Нелегко было одинокой Марусе со своими девственными силами начать новую жизнь, но в трудных обстоятельствах Бог вливает в человека крепость и силу: даже дитя, находящееся в нужде и наделенное волей, производит чудеса. К вечеру девушка почувствовала голод и холод, это заставило ее подняться с места, развести огонь, подумать о пище. Кроме похоронного хлеба, до которого нельзя дотронуться, в избе не нашлось ничего. Голод победил суеверие, Маша отрезала ломтик ковриги, зачерпнула воды и съела свой нищенский ужин.
Потом она села у очага, поплакала немного и, вспомнив, что один только труд избавит ее от голодной смерти, принялась за прялку. Бедняжка слишком устала, чуть только начала тянуть нить и вертеть веретеном, как крепкий сон сомкнул ее веки. Веретено тихо покатилось на пол, прялка пошатнулась и уперлась в печь, а сирота уснула сном невинного, изнуренного трудом дитяти, только когда ясный день проглянул сквозь узкие окна, она вскочила, встрепенулась и, ожив снова, с ужасом вспомнила свое сиротство.
Маруся вышла на порог избы. Долго любовалась она прекрасной, свежей, улыбающейся природой, и грусть на время отхлынула от сердца, но взор ее невольно перешел на кладбище и остановился на свежей могиле матери, дверь избы, как была, так и осталась открытой. Маша тихо пошла на кладбище и, прижавшись к холодной насыпи, разливалась-плакала.
Между тем на дороге, ведшей к кладбищу, показался дюжий старик. Несмотря на свою слепоту, он смело и быстро подвигался вперед. Палка указывала ему дорогу, и он ступал так твердо, с такою уверенностью, что, казалось, будто слепец видит сквозь бельма.
Поравнявшись с кладбищем, он вдруг остановился и начал прислушиваться. Слух у него, как у всех слепых, был удивительно тонок, и плач девушки не мог не обратить на себя его внимания. Старик тотчас же догадался, кто плачет, почти с гневом пожал плечами и двинулся к кладбищу. Эта местность ему была знакома, как и все закоулки селения. По гнилому мостику он пробрался к калитке и, пробираясь между могилами, подошел к девушке. Маша тогда только узнала об его приходе, когда услышала его хриплый голос.
— Полно плакать, да тревожить мертвых, вечный им покой и царство небесное, а нам, грешным, пора за работу. Ну, вставай, пойдем отсюда.
— Куда? Куда? — не узнавая Ратая, с беспокойством спросила девушка.
— Куда же, как не к нам, твоя мать перед смертью просила.
— А! Это дедушка Ратай! Да я, дедушка, еще вчера сказала твоей жене, что не пойду к вам, я ни за что не брошу своей избушки.
— Что ты, с ума спятила?
— Пусть так, а я все-таки не пойду.
— Так ты все и будешь сидеть на могиле и плакать?
— Ах нет, дедушка, я знаю, что нужно работать, я буду прясть, а слезы приберегу на воскресенье.
Ратай разинул рот от удивления, он предполагал встретить дитя, а услышал вовсе не детский голос. Старичок не знал, что говорить.
— Ну, так проводи меня в хату, — оказал он, помолчав. — Никогда я в ней не был, надо посмотреть…
Хотя Ратай ничего не видел, однако же, выражался так по привычке и погрешал немного, он с величайшим искусством пользовался своим чутким осязанием и часто узнавал более, чем люди, пользующиеся здоровым зрением. Ратай и Маруся вместе вошли в избенку. Старик ощупал дверь, печь, скамью, зашел в клеть, обшарил все углы и, запыхавшись, уселся на скамье.
— Ну, как тут жить? — произнес он себе под нос. — Избенка хуже любой конуры.
Девушка услышала слова старика.
— Ой, жили мы, дедушка, никакой крайности не было, с голоду не перемерли. А уж коли вдвоем кое-как жилось, так одной отчего же не прожить? Мне немного нужно!
— Что же ты думаешь делать? — произнес Ратай.
