ГЛАВА ВОСЬМАЯ о том, как хрустят кости и льется кровь, о счастливом возвращении и о пустых днях, которые хуже Ада

«Вперед, родные, не считайте трупы!»

Газета «Одесский коммунист», 1918 г.

«Центр, Курту.

Как и предполагалось, неизвестный оказался «Контом». На мои предложения начать работу с «Пауками» он определенного ответа не дал. Встреча в целом прошла нормаль­но, о деталях информирую позже. В настоящее время пытаюсь убедить его встретиться с «Фредом» в Лондоне. Том».

Все это я перевел в цифры своим личным шифром, вызвал на срочную встречу наглую харю и, не молвив ни слова, передал ему сообщение.

На другой день я уже получил сигнал вызова и вечером раздутый от обиды коллега тоже безмолвно и с ненавистью сунул мне ответ.

«Каир. Тому.

Просим постоянно помнить, что «Конт» нас интересует лишь как отдельный элемент всей операции «Бемоль». Поскольку им заинтересовались «Пауки», он может быть поле­зен для выполнения вашей основной задачи. Курт».

Чисто, красиво, никаких нейтрализации, вроде бы самому Алексу пришла в голову эта бредовая идея, а чистенький Центр смотрит сверху и лишь напоминает: главное — это «Бемоль», лови свою Крысу и не отвлекайся на Мышей.

Простой обмен шифровками, за которым почти ничего не стояло, а между тем после ухода с Либерти–стрит начались страшные дни, ибо нет ничего ужаснее безнадежного и пассивного ожидания, когда вздрагиваешь на каждый скрип в коридоре и нервно броса­ешься к зазвонившему телефону. Ожидание изматывает больше, чем сто проверок на маршруте, не говоря уж о самых рискованных операциях,— я даже теряю вес от ожида­ния и не идут ни газета в руки, ни виски в горло.

Так я и ждал у моря погоды, крутился в «Шератоне», смотрел в окно, считал звезды в бездонном небе, метался туда и сюда, боялся выйти в город, много раз порывался по­звонить «Конту» сам, но говорил себе: «Спокойно, дружище, спокойно, у нас еще все впереди!» Помнишь, что писал великий житель Стратфорда–на–Эйвоне? «Как несчастны люди, не имеющие выдержки. Главное — выдержка!», и я слал свои призывы к «Конту» через стены каирских домов, и шептал: «Соглашайся, Юджин, соглашайся, так тебе будет лучше!», и снова просил Бога помочь, как умолял его в детстве вернуть побыстрее домой маму.

О товарищ Том, о мужественный, о находчивый, о скромный товарищ Том! Помнишь ли ты, какая радость охватила тебя, когда в номере раздался телефонный звонок?

— Здравствуйте, Петро. вы не могли бы спуститься в фойе? — Это пела птица, рай­ская птица по имени Бригитта, пела полной грудью, отдохнувшей от танго соловья. Я пролетел пять этажей словно на мотоцикле, я уже по голосу все понял и благословлял Небо за то, что оно вняло моим мольбам.

— Юджин просил передать, что он согласен на ваши условия. Я пока остаюсь в Ка­ире,— вот и все, что она сказала, и эти слова придали мне волшебные силы, и выросли крылья серафима, понесшие Алекса над мраморными полами, стойками и столиками отеля.

Чечетка на ковре под пение «где твои семнадцать лет? На Большом Каретном!», стойка на руках; не хватало лишь метлы, чтобы вылететь в окно и порезвиться в необъ­ятном космосе.

Счастье настолько переполняло меня, что захотелось обломить кусочек другу и наставнику в Лондоне.

— Хэллоу, это я, Рэй. Я нашел этого фирмача. Оказалось, что мы когда–то работали с ним вместе.

— Приятная новость, Петро. Хотя и неожиданная.— Рэй тоже был взволнован.

— Он согласился вылететь со мной и поговорить о новом контракте.

— Превосходно. Поздравляю вас, Петро!

— Я заказал билеты на послезавтра. До встречи, Рэй!

Летели мы без всяких приключений, то впадая в сон, то выходя из него. Юджин дремал около иллюминатора, куда я его засадил на случай, если он решит выскочить в проход, содрогаться, словно рыба, попавшая в сети, стучать по стеклам, пытаться пробить их и выпрыгнуть на пролетающие облака — мало ли что могло взбрести ему в голову? Ровным характером он явно не отличался.

Я рассматривал его полуоткрытый рот, из которого текла струйка беловатой слюны, и думал: почему все–таки он решил отправиться со мной? Неужели он так хочет увидеть свою семью? Каковы его отношения с Матильдой? Наверняка он с кем–то посоветовался прежде, чем принять решение. С кем? Этот вопрос постоянно крутился у меня в голове, и я снова и снова перебирал в памяти все детали. Впрочем, жизнь научила меня не увле­каться анализом — ведь логика бессильна перед лесом случайностей, и слишком часто разумные построения совсем не похожи на сумасшедшую реальность.

Юджин захрапел, и от этого лицо его стало еще более беззащитным и даже детс­ким, нос скособочился и подполз прямо к углу рта.

Допустим, американцы найдут ему применение (если он уже давно не их человек). Но что будет дальше делать Центр (если он не их человек)? Определенно Центр попы­тается наказать изменника, но каким образом? Найдут возможности, достанут и без Алек­са, достанут изменника. Военный трибунал с Бритой Головой во главе стола (ножки кар­лика еле достают до пола) и огненные речи, разведенные опиумом чернил и слюною бешеной собаки: «Расстрелять его, мерзавца!» — и крышка бедному Юджину. Бедному, если он мне не наврал. Если он действительно сбежал от неизвестного чудовища. А если нет? Туда ему и дорога! Особенно противно он изгалялся по поводу нашей древнейшей профессии, просто ангел во плоти! Сколько развелось любителей прочитать мораль, вот и Совесть Эпохи, дувший у нас в гостях водку и попутно ухлестывавший за Риммой, вре­менами ронял на наш отциклеванный паркет такие булыжники, как «верные псы прави­тельства», «зажравшиеся жандармы», «как вы там за бугром гребете?», и однажды за эти штуки был выставлен за дверь и пущен вниз по лестнице ударом ноги по худосочному заду. На другой день позвонил, извинился, что нализался и наплел черт знает что («совершенно не помню, что болтал»), а на са­мом деле перетрухал: вдруг я стукну куда следует о его излияниях, будто не знал, гад, порядочного Алекса почти всю жизнь!

