«Для меня сношения с агентурой самое радостное и милое воспоминание. Больное и трудное это дело, но как же при этом оно и нежно!»
Страна должна знать своих героев, и потому откатим наш шарабан туда, где синеют морские края, туда, где гуляют лишь ветер да я, и еще сидит в Архиве за столом печальная Розалия, корябая пером в журнале учета.
Выписка из дела «Ильзы», агентурное сообщение от 27 мая 1937 года:
…«На собрании лейбористской организации района Хаммерсмит я случайно познакомилась со студентом Лондонской школы экономики Генри Бакстоном, сыном сэра Перси Бакстона, влиятельного тори в руководстве Сентрал Офиса консервативной партии. Несмотря на свое аристократически–буржуазное происхождение, Генри имеет радикальные взгляды и тяготеет в некоторых вопросах к партии. В частности, во время споров со мной он сказал, что разочаровался в социал–реформистской политике лейбористов, резко осуждает фашизм в Германии, одобряет действия Коминтерна, однако компартию Великобритании считает сектантской и не имеющей корней в рабочем классе».
Резолюция: «Ильзе» нужно не спорами заниматься, а детальнее изучить взгляды Бакстона. Спит ли она с ним? Раевский».
…Выписка из беседы тов. Андрея с «Ильзой» 6 сентября 1937 года:
«Ильза» сообщила, что, по ее мнению, из Генри Бакстона (в дальнейшем «Эрик») может выйти перспективный помощник. Она с ним не спит, поскольку он не нравится ей как мужчина[10]. «Эрик» убежден, что следующий экономический кризис навсегда сметет капитализм и установит власть трудящихся во всем мире».
Резолюция: «Надо побыстрее забрать «Эрика» у этой дуры и передать его под благовидным предлогом на связь резидентуре. Укажите тов. Андрею на слабое руководство агентом. Непонятно, как она определила, подходит он ей или нет, как мужчина, если она не имела с ним интимных отношений? Раевский».
…Из отчета тов. Андрея о встрече с «Эриком» 20 декабря 1937 года:
«Как было обусловлено с «Ильзой», она появилась с «Эриком» на очередном собрании лейбористской ассоциации Хаммерсмита и села рядом со мною. В перерыве мы разговорились и «познакомились». Я, естественно, делал вид, что вижу «Ильзу» впервые. Представившись как сотрудник торговой миссии, я пригласил обоих в паб на кружку пива. По разработанной легенде, «Ильза» отказалась, сославшись на занятость, и мне удалось пару часов побеседовать с «Эриком» в пабе. На контакт он пошел нормально. Его прогрессивные взгляды в целом подтвердились, и есть возможность работать с ним на антифашистской основе. Мы договорились встречаться регулярно для обсуждения политических вопросов. Я сказал, что, к сожалению, в Англии существуют реакционные силы, которые могут использовать факт наших контактов в своих корыстных целях, и предложил сохранять наши встречи в тайне, не писать, не звонить и не приходить в миссию. В случае срыва заранее обусловленной встречи я предложил ему запасную встречу на том же месте в то же время через неделю. В случае разрыва контакта мы договорились, что связь буду искать я сам. «Эрик» целиком согласился с моими предложениями. Андрей».
…Из заключения по делу «Эрика» от 20 октября 1938 года:
«О существовании «Эрика» было известно бывшему начальнику отделения Раевскому, оказавшемуся врагом народа, а также сотруднику резидентуры тов. Андрею, который вербовал «Эрика» в Лондоне (отозван и расстрелян, как участник левотроцкистской оппозиции и английский шпион)».
Тут я пропускаю несколько второстепенных документов дела, которое я листал в архиве на тяжелую голову после сабантуя с другом детства и Совестью Эпохи Виктором, великим ученым–микробиологом, с которым я делил иногда редкие сокровенные мысли, обсуждал новинки эмигрантской литературы и будущее державы. С ним мы распотрошили ящик сухого вина под песни полузапрещенных бардов («славно, братцы–егеря, рать любимая царя!»), пока не вмешалась Римма и не спровадила его домой.