— Стану работать, как работала с матерью. Бывало, пойдет покойница на село — ей и дадут пряжу, мы вместе сидим и прядем, а как кончим, так за работу дадут где хлеба, где крупы, сала, а иногда и кусок полотна. Я, дедушка, пряду не хуже других. Ежели нитка потолще, так в день напряду моток… Мать сама учила, а она пряла лучше всех в селе…
— Красно ты баешь!.. Да к нам-то отчего не хочешь идти? Ну, скажи, отчего? Уж не боишься ли ты Солодухи? Вот, попробуй она только обидеть тебя — так ей кожу вздую, что ручки твои целовать станет.
— Да я никого не боюсь, — перебила девушка.
— Так что же мешает тебе жить у нас?
Маруся колебалась, слезы навернулись у нее на глазах.
— Дедушка, неужто ты не понимаешь меня? Может быть, это и глупо, и смешно, а… таиться пред тобой нечего… избенку ни за что не брошу, не могу. Ты слышал, дедушка, как трудился над ней тятенька, а сколько мы с матушкой перенесли тут горя!.. Я здесь родилась, она умерла… Эх, нет, не пойду, не могу расстаться с избою, до смерти тут доживу.
— Ну, делай, что хочешь, — с волнением произнес нищий. — Бог с тобой, только помни, коли придется плохо, приходи к нам, на печи в избе Солодухи всегда найдется для тебя место, а в моей суме кусок хлеба. Только не горюй, не убивайся попусту. Сохрани тебя Бог. Туда, на могилу тебе что ходить… плачем ни себе, ни матери не поможешь… ты, дитя, не знаешь еще, что значат слезы да горе!.. Молись в избе, Бог и там услышит твою молитву… Пряди, будь в своей избе хозяйкой… Да мне все сдается, что это ненадолго, трудненько, трудненько, моя рыбочка, жить так-то, одной-одинехонькой. Вот я, чего бы не отдал, чтоб хоть раз увидеть человека…
Говоря это, дед поднялся с места, снял суму с плеч и высыпал на скамью весь запас хлеба, собранный на последней ярмарке.
— Вот тебе на обзаведение, — сказал он угрюмо, — по руке и милостыня, будь здорова, голубушка!.. Помоги ей, Господи! — проворчал старик, подходя к двери.
Ратай вышел, в проводнике он теперь не нуждался: смело перешагнул через порог, даже не задев головой косяка, и двинулся вперед ровным, верным шагом.
"Все они такие упрямые, — ворчал Ратай, направляясь к селению, — дитя от земли не видать, сирота, а поди ты! Судит, рядит не хуже нас старых! Родилась уж такая. Все они такие. Мотруна с горя покончилась, а все-таки пошла за цыгана, даром что старый проклинал… Вот и эта такая же будет!.."
Старик вдруг остановился.
— А что! — воскликнул он почти вслух. — Не сходить ли к Максиму и Филиппу? Авось, что-нибудь и будет. Собаками не затравят. Попробую.
По дороге к избе Максима лежала корчма, которой Ратай не мог миновать, и в этот раз, несмотря на важные соображения, занимавшие его, он завернул в корчму, вынул последних два гроша, выпил косушку, после этого он смелее и решительнее двинулся к Лепюкам.
В избе было и душно, и тесно, но братья все еще жили вместе, потому что у пана пустопорожних мест не было и прибавить земли не было возможности.
Плохо шли дела Максима и Филиппа, послал Господь детей и вместе несколько неурожайных годов, жены ссорились у печки, дрались в хлевах, ругались на дворе, а приходилось идти на барщину, так высылали друг друга, дело не раз доходило до схватки, тогда мужья вступались за жен и оканчивали брань взаимной потасовкой. Дух раздора поселился в избе и разжигал в них страсть к междоусобным браням.
Один полагался на другого, и никто ничего не делал, братья беднели и проклинали судьбу. Трудно было узнать богатый, опрятный двор старого Лепюка, его чистенькую, веселую избу. Все теперь пришло в запустение, следы беспечности и лени на каждом шагу оскорбляли глаз своим безобразием. Штукатурка осунулась, на крыше солома сгнила, все было в этой избе и шатко, и валко, и на сторону. А прежде цвело тут хозяйство, и все свидетельствовало о зажиточности хозяина. Теперь у братьев осталась пара волов, и каких волов! Один худой старик, другой, хотя молодой, но уже хворый, стыдно было на такой паре и показаться в поле.
