ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ о том, как заманить приятеля в ловушку и придушить

«Сеть, сеть, сеть»,— беспокойно за­шептали вокруг кота. Но сеть, черт знает почему, зацепилась у кого–то в кармане и не полезла наружу».

М. Булгаков

И все–таки свинью мне подложили величайшую. Нет, я не чурался любой работы и даже соглашался быть на подхвате, но Челюсть ведь знал, знал подлец прекрасно, как я отношусь к делу «Конта», видел же он выражение моего лица, когда зондировал в Монтре по дороге к горнолыжному центру. А моя телеграмма с отказом заниматься предателем? Подставил Челюсть ножку — воистину тот, кто ужинает с дьяволом, должен иметь длинную ложку. Да и зря они заварили всю эту кашу: вряд ли «Конт» пойдет на вербовку, а если нет, то зачем вывозить его? Не Крысу же вытягивали за хвост из норы, а несчастно­го беглеца, попавшего на родине в беду. Так ли это? Не малюй идиллические картинки, Алекс, и поменьше иллюзий. Если бы наши идеи были лошадьми, то нищие катались бы на них верхом. Ты что, в душу Юджина заглянуть успел? Центру всегда виднее со своей вышки, его лупа, словно магический кристалл, различает и собирает воедино миллионы золотых крупинок информации. Если сам Юджин и не имел возможностей доступа к сверхсекретным документам, то разве он не мог завербовать одну из веснушчатых девочек–машинисток из секре­тариата Мани, через который проходили лавины секретов? Кто знает, быть может, он руководил целой резидентурой, обвившей щупальцами весь Монастырь? Почему бы Юджину не быть Крысой?

—Так мы едем в Брайтон или нет? — Кэти раскрыла глаза[67].

— Несомненно, — пророкотал я.

Она еще спала, но притворялась, что уже проснулась.

— Как погода, милый?

— Вполне приличная для прогулки на яхте…

И она смежила веки и продолжила свой сладкий сон.

В Брайтоне мы бывали время от времени, тянуло меня порой на морские прогулки (чего стоит образ Алекса в синем блейзере с сияющими медными пуговицами и строгой капитанской фуражке, сжимающего твердой рукой руль!), с последующим шведским сто­лом в королевском яхт–клубе в сотне ярдов от причала, где стояла яхта.

Я потянулся, как переспавший, обленившийся кот, и спрыгнул на пол.

На тумбочке рядом с Кэти лежал сборник гороскопов, раскрытый, естественно, на созвездии Близнецов, под которым родился герой ее романа. Кэти серьезно относилась к нашему браку и изучала меня по всем статьям, словно прилежный ученый, рассматриваю­щий под микроскопом крылышко стрекозы.

«Стихия воздуха под управлением Меркурия. Живые и остроумные Близнецы (по­разительно точный портрет Алекса!) желанны в любом обществе. Сообразительность и осведомленность создают им репутацию интеллектуалов и эрудитов. Их день — среда (странно, но мне везет по понедельникам), камни — берилл, гранат, кварц (очень точно, если учесть, что в ларце Риммы лежали бриллианты, которые я никогда не дарил). Гармоничен союз с Весами, Водолеями, Львами, Овнами». Я нагнулся и поцеловал Кэти в щеку.

— Kiss me, Kate![68] —сказал я нежно и вспомнил чье–то: «Под развесистым каш­таном продали средь бела дня — я тебя, а ты меня. Под развесистым каштаном мы лежим средь бела дня, справа ты, а слева я».

Была блаженная суббота, в эти дни Монастырь не дремал, не расслаблялся и не отрывался от подзорной трубы: высочайшим повелением Самого на уикэнды вводилось дежурство на всех уровнях — круглосуточные тотальные бдения вошли в плоть и кровь Мекленбурга, а как же иначе? Ведь миллионы Брутов с наточенными кинжалами охо­тились за Самым–Самым, разводил пары самиздат, шпионы готовились взорвать Неод­нозначную Стену, вся страна сидела на пороховой бочке, и стоило лишь поднести спичку к бикфордову шкуру… (возможно, так оно и было).

Вахту несли и в священных стенах, и дома, и постоянно звонили на работу, и докладывали о своих передвижениях, даже находясь на дачных огородах.

Монастырь бдил и улавливал своими чуткими ушами все местные и международные происшествия, которые сыпались как из рога изобилия.

Уходили в отставку правительства, свершались перевороты в дальних странах, судьбы которых непостижимым образом переплетались с благополучием Мекленбурга, случались и мелкие, но не менее болезненные ЧП, вроде пребывания в вытрезвителе загулявших монахов, самоубийства механика гаража, удавившего жену, бродячие кошки вдруг подлезали под ворота и устраивали во дворе праздник любви, от которого элек­тронная система тревоги била в такие колокола, что срывала и ставила «в ружье» целый взвод солдат.