Ладно, Юджин, пусть ты не любишь Мекленбург, пусть мил тебе процветающий За­пад, Бог с тобой, я сам не из святых и давно уже не трясу старыми знаменами, но зачем топтать в грязи нашу службу? Разве на том же Западе джентльмены позволяют такое? Разве западные разведки не пользуются уважением общества? И никто, кроме ультра­чистоплюев, не вставляет им за аморальность. У них это морально, а у нас аморально! А в чем, собственно, мораль? Црушники преспокойно пришили Альенде и еще целую кого­рту неугодных, приучили весь мир к своим интервенциям, будто это в порядке вещей и на благо свободы, пускают в эфир всякие о нас небылицы, фотографируют нашу военную мощь из космоса и плюют при этом сверху вниз — и все морально?

У нас все морально, фрайер Юджин, и Монастырь нужен государству, пока оно еще не отмерло по предсказанию Учителей. Народу нужна сильная служба без таких слюн­тяев, как ты, и без олигофренов типа Бритой Головы и его камарильи, пачками выкаты­вающихся из партийного чрева Самого–Самого, аж лестница трещит от их суматошного топота, от нашествия всех этих толстомордых и пузатых (а кто ты сам? кто ты сам? — шептал внутренний голос,— не персонаж ли из «Жития святых»?), не дай Бог попасть в их общество! И жены харями под стать мужьям. Челюсти еще крупно повезло с Большой Землей, а другой мой коллега вляпался так, что не позавидуешь: женился на дочке из сливок общества, на шизофреничке, терзала она беднягу лет пятнадцать, разбивала о лоб рюмки на званых обедах, таскала за нос на людях, а он молчал, как сыч, не пил и не ел,— повсюду стрелял за ним ее шальной зрачок,— танцевал только с ней и любовно смотрел в глаза (другие эту выдру не приглашали), на работу выходил постоянно в лейко­пластырях,— острые у нее были коготки,— и все объяснял свои раны сезонными работа­ми на даче, где вечно падает на голову кровельное железо и щеки цепляются о торчащие из стен гвозди. А закончилось все печально — что там леди Макбет! — всадила ему кра­сотка в грудь кухонный нож, предварительно опробовав его на хлебной доске, воткнула прямо в сердце, хорошо натренировалась, он и охнуть не успел… Папаша кровавой леди охотился в одной компании с Бритой Головой на кабанов, скандал замяли — мало ли что бывает в семейной жизни!

Ах, Бритая всесильная Голова! За день до моего вылета из Мекленбурга вызван я был в его высочайший кабинет и предупрежден помощником о строгой конфиденциаль­ности беседы — ни Мане, ни Челю­сти, никому ни слова. Решил он со мной поближе по­знакомиться перед выездом на «Бемоль», прощупать и проставить свою личную цену.

«Как там дела в Англии?» (обожаю эти общие вопросики, так и хочется спросить: «А как дела у вас в Мекленбурге?»), «Много ли там евреев?» (вечно волнующая проблема), «Какова реакция на наши действия по отношению к диссидентам? Видите, в тюрьмы стараемся не бросать, действуем эластич­но (словечко емкое где–то подцепил, наверное, в привозном порнографическом журнале с рекламой эластичных трусиков), используем положительную практику первых послереволюционных лет, стараемся высылать».— А глазки буравят меня: что ты сам об этом думаешь, Алекс? Как к этому относишься? Но на морде Алекса лишь равнодушие туповатого служаки, он толком и не знает, кто такие эти диссиденты, больные, что ли? Голова продолжает: «К сожалению, очень много боль­ных… очень много…» Алекс только сочувственно покачивает черепом — много дел у Бритой Головы, много забот! Да разве нормальный человек будет заниматься таким бес­плодным и вредным делом, как критика мекленбургских порядков? «Конечно, конечно… нормальный человек работает на благо страны, печется о ее инте­ресах…» — Замолк и просвечивает как рентген, а я возьми и брякни, извинительно улыбаясь: к сожалению, я в этих делах плохо разбираюсь, руки не доходят, у меня в Англии свои задачи… я занима­юсь разведкой!

Помощник его, похожий на некий мужской предмет, даже нос заканчивался раздво­енной бульбой,— достиг ли он такого сходства трудолюбием или еще чем, не знаю,— аж на стуле подпрыгнул (он записывал нашу сладкоречивую беседу для частного досье Бри­той Головы, поговаривали, он даже на Маню собирал данные).

Глазки Бритой Головы замутились, словно небо перед грозой: «Как это не разбирае­тесь?! Наш сотрудник во всем должен разбираться! Такие вещи нужно знать!» Я спохва­тился: «Я обязательно подчитаю кое–что, поработаю…» — Ведь хлопнут, как муху, и разотрут по стеклу, и хана несчастному Алексу…

А гражданин Ландер преспокойно спал, спал великий нравственник, новый Лев Тол­стой, почитал мораль и закемарил. Плохи дела с этой моралью, не первый раз об этом слышу. Вот и Римма в свое время вещала: «Ты, Алик, совершенно аморален, ты можешь бесстыдно смотреть в глаза, даже если переспал с другой женщиной!» «А ты не мо­жешь?» «Не могу. Ты искалечен своей профессией, ты не любишь и не можешь любить, ты все время врешь, чтобы овладеть женщиной, ты — жулик, Алик, в тебе нет чувств, ты бродишь с набором отмычек, ты — автомат, которому все равно, с кем! Вот я нашла один стишок, очень тебе подходит: «Избави Бог от нежности твоей, когда ты даже в ненависти нежен и без любви в любви прилежен!» «Что в этом плохого, Римма? Страна всегда це­нила мастеров!» «Ремесленников, Алик! Хам, настоящий хам, но себе кажешься дико ироничным!»