Приходила весна, в закромах не оставалось ни зернышка, братья принуждены были брать взаймы у соседей и отдавать после с процентом. Беда поселилась в избе, но никто не хотел признаться, что первый открыл для нее двери. Максим сваливал вину на Филиппа, Филипп на Максима, их жены подражали мужьям и постоянно ссорились.
В деревне все знают, что делается у соседей, знал и Ратай, как живут Мотрунины братья, однако же их положение не расстроило его планов: братья были во сто раз состоятельнее сироты и могли помочь ей.
Тут выдался такой день, что старик нашел всех дома. Максим наколачивал обручи на рассыпавшуюся бочку, Филипп, собираясь в лес, опоражнивал миску с борщом, а жены, стоя в противоположных углах, вели жаркую перестрелку. Мужья, привыкшие к подобным сценам, равнодушно посматривали на них и только по временам почесывали затылок.
Когда дед, сопровождаемый лаем собак, явился в дверях, все обратили на него внимание.
— Э! Бог подаст, дедушка, — закричал Максим, думая предупредить докучную просьбу нищего. — Ступай подальше, у нас у самих нет хлеба!
— Да разве я за милостынею пришел к вам? — крикнул старик обиженным тоном. — Не бойся, не попрошу хлеба, отдохну маленько.
Максиму сделалось совестно, он покраснел и, стараясь поправить ошибку, сказал:
— Ну, полно браниться, дедушка. Садись, отдохни!
— Спасибо, голубчик. — И, забыв оскорбление, старик уселся на скамью и насторожил уши, он прислушивался к малейшему шелесту, стараясь определить, сколько человек было в избе, потом, тяжело вздохнув, начал:
— А слышали ли вы, какое досталось мне наследство?
— Какое наследство? — спросили в один голос братья.
— Да после вашей сестры, Мотруны.
Братья онемели от удивления, старик медленно продолжал:
— Вот я всю жизнь горевал, что детей Бог не дал, Господь услышал мои грешные молитвы и утешил меня на старости лет, послал дитя, да какое дитя! Умницу такую, что хоть кому покажи, не стыдно будет. Мотруна отдала свою дочку на мои руки.
— А? — отозвались братья.
— Славная будет девка, только упряма больно, как и все вы. Я было и обрадовался, старый дурак, что в избе моей заболтает дитя, да не тут-то было, иди, говорю, ко мне жить — так и руками и ногами уперлась: не хочу, говорит, ни за что! Как я ни уговаривал, осталась одна-одинехонька в своей мазанке. Ведь это чудо, а не девка! Молоко на губах не обсохло, а уж сама хозяйничает.
Хозяева и хозяйки переглянулись и пожали плечами, наконец любопытство развязало их языки.
— Что ты говоришь, дедушка? — произнес Филипп. — Ведь она еще маленькая, дитя!
— Так, дитя, да ничуть не похоже на ваших. Что ваши? И за порог сами не выйдут, и есть сами не умеют — дай им ложку, миску, да еще и рот открой…
— Да будь оно золотое, — медленно сказал Максим, — все же пропадет, как собака на ярмарке. Цыган пропал, как собака, Мотруна умерла с голоду, и эта того же дождется.
— Полно, Максим, — перебил Ратай, — будто она виновата, что другие нагрешили? Кто согрешил, тот и наказан.
— Да скажи на милость, дедушка, — отозвалась жена Максима, — что она думает? Что станет делать?
— Уж я и сам не знаю: сдается мне, что погорюет немного, а потом и придет к нам. Все же вам не мешало бы чем-нибудь помочь ей: хотя бы кусок хлеба дать. Святое, угодное Богу дело сделали бы.
Этот вовсе неожиданный оборот речи вызвал общее неудовольствие.
— Что тебе вздумалось, дедушка! — закричали в один голос Максим и обе хозяйки. — Ведь у нас самих хлеба-то нет, сами занимаем.
— Гм… знаю, знаю, прежде было больше, Господь отнял у вас за то, что бросили сестру… Ну, да хоть и не богато живете, все же кормите двух собак, найдется, я думаю, и для сироты кусок лишнего хлеба.