Не скажу, что в седле я был свеж и прям, но держался на уровне и подарил архивистке Розалии красный «бик», чем навеки покорил ее душу, еще не остывшую от ностальгии по молодым ребятам, вершившим историю в тридцатые годы.
…Из беседы тов. Дика с «Эриком» 20 июня 1940 года:
«Эрик» сказал, что через него в Казначействе, где он сейчас работает, проходит много секретных документов Форин Офиса, Адмиралтейства и других государственных учреждений. Он передал мне целый портфель с материалами для ознакомления. Дик».
…Из письма «Эрика», переданного на встрече с тов. Диком 2 февраля 1945 года:
«Мои дорогие товарищи! Передавая мне сегодня вечером подарок, который меня глубоко тронул, Леонид, сославшись на указания Центра, сказал, что этот подарок должен рассматриваться как выражение благодарности Движения. Он говорил о моей верности, преданности и заслугах, и я благодарю вас не только за подарок, но и за комплименты. Я вспоминаю своего друга, отдавшего свою жизнь в борьбе с фашизмом. Когда его спросили, что в нашем мире доставляет ему наибольшую радость, он ответил: «Существование Движения». Я могу сказать, что не представляю себе, как возможно в моей стране жить человеку, уважающему свое достоинство, без того, чтобы не работать на наше общее дело. «Эрик».
…Из заключения по делу «Эрика» 20 декабря 1948 года:
«С момента поступления в Казначейство до его ухода «Эрик» являлся источником важнейшей секретной информации, которая высоко оценивалась в Инстанциях. На встречах с агентом мы возражали против его отставки, но он заявил, что ему надоело быть пешкой в государственном механизме и он выставляет свою кандидатуру в парламент…»
Тут, если мне не изменяет феноменальная память (блистая цепкостью на тексты, цифры, фамилии и особенно на серии и калибры оружия, она, правда, вянет, когда дело касается местности и внешнего вида отдельных личностей: я могу заблудиться в трех соснах и расцеловать в щеки незнакомца), накатил на меня приступ тяжкого похмелья[11], и я преступно перескочил через блистательную деятельность Генри в парламенте, закрыл том, отдал счастливой Розалии и вышел на воздух…
Через две недели перед Генри в Лондоне я поставил задание установить контакт с Бертой.
…«Я позвонил Жаклин — это уже из последующего донесения Генри — и договорился, что принесу ей для перепечатки рукопись (пришлось переписать текст из одной малоизвестной книги). Встретила она меня радушно, кое–что сообщила о себе: мать и двое детей живут в Бельгии, денег не хватает. Держалась гостеприимно и выразила надежду, что я дам ей в перепечатку новые рукописи.
После этого состоялось восемь встреч, Жаклин выплачено около 1000 фунтов за перепечатку рукописей.
5 мая я наметил провести с ней вербовочную беседу и пригласил в ресторан.
Для документальной фиксации беседы я взял с собой портативный магнитофон, спрятанный в боковом кармане. Вот небольшой отрывок из записи, показывающий, как проходила основная часть разговора:
«— Что вы нервничаете, Генри? Что–нибудь случилось?
— Все в порядке. Кстати, в посольстве ничего не известно о переговорах в Вене? Мой друг из «Ллойдса» очень интересуется и был бы благодарен…
(Ранее я намекал ей на то, что в банке «Ллойдс» у меня имеется близкий друг, который интересуется политической информацией.)
— Вы ему обо мне рассказывали?
— Что вы! Но мой приятель знает вас.
— Откуда? Как странно!
— По городу Зальцведелю.
— Зальцведелю?
— Зальцведелю.
— Я никогда не была в этом городе.
— Странно, он говорил, что встречал вас там после войны.
— Вот как? Интересно.
— Он даже утверждает, что имел с вами деловые контакты. Он служил в одной из армий союзников…
— Ничего не помню. Какая–то загадка, Генри!
— Он даже утверждает, что вы договаривались о сотрудничестве.
— Мы? Он англичанин?
— Конечно, Жаклин.
— Что–то я не припомню такого договора…
— Взгляните на расписку… Нет, нет, в руки я ее вам не дам! Читайте! Вспомнили?
— Негодяй! Вы негодяй, Генри!
