стал кивать в такт… а потом сказал: «Я уже это слышал… уже слышал, Тадеус, и даже пел… во время Первой мировой». Пение и железный марш отдалялись… господин Канерт медленно открыл ящик письменного стола, дал мне свои карточки и деньги. Потом медленно задвинул ящик.
Тогда я, наверное, в последний раз побывал в магазине Кноля «nur für Deutsche» и отоварил для господина Канерта карточки для «Reichs-deutsche»… В то время, кроме работы в Woh-nungsamt’e и заведования складом метел и извести, я стал соредактором журнала «С оружием в руках» Радомского округа АК[29] и уже три месяца учился на подпольных курсах подхорунжих АК… было нас четверо курсантов, пятый не объявился… помню псевдонимы троих: Марьянус, Вентура и Сатир… псевдонима четвертого не помню… мы еще в школе проходили военную подготовку, овладели основами строевой подготовки с оружием и стрельбой из малокалиберной винтовки… умели окапываться и, конечно, «отдавать честь»… но на «курсах» нужно было все повторить сначала… кроме того, мы изучали оружие — это было кропотливое и рискованное занятие: разбирать, собирать, чистить винтовку и ручной пулемет, который использовался в сентябрьской кампании[30]. А еще надо было освоить уличные бои и подрывное дело с доступными взрывоматериалами, которые позднее, уже в партизанском отряде, нам сбрасывали на парашютах. Мы упражнялись за городом, однажды летом даже были ночные учения, из-за комендантского часа домой возвращались утром… Для полевых учений нам служили палки, у меня даже была выструганная из дерева винтовка, с которой нужно было не только отрабатывать «приемы», но и ползти и т. д. С этим деревянным ружьем я расстался только после экзамена на курсах подхорунжих, который проходил в нашей квартире. Экзаменовали нас капитан Ураган и поручик, которого я знал с давних времен как Мирека Михальского… одним из инструкторов был поручик Саламандра, Зютек М. Мама поила нас чаем (?), не помню, из какого-то эрзаца или еще из чего-то там, и не догадывалась, а скорее притворялась, что не знает, чем мы занимаемся. Для нашего журнала, то ли еженедельного, то ли ежемесячного, я готовил «обзор вражеской прессы» — читал множество немецких газет и польских газетенок, ходил в кино (чтобы посмотреть киножурнал «Новости недели», а при случае увидеть Цару Леандер, Полу Уэсли, Ольгу Чехову и других звезд, которые мне очень нравились)… Я восхищался прекрасно отредактированным еженедельником «Дас Рейх» с передовицами министра Геббельса, хромого умника… любовника многих актрис… я не знал, что тот же министр написал роман и пописывал для театра… Этакий Мефистофель в партийном мундире… Так проходили мои дни и ночи. Но однажды… пан Лукас и к, потирая руки, подошел к моему столу, вынул из жилетного кармашка часы, завел: «Я должен тебе кое-что сказать… Господин начальник жандармерии спрашивал что ты за фрукт потому что видел тебя в коридоре и не знает что ты тут делаешь а здесь комендатура и радиопередатчик какой-то и сказал что ты ему не поклонился и еще что тот Sonderdienst что стоит на посту сказал ему что ты проходишь мимо него по утрам и не кланяешься и шапки не сымаешь и он тоже не знает что ты здесь делаешь…» Вошел пан Гросман, посмотрел на меня и на мою «картотеку», пожевал губами, но ничего не сказал… потом вышел из комнаты, будто не хотел слушать, о чем мы тут говорим… лицо у него было серо-зеленое… «я те говорю сматывайся по-быстрому и боле не попадайся на глаза не то завтра поздно будет… твое счастье что тот постовой уехал но пообещал к завтрему вернуться… а еще та рыжая девка с радиостанции то ли телефонистка всем рассказывает что ее брат тебя знал со школы и чего-то с тобой не в порядке или с бабкой твоей или с матерью… мое дело сторона… но что-то тут не чисто… я-то сам не знаю но кто-то мне говорил что мать твоя — настоящая католичка… тогда выходит бабка»… Сердце у меня замерло, а потом подступило к горлу и там застряло… страх за маму, братьев, отца… страх за всю нашу семью ударил мне в голову, я не понимал, что со мной творится… а я уже был не ребенок, мне уже исполнился двадцать один год, я пережил начало войны, бомбардировки, два года оккупации, работу на мебельной фабрике «Тонет», даже был перед самой войной помощником каменщика… полгода скрывался и учил детей в доме лесничего где-то в лесу между Вартой и Пилицей, числился «сборщиком» лекарственных трав и т. д. и т. п. Но испугался я как ребенок… пан Лукасик поглядел на меня тоже будто испуганно, потом снял очки и стал протирать их носовым платком, «что с тобой парень… — услышал я его голос… — не боись еще ничего не случилось… только сматывайся отсюда и из города на подольше… с господином Канертом я уже балакал насчет этого дела и он тебе велел шибчей до него бечь»… пан Лукасик опять вынул часы и посмотрел, который час… рыжие волосы на его голове встали дыбом и… я высморкался, вытер глаза и постучался в дверь кабинета господина Канерта… Он сидел за письменным столом над какими-то бумагами… смотрел на меня минуту, будто хотел что-то сказать, но только поманил к себе… покачал головой… дрожащую ладонь положил на бумаги…
