Вечером Аза опять пробежала мимо кладбища и направилась к барскому дому. Что влекло ее туда? Жадность или любопытство, или, в самом деле, инстинкт мщения и преследования, который так часто управлял ее действиями? Кто знает!..
Адам, сжигаемый страстью, так искусно возбужденной и поддерживаемой, всегда принимал Азу с распростертыми объятиями, но, когда она уходила, пан, предоставленный самому себе, думал о ее поведении и давал себе обещание серьезно поговорить с цыганкой, взять ее в руки или выгнать из дому.
— Что она думает? — говорил пан, оставшись наедине после безуспешной беседы с крестьянами. — Она просто дурачит меня! Я сам себя не узнаю. Нет! Нужно все покончить разом: или задержу ее навсегда, или, отдувши порядочно, выгоню скверную обманщицу. Довольно! Надо знать меру!..
И, стараясь придать себе более решимости и храбрости, он твердил: "Пора покончить с этой проклятой девчонкой!"
Но когда проклятая девчонка опять появилась в его комнате и лицом, полным жизни, озарила печальные покои старого дома, Адам забыл все свои клятвы и онемел пред нею.
Аза, не сказав ему ни слова, бросилась на мягкую постель, поджала под себя ноги, голову положила на подушку и, устремив глаза в потолок, долго сидела, задумавшись.
Молчание Азы дало возможность Адаму собраться с духом и ободрить себя.
— Аза! — строго произнес пан. — Я намерен серьезно поговорить с тобой, пора нам покончить.
Цыганка, уверенная в своей силе, не изменяя позы, отвечала:
— Ну, говори, с охотой слушаю, как ты хочешь покончить?
— Довольно уж ты глумилась надо мной и обманывала меня. Твое поведение становится невыносимым. Выбирай: или навсегда оставайся здесь, или вон отсюда вместе со своими цыганами.
Последние слова он произнес так тихо, что, казалось, он сам их боялся.
Аза захохотала, не переставая смотреть в потолок.
— Если я уйду с цыганами, что ты тут станешь делать? Будешь грустить, тосковать, зевать, и, наконец, в другой раз женишься, и жена тебя станет обманывать.
Воспоминание о неверной жене, всегда неприятное для Адама, теперь окончательно раздражило его. Глаза его налились кровью, он вскочил со стула и затопал ногами.
— Молчи, змея! — крикнул пан в припадке бешенства.
— А! Вот каков! Он и сердиться умеет! — спокойно произнесла цыганка.
Спокойствие ее болезненно подействовало на бессильного пана.
— Еще одно слово, — закричал он, — и…
— И что? — спросила Аза с убийственным спокойствием.
Адам затрясся от гнева, бессильная злоба остановила в груди дыхание, и он молча схватился за волосы. Азе уже было известно, каким неистовством сменялась иногда его постоянная апатия. Измерив силу его гнева и опасаясь за самое себя, она постаралась успокоить разгневанного, конечно, для нее это было нетрудно: стоило только взглянуть иначе, и взбешенный пан сделается кроток, как овечка. Действительно, пан Адам не мог противиться этим глазам: они преследовали его и влекли за собой непреодолимой силой, он хотел было казаться раздраженным, гневным, пыхтел, надувался и в то же время чувствовал свое бессилие, но он, не сказав ни слова, бросился в кресла.
"Еще не время мне уходить отсюда, — подумала цыганка, — прежде нужно опутать и потянуть за собой Тумра. Уйду, когда мне будет угодно, меня не выгонят, но со слезами будут умолять, чтобы я осталась. О, подожди пан! Дорого заплатишь за свою дерзость!"
— А! Неблагодарный какой! — произнесла вслух Аза, принимая веселое выражение. — За то, что воротилась к нему, он еще бранит меня!..
Эти слова, сопровождаемые нежной улыбкой, и тон кроткого упрека вмиг разрушили всю бодрость и храбрость, которыми так долго запасался пан Адам, снова ползавший у ног своей злодейки.
— Прости меня, прости, не сердись!.. — вопил пан Адам, стоя на коленах и осыпая поцелуями руки Азы. — Скажи, любишь ли ты меня? Ты будешь моя?..
Аза покачала головой.