Утром Маня с интересом выслушивал все сенсации и, когда Главный Дежурный, лихо застыв в стойке «смирно», докладывал, что «никаких происшествий не произошло» — происшествия, как известно, либо происходят, либо не происходят,— по бабьему лицу Мани пробегала гримаса разочарования, он раздраженно хмурился, садился в кресло и бросал придирчивый взгляд на груду ручек и карандашей (зачинивать последние пред­писывалось лично Главному Дежурному, клерков меньшего калибра к заточке на импорт­ной точилке не допускали, запрещалось допускать в высокий кабинет разную мелкую шваль, способную вставить в стол «клопа»), поправлял держатель для коробка со спичками (он не курил) и пресс–папье (чернилами уже четверть века мало кто поль­зовался).

На письменном столе, как на свалке, громоздились медные ножи для разрезания бумаги, контейнеры для скрепок, ножницы, тюбики с клеем и клейкая лента (во время кровавых правок он резал и клеил, что его успокаивало) — все знали слабость Мани к канцтоварам и привозили их со всех краев света…

Неужели они решили кокнуть «Конта»? Неужели плюнули на репутацию нового ми­ролюбивого Мекленбурга и на все законы? Но ведь «Конта» могли приговорить заочно на закрытом заседании военного трибунала.

Я вспомнил слова Челюсти:

— Усы, конечно, во многом ошибались и наломали дров, но признаем, что в те годы страна имела авторитет, нас боялись! Да и на что похожа политика, у которой отбирают кинжал и яд? Бессильны все эти парламенты и демократии, переливающие из пустого в порожнее, как на собрании старых баб! Что говорить, при Усах ребята ради Идеи себя не жалели и работали на износ! Крали и убивали за рубежом, да и как было не кокнуть генералов, заливших кровью страну во время гражданской войны, или Иудушку Троцкого и его прихвостней?

— Но сам Учитель осуждал индивидуальный террор…— мягко возражал я.

Челюсть лишь пробарабанил пальцами по глади письменного стола — в отличие от Мани его рабочее место напоминало пустыню Гоби: лишь одинокая ручка фирмы «Мон­блан» с золотым пером (дорогое удовольствие, подарок Алекса) строго покоилась на нем. Документы Челюсть сразу же после прочтения убирал в сейф времен очаковских и покоренья Крыма,— конспирация начинается с порядка, и никаких безделушек, никаких пресс–папье и бронзовых чернильниц, ничто не должно отвлекать Мысль, освещающую, как маяк, пути Монастыря.

Челюсть, Челюсть! A little more than kin, and less than kind[69], иногда я нена­видел и его. и Маню, и всю камарилью, и чаще всего я ненавидел по ночам, когда не шел ко мне сон.

Страшные игры прокручивал я тогда в своей голо­ве, безжалостные и унизительные, как у маркиза де Сада! Тогда в моих фантазиях возникал пышный гарем с гуриями, где Маня занимал место султана, а Челюсть — первого евнуха. Маня беспрестанно поправлял тюрбан, прикрывавший «ежик», облизывал вожделенно губы и вдруг указывал перстом на одну из наложниц, прикрытую черной чадрой. Челюсть–евнух подводил ее к султану, она целовала ему ноги и приоткрывала лицо — о Боже, это была сама Большая Земля, только не расплывшаяся до размеров Материка, а полненькая, с круглым задом и ястребиными очами…

Не отрываясь, я вглядывался в лицо Челюсти, надеясь узреть дрожание губ и судороги на лице, но он был бесстрастен, как сфинкс,— и я радовался, сердцем чувствуя все муки его самолюбия, я видел, что за кривой улыбкой, теря­ющейся в огромном подбородке, скрывается жажда разорвать Маню на части. A little more than kin, and less than kind — лошадка выскочила далеко вперед, об­скакала ловко и небрежно благодаря сиятельному тестю, а тяжеловоз Алекс, тягач Алекс, чернорабочий Алекс тянулся сзади со своей телегой, забитой поклажей.

Когда Челюсть оказался правой рукой у Мани, внешне ничего не измени­лось: «Привет, старик, как дела? Почему не заходишь? Не стесняйся, заходи, мы же старые друзья!»

Сначала я заходил просто так, но взгляд его был рассеян, и он мягко бесе­довал со мной, думая о других, более высоких материях. Во время приездов моих в отпуск всегда обнимал и целовал, словно клевал в щеку. Маня, вручая однажды орден, целовал с большим чувством, трижды даже, и прижимал крепко к груди — вот она, партийная школа! Целовались в те годы все, от малых чинов до высоких, любили друг друга до безумия.

И все же в просторном кабинете Челюсти я чувствовал отчуждение, несмотря на теплое «старик» и похлопывания по плечу, я стоял посредине кабинета, одинокий, как ручка «Монблан» на его письменном столе. Он сажал меня в кресло рядом с книжными полками, где все было рассчитано на рази­нувших рот простаков зрителей: «Автобиография» лорда Рассела (тяга к аб­страктной философии, уводящей от шпионских будней), переписка классиков (нестандартный интерес к жизни Учителей Учителя — еще одно доказательство неистребимой преданности Делу), «Кибернетика» Винера (восхищение передо­вой научно–технической мыслью), томик Пушкина («в свободную минутку раскрою, усталость как рукой снимает») Даже портрет Учителя на стене он велел повесить — не бесцветно–холодный, похожий на пло­хую икону, как у Мани и прочих тузов, а снятый в последние годы жизни, с трагически раскры­тыми глазами, смотрящими чуть исподлобья, словно усомнившимися на миг в светлом будущем, предначертанном еще не парализованной рукой.