— О чем вы думаете? — Юджин проснулся, и я даже вздрогнул от неожиданности. Выглядел он хорошо отдохнувшим и безмятежно улыбался.

— Я все думаю, почему вы все–таки решили ехать со мной? Отказывались–отказы­вались и вдруг решили…

— Можно подумать, что вы этому не рады!

— Конечно, рад, меня за этим и прислали.

Он хитро на меня взглянул, даже нос залоснился от удовольствия.

— Хотите правду?

— Правду, правду и только правду! — сказал я и подумал: «Сука ты эдакая, лгун и сука!»

— Все равно вы меня достанете. Лучше играть с вами в открытую!

— «Вы» — это кто?

— А вы не догадываетесь? — колол меня Юджин.

— Опять вы за свое… Вот прибудем в Лондон, сами убедитесь! — Думал Юджин, что на дубину напал.

— Ладно… больше не буду. Скажите, Алекс, а тяжело работать с американцами? Нет ли у вас раскаяния — ведь многих пришлось заложить, правда?

— Да ну вас к черту! — Я уже не на шутку рассердился, чего ему стоит начать брен­чать эту мелодию в развесистые уши Хилсмена.

— Не сердитесь! Извините, если что. Но и дурачком меня не считайте. Если вы мне соврали и на самом деле работаете на Монастырь, то помните, пожалуйста, об одном: если хоть один волосок упадет с моей головы, американцы получат имена некоторых наших ценных агентов. Я их указал в завещании, последнее хранится в сейфе одного банка. Поняли? Поймите меня правильно: против вас лично я ничего не имею, вы мне даже симпатичны… но просто не советую поступать опрометчиво…

Улыбочка уже сползла, скрылась под носом. Вот тебе и Фауст, хорош гусь! Разыграл из себя чистоплюя, целку и шляпу, а теперь выпустил коготки, и прямо в точку, прямо по больному месту. Держись, Мефистофель, не клюй на эту удочку, Челюсть сам говорил в Монтре, что Ландер знает мало. Скорее всего все это туфта! Встряхнись, Алекс, еще Римма твердила, что ты мнителен и подозрителен («Что ты обнюхиваешь меня, когда я задерживаюсь? Зачем вертишь головой на улице? А что это за манера не говорить рядом с телефонным аппаратом? Ты болен, Алекс, ты — шиз, у тебя мания преследования, кому ты здесь нужен? Не своим же? Или и здесь за тобой охотятся армии агентов?»). А если это американцы? Но какой смысл разыгрывать такую трудоемкую операцию? Посылать своего агента к Генри, затем транспортировать его в Каир, и все это для того, чтобы взять на крючок Алекса! Неужели нет других способов? Ну, а если наши? Если меня захотели спалить и ввести на этом деле в игру «Конта», то ведь это можно сделать гораздо проще. Нет, это исключается, это на наших не похоже.

— Я вижу, что вы помрачнели, Алекс, а зря! — сказала эта скотина.— Я вас просто прошу об одном: если вы связаны с Центром, то сообщите, что я никого выдавать не собираюсь, в том числе и упомянутых агентов. Но если меня попытаются убрать, все вы­плывет наружу… все! Ясно? Больше на эту тему не говорим.

— Зато скажу я. Мне ваша игра, извините, противна! Во всяком случае, никто вас из Каира не тянул и тряпку в нос не совал. Я выполнил честно просьбу американцев. Вот и все. Дальше уж решайте все сами, я в ваши дела путаться не собираюсь! Мы можем даже не общаться в Лондоне!

Нагонять на себя искусственный гнев умел я превосходно, правда, пребывание в самолетном кресле мешало в полную меру размахивать руками и ногами, но зато я уме­ренно побрызгал слюной справедливого возмущения, растрепав для пущей убедитель­ности исторический пробор.

Больше мы не разговаривали и летели, сосредоточенно углубившись в газеты, словно в мекленбургском метро…

Самолет сделал большой круг, небо опрокинулось, потянув за собой всю панораму фарисейского города, затем стало на место, мы пошли на снижение, снова набрали скорость и спрятались за облака, словно для того, чтобы, вырвавшись из них, еще раз увидеть и дальние очертания собора Святого Павла, и змейку Темзы, и неприступный Биг Бен, и родной Хемстед (родной, подумал я, неужели все, к чему мы привыкаем, становит­ся родным? Хорошо, что Кадры не читают мысли на расстоянии). Я почувствовал, что со­скучился по Кэти и даже по миссис Лейн с ее обаятельным сеттером: привычка — вторая натура. Глубоко вы, Алекс, однако, втянулись в свой маскарад — уже не в силах отли­чить, где враг, а где друг… Может, вообще вы никогда и не жили в Мекленбурге и всю жизнь торгуете приемниками? Может быть, синьоры! Может быть. Может быть.

Самолет пошел на посадку, и я незаметно перекрестился: в конце концов по леген­де я был верующим и покоился на церковном кладбище.

Самолет нежно прикоснулся к земле своими круглыми лапками, словно раздумывая, скользить ли дальше или взмыть снова в поднебесье, пробежал вперед — ветер выл в элеронах — и остановился. Пассажиры разразились аплодисментами, блея от востор­га,— как мы ценим свои жалкие жизни! Вот и я осенил себя крестиками. Нет, трус ты, Алекс, совсем измельчал, разве можно обращаться к Богу по таким пустякам? Трус ты, Алекс, тьфу!

Победившим Цезарем я возвращался в Рим и ожидал ликующую толпу црушников во главе с Хилсменом прямо у трапа (нечто вроде встречи на аэродроме Самого–Самого после очередной триумфальной поездки в республику Баобаб) с корзинами роз и меш­ками, набитыми тугриками.

Но у трапа нас встретили лишь гулящий ветер и два скромных автобуса, доставив­шие нас к залу, куда через десять минут приплыли чемоданы, затем — таможня и, нако­нец, церемонно–формальные рукопожатия с Рзем.

