XXXVIII

Поднялся «ветер святого Григория Просветителя», и дневная адская жара уступила место вечерней прохладе. Этот благодатный ветер, который дует каждый летний вечер, оживляет не только жителей Вагаршапата, но и целый Араратский уезд.

Недаром существует в народе поверье, что этот ветер вызван молитвами Отца-просветителя, чтобы сохранить народ от всяких болезней.

Монахи монастыря, поднявшись от послеобеденного спокойного сна, вышли из своих келий и парами прогуливались по берегу пруда Нерсеса, по аллеям часто насаженных деревьев, образующих нечто вроде арок. Невольно бросалось в глаза, что прогуливавшиеся монахи ходили либо попарно, либо в одиночку, точно они избегали общения. Подозрительность, несогласие, недоверие разделяли их, и это называлось — братством монахов.

Пруд находился на возвышенности, устланной плоским камнем. Несколько ниже начиналось старое кладбище, которое тянулось до самого монастыря св. Гаянэ. Там кое-где копали могилы, а другие, готовые, с опущенными в них покойниками, засыпали землей. Руки и лопаты работали. Священник бормотал молитву; ему, чтобы совершить обряд погребения, приходилось перебегать от одной могилы к другой. Все это делалось тихо. Ни плач друзей, ни слезы родных не провожали умерших. Они как бы радовались тому, что несчастные, близкие им люди, избавившись от страданий, наконец нашли свой покой в могиле. Хоронили алашкертских переселенцев.

— Как много умирает! — заметил один из монахов своему собеседнику.

— Все одно, — ответил тот равнодушно, — там их убили бы курды и турки, а тут умирают своей смертью. Но мы отдалились от настоящего предмета нашего разговора, — продолжал он; — повторяю, что мы не должны верить ему, ни за что не должны верить. Он сближается с нами, притворяясь нашим другом, близким человеком, будто бы сочувствует нам, но все это одно притворство; он старается выпытать у нас тайны и донести, куда следует. Он шпион, настоящий шпион, а потому-то и принят в «верхнем Иерусалиме[43]». Очень возможно, как он и надеется, что ему скоро дадут сан епископа и назначат начальником богатой епархии.

— Все, что ты сказал — верно, но своего он не добьется: «четвертый» щедр на обещания, но скуп на исполнение. Они гладят по головке этого тупицу, пока нуждаются в нем, а потом подрежут ему крылья и выпустят, поручив его должность более способному.

— Смотри, еще двух покойников принесли.

— Оставь, ради бога, своих покойников!.. Но он не из тех, которых легко надуть.

— «Умная лиса обеими ногами попадет в капкан…»

— Потише, пусть пройдут…

С другого конца аллеи показались еще двое монахов; приблизившись к первым, они тоже прекратили разговор. Оба были членами синода. Пройдя несколько вперед, они возобновили беседу.

— Торги необходимо назначить теперь же; самое удобное время для этого.

— Почему?

— Потому что известные нам господа Н., М. и X., постоянные арендаторы церковных имений, в настоящее время отсутствуют: один уехал по своим делам в Александрополь, другой в Игдирь, а третий черт знает куда провалился. Из этого мы можем извлечь пользу, назначив торги сейчас, так как аренда останется за господином Сатаэльяном, который возьмет ее на свое имя, в тайной компании с нами.

— Но, сколько мне известно, у господина Сатаэльяна нет столько денег, чтобы внести залог.

— Я знаю, но из-за этого дело не расстроится. Денег мы ему дадим, а он внесет их как бы от себя.

— А у тебя разве они есть?

— Есть процентные бумаги.

— Это все равно; следовательно, завтра на совете возбудим вопрос о торгах. Но я опасаюсь, как бы «сверху» не испортили дела.

— Не могут. Разве эти «хососы»[44] не то же думают, что и мы? Если этот «чертенок» вздумает вмешаться, то я, конечно, шепну ему что-то на ухо, и он тотчас же замолчит.

Разговаривая об интригах, совершающихся в братстве, и о своих спекуляциях, никто не обращал внимания на то, что творилось вокруг, никто не думал о том, что бездомные, бесприютные, оторванные от родной земли, лишенные всякого попечения алашкертцы погибали на чужбине как мухи.

Никто не интересовался ни причинами, вызвавшими беженство этих бедняков, ни тем, какой конец ждет их на чужой стороне.

Несколько монахов, образовав кружок, сидели в лесу на красивых персидских коврах и распивали чай. Им прислуживали мальчики, которые, собравшись в стороне, смеясь и шутя, приготовляли чай. Тут были сливки, свежее масло, булки, ром и пр. Вечерняя прохлада и свежий лесной воздух возбудили аппетит святых отцов. Они пили, ели, веселились, вовсе не думая о том, что в том же лесу, под деревьями, на сырой земле валялись сотни голодных семейств.

— Прекрасный ром, какой чудесный аромат! Откуда это вы получили, святой отец? — спросил один монах другого, попивая с особенным наслаждением чай с ромом.

— Откуда получил? — повторил монах, — разве ты не знаешь, что моя келья из тех обетованных мест, куда жертва является сама[45].

— Понимаю… Хорошо обладать такой притягательной силой!..

Солнце уже зашло. В лесу становилось все темнее, хотя золотистые тучи еще озарялись последними лучами солнца. «Ветер св. Григория Просветителя» утихал, и листья деревьев чуть заметно колыхались, издавая глухой, волшебный шелест. Глубокая тишина леса изредка нарушалась болезненными вздохами. Наступала ночь.

