ТЕРПИМОСТЬ (перевод Е. Барзовой и Г. Мурадян)

4 мая 1958 года я сидел в вагоне-ресторане скорого поезда. Робкие солнечные лучи падали на поля и, проходя сквозь оконные стекла, согревали мне лицо. В том году март и апрель выдались настолько холодными, что на деревьях померзли почки и птицы погибали в лесах. Сельских жителей и харцеров призывали по радио разгребать снег и подкармливать куропаток. Зелень на полях была хилая, словно измученная сражениями с тяжелой зимой.

Вошли две молодые девушки, сели за соседний столик. У одной — прямой нос и красивые полные губы. В их голосах было что-то от птичьего щебета. Лучше, наверное, просто слушать звучание, не разбирая слов, — скорее всего, они болтают о пустяках. Я просмотрел меню, выбрал обед. К столику подошла пожилая седая женщина:

— Это место свободно?

— Свободно.

Она пристроила на вешалку полиэтиленовый дождевик, сняла пальто и осталась в шерстяной кофте. Плотная, широкоплечая. Лет за шестьдесят. Румяное продолговатое лицо. Курносый нос, глаза — то ли серые, то ли голубые. Брови светлые. Ее пышущая здоровьем внешность вызвала во мне неприязнь. Невыразительные глаза наводили на подозрения. Слишком уж она довольна жизнью.

Подошел официант с подносом.

— Дайте мне это яичко.

Официант поставил перед ней хлеб, масло, яйцо под майонезом. Ела она быстро. Вскоре подошел другой официант:

— Салатику не желаете?

Женщина посмотрела на поднос:

— А какой салат?

— С селедочкой.

— Давайте селедочный. А он свежий?

— Свежий.

— Ну тогда дайте порцию.

Одна из девушек стрельнула глазами в нашу сторону и насмешливо улыбнулась. Я смотрел на лицо соседки, разрумянившееся еще пуще. «Как она жрет, — подумал я. — Из той категории людей, которые после определенного возраста только жуют и переваривают пищу. Страшно. Эти сонные глазки, тусклые, неподвижные, словно зерна. Глаза пресмыкающегося. Такие бывают у черепах, крокодилов. Застывший безжалостный взгляд. Взгляд из иной эпохи. Эпохи, не знавшей Иисуса, Ганди, Шекспира. Здесь сидит прожорливый древний реликт».

Я еще раз просмотрел меню.

— Мне комплексный обед.

— С телятинкой или с котлетой?

— С котлетой.

— Пожалуйста.

Официант ушел.

Женщина доела салат.

— Уф, наелась, — сказала она. — Я жуть какая голодная была. Просто терпежу никакого. Я когда голодная, прямо даже не знаю, что со мной творится. Теперь получше.

— Рад за вас.

— Такой уж у меня характер. Как поем, сразу хорошо делается.

— Вам повезло, что вы в вагоне-ресторане. Но это плохое свойство, порой можно попасть в ситуацию, когда приходится голодать.

— Салаты у них превосходные, свежайшие. Да, надо сказать, они стараются.

— Пожалуй…

— А теперь посмотрим-ка, что у них на обед.

«Прорва ненасытная!»

— Что там у вас на обед? — остановила она официанта.

— Телятинка с овощами и картофельным пюре, щавелевый суп, компот. Есть еще обед со шницелем…

— Хм, а что за телятинка?

— Телячье жаркое, почечная часть, очень вкусно.

— Что ж, попробуем вашу телятинку… А гарнир к ней какой?

— Зеленая фасоль.

— А еще что?

— Только фасоль.

— Ладно, несите обед с телятиной, посмотрим. Только, уж будьте добры, без картошки. Можно со свеклой.

Официант удалился, но женщина продолжала говорить ему вслед:

— Не могу я картошку есть.

— Вам нельзя картофель?

— И нельзя, и не люблю.

— Вам, наверное, крахмал вреден. Из-за давления.

— Да, да.

Девушки щебетали. В их голосах, приглушенно долетавших до меня, звенели голоса птиц. Чистые. Сами по себе наполненные радостью бытия.

Я присмотрелся к женщине.