— Извините, что я вас не встретил и не провел без досмотра… не хотелось беспо­коить по пустякам англичан… все–таки они тут хозяева.

Молодец, Рэй, конспирация — прежде всего, это и Ландера поставит на место, а то небось он тоже решил, что нас встретят с оркестром.

Молодой водитель с военной выправкой открыл двери, я занял место на козлах ря­дом с кучером, вспомнив о своих наставлениях Челюсти, сидевшему всегда с шофером: «Не совсем это прилично, Николай Иванович, в этом есть налет затхлого провинциализ­ма, на прогнившем Западе все солидные люди сидят только на заднем сиденье!» Между прочим, через неделю он уже сидел за спиной у водителя, послушал умного чело­века, надо отдать ему должное. И на риск небольшой шел: Маня всегда сидел на козлах и по нему равнялись остальные настоятели — демарш Челюсти привел их в состояние шока.

Мы медленно ползли от Хитроу к центру, перебрасываясь время от времени плос­кими остротами.

Я уже прокручивал в мозгах сладкий фильм о предстоящем ужине с непременным «гленливетом», куском мягкой малосольной семги, грушей авокадо с креветками, успокои­тельным супом из бычьих хвостов — желудочный сок заливал чрево, как Ниа­гара.

— Я очень рад, господа, что вы благополучно прибыли… очень рад. Вы, Алекс, наверное, очень устали с дороги, вам надо отдохнуть. Я сейчас устрою вашего друга в гостинице, номер уже заказан, а шофер отвезет вас домой.

Лимон выжали и вышвырнули в помойное ведро, даже не угостив за труды,— убил бы я этого скупердяя, впрочем, делал он это не из жадности: меня сразу решили отсечь, да и зачем я был нужен, не в правилах разведки сводить вместе сразу двух агентов.

Около отеля мы распрощались и уже двинулись в Хемстед, когда на пути встала тусклая физиономия коллеги Хилсмена Вика, испещренная вдоль и поперек морщинами, огромное печеное яблоко, зажатое очками. Он провел меня на консквартиру рядом, где я записал на магнитофон всю повесть о поездке в Каир и встречах с Ландером,— сейчас три машинистки перепечатают со скоростью света всю эту абракадабру и Вик подсунет мой отчет Хилсмену.

Сорванный ужин и мрачные мысли о выжатом лимоне давили на меня, тут еще вспомнилось, как меня обмишурила Матильда, а вдобавок ко всему у самого дома я вдруг поскользнулся на совершенно ровном асфальте и картинно рухнул в лужу, воздев ноги к небу, словно мистер Пиквик на катке.

Дом встретил меня глухой тишиной, я подумал, что нужно купить попугая — жив­ности мне всегда не хватало,— и набрал телефон Кэти. Мгновенного и страстного сви­дания не получилось, говорила она со мной холодно и остраненно, будто все эти дни я sowed my wild oats[46]. Где вы, Пенелопы, Ярославны и Лорелеи, верно прядущие мужнины носки и бегущие к двери, лишь заслышав далекие звуки шагов? О бедный дядя Том, ты умрешь в своей хижине, пропахшей куревом и водкой, так и не познав женской предан­ности! Римма тоже никогда не ждала меня, даже если знала о дате моего приезда, не пекла праздничный пирог, не зажигала свечи и не ставила в центр стола внушительную свиную ляжку, обложенную молодым картофелем с укропом. Никто не ждал бедного дядюшку Тома — неужели ничего в жизни больше не оставалось, как мчаться в Сохо на поиски Черной Смерти — Утоли–Моя–Печали?

Спина ныла после позорного падения в лужу, и пришлось открыть желанный «глен­ливет». Но пить я не стал: пить хорошо в минуты побед и душевного подъема, на вино­градниках Шабли и после взятия планки с первой попытки; сейчас пить я не стал, черт с ними со всеми, одна поездка в Каир стоила трех лет жизни, пора подумать о здоровье, открыть новую страницу в жизни, регулярно ходить в бассейн, делать утреннюю зарядку с гантелями, выезжать каждый день на прогулки в Ричмонд–парк, обнимать там оленей и играть в гольф с выжившими из ума сквайрами.

Я еще раз позвонил Кэти и голосом кошки, съевшей чужое мясо, тактично пожало­вался на свое болезненное состояние (журчал я, как горный ручеек в необъятных Андах), граничащее с желтой лихорадкой — о грязный Каир! — один вздох, другой, по идее, она уже видела мой обострившийся нос и смертельный цвет щек.

— Ты был в Каире? — Голос ее оживился.

— И кое–что тебе привез… Зачем нам ссориться, Кэти? Жизнь так коротка, мы лю­бим друг друга, конечно, в прошлый раз я был не прав, прости меня! Если бы ты знала, какие удачные контракты я заключил…

Она обнадеживающе подышала в трубку, но пози­ций не сдала, несмотря на все мои увещевания.

— Я тоже неважно себя чувствую, давай созво­нимся завтра…

Нет, звезды сегодня не располагали к удаче, все шло шиворот–навыворот, не слу­чайно я шлепнулся в лужу, плюнь на все, Алекс, залезай на диван, укройся теплым пле­дом и лежи, не бухти! Вся наша жизнь качается между радостью и бедою и уравновеши­вается в конце концов самым невероятным образом. Плати, брат Алекс, падением в лужу за удачное приземление самолета, которое стоит подороже,— вот тебе и баланс, и равновесие на весах жизни и смерти. Застыли они, чуть–чуть покачнулись — ты сделал свое дело в Каире, и одна чаша взлетела вверх. А вторая… Закрой двери и окна, Алекс, жди грозы и шаровой молнии, и вообще лежи тихо под пледом, и не рыпайся, не высовы­вай носа из дому в этот вечер, дай весам постепенно возвратиться в норму, с помощью разной мелочи, вроде несварения желудка, севшего аккумулятора, фунта гнилых орехов, подсунутых на рынке в Портабелло, читай свои газеты, Алекс, опять они, гады, хают Ме­кленбург за военную угрозу и нарушение прав человека, а Мекленбург тоже не лыком шит и вставляет в ответ возмущенному Западу те же обвине­ния.