— Напрасно вы горячитесь, дорогая Жаклин…
— Я, конечно, могла бы немедленно вызвать полицию, но мне вас жаль, Генри. Вы так нервничаете, что, боюсь, вас хватит удар. Это будет большая потеря для парламента.
Обобщая вербовочную беседу, можно сказать, что итоги ее не отмечались определенностью. Утешительно, что Берта не порвала со мной контакт и даже пригласила к себе домой на ужин. Генри».
Так ли все было на самом деле? Или Генри что–то приукрасил? Ах, эти отчеты агентов, разве они передают живую жизнь? Я сам никогда не лгал, но и не писал полную правду. Правда мешала делу, вызывала ненужную реакцию Центра и расстраивала Маню, который все принимал близко к сердцу. Зачем мне было писать, например, что на Генри иногда находили привычки загулявшего герцога и он, забыв о своем служении Движению, гонял официантов за вином, дегустировал и отвергал бутылку за бутылкой, вызывал метрдотеля, устраивал скандал, пока, наконец, после долгих мук не делал окончательный выбор. Если бы я отражал все эти шизосиндромы в отчетах, то Маня умер бы от горя, потрясенный низким уровнем конспирации: ведь в его кабинетном воображении наш брат всегда на высоте, всегда герой, всегда невидим и говорит полушепотом, и видит каждую муху, залетевшую в помещение, и не дано Мане понять, что агент и его куратор, два жизнерадостных шпиона, могут вывалиться в обнимку из фешенебельного «Ритца» и затянуть пропитыми глотками любимую «Катюшу».
Но сейчас, пожав Генри руку, я думал лишь об ужине на квартире у Жаклин: ведь от него и зависел дальнейший ход «Бемоли».
— Ну что? Выгорело? — спросил я нетерпеливо, когда мы опускались в паб «Адмирал Трилби».
Он стряхнул капли дождя с зонта и улыбнулся.
— Угадайте, Алекс…
Я сразу все понял, хотелось прижать его к разгоряченной груди, расцеловать в обвисшие щеки a la сэр Уинстон Черчилль — выгорело! Какой молодчина! Гвозди бы делать из этих людей, не было б крепче на свете гвоздей! Я сразу все понял и уже думал, когда лучше позвонить Хилсмену.
— Вы чудесно выглядите, Генри, что будем пить? — Я тоже улыбнулся в ответ.
Он походил на старого костлявого мула, на котором много дней возили воду, но на сегодняшний вечер оставили в покое. Одет, как всегда, с иголочки, мешки под глазами, почтенная плешь, хитрые глаза.
— Я предпочел бы скотч, если вы не против. Мой домашний доктор советует покончить с пивом, которое я так люблю, и употреблять только скотч, причем не менее двенадцатилетней выдержки[12].
Мы заказали скотч, и я придал своей физиономии то умиленно–внимательное выражение, которое сбивало с толку даже таких зубров, как Сам и Бритая Голова.
Вот кусочек из его занудного повествования, записанный мною на магнитофон:
«Должен вам сказать, Алекс, что в этот вечер Жаклин выглядела совершенно очаровательно, особенно в темно–синем платье со скромным, но достаточно впечатляющим вырезом, которое превосходно гармонировало с ее голубыми глазами и чуть припухлыми губками[13]. Возможно, Алекс, тут сказывается мое вечное предрасположение к блондинкам, помните засаленное: джентльмены любят блондинок, но женятся на брюнетках?
Начали мы издалека, от променадных концертов и от ее восторгов в адрес Шенберга и прочих модернистов, на что я возразил, что они малодоступны простому человеку и предназначены для тех, кто живет в замках из слоновой кости. Тут она хмыкнула и заметила, что простой человек, если ему не нравится Шенберг, может отогревать во рту червей перед рыбалкой… Это надо учесть на будущее… взгляды у нее консервативные.