— Если я отдам себя кому-нибудь — отдам на всю жизнь! А если кто-нибудь хочет закабалить меня, тот пусть хорошо подумает, пусть спросит свое сердце. Я не могу отвечать тебе сейчас. Видишь, я воротилась к тебе, разве этого мало?..
— Так ты любишь меня? — с восторгом произнес Адам, схватив руку цыганки.
— Я не знаю, люблю ли кого, — отвечала Аза, — не знаю, буду ли любить. Мое сердце спит, кто разбудит его, тому и владеть мною. Попробуй!
— Но мое?.. — произнес Адам.
— Пусть подождет, потерпит.
"Удивительно, непонятно, — думал Адам, расхаживая по комнате, — где эта цыганка могла научиться всем этим уловкам? С ней труднее сладить, чем с любой нашей кокеткой. Я для нее игрушка!.."
Выходка Адама не нравилась Азе. Предотвращая возможную бурю и желая восстановить его преждевременные планы и надежды, она подозвала его и посадила возле себя, приняв самый ласковый вид и опустив голову на его плечо. Опять пан Адам подчинился ее обольщению и опять забыл свои угрозы и требования. Он был счастлив уже тем, что мог сидеть возле нее, ловить ее взгляды, чувствовать ее присутствие. Они молчали.
В это время чьи-то черные глаза с выражением немого отчаяния и злобы проникли сквозь ветви и стекла внутрь полуосвещенной комнаты и остановились на этой чете.
Аза вдруг очнулась и отскочила от Адама, словно ужаленная.
Тумр, постоянно следивший за нею с тех пор, как она в последний раз пробежала мимо кладбища, пришел в усадьбу, подкрался к окну и увидел Азу в объятиях пана. Кулаки его сжались, и сквозь стиснутые зубы он проворчал:
"Я их убью! Сожгу двор, все село сожгу! Пропадай они!.. Она обманула… Чем он заслужил это счастье? Пропади ты, гнилой скелет!"
Тумр смотрел в окно и видел перед собою картину, возбудившую в нем ожесточение и злобу. Между тем, среди тишины раздалась спокойная, чуть слышная песня, и Тумр, прильнув к оконному стеклу, жадно вслушивался в знакомые, заветные звуки, сначала тихие, унылые, потом полные, звучные и бурные, как жизнь певицы. Цыган с болезненным трепетом ловил слова, проникнутые страстью, полные обольстительной силы. По этой песне он вспомнил все прошлое от колыбели, все прошлое Азы, которая на его глазах превратилась из ребенка в прекрасную девушку — в колдунью.
Воспоминания, вызванные песней, заняли место гнева, бушевавшего в груди цыгана, который не мог понять, как в его душе могла родиться новая любовь, родиться привязанность к жизни, прежде тяжелой, ненавистной? И долго цыган стоял, погруженный в неопределенные думы о настоящем и прошлом, об Азе, Мотруне, ребенке, и наконец решился идти домой, но из комнаты неслись новые звуки и приковывали его к месту. Каждое слово вызывало из глубины его фантазии новые видения, новые места и обстоятельства, и все это группировалось вокруг одного светлого образа волшебницы, которая медленно, незаметно вела цыгана к погибели.
"Проклятая! — ворчал Тумр, пожираемый разнообразными чувствами. — Она знает, что я слышу ее песню и не пускает меня, рвет мое сердце… Уйду!"
На этот раз цыган овладел собою и побрел домой, ноги его дрожали, сердце замирало в груди.
В избе было пусто и скучно, как и всегда, Мотруна, пользуясь отсутствием Яги, поднялась с постели и начала ходить по избе, убаюкивая ребенка. Сделавшись матерью, Мотруна почувствовала, что перед нею развернулась новая жизнь, она совершенно предалась дитяти, и не раз жгучие слезы скатывались с ее щек на личико ребенка, который и не предчувствовал еще своей судьбы.
Слабая, больная, с трудом передвигающая ноги Мотруна должна была заботиться о дитяти, о муже, который явно угасал и становился ей в тягость. Притом, ее материнское чувство немало перенесло в тот день, когда она понесла свое дитя к священнику крестить, никто не хотел кумиться с женою цыгана, и священник должен был пригласить двух нищих принять участие в обряде.
Окрестив дитя, Мотруна побрела к братниному гумну, надеясь встретить меньшого брата.
К счастью, в это самое время он возвращался домой с кулем соломы на плечах, и Мотруна успела остановить его.