Часы пробили одиннадцать тонким расстроенным голосом, и я начал медленно от­ходить ко сну, гоня от себя паскудную тень Бритой Головы (он в последний момент вдруг залез в коробок) и призывая туда толстую бабу, которая торговала урюком, сидя на крыльце и высоко задрав юбки, было это в далеком эвакуационном детстве, сидела она враскорячку, и мы, пацаны, располагались около нее на земле и жадно всматривались в темную бездну, обтянутую голубыми трусами, притворяясь, что поглощены расчерчива­нием земли для игры в «ножики». Баба являлась ко мне во сны регулярно лет до восем­надцати, потом исчезла, словно обиделась на что–то, и появилась, как ни странно, совсем недавно, после возвращения из Мекленбурга. Сгорал я от стыда, но все равно лез почти под самое крыльцо и предавался грешным созерцаниям.

Баба уже рассаживалась на крыльце и раскладывала на полотенце грязноватый урюк, когда раздался телефонный звонок. Я даже плюнул от злости: кому понадобился Апекс в эту пору? Трубка ответила короткими гудками, я подождал немного, думая, что это звонил Хилсмен или раскаивающаяся Кэти (с ужасом я представил, как она вдруг примчится ко мне и нужно будет вставать и причесываться. Боже! Как я устал от всего этого!). Но второго звонка не последовало, и я с удовольствием залез под одеяло, воссоз­давая картины крыльца и урюка.

Меня разбудил звонок в два часа ночи.

— Извините, господин Уилки.— Голос был хриплый и сдавленный.— Это говорят из полиции. Вашу машину, которая стоит у дома, задел пьяный водитель. Вы не могли бы на несколько минут спуститься вниз?

Я быстро натянул на себя спортивный костюм (мекленбургская привычка, в послед­нее десятилетие там прочно вошли в моду такие костюмы, их носили дома, на курортах и в поездках с таким же самозабвением, с каким после войны носили пижамы) и выскочил на улицу. Моя машина стояла на обычном месте по другую сторону улицы, ярдах в ста от подъезда, ни одной человеческой фигуры не крути­лось вокруг.

Лишь только я сошел с тротуара, направляясь к своей машине, как раздался мощ­ный рев мотора, словно взлетал в воздух самолет, и справа полетела на меня черная громада с потушенными фарами — доля секунды — и лежать бы раздавленному Алексу с раскроенным черепом, окропляя гениальными моз­гами хемстедские булыжники!

Но реакцией я всегда владел первоклассной (в волейболе успевал взять мяч почти у земли, дядьку на тренировках по самбо сбивал с ног прежде, чем он успевал двинуть рукой), рванулся, как спринтер на финишной ленточке, грудью вперед и почувствовал легкий удар по бедру, сбивший меня на землю. Тип за рулем тут же дал задний ход, пытаясь переехать меня колесами, но не на дурака напал: покатился Алекс быстрым колобком к другой стороне дороги. Водитель газанул, но я успел разглядеть некую ми­леди в собственном, очевидно, чулке, натянутом на голову в стиле грабителей банков,— на дикой скоро­сти она домчалась до поворота и, визжа тормозами, скрылась за углом. Марка машины показалась мне какой–то допотопной, хотя, катаясь по асфальту, я при всем желании не мог фиксировать детали.

Нет, сегодня на моих звездах стояла каинова печать, весы жизни и смерти раскачи­вались опасно.

Как ни странно (а может быть, это вполне естественно?), настроение мое, как и у любого уцелевше­го смертного, резко пошло вверх; чуть прихрамывая, я направился домой, содрал с себя замызганный любимый костюм и залез в ванну.

Покушение планировалось по незамысловатой схеме дешевого боевика: сначала проверочный телефонный звонок, установивший мое пребывание в замке, затем такой же ложный вызов на улицу (стало понятно, почему незнакомец говорил голосом застрявшего в клозете геморроидального старца,— как это профурсетка сумела изменить голос?) — работала она классно, еще немного — и готова глубокая яма, Алекс, и мы жертвою пали в борьбе роковой!

Работала изящно, но рука чувствовалась любительская,— во всяком случае, ни ЦРУ, ни Монастырь никогда не пошли бы на такую примитивщину — есть способы поэф­фективнее: и письмо, пахнущее «духами» (смерть через неделю), и легкое прикосновение портфелем к коже руки в метро, и брызги аэрозоля в глаза, инфаркт, и никаких следов при вскрытии.

Весьма похоже на действия отчаявшегося одиночки, но кто так жаждет угробить Алекса?

И тут вдруг меня осенило: да это дело рук Крысы! Или ее подручных! Крыса проню­хала, что я начал ее разматывать… Но с кем она, черт побери, связана? С американ­цами? Или с англичанами? Или с Израилем? Или с наркобизнесом? А вдруг Крыса — террорист? Или банда? Или масоны? Крыса со своей международной организацией, наблюдающей сверху за дракой наших служб… Крыса идет своим путем к установлению мирового господства… тьфу! Почему бы и нет?

Голова моя разрывалась от догадок вместе с задом, дико болевшим после кувыр­каний на асфальте (и все–таки падение в лужу было знамением Божьим, если вспомнить, как граф Плеве поскользнулся на сливовой косточке за несколько часов до того, как его ухнули террористы), звонить в полицию я, естественно, не стал, погладил друга по зе­леному горлышку и выпил бутылку в четыре приема, смешивая ее с чистой водой в любимой чаше, прихваченной в свое время в Орвальском монастыре, что на грани­це Бельгии с Францией,— в конце концов лучше быть алкоголиком, чем покойником.

Утром после изнурительного сна я вышел на улицу и обнаружил на затекшем от дождей столбе, кото­рый словно скорбел все мое долгое отсутствие, полоску мела, что означало вызов на встречу от неутомимого Генри, который явно не желал подчиняться условиям консервации и рвался в бой, несмотря на все мои запреты.