«Картошку ей нельзя. Как эти чудища о себе заботятся. Бдят над старыми телесами, будто верные цепные псы. Она, видимо, какая-нибудь мелкая спекулянтка. Конечно, дерет с народа три шкуры. Получает посылки из-за рубежа. Ругает правительство. Будет есть без передышки несколько часов кряду».

— Теперь я довольна. Как наполню желудок, сразу хорошо делается.

Я приветливо улыбнулся ей, словно большому животному.

Официант поставил перед нами тарелки с супом.

— Принесите, пожалуйста, кусочек хлеба, — крикнул я ему вдогонку.

Одна из девушек, улыбаясь, протянула мне хлеб.

— Спасибо, я отдам, когда мне принесут.

Девушка отвернулась. Ее кожу озарял мягкий свет. Она была настолько плоская, совсем никакого живота, что я подумал: «У нее, наверное, все внутренности спрессованы».

— Это я хлеб съела. Вы уж простите, голодная очень была. Весь хлеб съела. — Старуха улыбнулась.

— Ничего страшного.

— Они в этом вагоне стараются. Даже окна чистые. Не забудьте, только без картошки. Нет! Кофе после обеда.

— Первый раз солнышко выглянуло. А ведь весна и так на полмесяца запоздала.

— Что ж это за кусочек! Как для ребенка. На один зуб. Возьму-ка я, пожалуй, вторую порцию. А ведь говорила им: без картошки. Нет, принесли с картошкой. Какая им разница? Хорошо хоть немножко фасоли положили. И даже приготовлена вкусно. Свежая.

— Тортика не желаете? — спросил у меня официант.

— Нет, спасибо.

— А вы?

— А что за тортик?

— Ореховый.

— Давайте кусочек торта. И кофе. Вообще-то не надо бы мне кофе пить. Из-за сердца. Ну ладно, выпью, чего уж там.

— Вы выглядите вполне здоровой.

— У меня внутри все хворое. Все! Ой! Аист! Аист на гнезде стоит. Аист. Вот здорово, что аиста увидела. Если в дороге увидишь аиста на гнезде, значит, вернешься в родные края, домой. И ничего дурного с тобой в пути не случится. Не заболеешь, не помрешь. Такая прежде у людей была примета. Вам смешно. Ну вот, я уж и наелась. Но телятины этой — просто кот наплакал.

— Нынешней зимой много птиц погибло. Куропатки в полях. Хоть и призывали крестьян разгребать снег, но кто ж послушается? В огородах тоже еще черно. Ростки показались, а потом снова все спряталось. У меня земли нет, но…

— У меня на участке нарциссы до сих пор не распустились, а ведь в другие годы уже две недели бы как цвели.

— Так у вас участок?

— Да, есть у меня участок. Под Варшавой.

— Теперь понятно, почему у вас такой цветущий вид. Работа на свежем воздухе. Приятное занятие. Здоровое и доходное.

Женщина посмотрела на меня с иронией:

— Приятная, как же… Я этой приятной работой уже сыта по горло. Из ушей лезет. Я зарплату, как служащие, не получаю. Какое им дело до земли? Отработают восемь часов и — в кафе, в театр. Одеты всегда чисто, ручки красивые. Сидят у государства на шее и в ус не дуют. Урожай, неурожай, жара, холод — все равно зарплату свою получают. Поглядите на мои руки. Небось удивляетесь, что они такие неухоженные. Я себе миниюр не делаю, а лицо красное от дождя и ветра…

— Вы несколько преувеличиваете… Служащие тоже по-разному получают. На тысячу злотых, знаете ли, с семьей прожить нелегко.

— А я даже и того с земли не имею. В землю вкладывать надо. И налоги платить. Мне и тысячи не заработать.

— А сколько вы платите налогов? Так, чисто из любопытства спрашиваю.

— Не помню уже. Из головы вылетело.