На столе стояла бутылка бургундского, причем марочного. «Вам тут удобно? — вдруг спросила она.— Может, пройдем в другую комнату?» Вы будете смеяться, Алекс, но я покраснел, как мальчик,— такого не бывало даже в палате общин, когда меня пару раз обвиняли публично в фальсификациях, и вдруг мне почудился шум в соседней комнате…
«Так пройдем?» — продолжала она, и я похолодел, представив себя, падающего навзничь после удара по голове прямо у дверей. «А разве нам тут плохо?» — пролепетал я и решил, что рядом засада контрразведки, иначе как понять такую настойчивость? — явно засада, вспышки магниевых ламп, щелчки фотоаппаратов — в тот момент я позавидовал мужеству Томаса Мура, бросившего палачу перед казнью: «Помоги мне взойти на эшафот, парень, обратно я спущусь сам!» Но пути назад не было, и, как покорный агнец, я поплелся вслед за Жаклин.
«Значит, вот это и есть ваша спальня»,— сказал я это или нечто не менее глупое и почувствовал, что сейчас упаду в обморок, так неудобно и некрасиво все выглядело. «Вы не забыли о нашем разговоре в прошлый раз?» — спросила Жаклин. «Что вы имеете в виду?» — Я поднял изумленные брови, хотя, разумеется, хорошо понимал, о чем идет речь. «Что с вами сегодня, Генри? Вы меня боитесь, да? — И она засмеялась, вогнав меня в холод.— Вот и сейчас вы думаете, зачем я завела вас сюда… А я ведь вас позвала по делу. Я хотела бы получить обратно расписку… Взамен этой книжицы». И она указала в угол, где на трельяже рядом с флакончиками, тюбиками, ножницами и разнообразными косметическими инструментами красовался фолиант в сафьяновом переплете, напоминающий своим удлиненным видом альбом, который хозяйка изредка извлекает из заветного ящичка на радость и умиление дорогих гостей. Как вы уже, несомненно, поняли, Алекс, передо мною лежала вожделенная кодовая книга. Я скрыл свою радость. «Спасибо, Жаклин. Но сначала я должен передать своему другу коды и получить его согласие на возвращение вам расписки. Это же не моя собственность».
Она вдруг всхлипнула, быстро достала из сумочки платочек и уткнулась в него, плечи ее беззвучно тряслись. «Если бы вы знали, как я ненавижу вас!» Я молчал — что бы вы сделали на моем месте, Алекс? — мне хотелось обнять и успокоить ее, это была ужасная сцена, Алекс.
«Сначала я хотела покончить жизнь самоубийством… несколько таблеток, я уже их купила, уже написала предсмертное письмо — о, не волнуйтесь, о вас и вашем дельце там ни слова! — уже все было готово… и вечный покой, и не думать о страшном позоре, нет, я и представить себя не могла в роли шпионки, ворующей документы и тайком бегающей на встречи! Что делать? Пойти к послу и покаяться? Ну, не арестовали бы, но тут же выгнали, а у меня на руках старая больная мать… а потом, где гарантии, что все это дело не проникнет в прессу? Я представляю лица своих знакомых… друзей! Шпионка! Позор! Что делать, что? Берите эту книгу, ради бога, отдайте расписку, и больше мы никогда не встретимся!» Слезы текли по ее лицу, Алекс, настоящие слезы![14] И знаете, что я тогда сделал, Алекс? Я достал из кармана расписку, разорвал ее в клочья и аккуратно положил в пепельницу на трельяже. Жаклин ведь и не подозревала, что я разорвал копию! И знаете, что произошло дальше, Алекс? Я тоже вдруг заплакал, то ли от радости, то ли… не знаю! Так мы и сидели оба, обливаясь слезами, и знаете, Алекс, я никогда не испытывал раньше такого единения душ, такой близости, и если бы не дождь, дохнувший в лицо свежестью, это оцепенение продолжалось бы целую вечность».
Что ж, «Бемоль» разворачивалась неплохо, и я уже мысленно готовил триумфальную реляцию в Центр. Генри уже не интересовал меня, он отыграл свою роль и сделал это прекрасно,— честь ему и хвала!
Я допил виски, похлопал его по плечу и попросил положить сафьяновую книгу в тайник «Венеция», откуда я собирался ее извлечь. От виски и своего проникновенного рассказа старик даже взопрел и сидел, вытирая свою крупную плешь огромным платком[15].
Мы простились, и я направился к Кэти, еще одной составной части «Бемоли», к милой Кэти, которой лишенный воображения Чижик присвоил постный псевдоним «Регина».