Согласно заранее обусловленным условиям связи (о Чижик, помяни меня в своих молитвах, о твой великий и могучий язык!), рандеву имело быть не на кладбище, где я любил побродить меж дубов и изваяний плачущих вдов на надгробиях, размышляя о непостижимой сути земного бытия и беседуя с приятными мне тенями[47], а в небезызвестном лесу Эппинг Форест на севере столицы.

Но кладбища я не миновал и не хотел миновать, ибо Истбурн–грейвярд лежало на пути к Эппинг Форесту, а Истбурн–грейвярд — это фейерверк, это плачущий от хохота, увязший в излишествах Фальстаф (между прочим, так звали собаку моего австралийского родителя, в деревушке пса помнили и любили: однажды он прокусил икру самого англий­ского генерал–губернатора, который проезжал мимо, пожелал выйти из автомобиля и побеседовать с народом — тут он его и хватил и вошел таким образом в анналы истории деревни), тут забываются и городской грохот, и бензиновая вонь, и ошалевшие толпы на Оксфорд–стрит и в Холборне, я ездил сюда иногда без всяких оперативных нужд, чтобы отдохнуть от людей и умиротворить мятущийся дух, да и просто к погулять и поразвлечь­ся: томился там целый сонм безвестных остряков, выдохнувших на прощание эпитафии на радость живым. Бродя меж потрескавшихся плит, я всматривался в побледневшие надписи, и их авторы словно выскакивали из–под земли и декламировали хорошо постав­ленными голосами: «Тут покоится Мэри Лизард, почившая в возрасте 127 лет. Она при­шла пешком в Лондон сразу же после Большого пожара 1666 г., была добросердечна и здорова и вышла замуж за третьего мужа в 92 года» (вижу: краснолицая, вся в прожилках, в белом чепчике и показывает всему свету остренький язычок); «Тут лежит бедный, но честный Брайан Тансталл. Он был заядлым рыбаком, пока Смерть, завидуя его искус- : ству, не вырвала у него удочку и не посадила на свой крючок» (бледный спирохет, про­дремавший всю жизнь на берегу, где и выдумал себе эпитафию); «Жизнь похожа на таверну, где останавливаются проезжие. Одним удается лишь позавтракать — и они уходят, другие остаются до обеда и хорошо насыщаются, и только самым старым достается ужин, после которого они отправляются спать» (а это Огромная Голова, облысевшая от умствований уже в юности, вот она наморщила кожу на лбу, усмехается, скребет ногтем по виску, сейчас на нее сядет воробей) — да! Мекленбургу такие эпита­фии и не снились, все едино, все просто и без выкрутасов в родной стране, в крайнем случае: «Любимому мужу и отцу от неутешных вдовы и детей».

На Истбурн–грейвярд, как всегда, тянуло на космические размышления («Истлев­шим Цезарем от стужи замазывают дом снаружи… Пред кем весь мир лежал в пыли, торчит затычкою в щели» — однажды я это процитировал за столом у Челюсти, когда Капулетти и Монтекки еще общались дворами; «Что? Что? Что?» — выпустила очередь его Большая Земля — Клава, а Коленька усмехнулся и заявил, что это утешение слабых бездельников, которые ничего не могут сделать в жизни. «Совершенно верно!» — под­дакнула Римма, словно мне приговор произнесла. «Безумно завидуя Цезарям,— продол­жил Челюсть,— многие льют себе на сердце бальзам, крича, что могила уравнивает всех. Не надейся, друг, это только мираж, тайна Смерти еще не открыта, но уверен, что и там неравенство!»), и тут отдыхала моя душа, хотя если по чести, то больше всего я все же почитал военные кладбища, особенно Арлингтонское и мюнхенское, каменные плиты, выстроившиеся в ряды, среди которых я мысленно застывал по стойке «смирно», и не было места для мелких чувств, которые обычно обуревали меня на Венском кладбище, или на Сент–Женевьев де Буа, или на Новодевичьем. «Ах, это — Моцарт!» — радуется дама–энциклопедистка. «А это — Штраус!» — «По­мотрите, тут лежит Бунин! Говорят, что он был злой!» — «А почему у Хрущева голова состоит из двух половинок — черной и бе­лой?» — Пересуды заглушают чириканье птиц и скрипы дубов.

Сладостно вдыхая чуть затхлую, но пахучую влажность Истбурн–грейвярда, я побро­дил меж склепов и вышел из ворот к автобусу.

Вызов меня на встречу анархистом Генри раздражал; старик явно шалил и бунто­вал, боясь, что мы бросили его навсегда без фунта в кармане, начинил себя какими–ни­будь новыми идеями по разработке Жаклин или просто запаниковал; любой агент счита­ет себя пупом земли и думает, что, кроме его забот, иных дел нет. Я твердо решил всыпать ему по первое число, чтобы не высовывался, а лежал, как потонувший «Титаник» на дне океана, пока его не позовет на помощь страна.

Мысленно плюясь от злости (буквально делать это опасно: иные англичане, подоб­но немцам, могут заставить поднять окурок, брошенный на тротуар, ну, а плевок просто вызовет паралич, это вам не свободный Мекленбург, где сморкаешься на ходу прямым в угол, как в бильярдную лузу, зажав одну ноздрю большим пальцем,— у нас люди просты, демократич­ны и терпимы, идут себе спокойно и им легко на сердце от песни веселой), я на автобусе добрался до Эппинг Фореста и пошел по дороге к обусловленному (о Чижик!) пню.

Генри на точке не оказалось, я покрутился в районе положенные четверть часа, по­топтался около скамейки, где должно было произойти наше падение друг другу в объя­тия, и уже собрался уходить, как прямо из дуба над моей головой в глаза мне прыснули осколки древесной коры,— пуля просвистела совсем рядом, только после этого я услы­шал за спиной глухой выстрел.

Выхватив «беретту». я спрятался за дерево, но повторного выстрела не последо­вало; вокруг не было ни души, тишь и благодать — утро туманное, утро седое, нивы печальные,— я даже поднял глаза: не из ковра ли самолета покушались на меня вороги.