«Вылетело у нее из головы, как же. Наверняка какая-нибудь мизерная сумма, но и с этим крутит, норовит обмануть государство. Служащим завидует. А у самой участок под Варшавой, земля. Это ж ведь золотая жила. Варшавские зеленщики на деньгах сидят. Эта вот здесь, на моих глазах, жрет без передыху и говорит, что трудно ей. Интересно, чего ей еще надо. «Миникюра» у нее нет. У этой коровы еще «миникюр» должен быть. Ясное дело, у нее претензии ко всему народу и к правительству: «миникюра» у нее, видите ли, нет. Интересно, какой от нее прок? Сколько она съедает каждый день? Какой в этом смысл? Кормить организм, который производит лишь навоз и злобу».

— По-моему, такая работа лучше, чем в учреждении. Сидеть на стуле среди бумаг. Вы выглядите гораздо лучше, чем другие женщины в этом вагоне. У вас вид здоровый. А они все такие бледные, усталые, посмотрите сами.

— Это я-то здоровая? Я так выгляжу, потому что от ветра кожа становится красной и грубой, как у дикарей. На медкомиссии была, там та же песня. Я ж ведь на инвалидности. Пособие получаю.

«Пособие она получает. Да они государство обворовывают. Государство? Вор у вора крадет. И все ноют. И как только она это пособие выбила?»

— Я когда на комиссию вошла, все расхохотались. А вы что тут делаете? Вы же прямо-таки образчик здоровья. А как обследовать-то начали… Враз другие мины состроили. У меня и почки больные, и желудок, и сердце. Все во мне хворое.

«С помощью болезней люди придают себе значимости. Если у тебя настолько серьезное заболевание, то что уж говорить о тебе самом? Как ты важен для народа, для всего человечества!»

— Знаете, я завидую тем, кто работает на земле, в лесу, в огороде. Была у меня знакомая, молодая девушка. Советовалась со мной, на какой факультет в университете поступить: на полонистику, право, историю искусств? Я ей посоветовал поступать на садоводство. Так она и сделала. Я был очень рад, что смог кому-то что-то дельное посоветовать.

— Ах, это только говорят так. Работа на земле жуть какая неблагодарная. В огороде работать невыгодно.

— Извините, но сейчас каждый хотел бы купить землю.

— Ну и пусть покупают. Я с утра до ночи на земле пашу и ничего хорошего не вижу. Если кто-то там пойдет себе в огород с лопатой так просто, для развлечения, это другое дело. А я должна следить, чтобы хулиганы забор не сломали, чтоб не воровали. Собак приходится гонять, детей. А нанять кого-нибудь на работу сейчас трудно. И дерут-то сколько! А сама я уже не в силах со всем управиться, у меня сердце больное.

«А ей не приходило в голову, что это от переедания?»

— Теперь сказала: конец. Пускай другие работают. Покупают те, кто не знает, что это такое. У меня земля под Варшавой. Продала сейчас по восемьдесят тысяч за морг[2]. Деньги — в банк, и беру, сколько мне нужно. У меня еще порядком земли осталось. Буду продавать помаленьку, денежки в банк — и живи в свое удовольствие. Столько лет я с утра до ночи горбатилась. Думаете, я знала, что такое хорошая прическа? К парикмахеру ходила? Красивого платья не наденешь: сразу порвешь, измажешься. Такая вот работа.

«Это она, наверное, в адрес тех девушек за соседним столиком. Ну конечно, у них белые руки, они красятся и одеты вполне со вкусом. Хоть и скромно. А говорит она так громко нарочно, чтобы те ее слышали».

— Можно ж разве при такой работе в театр сходить, в кино?

— Служащие тоже не все время в кафе и театрах проводят.

— Ах, да бросьте вы. Град, дождь, засуха — им плевать. Зарплату свою получают. Сидят разряженные после работы и кофе пьют.

— Возможно. Но и вам не на что так уж сетовать.

— Продам все по кусочку и проем. А если что-то останется, завещаю государству.

«Я не испытываю к ней отвращения. Она для меня как эта салфетка, зубочистка, тарелка. Есть ли между людьми какая-то связь, если их не объединяют общие интересы, родство? У нее толстая серая кофта, пальто с воротником. Едет куда-то по делам или к родне. Говорит, что все пропьет и проест. Сколько лет ей еще осталось?»

— Вы говорите, в огороде все запоздало? Что за климат! Первый погожий денек. Ну да, это из-за экспериментов с водородными бомбами. Перемещения воздушных слоев.