Молчи, Алекс, молчи, неблагодарный! Разве ты не помнишь, кто вытянул тебя за уши из самого темного закоулка человеческого тела, когда Римма, хва­тив лишнего на одном банкете, вдруг рассказала издевательский анекдот о Самом–Самом? Люди были все свои, из Монастыря, и хохотали, естественно, искренне, а через неделю Алекса вызвали в Кадры и попросили изложить зло­намеренный анекдот, что я сделать не смог, ибо по пьянке все забыл. При­шлось сочинить слезливое объяснение, которое по своим таинственным каналам уплыло наверх, а потом попало к Мане, который раздраженно написал резолю­цию Челюсти: «Пр. разобр. и дол.»[70]. Лукавый заместитель нахмурил лоб и бросил секретарше: «Вызовите эту болтушку, уж я ее взгрею!» — Челюсть знал длин­ные языки своих секретарш, и уже на следующее утро по Монастырю гуляла весть, что навис топор над Алексом и ждет его Лобное место за недержание су­пруги — во всех кельях царило радостное ожидание.

И Челюсть принял Римму у себя в кабинете, угостил кофе, поговорил о по­следних театральных премьерах (в театрах он не бывал, но следил за рецензи­ями), ни словом не обмолвился о злосчастном анекдоте и отпустил с Богом домой.

После беседы Челюсть написал чуть пониже резолюции Мани целый от­чет, из которого следовало, что он прочистил Римме мозги, приказал держать язык за зубами, принял ее покаяние и пригрозил в случае рецидива прибег­нуть к самым крайним мерам. Бумага вернулась к Мане, обожавшему точное и решительное выполнение своих указаний, который и закрыл весь этот мировой скандал одной закорючкой красного карандаша.

Челюсть показал себя молодцом и истинным другом — ведь мог и сдрей­фить, и полетел бы тогда растерзанный Алекс вместе с чадами и домочадцами на периферию, гонял бы там диссидентских ворон.

И я прощал его, и выпускал из гарема, и перетасовывал колоду с картами, назначая на должность Главного Евнуха Бритую Голову, а на место султана — Самого, а Мане передавал функции Главного Банщика.

Вот тут и начинались катавасия и византийские интриги вокруг Самого, битва между Бритой Головой и Маней за его расположение и любовь. Сража­лись не на живот, а насмерть, заискивали, угодничали, дрались из–за веника, дабы похлестать Самого по спине, подводили девок, отталкивая друг друга лок­тями.

И вдруг явление Христа народу: входил Самый–Самый, распушив брови, и тут же возникал новый баланс сил,— ведь Бритая Голова доводился родствен­ником Самому–Самому и выпивал с ним в интимной обстановке, куда непью­щему и интеллектуальному Самому пути были заказаны. Тут уж Маня бледнел и прятался в простынях, Сам хватал веник и норовил похлестать по спине Самого–Самого, а Бритая Голова сталкивал Самого с полка и подсаживал на место султана Самого–Самого, подставив под короткие ножки шайку…

Я протопал босиком в ванную («опять пыль собираешь!» — сказала бы Римма) и начал священнодействовать над своей физиономией, украшенной про­ницательными, умными глазами и курносым неподозрительным носом, увы, не принадлежащим к предметам моей мужской гордости.

Побрившись и натерев себя «Фаберже» («частица черта в нас заключена подчас!»), я вернулся в комнату, где Кэти уже приступила к зарядке (стартовала она обычно уже в постели, лежа на спине и крутя ногами, как на велосипеде) и счастливо улыбалась в мечтах о предстоящей семейной жизни.

О помолвках я имел самое смутное представление (не каждый же год вязал себя грешник Алекс брачными узами!) и раскрыл энциклопедию «Британника»: «В Великобритании еще сохраняется обычай помолвки, хотя многие молодые люди обходятся без этого. Как правило, помолвка объявляется после согласия девушки на брак. Правила этикета диктуют, чтобы родители девушки первыми услышали новость, на практике, однако, об этом первыми узнают друзья, а не родители».

Далее о кольце, которое девица надевает на третий палец левой руки, и мудрый совет, что вместо бриллианта можно купить викторианский камень це­ною лишь в несколько фунтов.

Бриллиантовое кольцо уже было заготовлено (куплено давно, согласно (!) санкции Центра на закрепление отношений с «Региной»), а почтенный родитель давно махнул на нас рукой и в последнее время даже не звонил по телефону.

С облегчением я прочитал: «В большинстве случа­ев помолвка сводится лишь к объявлению о ней родителям, друзьям и знакомым, некоторые устраи­вают по этому поводу банкет, а состоятельные люди помещают объявления в газетах».