Недалеко оголтело застучал по дереву дятел, белка упала с дерева, не замечая еще живого Алекса. Я вышел из–за укрытия и направился в сторону, где мог прятаться стрелок. Подул ветер, зашевелились, зашумели листья деревьев, казалось, что за каж­дым кустом сидит по снайперу, я еще раз пошуровал по лесу, но наткнулся лишь на холл­мик земли, напоминавший свежую могилу (так и хотелось раскопать ее и порыться в гробике — не даст ли это ключ к разгадке?).

Тут на меня налетела паника: а вдруг на выстрел примчится полиция, осмотрит мои карманы и найдет «беретту»? Я быстро выбрался из Эппинг Фореста, остановил такси и смылся с места происшествия, словно был не потерпевшим, а преступником.

Охота так охота, шла она всерьез, и ниточка вела к Генри, который вызвал на встре­чу в этом лесу. Впрочем, тут же это предположение полностью переворачивалось: с та­ким же успехом обо всем могли знать и американцы, державшие Генри и меня под своим колпаком, и Центр, и, конечно же, стоявший в тени, беспощадный мистер Икс — Крыса, холодно наблюдающий за моей сложной тройной (или четверной) жизнью. Генри? Какого черта старику палить в меня, он и пистолета наверняка в руках не держал. Но почему он не вышел на встречу? А может, все это неким образом связано с Юджином и его визитом к Генри, с которого начался весь сыр–бор? Но Юджину сейчас не до меня, Юджин отве­чает, как Соломон, на все вопросы публики, обвитый электродами детектора лжи. И зачем ему моя смерть? Кому вообще нужна моя смерть? Только Крысе, если она суще­ствует. Только Крысе при условии, что ей известно о моих поползновениях. Крыса может нанять террористов, в Европе их — как нерезаных собак, стреляют и в правых, и в левых, и в богатых евреев, и в бедных палестинцев, и в профессоров, проводящих эксперименты над кроликами (делают это друзья животных), и в директоров центров ЭВМ, которые, по мнению новоявленных луддитов, нарушают права человека, концентрируя у себя огром­ные массивы информации. Крыса это, Крыса! И я с благого­вением вспомнил свирепое клокотание Бритой Головы на нашей последней конфиденциальной аудиенции: «Рас­стрелял бы его, суку, собственными руками! Кожей чувствую, что он где–то рядом… бро­дит здесь на наших этажах, дышит одним воздухом с нами со всеми и, возможно, даже заходит в мой кабинет! — Помощник его напрягся, как пес перед командой «фас!», и еще больше раздвоил свою фаллическую бульбу.— Нам нужно получить о нем хоть кусочек информации,— говорил Голова,— лишь самую малую толику, лишь небольшой намек… Я мобилизую все силы, вы знаете мощь наших аналитиков… Мы быстро нащупаем его в своей норе! Или ее, если это баба!»

А я сидел, умирая от скуки на этом балагане, смотрел ему прямо в переносицу, и бродила в моем воспаленном воображении церемония вручения мне ордена по оконча­нии «Бемоли». И мучила мысль: сможет ли Бритая Голова дотянуться до моей геройской груди? Не получится ли конфуз? Вдруг не дотянется? Не побежит же Раздвоенная Бульба за табуреткой, чтобы подставить ее патрону! И я представлял, как подгибаю колени и чуть приседаю, дабы облегчить положение Бритой Головы, если он решит осчастливить меня троекратным поцелуем.

Происшествие в лесу окончательно утвердило меня в мысли, что бессмертие мне не грозит, и я решил с головой окунуться в радости надвигающейся семейной жизни. Священный Союз с Кэти был полностью восстановлен, вечера мы снова проводили в чтении захватывающих объявлений о сдаче в аренду квартир и даже не поленились съездить в Илинг для осмотра недорогого двухэтажного дома, который освобождался через полгода.

Перерыв в нежных общениях с Рэем продолжался целую неделю (я сам не досаж­дал ему звонками, зная, что он выдергивает ногти Юджину), чувствовал я себя, как в заслуженном отпуске.

Наконец великий Гудвин вызвал меня на встречу. Поил он меня, как обычно, низко­сортным виски и был похож на несвежий холодец, который не успели дожрать гости.

— Ну и орешек ваш Евгений! Впервые встречаюсь с таким перебежчиком. Капризни­чает, ставит условия и вообще ведет себя странно. Да, он согласен с нами сотрудничать при условии, что мы поможем его семье, Кстати, за ваш экспромт я получил нагоняй из Лэнгли. Какой идиот будет связываться с этим обменом? Что мы дадим взамен? Мне лич­но все это неприятно, ибо из–за вас я вынужден врать и поддерживать эту версию. Но ладно, вернемся к нашим баранам. Этот «Конт» заявил, что, поскольку он дал присягу, он не намерен разглашать какие–либо секреты. Как вам это понравится? Он утверждает, что если он кого–либо выдаст, то его тут же убьют! Даже если мы запрячем его на самую за­брошенную ферму в штате Арканзас. В то же время он готов заниматься любой пропаган­дистской деятельностью, не прочь вести изучение своих сограждан…

— Так устройте его в «Свободу», найдите что–нибудь подобное. Это настроение у него пройдет… не спешите… — Хороший подарочек я привез дорогому дружку из Каира!

— Подумаем. Но кое–что мне неясно. Он божится, что не знает Генри и никогда не был у него дома! Кто же дал тогда Генри его адрес? Полная чушь! Мы проверили его на детекторе лжи и должен признаться, что не получили результатов.

— Надеюсь, вы ему не говорили, что я связан с Генри?

— Мы не такие идиоты, как вы полагаете![48] Конеч­но, мы попытались проверить, был ли он у Генри или нет, никаких следов. Проверили его по отпечаткам пальцев… ничего! Запросили все информационные системы в Европе и Штатах — ничего! Интерпол тоже ничего не дал.

— Выходит, вы зря заварили всю эту кашу с поездкой в Каир?

— В общем, мы не жалеем… любой перебежчик может пригодиться. Знаете что? Иногда мне кажет­ся, что этот Ландер — сумасшедший. Он бывает очень странным…

— Вполне вероятно. У нас всегда хватало психов,— не стал спорить я.