— Филипп! Филипп! — закричала молодая мать, схватив его за полу кафтана. — Подожди!
Филипп испугался, взглянув на сестру.
— Что тебе? — спросил он.
Мотруна хотела отвечать, но рыдания заглушали ее голос.
— Брат, Филипп! — начала она прерывистым голосом. — Сжалься надо мной, над этим ни в чем не повинным ребенком! Хлеба нет! Тумр и руки опустил! А тут на беду цыгане пришли: изба полна ими. Я их боюсь, а он рад сидеть с ними.
— Что ж мне делать? — спросил Филипп.
— Дай что-нибудь ради младенца! Я умру с голоду — и он умрет, дай, ради Христа, хоть молока да кусок хлеба.
Слезы навернулись на глазах Филиппа.
— Ступай за мной, — сказал он.
Мотруна повиновалась. Филипп решительным шагом пошел к избе, но, увидев Максима, который с топором в руках хлопотал возле телеги, остановился и после минуты раздумья сбросил с плеч куль соломы и дал знак Мотруне следовать с ним.
Внутреннее чувство говорило Филиппу, что жалкое положение сестры может и в камне возбудить участие. В самом деле, нельзя было без сострадания смотреть на эту женщину. Это была уже далеко не та пригожая, румяная Мотруна, какой знали ее в селе. Душевные и телесные страдания вконец иссушили ее и стерли с ее лица следы красоты и молодости.
Максим, услышав голос брата, поднял голову и не узнал сестры. Она подошла к нему, но не могла выговорить ни слова: только указала на плачущего ребенка. Максим отступил на несколько шагов.
— Что тебе надо? — спросил он, стараясь придать своему голосу сердитый тон.
— Посмотри, до чего вы нас довели! — отвечала Мотруна.
— Мы, — нерешительно сказал Максим, — нет, не мы, а ты одна всему причиной. Бог наказал тебя, не послушалась отца…
— Разве этого тебе мало?
Максим растерялся, видно было, что он не знал, на что решиться, и искал выхода из неприятного положения.
— Помогите! — отозвалась Мотруна. — Многого ли я прошу? Кусок хлеба — у меня и того нет.
— У нас самих хлеба-то немного, год был неурожайный, а семья — сама знаешь, какая. Чего упрямились? Идите зарабатывайте себе кусок хлеба.
— А изба?.. Да куда идти? — прибавила Мотруна.
Ей больно было признаться, что муж с каждым днем все более и более пугает ее, что он охладел к ней, одичал и утратил способность к работе.
— Филипп, — сказал Максим, — дай ей мерку ржи, только баба чтоб не видала: у нас у самих хлеба немного. Ступай, Мотруна!
Мотруна нерешительно взглянула на брата.
— Чего ж тебе еще? — сказал Максим, хорошо понимавший колебание сестры. — Не будь твоего цыгана, еще можно было бы что-нибудь сделать… а с цыганом нам не след водиться. Отец приказывал, и мир решил.
Несчастье сестры взяло верх над суровым упорством Максима, изменившийся тон его речи ободрял Мотруну и ясно доказывал, что Максим колеблется. Мотруна спокойно ушла, боясь вооружить брата возражениями и оставляя за собою право еще раз явиться на отцовском дворе.
Возвращаясь домой, Мотруна встретила Янко, который гнал куда-то ленивого хромого вола.
— Откуда ты, Мотруна? — спросил дурачок. — Куда Бог несет?
— Что к нам глаз не кажешь? — в свою очередь спросила Мотруна.
— Зачем я к вам пойду? — сказал дурачок. — Я думал сначала, что твой цыган и вправду хороший человек, а он такой же мошенник, как и все они. Будь я на твоем месте, бросил бы собаку, пусть идет, куда хочет… еще бы вытолкал.
— Что же он сделал? — спросила Мотруна. — Я ничего не знаю.
— Добрая ты душа, Мотруна, ничего не видишь. Хотел бы и я сосватать где-нибудь себе такую жену!.. Да ведь твой за цыганами бегает, ему бы идти в Рудню, а он сидит дома да дремлет, либо по полю шляется. Нет, и нога моя у вас не будет, скажи ему, что я сердит! Прощай, Мотруна! А к вам не пойду… Ну! — крикнул горбун, обратившись к своему хромому волу, и поплелся своей дорогой.