Кэти отработала свои изнурительные упражнения, мы быстро позавтракали и на безотказной «газели» помчались в сторону Брайтона.

Меня совершенно не прельщала прогулка на яхте — полезно было соб­ственными глазами изучить ресторан «Морской орел», вдруг он на ремонте — сел же я в лужу однажды, когда по старой памяти наметил агенту рандеву в пабе, который, как оказалось, сгорел полгода тому назад.

Свадебный марш Мендельсона уже щекотал мне уши — о грешник Алекс! святотатец Алекс! что ты ответишь, друг мой, на Страшном Суде и знаешь ли ты, каким мукам и карам подвергает двоеженцев ад на своих полыхающих кругах? А ты ведь не только двоеженец, ты, Алекс, шпион, лжец, пьяница, обжора, бабник, лицемер, бумаги не хватит, чтобы перечислить все твои прегрешения. Входи в ад, прыгай на раскаленную добела сковородку, не бойся, тут и компания неплохая: вот бородатая голова в красном тюрбане (не бритая ли?), из которой растут птичьи лапы, вот обнаженная грустная девица с распущенными ярко–ры­жими волосами (не Римма ли?), обкрученная длиннющей гадюкой с выпущенным жалом, танцует она под трубу, в которую, раздуваясь, как шар, дует сизая птица в сапогах (не Совесть Эпохи ли?). Скрюченная ведьма склонилась над заду­шенным ребенком, пальцы ее похожи на сухие ветви и вместо ног — хвост динозавра; рядом идиот в плетеной корзинке тужится сломать саблю над голо­вой; а вот и ты, Алекс, голый и несчастный, с ошалевшими белыми глазами, распростерся ты, Алекс, в смертной тоске, проползают по тебе змеи, ящерицы, лохматые подозрительные птицы, щекочет тебе спину котоподобный тип с разинутой пастью, а сосед рядом льет в твой раскрытый рот… Нет, не «гленли­вет», нет — слишком много вокруг ночных горшков. И вот, задев боком ногу, торчащую из кастрюли, подходит к тебе прыщавая баба с «бобриком» и капает расплавленным оловом на голову, словно делает очередное вливание на совещании о какой–нибудь кризисной ситуации, а потом достает гвоздь, пристав­ляет его к твоей голове…

А кто это лежит, подложив под голову руку, с кровавой раной под соском и безысходностью в глазах? Опять ты, Алекс, и склонился над тобою мрачный тип в черном плаще, обсыпанном золотыми блестками, с крысиной мордою и человеческим носом — вот и Крыса! — одна рука в перчатке до локтя сжимает твое пропитое горло, другая прижала клинок к груди. На спине у Крысы толстый щит, и тарелочка на нем с отрубленной кистью, нож пронзил ее, но крови не видно, и в двух вытянутых мертвых пальцах застыла игральная кость — что выпало тебе, Алекс? Что выпадет тебе? Что ты такого натворил? Никого не убивал, и никому не желал смерти, и издевался только в своих гаремных фан­тазиях. Что ты плохого сделал? А что хорошего? Паровоза не изобрел, Эди­сона из тебя не вышло, отстаивал честно интересы Отечества (или Самого–Самого?). Выпустите меня, выпустите! Ведь во все века было именно так! И Иван Сусанин отдал жизнь за глупого царя, и единомышленники, обыкновенные крестьянские дети, как твой папа, ухнули полстраны ради Великой Идеи, и пол­ковник Лоуренс служил прогнившей британской короне, и бесстрашный Зорге трудился на палача Усы! Никуда от этого не деться, таков condition humaine, удел человеческий.

Взгляни, неподалеку от тебя играет на арфе череп кавалера д'Эона, про­бравшегося во двор Екатерины под видом девицы, а вот фанатик и троцкист Блюмкин, взорвавший германского посла Мирбаха, а вот Борис Савинков, по которому ходит маленький черный дракон со свечой и в ботинках с острыми шипами. Вбегает Азеф, и все кричат: «Ату его! ату!» А он в ответ: «Сами вы провокаторы!» — «Мы провокаторы?! Да мы борцы за благо народа!»

А тип в черном щекочет лицо крысиными усами:

— Ты нарушал супружескую верность?

— По велению долга!

— А Черная Смерть? — И глубже в сердце клинок, заныло сердце от тоски и от того, что не увидеть больше белый свет.

— Ты пьянствовал? Ты крал?

— Я выведывал секреты у врага…

— А помнишь «не укради»? Двоеженец!

— Я выполнял указания Центра. Я лишь исполнитель. Никто не имеет права судить солдата… я выполнял приказ…

— Выходит, и над палачом нет суда? Ведь он тоже выполняет приказ!

Нет! Не дело — судить солдата, не дело!