— Как они могли немцам в руки атомную бомбу дать?

— А по-моему, у немцев атомной бомбы пока что нет.

— Да есть, наверняка есть, вы уж извините, но бомба у них есть. Неужели ж наше правительство ничего не смогло сделать? Воспротивиться?

— Наше правительство может далеко не так много, как вам кажется. Сейчас все в мире зависит от Америки и России.

— Вот вы говорите, у меня здоровый вид. Но ведь я вся изношенная. Угадайте, сколько мне, по-вашему, лет.

«Она хорошо сохранилась. Ей крепко за шестьдесят».

— Ну, может быть, пятьдесят восемь.

— Всего пятьдесят четыре. Да, да, пятьдесят четыре года. А выгляжу как старуха. Это все из-за лагеря.

«Сейчас пойдут воспоминания. Все в лагерях сидели. Весь народ. У нас каждому есть что вспомнить».

— Я три года в лагере пробыла. Может, потому и выжила, что с малолетства на свежем воздухе работала. Но мне все отбили. Знаете, мы вечно ходили голодные. Все только и думали, где бы раздобыть хлеба. А я на помойке рылась, при кухне. Выбирала из отбросов овощи. Понимаете, в них витамин был. Иногда капустный лист попадется или свекла, морковка. Все уже подгнившее, но я всегда набирала понемножечку. Раз меня поймали, когда я эти овощи искала, и так избили, так ногами истоптали всю, что прям и не знаю уж, как выжила. Там груда трупов лежала, а я потому только и спаслась, что меня у подножья этой груды бросили. Если б забросили наверх, меня бы другими телами придавило. А так я рядом лежала. Наши бабы меня вытащили и спрятали. Через несколько дней я очнулась. Но внутри у меня все хворое и отбитое.

— Да, каждому выпало свое. Одни в лагерях, другие — в лесах, на работах…

— Два сына во время восстания[3] погибли. И муж умер.

— У вас никого не осталось?

— Да нет, есть дальняя родня. Сколько я в них денег вложила! Но теперь все, конец. Узнали, что я землю продаю, и ждут. Но с этим теперь покончено. Пусть каждый сам о себе заботится. Придут и тут же плакаться начинают: нужда, мол, без гроша, мол, сидят. А хоть бы один спросил: «Как вы себя, тетя, чувствуете, как ваше сердце?» Где уж там. Хошь живи, хошь помирай. Я им сказала: «Нету денег». Каждый сам за себя. Знаете, я сейчас купила себе памятник красивый такой, из черного мрамора. Большой. Пятьдесят тысяч отдала. Пускай ждет. Они как про памятник услышали, всем теперь рассказывают, что я спятила. Ну и ладно. И пусть себе говорят. То, что я землю продаю и живу хорошо, это, по-ихнему, спятила, а вот если бы им отдала, тогда б, значит, не спятила. У меня инфаркт был, неизвестно, сколько я еще проживу. Может, до завтра. А может, и дольше. Они-то мне потом не поставят. Я мастеру отдельно пару сотен злотых дала, чтоб за работой присмотрел. Все, что останется, отдам государству.

— У вас нет иллюзий.

— Насчет людей — нет, никаких.

— Мы с вами тоже люди.

— С чужими мне проще. С вами я разговорилась, потому как вы мне чужой. Чужому легче душу открыть. Это не Колюшки?

— Кажется, Колюшки.

«Интересно, если б я попросил у нее несколько тысяч… может, и дала бы… В таком настроении. Но еще больше разуверилась бы в людях. Столько детей у нас рождается. Людям нужно жилье. А у нее есть жилье, деньги и памятник. Ждет своей смерти. Вообще-то она права, что купила себе памятник. Может, после ее смерти никто бы для нее этого не сделал. Плохой из меня, однако, знаток людей. По здоровому румяному рылу, по тому, как она жрет, по глазам решил, что эта старуха — крокодил какой-нибудь, клоп в человеческом облике. Тоже мне знаток. Сколько она пережила! С людьми так часто бывает. Устраивают давку, ругаются, лаются, пихаются локтями. И видны только эти локти да рожи. Морды старых павианов. А внутри — Гамлет и Антигона. Ну нет, не перебарщивай. Порой и внутри куча дерьма. В самой сердцевине пустого нутра — дерьмо. Впрочем, с этими страданиями по-разному бывает…»

— Вы уж простите, что я так вам все рассказываю. Не мешаю?