— Совершенно не могу понять его верности присяге. Это даже смешно. Он, видимо, считает себя великим политологом или философом, чьих открове­ний ждет изголодав­шийся Запад. Оказывается, он пишет стихи и какую–то книгу о своей жизни и все это хо­чет издать за наш счет. Но мы не благотворительное общество!

— В конце концов вы же помогаете многим изданиям, которые борются за свободу! Устройте его туда, совсем неплохо иметь там еще одного агента влияния…

— Честно говоря, я не знаю, что делать. Мы столько надежд на него возлагали, ду­мали, что удастся раскрутить целый клубок… Кроме того, он пьет, как лошадь, и каждый день. Вы по сравнению с ним просто младенец![49] Он очень скучает по Бригитте, но на черта она нам тут нужна? Послушайте, а он не может быть подставой?

— Все может быть. Но мы же сами его разыскали! Подставы обычно проявляют инициативу. В конце концов если вы не можете найти ему применения, отправьте его в Каир!

— Это преждевременно. Потратить столько сил и денег — и обрезать все дело!

— Что же вы предлагаете? Чем я могу вам помочь? Начать с ним вместе, пить?

— Надо вывести его из состояния тоски, этим страдают почти все перебежчики из вашей страны. На первых порах. Даже вас это не миновало, дорогой сэр[50]. У меня к вам просьба: развлеките его! Поводите по Лондону, покажите достопримечательности. За­одно прозондируйте, чем объяснить его странное условие насчет присяги. Восприни­майте это не только как мою личную просьбу, но и как серьезное задание. Потом до­ложите.

Докладывать так докладывать, ваше высокоблагородие, нам к этому не привыкать, с детства приучены докладывать и сигнализировать, правда, выводить человека из состояния тоски, увы, не научились.

— Как вам угодно, сэр! — Я был подчеркнуто официален и вроде бы обижен после Каира (пусть в следующий раз не дает мне под зад и не отшивает, как прислугу, на кух­ню), но, как обычно, холоден, блестящ, спокоен и угрюм.

— И еще одна просьба: мы перефотографировали некоторые бумаги, которые Ландер привез с собой. Личные записи и прочее… Помогите разобраться, ладно? Мы очень ценим ваше мнение.

Последнее звучало уже как щедрая похвала верному агенту, и вообще в этот раз я впервые почув­ствовал, что Рэй, несмотря на всю его дремучесть, проникся ко мне опре­деленным (это слово Чижик и К° обожали и привили эту любовь Мане, который размазы­вал им любую ясную мысль) доверием и даже некоторой (определенной) симпатией.

Дома я углубился в целую папку ума холодных наблюдений и сердца горестных замет беглеца Юджина.

«Лет двадцать тому назад в районе Филадельфии обнаружили вид горошка, кото­рый стелется по обочинам дорог на тысячи километров. Он выбирает канавы, рытвины, глину, гравий и осколки камней, он образует своего рода зеленую плоть, сквозь которую не может пробиться даже трава. Он сам создает для себя почву для зимней спячки и — о чудо!— не только делает изуродован­ную землю зеленой, но и спасает ее от эрозии и украшает сгнившую листву удивительными бледно–лиловыми цветами.

Многие пророки утверждают, что западная цивилизация подошла к концу и катится в пропасть. Футурологи предупреждают американцев о росте монополий, безличностного образования, военно–промышленного комплекса, индивидуалистического нигилизма, бес­смысленного насилия, о перегруженной психике и падших нравах. Всем нам нужен новый пласт, новый слой ценностей, который, как горошек, затянет все шрамы земли. Точно в такое же раздираемое противоречиями время Святой Павел сказал жителям Колосса: «Все собрано во Христе». В дни сверхобразованности и отсутствия мудрости кто из нас решится утверждать, что одна идея о Боге и человеке, один опыт народов, уходящий корнями в историю, может связать вместе, спасти, собрать воедино на попавшей под угрозу территории? Иисус Христос всегда один и тот же вчера, сегодня и завтра (Ветхий Завет, 13:8). Он будет стабильностью нашего времени (Исайя, 33:6)».

Прочитал я это с интересом, я уважаю людей верующих и сам верю, хотя толком не знаю своего Бога. Не знаю, но верю, что Он существует и печется обо мне и о всех лю­дях. Ах, Юджин, мой альтер эго, двойник мой, мой образ печальный. Неужели с самого начала он мне не врал? Неужели он не предатель, а просто беглец? Дальше было еще забавнее:

Когда ты высишься достойно

Среди нечитаных газет,

Простой, возвышенный, довольный,

К народу близкий с детских лет.

Когда я вижу эту муть,

Когда я чую этот запах,

Мне представляется внезапно

Абстрактной живописи суть.

Твой честный нос стянуть до пят,

Твой череп расколоть на части

И вместо лба поставить зад…

О Бог, какое это счастье!

И дальше:

«…если бы он не увидел случайно этот томик Исаича, все могло бы сложиться по–другому, и моя жизнь не покатилась бы кувырком. Но поздно уже, я оказался в болоте: коготок увяз — всей птичке пропасть!»

«…и страна дураков казалась землею обетованной. Разорвать бы мне путы, тогда еще не такие прочные, и начать жизнь простого и честного человека, зарабатывающего на хлеб не воровством, освященным государством, а достойным трудом».

И снова стих:

Так кто же однажды посмеет

Прорвать заколдованный круг?

И пальцы распялив на стенах,

Чертог почерневший качнуть?

«…Он крепко держал меня в руках и знал, что я не пикну. Все началось с неболь­шого одолжения: посмотреть, сядет ли на скамейку около театра человек в серой шляпе типа «Генри Стэнли». Ждать от семи до семи пятнадцати вечера. Естественно, на ска­мейку никто не сел. Это больше, чем убийца, это Каин».

Все эти темы, словно наваждение, то налетали, то отступали, но пронизывали насквозь, словно шилом пропирали, все сорок листов рукописного текста, написанного в разное время и явно еще в Мекленбурге.

Загрузка...