Перестань грызть себя, Алекс, глотни успокоительные таблетки, бери при­мер с великих мира сего, с Наполеона, с Бисмарка или даже с Усов — их никогда не мучили угрызения совести, даже мысли у них не было усомниться в своей правоте! Тебе бы в настоящий монастырь, как слабой Офелии (уходи в монастырь, go to the nunneru!), куда–нибудь в Оптину Пустынь, о которой ты знаешь понаслышке и где лежат лучшие сыны Отечества. Что твое двоеженство, Алекс, что твой так называемый разврат? Семечки! Джакомо Казанова лобзал двух прекрасных дам, взирал из окна на казнь Дамьена, кольнувшего Людовика XV перочин­ным ножиком в плечо,— веселые на дворе стояли времена, тело Дамьена разрывали раска­ленными щипцами, поливали раны кипящим маслом под молитвы милосердных священни­ков. А потом четыре вскормленных жеребца растянули тело несчастного в разные стороны — и делу конец, а продолжалось оно несколько часов, и любовный экстаз всех троих заглушал стоны на площади.

Разве сравниться тебе по злодейству с Казановой? Ты совсем не злодей, Алекс, ты лишь обыкновенный слабый человек.

Не терзай свою лживую душу, кто знает, может, и пронесет, и не захлопнет апостол Павел двери в рай прямо перед твоим хитрым носом…

— Ты знаешь, Алекс, голубой и белый — самые лучше цвета для женитьбы…— Это уже ворковала Кэти на автостраде, ведущей в Брайтон.— Белый цвет означает святое таинство. Знаешь, в Риме новобрачных осыпали рисом… это символ плодородия. В других странах до сих пор забрасывают гранатами, фигами…

— Когда мы устроим свадьбу?

— Когда хочешь… Запомни, что невесте нельзя дарить жемчуг и опал, и не дай Бог в день церемонии встретить на дороге свинью…[71] Паук на платье невесты — к деньгам. Если в доме есть кот, то невеста должна его покормить…

К Базилио мы заезжать не стали и прямо двинулись к причалу (предварительно я за­скочил в «Морской орел», выпил там пива в баре и нашел заведение вполне пригодным для операции).

Яхта «Грациозная» — подарок Базилио любимой дочке — сияла округлыми боками и отнюдь не походила на скорлупку с парусом, из тех, что бегали по грязной Темзе во время регат. Это был крошечный одноэтажный домик, все нерабочее пространство под палубой делилось на два отсека: спальню и гостиную,— плавучий приют любви и наслаждений, оснащенный мощным мотором.

Кэти рассказывала, что в те страшные времена, когда папа отлучил ее от семейной казны за самостоятельность (читай: за беспорядочные сношения с мужиками), она посто­янно проживала на яхте.

Часа два мы бороздили серые воды, посматривая на тусклую панораму Брайтона, такого же унылого осенью, как и Монтре,— под эти печальные крыши, наверное, хорошо при­езжать умирать: все тускло, все облезло вокруг, и берег, и безжизненное небо слились и перемешались в одно тоскливое бесцвет­ное пятно, и не жаль расставаться с промозглой неуютностью, и нет желания вернуться назад.

После прогулки Кэти снова пустилась в мечты о грядущих дочерях и сыновьях, ради их здоровья мне предписывалось строжайшее воздержание от пития — последние дни она помешалась на потомстве и после удачного совокупления задирала ноги на стену, что, по ее разумению, надежно завязывало прекрасный бутон.

6 октября я вышел на встречу с Болоньей. От автобусной остановки мы углубились в лес, уже усеянный желтыми листьями. На этот раз наружка не свирепствовала — очевидно, прямо у тайников Хилсмен организовал надежный скрытый контроль.

Погода стояла по–осеннему дивная, с синего без­облачного неба светило холодное солнце, развеивая мифы о сырости и смогах в Альбионе.

В начале встречи я вручил Болонье атлас Лондо­на.

— Я знаю, что такой атлас у вас есть, но в переплет заделано мое сообщение в Центр. Все зашифровано, вам остается лишь зашуговать его в Центр.

Болонья спокойно положил атлас в карман, даже бровью не шевельнул, шельма. О'кей! — уже сегодня мой план поездки с «Контом» ляжет пред светлые очи Мани.

— Как вы будете доставлять ящики с «пивом» к тайникам? — поинтересовался я.

— Все продумано, Алекс. Мы довозим ящики на машине до тупика около леса, затем переложим груз на складные велосипеды со специально приспособленным багажником и уже по тропинкам двинемся в лес.

Мы подошли к тайнику «Рассвет» и вдвоем отвалили камень от ямы. Оттуда дохнуло прелыми листьями и щекочущей вечностью, не хватало лишь гробовой змеи, выползающей из своего логова, чтобы поразить Алекса, как вещего князя Олега.

Болонья деловито осмотрел яму и пошуровал в листьях.

— Ящик войдет, но придется немного подкопать. Это и хорошо: сверху засыплем землей и сухими листьями.

— Интересно, как будут изымать «пиво» ирландцы? — Очень мне хотелось его рас­колоть, но он только хмыкнул.

— Мое дело заложить и дать сигнал о закладке.

— А как вы узнаете, что ирландцы получили груз? — не унимался я.