Неприятные, печальные воспоминания сильнее пробуждаются в темноте. Алашкертец, находясь под открытым небом, на голой земле, голодный, нагой и точно пробужденный от ужасного сна, теперь только начал сознавать всю горечь своей судьбы.

Он думал мрачную думу; он был богат, а теперь принужден жить милостыней. У него был дом, родной кров — теперь он живет под открытым небом. Вспоминал он своих потерянных детей. Куда они пропали? Кто увел их? Что с ними сделалось? — он и сам не знал. Все погибло во внезапной и страшной катастрофе, когда в ужасе мать забывала сына, брат сестру, муж жену, когда всякий, гонимый мечом и огнем турок, старался спасти себя самого. У каждого в душе была неизлечимая рана; всякий потерял что-нибудь, что ему было дороже всего на свете и ничем не заменимо. И в эту ночь Вагаршапат оглашался вздохами и воплями переселенцев: у них было общее горе, для которого не находилось никакого утешения.

Между тем в лесу появился какой-то путник; он смотрел с любопытством на переселенцев, подходил к ним, разговаривал и шел дальше. Печальный и задумчивый облик этого молодого человека, мужественное выражение лица, смелые движения обращали на себя общее внимание. Он вышел из леса, миновал монастырь св. Гаянэ и остановился у кладбища. Здесь работа еще не кончилась, и продолжали хоронить…

До слуха его донеслись звуки пения. Пели простую народную песню: «Соловей надел сапожки и ищет любимую розу».

— А чтоб вам провалиться! — сказал про себя незнакомец, продолжая свой путь.

Звуки песен доносились из глубины леса, где монахи, возбужденные ромом, совершали ночной дебош. Незнакомец подошел к пруду; здесь тоже, подобно черным привидениям, гуляло несколько монахов. Но один из них сидел одиноко, как человек, удрученный горем, находящий утешение в покое одиночества, чтобы никто не растравлял его душевных рай. Его мрачное, загорелое лицо и старое изношенное платье ясно говорили о том, что он не из здешних монахов. Изящно и чисто одетые братья-монахи не подходили к нему, точно боясь загрязниться о его ветхую одежду. А под этим простым рубищем скрывалось благородное сердце. Молодой человек, заметив в полутьме незнакомого монаха, направился к нему.

— Ах! Это вы, отец Ованес?

— Вардан! — воскликнул монах и обнял его. Это был игумен монастыря св. Иоанна, управлявший епархией Алашкерта. Не желая разлучаться со своим народом, он перешел русскую границу вместе с беженцами.

Вардан сел рядом с ним на камне.

— Когда приехал? — спросил монах.

— Сегодня, только сейчас, — ответил Вардан, осматриваясь кругом, чтобы их не подслушали.

— Ни с кем не виделся еще?

— Ни с кем. Кого же различишь в этой толпе? Я очень хотел бы видеть Мелик-Мансура, он, как я слышал, находится тоже среди переселенцев.

— Я встречал его два дня назад, — ответил монах; — теперь он должен быть в Эривани, где, кажется, хотел видеться кое с кем из тех людей, что думают составить комитет для вспомоществования переселенцам.

— В Тифлисе уже есть такой комитет.

— Эриванский будет одним из его отделов.

— Как здесь идут дела?

— Очень плохо, — ответил монах печальным голосом. — Вот уже неделя, как я тут; отвели мне какой-то угол в Хазарапате, и никто не обращает на меня внимания, никто и не спросит, какие грустные обстоятельства заставили нас бежать сюда? Обещали вызвать меня к католикосу, но, на наше несчастье, дни проходят, и никто не зовет. Пытался я письменно передать всю историю бегства несчастного народа, надеясь, что тогда позовут меня и потребуют устного подтверждения, но и это ни к чему не привело. Можно ли быть до такой степени равнодушным и жестоким! У меня хранится список, из которого видно, что из трех тысяч семейств до сегодня умерло тысяча пятьсот душ — многие от болезней, другие от голода; остальные, нет сомнения, тоже перемрут, если положение их не будет облегчено.

Эти известия, как они ни были печальны, не произвели на Вардана особенного впечатления, потому что, зная последствия подобных беженств, он считал совершенно естественным все то, что случилось.

— Все беженцы остались здесь, в Вагаршапате? — спросил он монаха.

— Нет. Из Игдиря пришли сюда, а отсюда расходятся в разные стороны; в настоящее время, начиная с уезда Сурмалы, они разбросаны до Ново-Баязета и Старо-Нахичевани, так что везде, во всякой деревне, можно их видеть.

— Как относится народ к своим братьям-переселенцам?

— Народ встречает их хорошо, человеколюбиво: дает им кров, пищу, платье и, не жалея ничего, помогает. Нужно сказать, что здешний народ и сам находится в крайней нужде, так как по случаю войны все вздорожало. Однако переселенцы нуждаются более в медицинской помощи, чем в пище: распространившиеся болезни наносят страшные опустошения.

Ночная тьма совсем заволокла окрестности монастыря. Монахи заперлись в своих кельях; а из глубины леса все еще неслись звуки таинственной песни.

— Ты куда теперь идешь? — спросил Вардана монах, вставая.

— Сам не знаю…

— Идем ко мне.

— Я не желал бы, чтобы меня здесь видели.

— Теперь никто в монастыре тебя не узнает.

Загрузка...