Кэти встретила меня с укором в карих глазах, я состроил усталую мину, поговорил с ней о том о сем и сел за газеты, которые не успевал читать.
Впервые Кэти появилась на моем небосклоне года три назад. Сначала Центр я о ней не информировал, но потом, страховки ради, написал вроде: «Кэти Ноттингем, дочь отставного полковника Ричарда (Дика) Ноттингема, образование — Питман–колледж, работает парикмахером на Бонд–стрит. Познакомился по своей инициативе[16] с нею и отцом в клубе «Оксфорд и Кембридж», связь с семьей намерен поддерживать в целях расширения контактов и более глубокой легализации».
С Кэти действительно я познакомился в «Оксфорд и Кембридж», залетел туда, подыхая от безделья и одиночества,— имел я в клубе статус гостя, ибо, увы, заканчивал не Оксбридж, а сверхсекретную семинарию с путеводной звездой в виде светящейся желтой лысины преподавателя Философии, ценящего больше всего на свете ошметок ливерной колбасы по 64 цента за фунт и граненый стакан водки,— отдал свой котелок и зонт вылезшему из викторианской эпохи швейцару и двинулся в библиотеку, где среди энциклопедий, справочников и пахнущих сыростью подшивок «Тайме» можно было выпить чашку итальянского кофе и рюмку отменного порта.
В избе–читальне хлебал свое пиво замшелого вида джентльмен с кошачьими усами, словно отломившийся от монолита распавшейся Британской империи, по туповатой осанке — военный, изможденный расстрелами сипаев в Индии, хиной и застарелым геморроем. Его мутные глаза были нацелены на потолок, и он, видимо, купался в прошлом, когда в пробковом шлеме и с тростью в руке наводил порядок в колонии и высасывал оттуда золото, нагло одурачивая несчастных индусов.
Вдруг раздался скрежет знаменитых половиц (говорят, тут бывал сам адмирал Нельсон под ручку с леди Гамильтон), и в зал явилась молодая леди в высоких ботфортах и бриджах, как будто поднялась по ступеням почтенного клуба на дымящемся от пота мустанге прямо после разгрома на Ватерлоо ненавистного Наполеона.
Я никогда не держал в руках кисти и слаб на живописания, мне привычнее дело — формуляр: «рост 170, глаза карие, лицо овальное, губы тонкие, крашеная блондинка, особые приметы — родинка на левой щеке», и все же есть три вещи в мире (нет, не «роща, поросль, подросток», как у флибустьера, поэта лорда Уолтера Рэли[17], которому отрубили голову), ради которых стоит любить женщину: небольшая впалость щек от самых завитков, бархатные глаза и нежный переход от шеи к плечу,— хочется употребить слишком крылатое слово «лебединый», но в моей шпионской руке перо, касаясь прекрасного пола, неизвестно почему пишет пошловатым почерком — все это так не похоже на рыцаря Алекса, щедрого и дико справедливого, вовсе не Синюю Бороду и не Казанову, а одинокого и всеми обманутого добряка, брошенного судьбой во взбаламученные воды всемирной истории.
Далее мы с полковником обменялись визитными карточками, щелкнули ботфорты, милая непринужденная беседа за столом, кофе и порт, порт и кофе. «Вы служили в армии, Алекс?» «Конечно, сэр, или вы считаете, что в Австралии нет армии?» «Ха–ха–ха, я так не считаю… я не разобрал на вашей визитной карточке названия фирмы. Ах, вы делаете бизнес на радиотоварах! Превосходно… Раньше порт был терпким, впрочем, в молодости все воспринимается острее, как ты считаешь, Кэти? Ха–ха–ха. Был бы счастлив, если бы вы навестили нас в Брайтоне, живем мы скромно, как старые сквайры, ложимся спать рано… хотя… хотя… иногда можем тряхнуть стариной, правда, Кэти, как ты считаешь? Впрочем, Кэти живет в Лондоне…»
Туда, в Брайтон, я и устремился в одну из суббот с искренним желанием очистить свои легкие от лондонского смога, а заодно подыскать в том районе один–другой тайничок, ну и, конечно, разглядеть попристальней уникальные ботфорты — проклятая идефикс, овладевшая дурнем Алексом!