— Они должны дать сигнал в эфир. Затем я телеграфирую в Центр о завершении опе­рации, и все шито–крыто. Должен вам сказать, Алекс, что Семен оказался очень работо­способным агентом. Я буду ходатайствовать о выдаче ему крупного денежного вознаграж­дения.

— Передавайте ему привет и скажите, что я никогда не забуду его грибки и огурчики, — порадовался я.

Мы осмотрели тайник «Темницу» и прямо в лесу распрощались, договорившись об условиях экстренного вызова.

10 октября, фатальный день Икс, надвигалось неумолимо.

Именно в эти дни Кэти развила бешеную активность, дабы меблировать наше новое семейное гнездо, присмотрела чиппендейлские кожаные диван и кресла темно–гранато­вого цвета, антикварный письменный стол с узорчатыми ножками, дюжину бронзовых кан­делябров чуть ли не из венецианских дворцов, словно дворец собиралась обставить и в са­мый центр поместить неунывающего Алекса с труб­кой в ровных белых зубах, отдаленно напоминающего британского премьер–министра Бенджамена Дизраэли, прожившего, кстати, всю жизнь с женой лорда Купера, народившей ему пятерых детей,— куда, интересно, на­правил его апостол Павел?

8 октября меня срочно вызвал на консквартиру Хилсмен и положил на стол целую папку с отчетами наружного наблюдения о всех передвижениях Болоньи и его верного оруженосца.

— Всего читать не надо, только просмотрите… Но внимательно изучите от­чет о работе за «Майклом»[72] 7 октября.

И я пошел по тексту, как по вязкому болоту: «7 октября «Майкл» сошел с судна, доехал из Тилбури до вокзала Виктория, там сел в метро, добрался по линии Пиккадилли до остановки Финсбари–парк, пересел на северную линию и доехал до Южного Уимблдона. Выйдя из вагона, «Майкл» пропустил всех пасса­жиров вперед и некоторое время бродил по платформе, делая вид, что рассмат­ривает рекламные объявления. Затем он быстро сел в подошедший поезд, следующий в противоположном направлении, вышел на остановке Тутин Бродвей (характерно, что билет купил до конечной остановки Морден) и, подн­явшись, сел в автобус 151. Во время движения «Майкл» внимательно наблюдал за дорогой и незаметно делал пометки на карманной грифельной доске, очевид­но, фиксируя номера идущих сзади автомобилей. Добравшись до Кингстона, он взял такси, доехал до Сербитона и пошел пешком, используя карту города и про­веряясь. Затем на автобусе 49 добрался до Буши–парка, там пересел на автобус 37 и доехал до Кемптон–парка, где в это время начинались скачки. Там он обме­нялся фразами с тремя людьми (все трое взяты под слежку, их фамилии и мес­тожительство устанавливаются). Посмотрев около часа скачки, «Майкл» вышел из Кемптон–парка, доехал на такси до Хемтон–корта и оттуда на поезде уехал в Доркинг, где вышел и углубился в лес[73]. В лесу он остановился у клена и делал вид, что дышит свежим воздухом. Пробыв в лесу полчаса, «Майкл» пешком добрался до станции, уехал на метро до Лондон–бридж, там вышел и напра­вился по адресу Гриффит–лейн, дом 4, где у подъезда нажал на кнопку квар­тиры 27…»

— Ну и что? — спросил я, прочитав весь этот сумбурный и придурко­ватый детектив.— Они готовятся к операции с ирландцами, и его послали пред­варительно осмотреть тайники.

— Это понятно. А что вы скажете насчет Гриффит–лейн? — Он глядел на меня торжествующе.— Знаете, кто там живет? Жаклин! Контакт вашего Генри и бывшая пассия «Майкла»! Зачем он к ней поперся?

Я только развел руками — все это не лезло ни в какие ворота. Зачем это нужно Центру? Разве Генри не преуспел в работе с Жаклин? Шуточка ли — заполучить шифры! Такое в разведке случается не часто. Зачем же направ­лять героя Зальцведеля к своей бывшей пассии? Несколько спектаклей ра­зыгрывалось вокруг меня, один другого сложнее, либо прогнило что–то в Датском королевстве, как говорил Гамлет, либо машина давала сбои, и, главное, ниточки тянулись в разные стороны, и никак невозможно было соединить их воедино и тем более привязать к попыткам переехать меня машиной или под­стрелить, как воробья, в Эппинг Форесте.

Беспокойство охватило меня, тяжелое предчувствие смертельного конца, иногда находившее на меня и заставлявшее бодрствовать ночами, путешест­вовать среди склепов и представлять в ужасе эту космическую, необъятную и страшную формулу: НИ­КОГДА! НИКОГДА тебя не будет на свете! НИКОГДА! Nevermore!

То ли смерть, то ли разлука, то ли отъезд в неизвестность — от Хилсмена я ехал, как с похорон (Nevermore! — стучало в голове), руки машинально пово­рачивали руль, голова со знаменитым пробором словно окаменела, и глаза тяжело ворочались в орбитах, еле успевая следить за летящей дорогой.