— Ну что вы, рассказывайте, в конце-то концов, может же человек с человеком поговорить.


Поезд оставил позади деревянные бараки железнодорожного вокзала и теперь вновь шел среди полей и не пробудившихся еще лесов. Этим девушкам так о многом надо поговорить. Склонились друг к дружке, чуть ли не стукаются клювиками. Старуха придвинула к себе торт. Помолчала немного. Вытерла губы салфеткой.

— Я вам ненормальной кажусь, да?

— Скорее наоборот.

— Если бы я вам рассказала… Как схоронила мамулю. Две недели назад. — Женщина наклонилась ко мне. Теперь она говорила вполголоса. Я смотрел в ее маленькие блеклые глазки. Стеклянные незабудки. — Схоронила мамулю, но теперь уж никто не знает где. Как хорошо, что вы мне чужой. Что вы так вежливо слушаете. Я никому не могла бы этого рассказать, ни родственникам, ни знакомым. У меня сердце б разорвалось. Хотя чего там — уже разорвалось. Я сейчас схоронила мою мамулю в третий раз. Потому что умерла она еще в прошлом году, в октябре. Я ее с октября третий раз хоронила. И теперь уж никто не знает где.

«Эта девушка сейчас выходит. Какое стройное у нее тело. Живота вообще нет. А какая гибкая. Гимнастический снаряд».

— Я с октября два раза мамулю эксгумировала. Пришлось из могилы выкапывать. Стыд-то какой! Сколько ж я натерпелась. Ах, если б вы знали. Как я его просила. Я, седая старуха, стояла перед ним на коленях, целовала руки. «Коли уж иначе нельзя, хотя б не велите при людях это делать. Смилуйтесь, святой отец». На коленях стояла, руки ему целовала, а он отвернулся и буркнул: «Нет». Видать, такое распоряжение Пия[4]. А ведь я ему за похороны хорошо заплатила. Деньги взял. Что ж не сказал ничего? Тысячу злотых дала. И могильщикам. Чтобы все прошло как положено. На коленях стояла, руки целовала. А он: «Нет». И пан Миковский его просил. Старый мой знакомый, хороший человек. У него мастерская напротив костела Святого Павла. «Не делайте этого, — просил, — оставьте тело в земле. Она уже давно там лежит, пожалуйста, прошу вас, ради ее дочери». — «Нет». Я на кладбище попросила, чтобы поаккуратней вытаскивали гроб. Хоть и из прочного дерева, но ведь с прошлого года в земле лежал. Дерево, оно и есть дерево. Ну вот, стою я около ямы и вижу, что рабочий этот туда прыгает. А ведь как прыгнет, все обвалится и рассыплется, и что тогда мне брать? Я крикнула, прошу, чтобы сбоку встал. Сказала, что хорошо заплачу. Они за веревки тянут, я вижу — все перекосилось и летит головой вниз. В конце концов упросила я их, вытащили, ничего не повредили. А я еще за три дня до того выкупила другое место на кладбище. В другом приходе. И поехала туда с гробом. Знали бы вы, какая это была женщина. Тихая, добрая. А как обо мне заботилась. Всегда мне говорила, что все люди одинаковые, все — люди, а людям помогать надо. Я ее больше всех на свете любила. Простите, не могу…

Она закусила губу. Потом открыла рот и несколько раз быстро глотнула воздух. Стеклянные глаза увлажнились, помутнели.

— Памятник я тоже перевезла. Все на подводе. Приехала туда утром. Могилку уже вырыли. Но там, у могилы, были какие-то мужчины. Стоят у могилы и говорят, что здесь хоронить нельзя. Подвода с гробом на аллее остановилась. Я тогда говорю: «Господин адвокат, вы слышите?»