Как я и ожидал, Кэти встретила меня у парадного подъезда в джинсах и с пятнистым котом на руках, который громко и радостно мяукал. (О, моя вечная любовь к котам, так и не нашедшая выхода: Римма не выносила их на дух, лишь однажды в минуту слабости она поддалась на мои уговоры, но альянса с котом не получилось: животное быстро почувствовало неприязнь хозяйки и заделало всю квартиру.)
Сразу же после обмена восторгами по поводу моего визита, славной погоды, желтеющей листвы, прошедшего дождя, победы «Арсенала», предстоящих скачек в Дерби, йоркширского пудинга и предстоящих реформ частных школ дышащий энтузиазмом Базилио (такую кличку я наклеил на него за усы и кошачьи повадки, тем паче, что сестру Кэти, проживающую с папой, звали Алиса, то бишь лиса Алиса) повез меня осматривать свои парники в пяти милях от города, и там я втайне порадовался заветам Учителя по поводу идиотизма деревенской жизни.
Домашняя трапеза проходила на кухне, увешанной венками из красных луковиц и пузатыми, заделанными в солому бутылками из–под кьянти, потолок украшала рыбацкая сеть (тут меня невольно посетила до тупости оригинальная мысль, что Базилио ловит ею женихов для своих дочерей,— тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца!), за которой светились морского цвета лампы.
— Судя по акценту, вы родились в Америке, Алекс? — Он задал вопрос в тот момент, когда я уже давился куском мерзкого сала, именуемого залеченной свиной ногой.
Я мужественно отложил нож и выпрямился, как в седле:
— Я родился в Австралии, полковник, но, конечно, жил в Америке. Есть во мне и немного итальянской крови. Скажу честно: на родину меня не особенно тянет[18], я привязался к Лондону и счастлив, что Австралия пока еще входит в Содружество Наций, во главе которого стоит английская королева.
В свою легенду я вжился настолько глубоко, что мог повторить ее во сне,— наш дядька обожал будить по ночам и подвергать перекрестному допросу, ссылаясь на богатый опыт тридцатых годов, когда нашего брата хватали на границе свои же ребята, переодетые в форму иностранных пограничников. Вот это была настоящая проверка на прочность, веселенький допрос под пистолетом, а иногда и с прикладами и мордобоем, многих отсеивали, но зато какие оставались люди! Какие люди! Не то, что нынешнее племя, богатыри…
Иногда мне даже казалось, что я действительно Алекс Уилки и никогда даже не бывал в великом Мекленбурге.
Во время обкатки я посетил Австралию и целый день бродил по местам своего придуманного детства: небольшая деревушка недалеко от Мельбурна (пришлось зайти в школу, церковь и пивную, поболтать там о живых и мертвых и особенно о папе Уилки, шекспироведе, которого хорошо помнили,— сам я прикидывался дальним родственником из Америки), добротные каменные коттеджи и ни тени аборигенов, страусов и кенгуру.
Визит на кладбище я, естественно, оставил на десерт как самую сладкую часть своего вояжа — сельские кладбища прекрасны своей неприхотливостью и чистотой, и сердце наполняется тоской, когда стоишь у фамильного склепа, где, кроме прочих, высечено и имя Алекса Уилки, умершего в возрасте 8 лет, «спи, наш мальчик!» — просто и проникновенно начертали уже лежавшие рядом родители.
Конечно, вся сказочная легенда разлезлась бы, как похоронный бумажный костюм под дождем, покопайся в ней контрразведка и попроси австралийских коллег проверить, существует ли Алекс Уилки, эсквайр, ныне владелец радиофирмы в Лондоне,— впрочем, ни одна «липа» не способна выдержать серьезной проверки, а потому «скользи по лезвию ножа, дрожа от сладости пореза, чтоб навсегда зашлась душа, привыкнув к холоду железа», как написал однажды акын Алекс, не взявший никаких литературных генов от своего бати–слесаря.