— Тадеус… я тебе дам справку с работы и характеристику, но на местной Arbeitsamt[31] не показывайся, там могут знать… лучше исчезни на некоторое время… — Он наклонился и начал что-то писать на бланке, потом дунул на бумагу, будто хотел высушить чернила… отдал мне бумагу… улыбнулся, вытер глаза платком, молча открыл боковой ящик стола, вытащил горсть шоколадных конфет «nur für Deutsche» и сунул мне в карман… опять покачал головой, словно чему-то удивляясь, протянул мне руку «ja, ja, Tadejus», отвернулся, как если бы хотел что-то скрыть… Я сказал: «Aufwidersehen, Herr Kanert, ich danke»[32] и вышел из кабинета господина Канерта… очень тихо закрыв за собою дверь. По дороге домой я присел в парке на лавочку около статуи св. Иоанна, съел шоколадную конфету, заглянул в бумагу, которую мне вручил господин Канерт… очень хорошая была характеристика: Тадеуш Р. — «прилежный, обязательный, достойный доверия работник»… и работодатель был им очень доволен. Внизу стояла круглая печать с «вороной»[33] и подпись господина Канерта. Много лет этот документ пролежал среди моих «важных бумаг», а потом пропал… Пустую бутылку из-под вишневки я выбросил в мусорную корзину… моя «карьера» служащего завершилась. Дома я выложил на стол конфеты и осторожно, чтобы никого не испугать, объяснил, что уеду на несколько недель в деревню и чтоб они вели себя поосторожней некоторое время… Дома была только мама со Стасем, который в то время работал в слесарной мастерской… Януш был далеко, отец жил и работал в Ченстохове. Я уехал — ну, не то чтобы уехал, просто отправился в деревню к Юзеку Сосинскому, мы с ним учились в гимназии. Это был мой самый близкий друг, мой Радек из «Сизифова труда»[34]. У Юзека я просидел две недели. Отец его был конюхом в поместье. Хата состояла из одной комнаты, с большой печью и плитой, на печи спал брат Юзека, хромой Ендрек, сестра и мать спали на кровати у стены… мы с Юзеком — в овине или на сеннике на полу… Все хозяйство занимало, кажется, два гектара… ни лошади, ни коровы или свиньи я не видел, несколько кур под предводительством петуха рылись в мусоре, бурьяне, мякине и песке… Юзеков отец надорвался, очищая от ила хозяйский пруд, где разводили рыбу… что-то там у него в крестце треснуло… ну и умер… даже завещания не оставил. Хоть семья была и небогатая, но жили дружно и любили друг друга, правда, никогда об этом не говорили. Что ели? Бог его знает. Было всегда немного водки — выдавали по карточкам… хлеб, пшенная каша, картошка, квашеная капуста… Иногда мы болтали с девчатами… была среди них одна очень красивая, Ягуся… у меня даже осталась фотография… сижу с Ягусей на краю канавы и обнимаю ее за плечи… У Ягуси глаза были, как две звезды… Юзек меня, однако, предостерегал, говорил, что у Ягуси есть парень, который мне «набьет морду»… или ножом продырявит… ну, я и отступился, у меня без того забот хватало. Юзек после войны закончил институт и даже преподавал в какой-то «высшей» школе (в Лодзи, в партийной? — не знаю), так или иначе, говорил, что был учителем Барчиковского[35]… и что «Барчиковский — порядочный мужик». У меня есть пара писем от Юзека с тех времен, когда он что-то там преподавал. Аковцы ставили ему в вину, что он был левый и партийный, но они и меня до сих пор в этом обвиняют, хоть я никогда не был ни в партии, ни в Армии Людовой[36] и в Управлении безопасности не служил… такие обо мне ходили сплетни в кругах «комбатантов», среди которых попадались все больше молодчики из Национальных вооруженных сил[37] и просто дураки… все меньше могут сказать настоящие аковцы и настоящие партизаны, за аковцев часто себя выдают энвээсовцы… которых «внедрили» в АК, и они во время оккупации распространяли анархию в рядах АК, вводили свои правила и часто проводили недостойные польского солдата акции, списывая это потом на счет АК. У аковцев было множество проблем с этими «перекрасившимися солдатами» Национальных вооруженных сил. Мы сидели в Юзековой хате… ели пшенную кашу и клецки, пили какой-то эрзац-чай, водку и самогон заедали луком и кислой капустой. Хуже обстояло дело с туалетом. Маленький тазик на пятерых… мылись мы перед домом, а остальное… об остальном умолчу… Уже после войны Юзек раз прислал мне связку сушеных грибов, а потом приглашал в Лодзь… но умер, и мы так и не встретились… Когда я заезжал к поручику Грозе (Ян Калета, учитель), последнему из моих оставшихся в живых командиров, он сказал, что ничего хорошего о Юзеке не говорят, потому как тот «полевел» и был связан с АЛ, а после войны с партией… Гроза написал мне из Лодзи, чтобы я к нему заглянул, потому что у него для меня Крест АК и удостоверение, присланное из Лондона[38] (и еще какая-то медаль). Я все равно собирался в Варшаву и по дороге навестил Грозу.