Извините, что так сумбурно рассказываю. Вы уж меня простите. Тот адвокат — он и вправду порядочный человек. У меня все от горя перепуталось. Кабы обо мне речь шла, так я б могла и на свалке лежать. Но очень уж я ее любила. Она в оккупацию столько передач заключенным носила, людей прятала, такая была добрая. Адвокат этот, он человек порядочный, он мне сказал, когда я его просила подать в суд: «Замкните боль в сердце». Но я не могу больше молиться, не могу ходить к мессе, да и вообще в костел. Не могу. Я адвокату сказала. А он на это, чтобы я, наоборот, ходила и виду не показывала. «Переждать надо, — говорит, — сейчас лучше не дразнить гусей. Время и без того неспокойное». Так он мне посоветовал, ну я и отозвала иск. И к исповеди хожу. Но на исповеди все им выкладываю. Одни мне объясняют, говорят, чтобы простила, другие сами прощения просят. Но я им на исповеди все как есть рассказываю, пускай слушают. Этого у меня никто не отнимет.

Желала бы я этим ксендзам дожить до того часу, когда им придется работать, как всем, чтобы заработать себе на хлеб. И пусть тогда сами узнают, что такое нужда, — вот чего я им желаю. Когда ж наконец так будет, что не останется ни одной религии? И люди станут людьми? Или чтоб одна вера для всех, или вообще никакой. Но какая вера? Такая? Нет, лучше уж никакой. А они о любви к ближнему говорят. Поучают меня. Знаете, мама, когда умирала, сказала, чтобы я дала денег монахиням, на разные нужды. И просила позвать сестер на похороны. Потому что они очень ее уважали. А ксендз в крик: «Где ж это видано — столько денег сестрам давать, не нужны они сестрам. Вот, посмотрите. — Достает какой-то орнат или ризу и показывает мне. — Вот, посмотрите, все рваное, это нам деньги нужны. А вы им отдаете?» Чуть ли не метался по ризнице и на меня из-за этих денег кричал. Как будто взбесился или сдурел. А ведь даже не старый, едва за сорок.

— Ну, они тоже изменились, не такие, как прежде. Многое поняли. Им тоже досталось, вот и стали терпимее, лучше.

— Да ну что вы! Они почти совсем не изменились. Я только и молюсь, чтобы этот строй сохранялся у нас как можно дольше. Единственное, что их еще сдерживает. Побаиваются. Если что переменится, жить вообще станет невозможно. Вроде как: никто никого не знает, все ни при чем А у них кругом свои люди. И на кладбищах. Меня пугали, чтоб лучше не начинала, потому как… Да, пугали. Я старая, у меня сердце больное. Могут как-нибудь в потемках и камнем зашибить. Не знаю, испугалась я или нет. Сама уже не знаю. Ничего не знаю. Всего боюсь, хуже, чем в оккупацию. Тогда я знала, что гестапо — враг. А сейчас ничего не знаю и боюсь. Только теперь, в пятьдесят восьмом году, я пережила самое страшное в жизни. Такая дикая боль. Хотя, может, он у меня попросит прощения. Уже иногда вроде бы к этому клонит. Но что со мною-то делалось. Что делалось… Я после этого всего свалилась с инфарктом, несколько недель пролежала, не шевелясь, как будто померла уже. Думаете, родственники тогда ко мне приходили? За мной чужие люди ухаживали. Я теперь родню свою знать не хочу. Ничего им не оставлю, ничего. Ну а что у них везде свои люди, я знала, потому и привела в тот раз на кладбище адвоката.

— Вы брали…

— Обед за восемнадцать. Кофе.

— Я другой обед брала. С телятиной. Ничего не скажу, вкусный. Только я без картошки просила, а принесли с картошкой. Два салата съела, целую гору хлеба. Весь хлеб, подчистую. И масло тоже. Торт, кофе. И еще пряники эти, то ли печенье.

— Благодарю вас. — Кассир пошел дальше со своей жестянкой для денег.