— Полно, дедушка, вижу, зачем пришел, болтовней не закроешься, зачем говорить и то, и другое, скажи лучше, что хочешь навязать нам на шею сироту, — да попусту хлопочешь.
— Чур тебе, чур! — закричал старик, стуча палкой. — Ишь какая разумная голова, угадал, что я думаю, да, да, угадал!.. А штука-то в том, пойдет ли она к тебе? Вот, голова, подумай лучше об этом, а я тебе скажу прямо, что пока я жив, она не умрет с голоду, коли вы помочь не хотите, так Бог не без милости, на свете не без добрых людей…
С этими словами старик вышел, сердито хлопнув дверью. Оставшиеся в избе долго поглядывали друг на друга, на всех лицах заметна была нерешительность.
— Умен старый черт! — отозвалась наконец жена Максима. — Хотел навязать нам еще одно дитя, мало у нас этого добра…
— Молчи, — грозно крикнул Максим, — не смей жаловаться на детей…
— Что тут говорить, — вставая из-за стола и надевая шапку на уши, сказал Филипп (в его голосе слышалась решимость), — мы должны помогать сироте. Стыдно и грешно нам оставить ее без помощи, а как кто догадается, да возьмет дитя к себе, так пальцами станут тыкать, нигде глаз нельзя будет показать.
— Вот еще! Брать это цыганское отродье! А отец что наказывал? Забыл?.. Пусть идет за цыганами.
— Да, да! Туда ей и дорога, — прибавила жена Максима.
Жена Филиппа, кисло поглядев на мужа, шепнула ему на ухо:
— Неужто мы так богаты, что можем брать на свою голову чужих детей? Гляди, чтобы своим было что есть…
Филипп пожал плечами, покачал головой, еще глубже нахлобучил шапку, забросил узелок за плечи, заткнул за пояс топор и, раскурив у печи трубку, отправился в лес.
Оставшиеся долго молчали, не с кем было спорить, притом и первый порыв озлобления прошел, от нечего делать стали думать и гадать, как-то сирота станет жить одна, что будет делать, никто не осмеливался открыть рта, но всем до смерти хотелось поговорить о том, о чем говорило все село и вся усадьба.
Живое представление несчастий и трудностей, ожидавших сироту впереди ее печальной, уединенной жизни, возбудило в сердцах хозяек сострадание. Сильно старались они скрыть это чувство, но оно само собой пробивалось наружу.
— А любопытно посмотреть, — заговорила жена Филиппа, — как станет хозяйничать цыганка. Ей ведь не больше тринадцати лет, как-то она станет жить одна… Поглядеть бы, что она делает в своей мазанке. Слыханное ли дело, дитя живет одно-одинехонько во всей избе!..
— Ратай возьмет ее, — перебил Максим.
— Где ему!.. Солодуха мне говорила, что цыганка ни за что не хочет идти к ним.
— Увидишь!
— Мой хорошо говорил, — несмело произнесла жена Филиппа, — без помощи сироту оставить нам нельзя, Бог знает, что станут говорить про нас. Иное дело, когда жила мать… а теперь чем-нибудь надо помочь сироте…
Она произносила эти слова с величайшим трудом, боязнь привязала ей язык, она старалась подсмотреть, какое впечатление производит каждое ее слово, и каждую минуту ждала бури, но, к величайшему изумлению, ничего подобного не было, Максим вынул изо рта трубку, сплюнул и медленно проговорил:
— Ишь какая богачка! Было время, что закрома круглый год были полны, а скирды по два года стояли не тронуты, тогда можно было помочь… А теперь что? Весна на исходе, а у нас и зернышка уж нету, одно поле пополам с Семеном засеваем.
— Да много ли ей нужно? — отвечала жена Филиппа, уже смелее. — Что-нибудь, лишь бы люди не болтали, да и совесть была спокойна.
Максим замолчал, хозяйки сошлись и начали шептаться, одинаковость чувства помирила их, сварливые женщины давно не говорили так откровенно, так дружелюбно. Результатом этой беседы была решимость помогать сиротке, сколько позволят обстоятельства.