Я вижу слезу, которая катится по загорелой щеке, касается уголка губ и исчезает. За ней медленно ползет вторая. Мой сын молча сидит за столом, погруженный в свой мир. В собственный мир, как в глубокую, темную, не ведомую мне воду. Не вижу ни дна ее, ни берегов. Передо мной сидит двенадцатилетний чужой человечек. Что творится в этой голове под коротко остриженными, выгоревшими на солнце волосами, похожими на щетку? Черные зрачки поглядывали на меня без любви и без ненависти. Внимательно. Именно этот внимательный, немой взгляд вывел меня из себя. Я закричал, что он читает нечетко, небрежно. Сын буркнул в ответ что-то очень невнятное. Я разозлился и ударил его по руке. Мальчик не проронил ни звука, а через секунду я заметил, как у него набухают веки. Тяжелеют от слез. А потом пронизанные светом слезы бегут по усыпанным желтыми веснушками и черными родинками щекам. Красиво очерченные губы оставались безмолвны. Одна, вторая слезинка падали ему на руку. На неподвижную, загорелую мальчишескую ладонь. Передо мной сидел мой сын. Ему уже исполнилось двенадцать. У него большие красивые руки, в их форме еще угадывается контур детской ручки. Пухлой, со следами ямочек у основания пальцев. Трогательные руки подростка. Они немного стыдятся самих себя, безвольные, а через миг — подвижные, полные жизни. Вот он начал читать иностранные слова. Я слушаю его голос. Прерываю зазубривание иноязычных слов и принимаюсь его поучать. Гнев постепенно отступает, и я объясняю мальчику его обязанности. Он слушает, смотрит мне в глаза, молчит.
— Повторяю еще раз, современный человек должен знать хотя бы два иностранных языка, в наше время человек без знания языков, можно сказать, калека, иностранные языки требуют систематических занятий. Надо учить слова и читать вслух… — Потом добавляю: — С меня пример не бери… у меня не было условий… я знаю два, нет, три иностранных языка, но один хуже другого… тут я плохой пример для подражания… Бывали моменты, когда я чувствовал себя в Париже немым…
Я говорю все быстрей, и вместе со словами снова накатывается волна злости. Замолкаю. Сижу с опущенной головой. Затем продолжаю вне всякой связи с тем, о чем я думал и говорил:
— Знаешь, сынок, говорят, что я — «поэт».
Улыбка, нерешительная улыбка. Мальчик вытирает глаза сжатой в кулачок рукой. Я протягиваю ему носовой платок.
— Наверное, так и есть. Не знаю. Все очень непросто. Пойдем-ка в лес.
Мне кажется, он начинает понимать… Не то, что я пишу. Он начинает понимать, кто я и как живу.
В доме так было заведено: моя работа была скрыта от детей. До них не долетали отзвуки «поражений» и «побед». Не слышали они ни фанфар, ни злобного лая.
— Оставим эту тему, сынок, пошли на море.
Мы идем лесом, лугами, по мостику над ручьем и опять лесом.
Море.
В прежние времена поэты так красиво описывали море, горы, лес, небо. Да ведь и я… и я обладаю этой таинственной властью над словом. Надо попробовать. Может, удастся.
Мы лежим на песке.
Вот рыжеволосая красавица, укрывшись в ложбинке, нежится на зеленом полотенце. Старикан вылез из воды в обвисшем исподнем. Прикрывается одеялом. Его приятель — широкое красное лицо под щеткой седых волос — плещется, фыркает, покрякивает. Начинает резвиться. Волна ударяет в него, колышет. Немного погодя оба уже на песке. Заслоняют друг друга одеялами, одеваются. Выглядит это как некий ритуальный танец с коленцами. Молодежь с добродушным удивлением и улыбкой наблюдает за сценкой из старомодного фильма, которая разыгрывается у них на глазах.
Рыжеволосая прыскает со смеху.
Уже позже мне стало известно, что двое почтенных старцев в странных купальных костюмах, похожие на Флипа и Флэпа[51], — отцы-иезуиты из хосписа, который здесь содержит их монашеский орден. Один из них — выдающийся ученый… тот, что плескался в воде, как старый седой младенец. Быть может, реформа Церкви не обойдет стороной и покроя купальных костюмов для священников, монахинь и известных теологов?.. Мой сын бредет по пляжу, удаляется от меня. Интересно, сколько человек из побывавших здесь в нынешнем году сумеют описать море? Это почти невозможно. «Поэзия — это самоубийство», — сказал Хеббель[52]. Иногда я начинаю понимать мрачный смысл изречения философа, но забываю о нем во время работы, когда пишу стихи. Стихосложение — акт совершенно особого свойства, оно, скорее, сродни ремеслу. Вполне пригодному для жизни. Ведь я сам — «поэзия», моей поэзии без меня нет. Она из меня исходит, я из нее выбираюсь, с трудом сбрасываю то, что за целые годы, трудясь в поте лица, соткал, сложил, построил. Ты видишь, где я оказался? Туда со мной не ходи.
Вчера перед сном мы говорили о Гамлете. Ты спрашивал, неужели у Гамлета не было иного выхода и он обязательно должен был «наломать дров».
— Разумеется, все могло как-нибудь уладиться, — ответил я, — но тогда не получилось бы трагедии.
— Папа, ты не веришь в духов?
— Нет.
— А как же тогда дух отца Гамлета?
— Это же театр… а театр в те времена не был тают серьезным, как сейчас. На сцене выступали духи, привидения, призраки, нужно было хорошенько развлечь людей… Теперь в кино тоже все возможно…
Мальчик заснул. Я слышал его ровное дыхание. Постепенно и я погружался в сон. В голове бродили бессвязные мысли о духе отца Гамлета. За окном в лунном свете мелькали тучи и уплывали все дальше и дальше.
Да, я кричу на него, потому что ревную. Когда я ехал сюда, то дал себе слово, что в течение трех недель не буду «поэтом». Впервые за последние двенадцать лет у нас появилась возможность побыть вдвоем. Я хотел быть ему «отцом» и другом. Но прошло несколько дней, и я заметил, что сын избегает моего общества. Нет, я неправильно выразился. Не избегает, а просто слишком мало обращает на меня внимания. Может, я чересчур докучаю ему вопросами? Может, эти вопросы кажутся ему лишенными смысла? Я спрашиваю его: «Что ты делаешь?», «О чем думаешь?», «Почему молчишь?», «Почему улыбаешься?», «Чего ты на меня глядишь?», «Почему сидишь, не бегаешь?», «Почему так много бегаешь?»
На третий день я начал делать записи в тетради. Это были какие-то бесплодные потуги. Искусственные, надуманные стихи. Я занимался этим без энтузиазма, но писал. В оправдание своего существования. То была жестокая и смешная иллюзия. Я вел игру с самим собой. Ставил на кон свое существование в «реальном" мире. Но бывают минуты, когда мне хочется кричать Тогда надо закрыть меня одного в комнате. Оно и лучше, что мальчик проводит время с чужими. Я это четко сознаю. И мне грустно, меня это угнетает. Я выглядываю в окно. Вижу моего мальчика. Он стоит с другими детьми возле машины. Знакомый врач поднял капот и объясняет им устройство мотора. Ребятишки, склонившись над мотором, следят за движениями его рук. Я выхожу из комнаты, но перед тем прячу тетрадь с набросками под подушку. В страхе, что кто-то в нее заглянет, прочтет.
Отправляюсь в город за газетами. Возвращаюсь через лес. Просматриваю газету. Мне присуждена премия за «поэтическое творчество».