В приемной, где разместились гости, распространяя слабый свет, догорала свеча. Вардан долго не мог заснуть, так как был очень взволнован впечатлениями дня. Он вспоминал о равнодушии сыновей старика к своим словам и к словам нового друга; он удивлялся тому подозрению, с которым они отнеслись к благородному и пылкому гостю. Сердце его волновали два чувства: любовь к угнетенному крестьянину и любовь к Лала, бывшей тоже в нравственной неволе.
Он взглянул на спавшего Дудукджяна. Слабый свет догоравшей свечи освещал его бледное, страдальческое лицо, черты которого говорила о сильном характере. Спал он неспокойно. По временам его пересохшие губы шевелились и слышались отрывочные фразы на французском и армянском языке. «Крестьяне… час настал… Кровью своей вы должны купить свою свободу… настоящее. Будущее… принадлежит нам. Храбрецы, докажите, что железная палка турка… не совсем убила в вас жизнь и чувство свободы… Огнем и мечом должны мы добыть свое спасение… Вперед, храбрецы…»
— Несчастный! — сказал Вардан, покачав головой. — Видно, зачитался. В жалкой лачуге армянского крестьянина он воображает, что находится на парижских баррикадах и держит речь. Бедняга.
Вдруг Вардан услышал песню, печальными переливами звучавшую в ночной тишине. Он узнал этот голос и вышел из комнаты.
В эту ночь в доме Хачо все опало крепким сном. Только Лала не могла уснуть. Она оделась и тихонько вышла из дома. Она осторожно, тихо прокралась через проходную комнату и очутилась во дворе. Собака залаяла. «Цыц», — сказала Лала едва слышным голосом, и та замолкла.
Свежий, холодный воздух весенней ночи освежил ее возбужденное лицо. Она прошла в сад и скрылась за деревьями. Здесь было темно, и никто ее не мог увидеть. Лала уселась на траву и стала глядеть на небо. Луны не было видно. «Где она? Спит, вероятно», — подумала девушка. Кругом царила глубокая тишина, даже листья на деревьях не шевелились. Все отдыхало — и ветер, шевеливший ветви деревьев, и река, притаившаяся в ночной тишине.
Лала вспомнила песню, слышанную от бабушка, и запела eе.
Дремлет тихо месяц на глубоком небе.
В гнездышке уютном пташка мирно спит,
Ласточка-певунья смолкла, утомилась,
И волной речною ветер не шалит.
Почему не в силах, матушка, уснуть я?
Не дается сон мне, все бежит он прочь!
Что меня так мучит, сердце что так гложет,
Что, скажи, волнует душу в эту ночь?
Окончив песню, Лала опустила голову на колени и, закрыв лицо руками, горько заплакала. Слезы полились ручьем из ее прекрасных глаз. Она сама не понимала, отчего ей так грустно. Быть может, вспомнилось ей, что она не знала матери, не слышала ни одного ее слова.
Слезы успокоили Лала. Она подняла голову, посмотрела вокруг, и взгляд ее остановился на могилке, защищенной четырьмя тенистыми деревьями. Это была могила сестры — Сона. Лала не знала сестры, но ее печальную историю слышала не раз. Покойница считалась святой среди невежественного населения, и очень часто на ее могилу приводили больных и страждущих. Каждую субботу, по приказу старика, здесь зажигали свечу. В эту ночь тоже мерцала свеча, бросая бледный свет на белую могилу.
Лала в ужасе смотрела на свечу. Разгоряченное воображение живо представило ей печальную историю сестры. Вместо могилы она видела черный шатер курда в глухом ущелье гор. В шатре сидела Сона, лицо которой выражало ужас и отчаяние. В руках она держала чашу с ядом и то подносила ее к губам, то отстраняла. Долго выбирала она между смертью и жизнью. Вот подошел к ней курд — ее похититель; Сона поднесла чашу с ядом к губам, перекрестилась и выпила…
Глаза Лала были устремлены на белую могилу Сона, но воображение рисовало уже другую картину: перед ней предстали хитрое, наглое лицо Томаса-эфенди и дикое разбойничье лицо Фаттах-бека. Девушка задрожала всем телом. Знала ли она, что готовили ей эти люди? Нет, но она инстинктивно опасалась их.
— Нет! — громко вскричала она, — я не пойду к Сона, я боюсь смерти…
В этот момент чья-то рука нежно легла на ее плечо и послышалось ее имя: «Лала» Девушка не сразу очнулась.
— Лала, — повторил голос. — Я не пущу тебя к Сона… я спасу тебя…
Обернувшись, она увидела Вардана. — Да, спаси меня, — дрожа всем телом заговорила она, — спаси, уведи меня в другой край… здесь очень плохо…
Молодой человек сел рядом с ней. Оба молчали, от волнения не находя слов. Лала находилась еще под впечатлением созданных воображением картин, наведших на нее ужас. Вардана мучил вопрос, почему эта невинная, неопытная девушка так горячо умоляла увезти ее в чужой край, когда здесь ее так любили?
— Чем плох этот край? — спросил он.
— Плох, очень плох! — ответила она. — Видишь эту могилу? Знаешь, кто там лежит?
— Знаю…
— Известно ли тебе, какой смертью умерла она?
— Известно…
— Я не хочу умереть так, как умерла Сона. Вардан, я боюсь яда… боюсь могилы…
Глаза ее снова наполнились слезами.
— Лала, почему ты думаешь, что тебя ждет судьба Сона? — спросил молодой человек, взяв ее за руку. — Это был печальный случай, который бывает не со всеми девушками. Зачем думать, что то же самое ждет и тебя?
— Я об этом думала… всегда боялась и была настороже с того дня, как начала понимать, почему меня одели мальчиком… Здесь быть девушкой — значит быть наказанной богом, особенно, если девушка недурна… Послушай, Вардан, была у нас девушка соседка, славная такая, я ее очень любила. Мать постоянно била ее за то, что она родилась красивой и хорошела с каждым днем. «Ты, говорила ей мать, непременно принесешь несчастье на нашу голову». И Наргис, так звали ее, плакала каждый день. Мать не позволяла ей ни умываться, ни причесываться, и ходила Наргис совершенно ободранная. Но все-таки курды похитили ее. На днях я встретилась с ней. Ах, как она бедняжка подурнела… Она сказала мне: «Степаник, очень плохо быть женой курда», — и заплакала…
При этих словах заплакала и сама Лала. Потом, немного успокоившись, спросила:
— Вардан, ты ведь увезешь меня отсюда?
— Увезу, будь спокойна.
— Увези скорее. Бели пожелаешь, я хоть сейчас пойду с тобой, куда захочешь!..
— Потерпи несколько дней, лала, пока я поговорю об этом с отцом.
Сидя в темноте, они долго беседовали, пока печаль не уступила место чувству любви.