Вечер в Брайтоне тускло тянулся и переместился из кухни в гостиную, к традиционному камину с горкой свежих поленьев — Римма мечтала о таком камине на даче и о самой даче, но, увы, несмотря на все домыслы соседей о гигантских заработках на Севере (моя легенда для соседей по дому в Мекленбурге), княжеская казна наполнялась слабо, а таскать и толкать на «черном рынке» системы и дубленки я считал неприличным и рискованным делом,— пусть на этом ристалище соперничают подкрышники с диппаспортами, не зря ведь их супруги[19] мотаются туда и обратно, делая «бабки» на челночных операциях.
Впрочем, мой антивещизм с годами слабел. Мекленбург по статистике богател, и если раньше о собственных дачах помалкивали (государственные принимались как приятная неизбежность), то теперь они входили в моду, и Монастырю выделялись участки, которые делились в острой борьбе и в зависимости от служебного веса — спеши, лошадка! торопись, ездок!
Римма ухитрилась завоевать кусок земли лишь совсем недавно и бредила проклятым камином («Ты будешь ходить в лес и собирать сухую хвою… знаешь, как чудесно пахнет, когда горит в камине?» — и я видел свою сгорбленную фигуру с мешком лапника за плечами и отвечал словами Учителя: «Когда мы победим в мировом масштабе, мы сделаем из золота общественные отхожие места на улицах нескольких самых больших городов мира!».— «Тьфу, — говорила она,— опять этот бред! Собственность облагораживает, Алик, она заставляет человека работать!» — «Собственность делает человека рабом! Посмотри на Чижика: он живет только дачей, вся его жизнь в заборе, семенах и огороде!» — «Конечно, тебе приятнее пить, а не вкалывать!») и даже купила книгу о каминах, достала где–то заморские изразцы, в конце концов я плюнул на все, пусть строит дачу, камин, мансарду для друзей, которых не было, площадку для вертолета! Пусть продает хоть все шмотки и машину, и Сережкину технику! Катитесь вы все в тартарары!
Догорели последние угли, и я был препровожден в сиротски обставленную комнату с железной кроватью, воскресившую в моей памяти дни в семинарии, когда я жил в одной келье с Чижиком и боролся с ним не на живот, а на смерть за священное право спать с закрытой форточкой, записанное еще в хабеас корпус акте.
Душа полковника Ноттингема взошла на дрожжах морского владычества Британской империи, она презирала слабых и изнеженных — в комнате свирепствовал полезный для здоровья холод[20], на подушке лежали hot water bottle[21], накрахмаленная пижама и красный колпак, словно взятый напрокат у санкюлота.
Прыгая с ноги на ногу на ледяном полу, я напялил пижаму и фригийский колпак — как ни странно, но все оказалось впору — и приготовился к встрече пожилых привидений в белых простынях, которые ворвутся ночью в комнату, гремя многострадальными костями, и загонят в затхлое подземелье с грудой пыльных скелетов. Я выкурил трубку по поводу этих страхов, накрылся тяжелым байковым одеялом, съежился, как улитка в раковине, и прижал к ногам hot water bottle.
Далее история развивалась весьма динамично и увлекательно (попади, не дай Бог, на мое место Маня — уже кричал бы дурным голосом: «Полиция! Провокация!» и бегал бы по апартаментам, призывая свидетелей, которых по старой привычке он называл понятыми), в ней присутствовали и скрип двери, и запах «Шанель 5» («ах, не люблю я вас, да и любить не стану!»), и hot water bottle, катавшаяся в ногах, и даже ботфорты, которые я так и не увидел во мгле.
Затем мы с Кэти стали встречаться в Лондоне, иногда она оставалась у меня в Хемстеде, и я на другой день смотрел смущенно в удивленные глаза миссис Лейн и ее не менее шокированного сеттера.
— Забавный ты человек,— сказала однажды Кэти,— до сих пор не могу понять, чем ты занимаешься[22]. В бизнесе ты профан, это даже папа сразу подметил[23]…
Я снисходительно усмехнулся: эге, куда тебя занесло! Ничего себе скромная парикмахерша с Бонд–стрит! Сделаем выводы, постепенно спустим все на тормозах, умело отвадим с хемстедских вершин, иди к чертям, крошка моя!
— Я люблю тебя! — сказал я и нежно поцеловал Кэти в щеку.
Дело, однако, приняло совсем другой оборот, когда свалилась на меня «Бемоль» после вызова в Мекленбург.