У Грин–парка я оставил свой кар на случайно подвернувшейся стоянке и мрачно опустился в подземелье туалета, где, помимо основных дел, насладился изощренными надписями и рисунками на стенах. «Не забудь спустить воду — некоторые едят все»; «Не писай на пол — от этой лужи у людей сгниют подош­вы»; «Сделай что–нибудь великое: трахни великана!» По интеллектуальной мо­щи Лондон давал фору неприхотливым мекленбургским клозетам, но зато явно уступал по витиеватой и заковыристой крепости мата.

Затем по парку Сент–Джеймс я дошел до Даунинг–стрит, 10, и чуть задер­жал там шаг, словно ожидая, что сейчас оттуда выскочит премьер–министр: «Что вы не заходите, дорогой Алекс? Чай уже готов и ваш любимый «гленливет» ожи­дает, как всегда, в баре под портретом лорда Пальмерстона. Батлер сейчас принесет лед…» — так по Пэлл–Мэллу я доплелся до Вестминстерского аббат­ства, сами ноги несли меня к усыпальницам, сами ноги тянулись к святым мо­щам, и я покорно повиновался, словно ведомый невидимой силой.

Великий путешественник Давид Ливингстон, великие архитекторы Бэрри, Скотт и Стрит, Неизвестный Солдат, а недалеко от стены, у самой двери, англо­французский лазутчик майор Джон Андре, повешенный по приказу генерала Вашингтона («Меня взяли в плен американцы,— это из его прощального пись­ма,— раздели и лишили всего, кроме медальона с портретом любимой Онор, который я запрятал в рот. Сохранив его, я все же считаю себя счастли­вым!» — учись, забулдыга Алекс, скажешь ли ты это в свой смертный час?), тело перевезли в Англию, тут ценят разведчиков, даже курят им фимиам, лишь в Мекленбурге, где воздух напоен ароматами шпионства, как ни парадоксально, на нас, на героев, плюют и пока еще ни одного разведчика не захоронили в Неоднозначной Стене.

А вот и бард шпионов Редьярд Киплинг: «Смерть — наш Генерал, наш грозный флаг вознесен, каждый на пост свой стал, и на месте своем шпион!» — словно строй солдат, обходил могилы генерал Алекс, скорбно наклонив голову, промелькнули премьер–министры сэры болтун Гладстон, ханжа Пиль, распутник Дизраэли, и вдруг потянуло в Стратфорд–на–Эйвоне, к домику папиного идо­ла, к статуе принца Гамлета. (— What do you read, my prince? — Words, words, words…— Что читаете, принц? — Слова, слова, слова.)

Но вместо Стратфорда моя стройная «газель» понеслась на кладбище на Банхилл Филдс, что рядом с гарнизоном седьмого полка королевских мушкете­ров,— не мог я не визитировать могилу Даниэля Дефо, тоже великого шпиона, чьего «Робинзона» я в детстве зачитал до дыр.

И вдруг меня осенило, что я прощаюсь, прощаюсь с любимым городом, прощаюсь навсегда и бесповоротно… почему? почему?

Успокойся, Алекс, не мандражи перед операцией, хорошенько выспись и не пей накануне. Итак, десятого октября ровно в 12.30 ты заедешь за Юджином. Все эти дни он работает над эссе о подпольной прессе Мекленбурга — иначе не называет, только «эссе», а не какая–нибудь статья,— видно, считает себя масс­тером пера, инженером человеческих душ… Позванивает каждый день, уже в привычку вошло: «Что делаете, Алекс?» — «Беседую с Кэти».— «Счастливый человек! А я тружусь над эссе, не отрываюсь от стола! Знаете, как приятно!» — «Увы, мне бы толкнуть радиоприемники, куда нам до высоких материй!» — «Ха–ха, один ноль в вашу пользу, ха–ха!» — «Неужели пишете целый день?» — «Увы. Хотя творчество от чрезмерных усилий скудеет… Начинаю в семь утра и тружусь до полудня». — «Советую вам ставить ноги в тазик с водой, как Хем. Очень помогает…» — «Ха–ха, благодарю вас!» На всякий случай проверишься (вдруг эти кретины выставили «хвост»?) и поедешь ковать свое семейное счас­тье в Брайтон… а дальше? Дальше твое дело сторона, дальше будет действо­вать Центр, и это уже тебя не касается. Думай о «Бемоли» и не нервничай: твое дело Крыса, а тут все идет о'кей, Хилсмен верит тебе, и это доверие растет. Если пройдет операция с «пивом»… ты будешь на коне, Алекс. Сейчас бы «гленливета» с Н2О, самую малость, но нельзя терять форму.

Отчего такая смертельная тоска? Плюнь, Алекс, оборотись и трижды плюнь, от смерти не уйдешь, и дано тебе прожить ровно столько, сколько отмерено на роду. На тебя, Господи, уповаю; да не посты­жусь вовек. По правде Твоей избавь меня и освободи меня; преклони ухо Твое ко мне, и спаси меня. Будь мне твердым прибежищем, куда я всегда мог бы укрываться; Ты заповедал спасти меня, ибо твердыня моя и крепость моя ТЫ.