— Рабочие, которым я заплатила, взялись за дело. Но те мужчины их остановили. Тогда я подошла к ним и спрашиваю, что такое Они говорят: в эту могилу гроб класть нельзя и я, мол должна его отсюда забрать. И давай ногами землю в яму сгребать. Крест опрокинули, который я привезла. Тогда я закричала: «Пан адвокат, вы видите, что творится!» Они, как слово «адвокат» услышали, присмирели сразу, отошли в сторонку и стали между собой переговариваться. Тогда я пошла к директору кладбища, а с ним уже все договорено было, как положено. После того как эти мужчины отстали, погодя подошли женщины, они там что-то на кладбище делали. Подошли — и давай меня обзывать! Самыми последними словами. Я хотела им объяснить, в чем дело, но они все ругались, а потом на меня набросились. Гроб уже с подводы сняли, он рядом с могилой стоял. Они меня за руки схватили и так, распятую, поволокли с кладбища. Одна сзади в волосы вцепилась. Здорово мне досталось! Чувствую, одна норовит часы у меня с руки стянуть. Я вырвалась, схватила бутылку, которая там валялась, шарахнула кого-то бутылкой по лбу… Тогда только директор и адвокат стали нас разнимать и уговаривать, чтоб успокоились. А те мужчины стояли неподалеку и просто глазели. Сказали, что гроб из могилы выкопают и вышвырнут с кладбища. Тогда я попросила, чтобы они предъявили документы. Что со мной творилось, когда я смотрела на гроб с телом моей матери! Что творилось, этого никому никогда не понять. Избитая, изруганная, на кладбище, с мамой в гробу, что я могла сделать? Такое страшное отчаяние было у меня в душе, никому этого не понять. Извините, что плачу.

Мне дали грузовик, рабочих. Я все оплатила. Гроб на машину — и поехала. Они, оказывается, бегом в контору — узнавать, куда путевой лист выписан. Но я шоферу тысячу злотых дала, рабочим по две сотни — и якобы никто ничего не знает. Я даже другой дорогой ехать велела, чтобы запутать всех, только за три километра до места сказала, куда повернуть. С погрузкой тоже были трудности, потому что шофер вообще отказывался ехать. Но как только я ему деньги дала, мигом все уладилось. Теперь мамуля может спать спокойно. Никто не знает, где я ее схоронила. Никто. Никто.

Женщина посмотрела на меня с радостью и гордостью.

— Только я одна знаю. Вы мне человек чужой, простите уж, что я вам все это рассказываю, но, знаете, теперь мне как-то легче стало, когда я все это с души сбросила. С чужими проще.

Поезд ехал через поля и луга, залитые водой. Рощицы. Златоцветы и маргаритки, пестреющие в канавах.

— Может, лучше было ее сразу похоронить в поле или в лесу? В таком лесу, где только одна тропинка к могиле. Чтобы никто не знал, где она лежит. Холмик я бы насыпать не стала. Все ровненько. Только я одна и знала бы, где это место. Было бы там вокруг мамули много деревьев, а над нею — небо. Жаль очень, что я так не сделала. Но что было, того уже не изменишь, теперь вся эта боль во мне. Могла бы мамуля себе в таком лесочке лежать. Не смейтесь надо мной. Наверное, все это вам диким кажется.

— Не беспокойтесь. Говорите.

Но у женщины снова задрожали губы, глаза наполнились слезами. Она отвернула к окну раскрасневшееся лицо.

— Понимаете, со мной произошло что-то странное. Я часто к мамуле обращаюсь. Разговариваю с ней. И даже — может, это и грех — только ей и молюсь. В точности, как святым. У меня все время такое чувство, что она рядом. За что ей все это выпало? Знали б вы, какой она была добрый человек. Верить не верила, в костел не ходила, это да. Но как работала, как старалась всем помочь.

— Было уже несколько таких случаев. В газетах писали.

— Да-да, я тоже читала и даже скажу вам, что мне легче становилось. Потому как думала, что еще такие есть, не я одна. Извините, это какая станция? Я уже выхожу. Мне полегчало, оттого что я все это вам рассказала. Вы мне чужой. Мы и как звать-то друг дружку не знаем. Так оно лучше. Вы забудете. Спасибо, что выслушали. Не проехала ли я, часом, свою станцию?

— За что вы меня благодарите? До свидания. Желаю вам немножечко счастья… нет, не счастья… немного мира в душе и покоя.

Женщина посмотрела на меня:

— Все это останется со мной. Не будет мне больше никогда покоя.

Она вытащила из сумки платочек.

— Не видно, что плакала?

Загрузка...