— Мотивация перехода должна быть покрепче, чем разочарование в идеалах Мекленбурга,— говорил Челюсть.— В конце концов все беглецы поют об этом на каждом углу. Помнишь, ты что–то писал о семье Ноттингем? Ты встречаешься с ними?
— Иногда,— ответил я, подумав, что Колю на мякине не проведешь.
— Надо с ней поработать и довести до кондиции. Разыграть любовь, серьезные намерения и прочее… Мне ли тебе об этом говорить, старик? Это укрепит доверие американцев, возможно, даже посильнее, чем выдача агентуры…
Возвратившись из Мекленбурга, я снова приблизил Кэти к себе — теперь она уже проводила у меня большую часть недели. Вечерами мы живо обсуждали наше будущее семейное счастье.
Вот, пожалуй, и вся предыстория грандиозной «Бемоли», в которой, словно в адском котле, кипятились и Генри, и Жаклин, и Болонья, и Пасечник, и милая Кэти, и уж, конечно, неутомимый борец за Правое Дело и завсегдатай лондонских клубов.
Первый этап оставался позади, предстояло самое главное, и перед сном, положив руку на тугую спину Кэти, я обмозговывал телеграмму в Центр о встрече с Генри.
«Центр, Курту. «Эрик» получил партию лезвий от «Берты». Реагировала она нормально, и можно рассчитывать на дальнейшее сотрудничество с нею. Считаю целесообразным приступить к основному этапу реализации «Бемоли», в частности, в ближайшее время планирую установить контакт с «Фредом» и действовать по известному вам плану. Отныне вся радиосвязь переходит под контроль «Фреда» и «Пауков», основная связь, как договорились, будет проводиться с помощью моментальных встреч. Том».
Утром я учинил мощнейшую проверку на своей «газели» и очутился на любимом Бирмэнском кладбище, утопавшем в зелени кленов и растопыренных кустов.
Дул ветер, капризный ветер, вполне обычный для холмистой части Лондона, дул и раскачивал верхушки деревьев, наводя тревожную и сладкую жуть.
Проворные белки прыгали с ветки на ветку, спускались вниз и, задрав хвосты, бежали по жухлой листве. Знакомая тропинка, усеянная щебнем,— я прошел между могил и остановился возле плиты: «Тут покоится тело Сары Блумфилд, 74 года, жизнь которой оборвалась в цветущей юности» (отдадим дань черному юмору Ларошфуко Алекса, тайник с таким веселым опознавательным знаком не найдет только оперативный идиот), вот бы встретили меня здесь соседи по мекленбургскому дому, считавшие, что я возвожу очередную стройку на далеком Севере и иногда появляюсь, как Санта Клаус, нагруженный мешками с леденцами и магнитофонами.
Вытерев пот с натруженного лба, я сел на скамейку, принял скорбный вид родственника, пришедшего поклониться праху,— вокруг не было ни души, только ветер мерзко шелестел в деревьях,— аккуратно разгреб и вывалил листья из ямы около могилы, отвалил камень, запустил чуть повлажневшую руку в тайник, извлек оттуда передатчик в специальном футляре и переложил в дорожную сумку.
Затем, проехав на автомобиле миль десять, я остановился, выстрелил в эфир уже зашифрованное сообщение и тут же, как нашкодивший кот, смылся с точки — конечно, запеленгуют, но мышки–норушки прибегут на место не раньше чем через полтора часа, когда благодушный Алекс уже будет принимать ванну у себя в Хемстеде, забросив предварительно передатчик в хохочущую могилу Сары Блумфилд.
Ванна прошла благополучно.
До рокового момента оставалось совсем немного — Рэй Хилсмен обычно включал свой городской телефон после ланча,— я взглянул в зеркало и увидел лицо героя, умеренно худое, с маленьким шрамом на скуле (следы потасовки на танцплощадке на юге Мекленбурга), промазал его лосьоном «Ярдли» («взгляд твоих черных очей в сердце моем пробудил…»), превратил свой и без того безукоризненный пробор в математически выверенную прямую и вышел из дома, чувствуя себя, как Цезарь, переходящий Рубикон.
В ближайшей телефонной будке я набрал номер Хилсмена.