Жаль, что похоронят в Альбионе. Свои узнают через несколько месяцев, а то и позже. Кэти будет страдать, закопают на каком–нибудь дрянном кладбище, ни Дефо тебе в соседи, ни Учителя Учителя Карла. Дома умереть, пожалуй, приятнее: небольшая панихида, Челюсть толкнет прочувственную речь о боевом товарище, преданном делу, скромном и чутком к людям, обольется поло­женной слезой, взвод солдат пальнет в воздух холостыми, и застучат комья земли по деревянному домику Алекса. А вдруг сожгут? Непременно надо напи­сать завещание и распорядиться, чтобы не жгли. Наука идет вперед, и всех мертвых через полвека преспокойно воскресят. Зачем же создавать сложности и превращать Алекса в пепел? Карамба! Шпионов, наверное, будут воскрешать в последнюю очередь. Разных борзописцев, которые то славили Усы, то Кукурузника, то Бровеносца, а сейчас, суки, бьют себя в грудь, этих вонючих пропаган­дистов, охмуривших народ и стучавших на всех, их, гадов, воскресят ведь в первую очередь — ах, цвет нации, совесть народа!

Они, эти стукачи и сексоты, выйдут из воды чистенькими, постараются еще, чтобы их агентурные дела сожгли, а Алексу… куда деться Алексу? Во вторую очередь тоже не воскресят, раздолбай, вот и будешь веками гнить в дерьме, пока дождешься своего часа. А к тому времени земляне переселятся куда–нибудь в космос, заживут славной жизнью с инопланетянами, а твои кости так и останутся невоскрешенными… Одинокий, заброшенный, всеми забытый, никому не нужный — вот твой удел, Алекс. Аминь!

Девятого утром Кэти отбыла в Брайтон к Базилио, дабы обласкать и попро­сить у него родительского благословения вместе с солидным кушем приданого.

Я долго дремал, потом выпустил из клетки зеленого попугая, купленного недавно на Портабелло,— летай, Чарли, летай, радуйся воле! — Чарли попорхал и сел мне на плечо, прошелся клювом по волосам и растрепал идеальный пробор.

День тянулся неимоверно долго, я включал и выключал телевизор и пил отвар из валерьянового корня. Резня в Ливане. Угон самолета. Бомбы в Оль­стере. Марши мира. Скоро покажут неопознанный труп, выплывший около Брай­тона… тьфу! Не суетись, Алекс, суета сует, все суета, глоток «гленливета» под соленый орешек, черт с ним, все равно хуже не будет! Я включил нью–орлеан­ский джаз — увлечение молодости, даже запахи вспомнил того дня, когда мы с Риммой слушали блюз Сент–Луи… Как там она и Сережа?

Алекс, Алекс, износились твои нервы, тебе бы домой на потертую тахту. Сидеть себе и листать семейный альбом: крошка Алекс на руках у мамы, кругло­мордый Алекс с чубчиком и в матроске с плюшевым мишкой рядом на стуле. Алекс и Римма на берегу Голубого озера, что по дороге на Рицу. У обоих в зубах шашлыки, рты растянуты до ушей, славно жили, любили друг друга! Студент Алекс с папой в сером «тонаке» — словно кастрюля на голове, зачем он заменил им свою кепку? Римма в умопомрачительном декольте и рядом Сережка в красном галстуке. Алекс с улыбкой Кеннеди. Алекс у Бахчисарайского фон­тана. Апекс на фоне Орлиных скал и Агурских водопадов. Раньше этот альбом лежал в гостиной на видном месте, а потом Римма засунула его куда–то в нишу.

Я вышел в ванную, вымыл лицо теплой водой и облился лосьоном «рон­хилл» («вперед, вперед, нас честь зовет!»), его запах всегда успокаивал меня и вселял уверенность.

День наконец–то усох, за телевизором я прикончил и вечер — наступило время покойного сна. Теплая ванна, целая пинта валерьяны. Начал читать «Таймс» с некрологов — тьфу! — углубился в передовицу о предвыборной платформе тори, не выдержал, бросил, переключился на кулинарную страницу. Восемь унций риса, одна головка лука, одна долька чеснока, три унции несо­леного масла, две чайные ложки оливкового масла, полторы пинты бульона, черный перец, четыре унции тертого сыра…

Вдруг дико захотелось есть. Я прошлепал на кухню, вычерпал из кастрюль­ки рагу, оставленное невестой, разогревать из–за нетерпения не стал — больше ни грамма,— улегся в постель и снова раскрыл «Тайме». Очистить лук и чеснок, мелко порезать. Подогреть две унции масла на сковородке и жарить чеснок и лук…

Я отбросил на пол газету, повернулся на бок и попытался заснуть. Никаких таблеток, ни в коем случае, иначе вялость и раскисшее состояние, завтра голо­ва должна быть ясной, как солнечный день. Я начал считать овец в огромной отаре, овцы блеяли, словно Хилсмен кутал их в серые мекленбургские шинели перед расстрелом из снайперской винтовки. Одна овца, вторая овца, третья овца…

Загрузка...